Мелкопоместные помещики, Ковалевский Николай, Год: 1848

Время на прочтение: 42 минут(ы)

МЕЛКОПОМСТНЫЕ ПОМЩИКИ.

Повсть.

(Посв. Н. Д. Мизко.)

I.
Пантелеймонъ Петровичъ Хмара.

То, что я теперь намренъ вамъ разсказать, происходило еще въ т времена, когда въ губерніяхъ Полтавской и Черниговской предводители дворянства назывались ‘маршалами’, засдатели узднаго суда — ‘подсудками’, исправники — ‘коммиссарами’, а ныншній межевой судъ именовался судомъ ‘подкоморскимъ’. Произошло же это вотъ какимъ образомъ: когда маршалъ дворянства, князь ***, въ бытность свою въ город Гадяч, изволилъ откушать и когда малолтняя дочь его жаловалась, что въ бдномъ городк не могли отъискать для нея порядочныхъ конфектъ, гайдукъ доложилъ его сіятельству о приход дворянина Петра Хмары.
— Врно, еще новая жалоба на коммиссара!.. Возьми отъ просителя челобитную, проговорилъ князь, принявъ тотъ свойственный ему ‘вельможескій видъ’, который любили находить въ немъ приверженцы партіи, избравшей князя *** въ званіе маршала дворянства.
— Слушаю, сказалъ гайдукъ и вышелъ, но, потомъ вскор опять возвратился въ комнату и, улыбаясь, поднесъ его сіятельству на огромномъ поднос что-то огромное, тщательно завернутое въ блую бумагу, на которой написано было стариннымъ почеркомъ: ‘Коморникъ подкоморскаго суда Петръ Хмара бьетъ челомъ его сіятельству князю ***, маршалу дворянства’.
— Это что? спросилъ князь, развернувъ бумагу.
— Постила, папенька… да какая вкусная!.. что за прелесть! лепетала маленькая княжна, лакомясь постилой.
— Вотъ сюрпризъ!
И вельможа захохоталъ.
— Позвать сюда Петра Хмару!
Въ комнату вошелъ человкъ пожилыхъ лтъ, въ старинномъ дворянскомъ мундир, при шпаг, съ косою, спрятанною въ широкомъ воротник мундира, въ лакированныхъ ботфортахъ съ огромными шелковыми кистями.
— Благодарю! сказалъ ему милостиво князь.
— Извините, ваше сіятельство… издліе рукъ моей Татьяны Ивановны?— постила съ маковниками и медовыми шишечками…
— Прекрасные маковники!.. безподобныя шишечки!..
— Прошу не прогнваться… усердіе велико!..
— Не могу ли я вамъ чмъ-нибудь служить? спросилъ потомъ князь, принявъ опять свойственный ему ‘вельможескій видъ’. Лафатеръ, разсматривая физіономію этого князя, нашелъ бы въ ней линію честолюбія выпукле прочихъ линій.
— Почему нтъ? отвчалъ дворянинъ: можете, когда будетъ ваша ласка… когда вашему сіятельству угодно будетъ оказать мн милость… высокую честь…
— Говорите же смле: — кажется, извстна каждому моя готовность быть полезнымъ дворянству, въ званіи главы дворянства…
— У меня есть сынъ… однимъ-одно дитя, ваше сіятельство… Я желалъ бы, когда будетъ ваша ласка, помстить его въ штатъ вашей канцеляріи… подъ покровительство вашей высокой персоны…
— А!.. почему же не такъ? кажется, извстно каждому…
Князь вдругъ остановился и торопливо спросилъ:
— Сынъ вашъ внесенъ ли въ дворянскую родословную книгу?
— Въ третью часть, въ которой я и предки мои записаны…
— Хорошо. Что жь онъ, обучался грамот?
— Какъ же! нарочно держалъ у себя въ дом студента семинаріи: Пантюша россійскую и латинскую грамматики проходилъ…
— Главное, мн нужно, чтобъ онъ умлъ чотко писать.
— Проэкзаменуйте его сами: Пантюша здсь на-лицо… Войди сюда, Пантюша! сказалъ отецъ, растворивъ дверь и вводя въ комнату сына: поцалуй ручку!
Молодой человкъ, лтъ двадцати-двухъ, мшковато-одтый, робко подошелъ къ князю. Князь, не допустивъ его къ своей рук, подставилъ къ губамъ Пантюши сперва правую, а потомъ лвую щеки: Пантюша облобызалъ об щеки его сіятельства.
— Можете ли вы писать чотко?.. хорошо? спросилъ князь.
Можу, отвчалъ застнчиво Малороссіянинъ.
— А попробуй?
Луиза Францовна — гувернантка княжеской дочери — лукаво улыбаясь поднесла Пантюш листокъ блой бумаги и чернильницу съ перомъ.
— Напиши что знаешь — для примра, сказалъ князь.
Пантюша думалъ-думалъ и написалъ дрожащей рукою: ‘Начало премудрости есть страхъ Божій!’
Потомъ Пантюша, какъ-бы въ подтвержденіе словъ отца, что онъ, кром россійской, еще и ‘латинскую грамматику проходилъ’, прибавилъ:’ Quum Plato, philosophus, ita hominem defnivissel: homo est animal bipes, implume, ejusque discipulis haec definilio placuissct, Diogenes gallum gallinaceum, cut pennas eveilerat, in scholam Platonis invexit, dicens: ecce hominem Platonis!’
— Изрядно… а! и по-латини? очень-изрядно! проговорилъ князь, разсматривая рукопись Пантюши.— Подай завтра прошеніе о зачисленіи себя въ штатъ моей канцеляріи. Если не будешь баловаться, я тебя выведу въ люди… а? сдлаю тебя моимъ секретаремъ.
На глазахъ Пантюши навернулись слезы отъ удовольствія, смшаннаго съ какимъ-то невдомымъ ему страхомъ, а престарлый отецъ готовъ былъ облобызать руки своего патрона за ласковый пріемъ, оказанный любимому сыну. И они — отецъ и сынъ ухали въ свой хуторокъ, находящійся въ пяти верстахъ отъ города. Старикъ, разсуждая объ участи сына, вздремнулъ, не взирая на тряску безпокойной брички, а сынъ всю дорогу промечталъ… объ общанномъ мст секретаря. Въхали во дворъ, обнесенный частоколомъ. Старый песъ, услыша знакомый стукъ брички, привтствовалъ хозяевъ тихимъ лаемъ, ручной журавль, приноднявъ крылья, протанцовалъ на двор что-то въ род качучи. На крыльц домика, крытаго соломою, сидла Татьяна Пвановна, нетерпливо ожидая результата аудіенціи мужа съ маршаломъ, какъ она называла князя ***.
— Ну, что? спросила она мужа.
— Поздравляю васъ, Татьяна Пвановна, князь принялъ Пантюшу въ свою канцелярію, Пантюша завтра же отправляется на службу въ ‘губернію’.
Старушка улыбнулась, посмотрла на сына — и призадумалась. Двадцать-два года она, почти каждый день, привыкла видть подл себя Пантющу, двадцать-два года не отлучался Пантюша дале тридцати верстъ отъ роднаго хутора… Онъ посмотрлъ на стны домика, крытаго соломою, гд такъ мирно протекли дни его дтства, посмотрлъ на садикъ, гд каждое дерево привтливо кивало ему своими втвями, какъ старому другу, на журавля, имъ выкормленнаго и пойманнаго во время косовицы, посмотрлъ и тоже задумался… Завтра, думалъ Пантюша: уду я, еще въ первый разъ, за сотню верстъ отъ хутора и разстанусь, еще въ первый разъ, съ своими домашними на годъ, на два, а можеіъ-быть и доле… кто знаетъ, увы! можетъ-быть, навсегда!
Старушка-мать, сочувствуя сыну и какъ-бы угадывая ецо мысль, сказала мужу:
— Въ такомъ раз, не лучше ли и намъ поселиться въ ‘губерніи’ вмст съ Пантюшею, чтобъ не разрушать привычки?
— А хозяйство какъ останется?
— И то правда! проговорила Татьяна Ивановна, совершенно убжденная доводомъ мужа.
Пантюша подошелъ къ матери и, желая разсять ея мрачныя мысли, сказалъ ей въ утшеніе, не замчая, однако, что слеза уже готова была сорваться съ ея рсницы:
— Не безпокойтесь, матушка, мн общали мсто ‘секретаря’!
— То дай же Богъ! проговорила старуха. Она, желая возможнаго благополучія своему сыну, неохотно подала свой голосъ на опредленіе его на службу: на это у ней былъ свой образъ мыслей. (Нын такія старушки перевелись на Руси.)
Петръ едосичъ, видя смуту на лиц своей супруги, разсердился и сказалъ:
— Стыдно вамъ… Объ чемъ вы капаете? что дитя детъ на службу? Неприлично же дворянину бить баклуши въ деревн!.. Я самъ, матушка, служилъ въ милиціи, Бонапарта видлъ, а вотъ, видите ли, цлъ и невредимъ возвратился на родину… Ей-Богу, это славно: дитя детъ въ губернію, всего только за сто верстъ отсюда, а вы его оплакиваете, будто оно детъ Богъ-знаетъ куда, въ Парижъ, что ли?.. Вдь Пантюша детъ для собственной пользы… Пантюша детъ составить себ счастіе…
Татьяна Ивановна отрицательно покачала головою. У ней о ‘счастіи’, какъ я уже сказалъ, былъ свой особенный образъ мыслей.
— Воспитаніе… чины… служба, конечно, хорошо, а впрочемъ, можно и безъ этого обойдтись… можно быть счастливымъ и благополучно прожить свой вкъ! выразила свое мнніе Татьяна Ивановна. Петръ едосичъ опять разсердился и сказалъ:
— Нельзя, нельзя! ты опять за старое!.. Теперь, матушка, другой вкъ, другое время!.. теперь надобно, чтобъ дитя было образовано, ибо человкъ безъ образованія — сущая дрянь… никуда не годится!
— Я едва умю читать да писать, Петръ едосичъ, а вы разв раскаеваетесь, что на мн женились? разв я не умла составить вашего счастія? И все это произнесла Татьяна Ивановна такимъ обиженнымъ тономъ, и въ словахъ ея заключалось такъ много горькаго упрека для Петра едосича, что онъ всталъ съ креселъ и, разстроенный, подошелъ къ жен.
— Какая ты, право, Ташенька!.. Что жь это?.. Я, кажется, ничего такою не сказалъ… Объ чемъ ты плачешь?
— Такъ, смотря на васъ… А вы объ чемъ плачете?
— Богъ съ тобой! я плачу?
— А что жь это повисло у васъ на щек?..
Не думайте, однако, что эти почтенные супруги всю жизнь свою такъ ворковали, нтъ, разныя житейскія мелочи порождали иногда между ними крупный разговоръ, но не надолго: Петръ едосичъ, по свойственной ему доброт, первый подходилъ къ Татьян Ивановн и, цалуя ея руку, говорилъ, ‘забудемъ вчерашнее!’ И снова мирно и однообразно текла жизнь помщиковъ въ ихъ скромномъ уголк.
На другой день, подл крыльца стояла уже бричка, пагруженная подушками, кренделями, булками, будочками, сухарями, пирожками различныхъ сортовъ. Въ двор Петра едосича происходила суматоха, вся дворовая челядь прибжала посмотрть на проводы паныча. Отецъ Карпъ нарочно пріхалъ изъ города отслужить молебенъ. Попадья привезла на дорогу Пантюш нсколько паръ перчатокъ собственнаго вязанья. Вс дружно плакали. Наконецъ, Пантюша, расцалованный въ губы, щеки, руки — отцомъ, матерью, священникомъ, попадьею, а потомъ наставникомъ своимъ, семинаристомъ, и всею домашнею челядью отъ мала до велика, ввалился въ бричку, наполненную извстнымъ грузомъ… Еще минута — и булки, булочки, крендели, сухари, вылзши изъ салфетокъ, начали прыгать, подобно автоматамъ Вокансона, толкая въ бока задумчиваго Пантюшу, который печально глядлъ на однообразную дорогу и пестрыя версты.
Петръ едосичъ, по отъзд сына, тотчасъ пошелъ на гумно и, будто ни въ чемъ не бывало, пресерьзно разспрашивалъ атамана о количеств копенъ вымолоченнаго ячменя, бралъ зерна и, пересыпая ихъ изъ руки въ руку, показывалъ вилъ, что внимательно ихъ разсматриваетъ, или любуется ими: онъ стыдился поддаться грусти въ присутствіи своихъ крестьянъ. Татьяна Ивановна дйствовала иначе: она плакала, выслушивая утшенія своей ключницы. Мало-по-малу, время, разумется, осушило ея слезы, и она, а равно и почтенный супругъ ея, пришли въ свое нормальное положеніе. Они наперерывъ почти каждую почту получали письма отъ Пантюши, Пантюша на первыхъ порахъ навщалъ ихъ раза два, три въ-теченіе года, потомъ сталъ писать рже и — дло удивительное!— не прізжалъ домой изъ губерніи ровно два года… Это очень сокрушало стариковъ. Впрочемъ, Петръ едосичъ, скрывая свое неудовольствіе отъ Татьяны Ивановны, уврялъ, что онъ радуется такимъ поступкамъ сына: ‘Изъ Пантюши выйдетъ добрый служака’, говорилъ онъ въ утшеніе Татьян Ивановн, а, между-тмъ, самъ, каждую пятницу, узжалъ въ уздный городъ узнать: нтъ ли на почт писемъ отъ Пантюши? и каждый разъ уходилъ съ почты повся носъ.
Теперь я приступаю къ роковой катастроф моего разсказа, и прошу вниманія у васъ, мой благосклонный читатель! Разъ, Петръ едосичъ, давно не получая писемъ отъ Пантюши, въ пятницу, по заведенному порядку, отправился на почту. Проворно схватилъ онъ письмо, адресованное къ нему рукою Пантюши, разломилъ печать, прочелъ — и остолбенлъ… Потомъ, какъ-бы не вря глазамъ своимъ, подошелъ поближе къ окну и сталъ читать во второй разъ — письмо дрожало въ его рук… ‘Что съ вами, Петръ едосичъ?.. не получили ль чего непріятнаго изъ ‘губерніи’? спросилъ его изумленный почтмейстеръ, но Петръ едосичъ махнулъ рукой и, не отвчая на вопросъ, вышелъ изъ комнаты. Въ раздумь пріхалъ старина въ свой хуторъ и на этотъ разъ не могъ скрыть своего душевнаго волненія, которое, противъ воли, отражалось въ каждой черт его физіономіи. Онъ не показалъ письма Татьян Ивановн, но чуткое сердце матери все предузнало… Татьяна Ивановна прибгла къ маленькой хитрости: когда Петръ едосичъ раздлся и уснулъ, Татьяна Ивановна потихоньку обшарила карманы сюртука и вытащила роковое письмо. Представьте себ ея положеніе, когда она, при свт сальнаго огарка, прочла слдующее:

‘Дражайшіе родители!

Начальникъ мой и благодтель, князь **, къ досад своихъ недоброжелателей, добился-таки и получилъ новую почетную должность въ столичномъ город Санктпетербург, противная партія повсила носъ. Темперъ самъ губернаторъ первый пріхалъ къ намъ съ визитомъ, а вице-губернатору велли отказать, не взирая даже на то, что вице-губернаторша привезла изъ Одессы дорогихъ игрушекъ для княжны и богатое платье для Луизы Францовны, и подломъ: не трогай нашихъ! (Прошу сіе содержать въ секрет.) А вотъ что главное: я, со слезами, упросилъ его сіятельство взять меня съ собою въ столицу, ибо всю жизнь мою намренъ служить при ихъ сіятельств, на что они изъявили мн свое согласіе. Я нарочно ухалъ не простившись съ вами, ибо таковое прощаніе растерзало бы сердца наши, и я, можетъ-статься, не устоялъ бы противъ вашихъ слезъ и отказался бы отъ поздки въ столицу, что было бы для меня невыносимо, по нкоторымъ извстнымъ мн причинамъ… (Прошу сіе содержать до нкотораго времени въ секрет.) Итакъ, дражайшіе родители! я теперь за полторы тысячи верстъ, и пишу къ вамъ сіе письмо изъ Санктпетербурга. Славный городъ: дома въ четыре и пять этажей, по-большой-части желтаго цвта, впрочемъ, есть между ними и красивые, улицы везд вымощены камнемъ, а въ нкоторыхъ мстахъ посереди улицы протекаетъ вода, проведенная изъ рки Невы. Боле всего нравится мн улица, именуемая Невскимъ-Проспектомъ, да Зимній Дворецъ и монументъ Петра-Великаго, хороша также еще улица, прозванная, можете себ представить — Гороховою. Скажите почтенному моему наставнику, Силл Абрамовичу Цыцурину, что, проздомъ черезъ Москву, я былъ въ Успенскомъ-Собор, гд видлъ дароносицы изъ чистаго золота, столь тяжелыя, что я едва могъ ихъ поднять, золотое блюдо, подаренное Потемкивымь императриц Екатерин, и богатйшую ризницу. Тамъ же, скажите Силл Абрамовичу, въ Москв, есть ворота, проходя чрезъ которыя непремнно надо скинуть шапку, не скинешь — часовой собьетъ. Видлъ тамъ же, въ Москв, величайшій въ мір колоколъ, который, сказыва ютъ, во-время пожара оборвался и, упавши, далеко вошелъ въ землю. А проздомъ черезъ городъ Валдай, нарочно купилъ себ колокольчикъ, что разсказывалъ мн Силла Абрамовичъ объ этихъ валдайскихъ колокольчикахъ: — звенятъ обыкновенно! Словомъ сказать, много рдкостей видлъ я — всего не опишешь. Я стою на квартир не въ лучшей части города, ибо тамъ квартиры кусаются, а по Малой Садовой-Улиц, за Таврическимъ-Дворцомъ, въ дом Нмца Арнольда Шнупфтуха, близь Смольнаго-Монастыря. Не подумайте, однако, что это монастырь, въ которомъ живутъ монахи: такъ именуется заведеніе, въ которомъ женскій полъ обучается разнымъ наукамъ. Городъ-то очень красивъ, да люди здсь не т, что у насъ, въ провинціи: не словоохотны и по-большой-части выражаются на французскомъ нарчіи. Жалко, что я съ-дтства не обученъ сему нарчію, Силла Абрамовичъ всегда возставалъ противъ французскаго языка, а къ чему мн послужила его латинская грамматика? въ дом князя, въ которомъ я иногда удостоиваюсь бывать, почти всегда говорятъ по-французски, особенно князь, княжна и ея мамзель, Луиза Францовна… Славная мамзель Луиза Францовна! я ей каждую недлю чиню перья: предобрая и всегда ко мн благосклонная. Не знаю почему, разъ, пришло на умъ Луиз Францовн спросить меня объ моемъ имени и отчеств, я ей сказалъ, она долго училась выговаривать мое имя, но никакъ не могла выучить. Об он, княжна и мамзель, предобрыя! Жалованья положилъ мн князь 500 руб. ассигнаціями въ годъ, но не безпокойтесь: я надюсь скоро получить общанное мн мсто секретаря — тогда буду получать въ три раза боле. На первый разъ довольно. Цалую ваши родительскія ручки и имю счастіе именоваться

‘вашимъ покорнымъ сыномъ
‘Пантелеймономъ Хмарою.’

— Вотъ такъ! что это онъ надлалъ, ‘дурна голова’! произнесла по-малороссійски Татьяна Ивановна и опустила руки. Потомъ она подошла къ Петру едосичу и разбудила его.
— Бога вы не боитесь, Петръ едосичъ!
— Что такое, душа моя?.. что случилось? спросилъ тотъ въ испуг.
— Зачмъ вы скрыли отъ меня, что Пантюша ухалъ въ Петенбургъ?..
— А! это?.. Ну, я не имлъ времени…
— Ухалъ, и за полторы тысячи верстъ!!
— Что жь такое, полторы тысячи верстъ? это еще не Богъ-знаетъ какая даль.
— Это близко, очень-близко! да Пантюша отъ рожденія своего не отлучался изъ дома дале ста верстъ?
— Это еще не резонъ, душа моя. Вотъ я, когда служилъ въ милиціи, былъ въ нмечщин
— Нтъ, это не къ добру! прервала Татьяна Ивановна слова мужа, и потомъ, подъ вліяніемъ своихъ мыслей, продолжала:
— Вотъ вамъ воспитаніе… чины… служба! Можно ли было предполагать, что Пантюша — дитя тихое, скромное, обдумывающее каждое свое намреніе, удетъ такъ внезапно, не простившись съ нами, не испросивъ нашего согласія, и удетъ — за полторы тысячи верстъ?.. Впрочемъ, что я съ дуруто говорю? теперь другой вкъ!.. другое время!.. теперь надобно, чтобъ дитя было образовано… говорила пришедшая въ паосъ Татьяна Ивановна, пародируя слова мужа.
— Матушка, Татьяна Ивановна! жалобно воскликнулъ Петръ едосичъ.
— Вдь должна же быть какая-нибудь причина такого внезапнаго отъзда Пантюши… а? Петръ едосичъ! какая же причина?
— Ну… такъ ужь ему, видно, на роду написано! отвчалъ Петръ едосичъ растерявшись, и не могъ найдти сильнйшаго опроверженія довольно-основательному замчанію Татьяны Ивановны.

——

Теперь, съ позволенія вашего, перенесемся въ Петербургъ. Улицы Малая-Садовая, Кирочная, Литейная и Невскій-Проспектъ были, такъ сказать, ареною, на которой неутомимо дйствовалъ герой моего разсказа. Каждое утро, не смотря на погоду или ненастье, Пантюша, неся подъ мышкою кипу бумагъ, за которыми нердко просиживалъ ночи, шествовалъ по вышеозначеннымъ улицамъ къ полицейскому-Мосту, близь котораго, въ квартир князя ***, помщалась и его канцелярія. Нмецъ-хозяинъ не разъ совтовалъ своему жильцу, во избжаніе зигзаговъ, для сокращенія дороги, ходить въ канцелярію мимо Лтняго-Сада, черезъ Цпной Мостъ, что, дйствительно, было бы гораздо-ближе и притомъ ‘не такъ накладно для сапоговъ’ прибавлялъ хозяинъ дома, въ которомъ квартировалъ Пантюша, Арнольдъ Шнупфтухъ ‘сапожнаго дла мастеръ’, какъ гласила вывска, повшенная надъ воротами дома Арнольда Шнупфтуха. Но Пантюша, врный своей привычк, не принималъ совта хозяина, говоря, что со дня прізда въ столицу онъ уже три года топчетъ эту дорогу и привыкъ къ ней. Много было оригинальнаго въ характер этого молодаго человка, и самому опытному психологу трудно было разгадать его: вс поступки его были подчинены какой-то форменности, даже въ самой рчи его было нчто методическое, по выраженію Полонія. Въ-самомъ-дл, что побудило этого избалованнаго Пантюшу къ поздк въ столицу, когда онъ, бывало, оплакиваетъ горько каждую разлуку съ своими домашними, отъзжая изъ дома всего только на сто верстъ, въ ‘губернію’? Что расшевелило его душу: планы ли честолюбія, надежды на службу, почести, или, просто, желаніе поглядть на свтъ, желаніе, свойственное неопытной молодости? Но Пантюша, идя въ первый разъ по Невскому-Проспекту, такъ же равнодушно проходилъ мимо Казанскаго Собора, мимо фарфора, бронзы, серебра, эстамповъ, выставленныхъ у оконъ магазиновъ, какъ-будто онъ проходилъ въ сто-первый разъ мимо лубочныхъ рядовъ добраго города Гадяча. Въ-теченіе двухлтняго пребыванія своего въ Петербург, Пантюша еще ни разу не заглянулъ въ театръ, не былъ ни вкаф, ни на островахъ, для Пантюши весь Петербургъ ограничивался Улицами Малой-Садовой, Кирочной, Литейною и той частью Невскаго-Проспекта, которая, во выход изъ Литейной, ведетъ къ Полицейскому-Мосту. Нсколько разъ Нмецъ-хозяинъ пытался затащить своего домосда-постояльца на Елагинъ-островъ ‘погулять’.
— Гуляйте сами, Арнольдъ Абрамовичъ, а мн, видите ли, какая предстоитъ прогулка? отвчалъ Пантюша, указывая на кипу длъ, принесенныхъ имъ изъ канцеляріи, которыя онъ къ слдующему утру долженъ былъ переписать на бло.
— А много ли вы получаете жалованья? спросилъ Нмецъ.
— Пятьсотъ рублей въ годъ.
— Такъ лучше шейте сапоги!
— Ничто не можетъ быть безъ труда, Арнольдъ Абрамовичъ… ничто не можетъ быть безъ труда и терпнія, Арнольдъ Абрамовичъ! говорилъ Пантюша, позволивъ себ улыбнуться: — поработаю еще годъ-другой, а потомъ… мн общали мсто секретаря: тогда буду получать въ три раза боле!
— О-о! дас-ист-гутъ!
И все это Пантюша говорилъ такъ спокойно, такъ строго-обдуманно, что, смотря на его вчно-серьзную физіономію, можно было подумать, что слова его врны, какъ дважды-два — четыре. Поутру, въ половин девятаго, какъ врная часовая стрлка, двигался Пантюша по Малой-Садовой, Кирочной, Литейной и Невскому-Проспекту. Прійдя въ канцелярію, чинно садился онъ на свое мсто, потомъ вынималъ изъ кармана перочинный ножикъ и чинилъ перья — одно для себя, два для своего столоначальника и четыре для Луизы Францовны, гувернанты княжеской дочери, перья онъ вручалъ или самъ, или отсылалъ ей чрезъ знакомаго ему княжескаго дворецкаго. Надо правду сказать, что канцелярія князя *** не отличалась огромностью штата и вообще не походила на другія канцеляріи, существующія въ Петербург, да и должность-то, полученная княземъ въ столицъ, къ досад ‘враговъ’ его въ губерніи, въ сущности не была такъ значительна, какъ описалъ ее князь своимъ ‘врагамъ’, что, впрочемъ, не мшало князю *** въ нкоторыхъ случаяхъ принимать ‘вельможескій видъ’ и разъигрывать, въ своей сфер, роль извстнаго князя Иринея, въ повсти Гофмана ‘Котъ Муръ’. Неусыпно трудился и хлопоталъ Пантюша въ этой канцеляріи своего патрона, но, къ-сожалнію, служба его шла плохо, и недоброжелательствующій Пантюш секретарь часто распекалъ его за грамматическія ошибки, впрочемъ, Пантюша давалъ иносказательный смыслъ ‘распеканіямъ’ секретаря, приписывая ихъ одной личной къ нему вражд… Разъ случилось обстоятельство, вызвавшее Пантюшу, на удивленіе всей канцеляріи, къ крупному разговору съ секретаремъ. Пантюша, по обыкновенію, копируя буквы и не вникая въ смыслъ переписываемыхъ имъ бумагъ, въ разсявіи, вмсто Гатчина написалъ Гадячина. Секретарь разсердился и изорвалъ въ клочки переписанную Пантюшею бумагу.
— Но понимаете ли вы, собственно говоря, до чего могла довести подобная ваша разсянность и неглижировка службою? спрашивалъ Пантюшу секретарь.
Пантюша молчалъ.
— Вдь я, какъ-нибудь, могъ просмотрть вашу ошибку и поднести въ такомъ вид бумагу для подписанія его сіятельству. Его сіятельство, какъ оно и въ-самомъ-дл есть, тоже могли, какъ-нибудь, не прочитавъ, подписать бумагу, и — что бы изъ этого вышло?
Пантюша молчалъ.
— Я васъ спрашиваю, что бы изъ этого вышло? срамъ для всей вашей канцеляріи: вотъ бы что изъ этого вышло! А причиной-то этому сраму, собственно говоря, вы, милостивый государь, ваша разсянность, неглижировка службою. По всему видно, что изъ васъ ничего не выйдетъ путнаго: вы, какъ оно и въ-самомъ-дл есть, останетесь простымъ писцомъ до сдыхъ волосъ…
— Нтъ, мн общали мсто секретаря! проговорилъ какъ-бы невольно и въ-полголоса Пантюша.
— Что-о?
— Да!.. я понимаю, хорошо понимаю, что тебя бситъ… прошепталъ Пантюша.
— Что вы тамъ еще ворчите?.. Да какъ вы смете, какъ вы можете говорить?
— Я говорю, ибо Богъ даровалъ мн глаголъ, произнесъ Пантюша уже довольно громко и прійдя въ ожесточеніе.
Секретарь, услыша отвтъ Пантюши, довольно, впрочемъ, естественный, пришелъ въ изумленіе, вся канцелярія князя превратилась въ вопросительный знакъ и смотрла на Пантюшу: никто не ожидалъ, чтобъ Пантюша, тихій, застнчивый, молчаливый, безусловно-покорный Пантюша, прозванный ‘свчкою’, могъ произнести такой (по мннію канцеляріи) рзкій отвтъ. Пантюша, какъ видно, самъ испугался своей смлости: лицо его и губы поблднли, и только взоръ высказывалъ непримиримую ненависть къ секретарю.
— Прошу покорно! проговорилъ секретарь, осматривая Пантюшу съ головы до ногъ.
— Да, я знаю, что вы, по нкоторымъ причинамъ, давно желаете меня доканать.
— И доканаю: я васъ выброшу изъ канцеляріи, собственно говоря, какъ негодную овцу.
Канцелярія захохотала. Пантюша бросилъ перо и всталъ съ мста, краска благороднаго негодованія выступила на щекахъ его. Секретарь поблднлъ. Но, мало-по малу, Пантюша пришелъ въ себя (человкъ онъ былъ въ высшей степени нершительный), новая жосткая фраза, приготовленная имъ для своего соперника, невольно замерла на устахъ, только слезы навернулись на глазахъ Пантюши: онъ взялъ шляпу, всталъ съ мста и ушелъ на половину князя. Его сіятельство въ то время ‘не принималъ’, одна Луиза Францовна встртила Пантюшу.
— Что новенькаго скажете? спросила она его съ своей обычной улыбкой.
И Пантюш показалось, что въ улыбк ея столько радушія, а въ голубыхъ глазахъ ея, на него устремленныхъ, столько желанія ему добра, что онъ разсказалъ ей всю исторію свою съ секретаремъ, ожидая отъ нея сочувствія, какъ отъ сестры и добраго друга.
— Не безпокойтесь… нишего!… Я сама все объясню князю: все будетъ карашо: — князь все для меня сдлай…
— Я не стою, Луиза Францовна, чтобъ вы обо мн хлопотали! проговорилъ Пантюша — и голосъ его дрожалъ, онъ стоялъ передъ Луизой Францовной опустивъ глаза на паркетъ залы, какъ провинившійся школьникъ.
— Отъ-чего же?.. Почему же вы такъ думай?… Польно, вольно! все будетъ карашо… Только, знаете что: — помиритесь съ monsieur le secrtaire?— онъ, право, не такой дурной шеловкъ!— хотите, я васъ съ нимъ помирю: — онъ все для меня сдлай…
— Ради Бога, Луиза Францовна… ради Бога, не мирите меня съ нимъ, Луиза Францовна!…
— О, какой вы злой шеловкъ! проговорила Луиза Францовна, лукаво улыбаясь и кокетливо грозя на Пантюшу своимъ блымъ пальчикомъ.
Тмъ и кончилась первая ссора Пантюши съ секретаремъ, Паитюша попрежнему ходилъ въ канцелярію, переписывалъ бумаги — и жизнь его пошла на прежній ладъ — до новаго приключенія вдь вся жизнь наша сплетена изъ приключеній! Это новое приключеніе, или, правильне, новый крупный разговоръ Пантюши съ секретаремъ произошелъ на домашней вечеринк князя **.— Князь, въ день именинъ Луизы Францовны, давалъ вечеринку, на которую соизволилъ допустить нсколькихъ чиновниковъ изъ ‘штата своей канцеляріи’. (На парадные же балы, которые иногда давалъ князь, чиновники его канцеляріи допускаемы не были.)
Соблазнительно-хороша была Луиза Францовна въ день именинъ своихъ! Блое атласное платье ловко обхватывало ея гибкую талію, стройную какъ пальма, и заманчиво выказывало ея роскошныя, мраморно-блыя плечи, а брильянтовая діадема дорогой цны, — подарокъ князя, — воткнутая въ шиньйонъ темно-русой косы, придавала какую то грандіозность ея пластической красот. Легкой ундиной порхала она по паркету княжеской залы, подъ звуки бывшаго тогда въ мод ‘Фрейшюца’! Она, по-истин, могла назваться царицею бала. Старики и молоджь оспоривали ее другъ у друга. Даже Пантюша — повидимому, человкъ холоднаго темперамента — не устоялъ противъ искушенія и пригласилъ ее на вальсъ. Но, сдлавъ одинъ туръ, голова у него закружилась, онъ до того ороблъ и сердце такъ сильно начало стучать въ груди, что ноги его, не повинуясь такту музыки, подкосились — Пантюша запутался, сбился съ такту и уронилъ на полъ свою даму, посл чего напалъ уже на него такой паническій страхъ, что онъ, вмсто того чтобъ скоре поднять ее, стоялъ недвижно надъ нею, какъ статуя командора…
Секретарь и еще нсколько чиновниковъ поспшно подняли Луизу Францовну. Самъ князь, оставя карты, подошелъ къ ней.
— Quel occasion! сказалъ онъ, нахмуривъ брови.
— Ce n’est rien, iron prince… les femmes tombent souvent… тихо пролепетала она ему, обмахивая веромъ свое улыбающееся личико, на щечкахъ котораго игралъ румянецъ.
— Скажите, какъ это вы, не умя ступить ногой, осмлились танцовать, и еще съ кмъ — съ Луизой Францовной!… подумали ль вы объ этомъ? приступилъ потомъ къ Панюш строгій секретарь.
— А вы бы одни… одни только вы желали бы танцовать съ Луизой Францовною? я это знаю да! произнесъ Пантюша энергически.
— Но понимаете ли, собственно говоря, что такое вы, и что такое Луиза Францовна?
— Я все понимаю… да!
— Ну, такъ вы — какъ оно и въ-самомъ-дл есть — не въ свои сани садитесь! замтилъ секретарь лаконически.

——

Прошло еще два года. Пантюша по-прежнему ходилъ въ канцелярію, по-прежнему много трудился, но общаннаго мста секретаря не получилъ, предсказаніе его противника начинало сбываться: ему предстояло — служить простымъ писцомъ до сдыхъ волосъ… Пантюша, будто убжденный въ этой горькой истин, или по другой причин, вдругъ сталъ манкировать службою, утратилъ свойственную ему дятельность, предался какой-то странной разсянности и совершенно измнилъ образъ своей жизни. Теперь только, по прошествіи четырехъ лтъ, началъ онъ знакомиться съ Петербургомъ: знакомство это состояло въ томъ, что Пантюша, не участвуя въ публичныхъ веселостяхъ столицы, бродилъ изъ улицы въ улицу, бродилъ безъ цли — начиная съ Малой-Садовой до Аларчина-Моста и дале. Чаще всего посщалъ онъ сады — Лтній и уединенный садъ Таврическаго Дворца, въ послднемъ онъ нердко просиживалъ съ утра до вечера, то прислушиваясь къ шуму водопада, то безсознательно глядя на прудъ, на поверхности котораго колыхались привязанные ялики и плавало стадо лебедей. Въ это время, открылась въ Пантюш незамтная въ немъ до-тхъ-поръ страсть къ франтовству: Пантюша тратилъ послднюю копейку на модную шляпу, на щегольскіе сапоги, на какую-нибудь оригинальную запонку для манишки. Само-собою разумется, что между франтами Невскаго-Проспекта и Пантющею — ‘франтомъ таврическаго предмстья’ ничего не было общаго, но и подобное франтовство не разъ заставляло Пантюшу ‘голодать’: получаемаго имъ жалованья не доставало для годового содержанія, хотя онъ, правда, и получалъ небольшое подкрпленіе изъ провинціи, отъ своей матушки. Пантюша, однако, продолжалъ вести жизнь уединенную, не любилъ показываться въ обществ, не любилъ заводить знакомствъ, такъ-что хозяинъ Пантюши, Арнольдъ Абрамовичъ Шнупфтухъ, считалъ своего постояльца гордецомъ, товарищей же своихъ, чиновниковъ канцеляріи князя **, Пантюша всячески убгалъ. А чиновники, какъ-бы на зло ему, везд его отъискивали:— смшается ли Пантюша съ группою гуляющихъ по Невскому, они его, бывало, тотчасъ замтятъ и съ восклицаніями: ‘Пантелеймонъ Петровичъ идетъ! смотрите, вонъ Пантелеймонъ Петровичъ идетъ!’ свернутъ съ своей дороги и подойдутъ къ нему. ‘А! это вы, Пантелеймонъ Петровичъ? здравствуйте, Пантелеймонъ Петровичъ!’ — ‘Здравствуйте!’ отвчалъ имъ Пантюша, ускоряя шаги. Они его останавливали. ‘Постойте же, постойте! какимъ вы франтомъ, Пантелеймонъ Петровичъ! какая у васъ шляпа: а гд покупали — у Циммермана?’ — И Пантюша, улыбаясь какою-то вынужденной улыбкой, отвчалъ на предлагаемые ему вопросы.
— Озорники проклятые! Житья мн нтъ отъ васъ! говорилъ Пантюша почти со слезами, и, освободившись отъ разспросовъ своихъ товарищей, уходилъ отдохнуть въ ‘Лтній’.— Тамъ ему было хорошо. Пантелеймонъ Петровичъ садился на скамечк, поставленной подл остриженныхъ акацій — и смотрлъ на игры дтей, гулявшихъ въ Лтнемъ Саду. Часто, въ групп этихъ дтей, онъ видалъ дочь своего начальника и подл нея ея гувернантку, Луизу Францовну, съ работою въ рук. Пантелеймонъ Петровичъ почтительно кланялся маленькой княжн, такъ же почтительно кланялся ея гувернантк, потомъ садился на скамечк и, улыбаясь, смотрлъ на княжну, играющую въ воланъ.
— Pas si vite! pas si vite!.. Craignez de faire un faux pas, nia petite princesse! говорила Луиза Францовна своей питомиц.— Но маленькая шалунья, не слушая ея словъ, бжала, отбросивъ далеко свой воланъ — и Луиза Францовна, отложивъ въ сторону свое вязанье, вчего длать, должна была бжать въ-слдъ то за княжной, то за ея воланомъ.
Пантелеймонъ Петровичъ, какъ вжливый кавалеръ, предупреждалъ Луизу Франповну и, говоря‘не безпокойтесь, Луиза Францовна: я самъ подыму… я самъ подыму!’ поспшно вставалъ со скамечки и еще поспшне подымалъ брошенный княжною воланъ. Наградою вжливому кавалеру была благосклонная улыбка дамы. Пантелеймонъ Петровичъ вступалъ потомъ въ разговоръ съ Луизой Францовною. Разговоръ по большой-части шелъ о погод… и притомъ не всегда удачно клеился: Пантелеймонъ Петровичъ говорилъ одно, Луиза Францовна, на исковерканномъ русскомъ язык, отвчала ему другое. Какая нужда! Пантелеймонъ Петровичъ любилъ вступать въ разговоръ съ Луизой Францовною. Но и это удовольствіе было отравлено… Разъ пришелъ Пантелеймонъ Петровичъ въ канцелярію, въ которую уже не показывался нсколько дней. Чиновники перемигнулись, одинъ изъ нихъ, смотря на Пантюшу глазами инквизитора, спросилъ:
— А гд вы были, Пантелеймонъ Петровичъ, вчера, въ шестомъ часу вечера?
— Гд?— я пилъ чай въ это время у своего хозяина Арнольда Абрамовича, отвчалъ Пантелеймонъ Петровичъ, совершенно оробвшій отъвзгдяда своего инквизитора.
— Прекрасный чай! Полно-те запираться. Не краснйте!— вдь вы, по обыкновенію, были вчера въ Лтнемъ Саду?..
— Былъ и въ саду… Такъ что жь?
— То-то. И Луизу Францовну видли. О чемъ вы вчера съ нею говорили?
— Да разв я помню… Разговоръ былъ обыкновенный.
— А я помню. Я слышалъ вашъ вчерашній разговоръ. Вы встали со скамечки, сбили носовымъ платкомъ пыль съ платья, подошли къ ней и сказали: ‘Какая ныньче прекрасная погода!’ — Она вамъ отвтила: ‘Погода карошъ. Я люплю кулять. И вы люпите, Пантолонъ Петровичъ?’ — ‘Люблю, Луиза Францовна… я очень люблю, Луива Францовна!..’ — ‘Нельзя не люпить: — погода карошъ!’ отвчала вамъ, улыбаясь, Луиза Францовна.
Канцелярія хохотала.
— Шпіоны проклятые! Житья мн нтъ отъ васъ! прошепталъ Пантюша сквозь слезы, и продолжалъ писать, молча выслушивая колкія шутки своихъ инквизиторовъ.
Теперь Пантюша сталъ осторожне и нсколько дней сряду не показывался въ Лтнемъ Саду, когда же бывалъ онъ тамъ, его пугалъ каждый шорохъ, каждая мраморная статуя, поставленная въ саду, наводила на него какой-то страхъ. Теперь, встрчая въ саду Луизу Францовну, онъ боялся подойдти къ ней и молча раскланивался съ нею, или уходилъ отъ нея въ сторону. Луиза Францовна замтила это, она первая подошла къ нему и спросила о причин такого страннаго обращенія.
— У меня есть враги, Луиза Францовпа! отвчалъ онъ ей тихо, озираясь на вс стороны.
— Monsieur le secretaire?.. А вы съ нимъ еще не помирились?
— И никогда не помирюсь… Онъ — главный, кром того есть и другіе…
— А!.. кто жь другіе?
— Вс… Вс противъ меня, Луиза Францовна! отвчалъ Пантюша, и голосъ его дрожалъ, слезы навертывались на глаза, онъ бывалъ такъ жалокъ.
— Pauvro enfant! произнесла Луиза Францовна, качая головою.
— Скажите откровенно… Луиза Францовна! Скажите откровенно… откровенно: вамъ жаль меня?..
И она, полная сочувствія, привтливо, радушно улыбнулась ему и проговорила своимъ вкрадчивымъ голосомъ:
— Успокойтесь… все будетъ карашо!..
— Луиза Францовна!.. вы одн, Луиза Францовна…
Внезапная радость озарила лицо Пантелеймона Петровича. Довольный и счастливый, возвратился онъ изъ Лтняго-Сада въ свою квартиру, что на Малой-Садовой-Улиц, за Таврическимъ Дворцомъ, близь Смольнаго-Монастыря. Вся физіономія его до того была проникнута душевнымъ восторгомъ, что хозяинъ дома, въ которомъ квартировалъ Пантюша, ‘сапожнаго дла мастеръ’ Арнольдъ Абрамовичъ Шнупфтухъ, обыкновенно мрявшій человческіе восторги количествомъ стакановъ выпитаго вина или пива, увидя нашего героя, сказалъ:
— Го, го, го! мейнъ либстеръ Фрейндъ!.. А много ли вы хватиля за гальстукъ?
— Чудакъ вы, Арнольдъ Абрамовичъ! вы ничего не понимаете! отвчалъ, улыбаясь, Пантюша.
Ровно черезъ два мсяца посл описаннаго нами событія, Пантелеймонъ Петровичъ получилъ письмо изъ Гадяча. Письмо это такъ оригинально, что мы считаемъ нужнымъ представить его на усмотрніе читателя. Вотъ оно:

‘Любезнйшій мой сынъ
‘Пантелеймонъ Петровичъ

‘Письмо твое, пущенное изъ Санкт-Петербурга 2-го дня іюля мсяца се то года, я получилъ въ день Макковеи. Благодарю Бога, что ты здоровъ, я и матушка твоя Татьяна Ивановна также, слава Богу, здоровы, чего и теб отъ всей души желаемъ. Что касается до изъявленнаго тобою въ ономъ письм желанія твоего вступить въ законный бракъ съ мамзелью, проживающею въ дом твоего начальника и благодтеля, то, признаюсь откровенно, оно меня сперва огорчило — ибо ты столбовой дворянинъ, а она еще Богъ-знаетъ что такое (хотя можетъ быть и достойной двицею), въ нашей фамиліи еще никто не былъ женатъ на ‘мамзел’. Притомъ, у насъ есть сосдъ по имнію — наши земли подходятъ какъ разъ къ его землямъ — ты его знаешь: премьер-майоръ Будякъ, а у него есть дочь благовоспитанная и красивая — ее-то прочили теб въ невсты. Было бы хорошо соединить оба хутора! Но матушка твоя — она тебя много балуетъ — такъ меня разжалобила, что я, ради ея просьбъ, не могу отказать теб въ выполненіи означеннаго твоего желанія, и заочно посылаю теб мое родительское благословеніе на сочетаніе твое законнымъ бракомъ съ двицею Луизою Францовною Бонморсо. Только съ уговоромъ, дабы она приняла нашу православную вру, ибо неприлично такому какъ ты дворянину вводить въ свою семью католичку’… (Окончаніе письма не интересно, почему мы объ немъ и умалчиваемъ).
По окончаніи этого письма, въ одно прекрасное утро, Пантелеймонъ Петровичъ одлся въ праздничное платье и вышелъ изъ квартиры. Повернувъ изъ Кирочной-Улицы къ церкви Спаса Преображенія, онъ увидалъ въ числ экипажей, стоявшихъ подл оригинальной ограды этой церкви, карету князя ** — и уже хотлъ войдти во внутренность храма, но, встртивъ на крыльц знакомаго ему княжескаго дворецкаго, одтаго въ парадную ливрею, въ штиблетахъ и башмакахъ, Пантюша остановился и вступилъ съ нимъ въ разговоръ.
— Здравствуйте, ома Антонычъ! съ кмъ вы здсь?
— Извстно съ кмъ — съ Луизой Францовной.
— Она тутъ одна?
— Какъ одна? да вы нешто не знаете, въ церкв теперь внчаются… Мы вдь выдали замужъ Луизу Францовну за нашего секретаря…
— А!..
— Да, продолжалъ въ полголоса ома Антонычъ, фамильярно подчуя табакомъ изъ своей табакерки Пантелеймона Петровича:— секретарю-то нашему посчастливилось… онъ тутъ умочилъ порядочно руку:— вдь князь, шепну я вамъ по секрету, далъ за Луизой Францовною десять тысячь приданаго, да гандропъ-съ превосходный: лучшая въ Питер мадамъ шила!— голландскія скатерти, дюжина салфетокъ, серебряный сервизъ, разное-съ бижутери, словомъ, все, какъ слдуетъ, по приличію…
— А!?!
Пантелеймонъ Петровичъ горько улыбнулся.
— Что жь? полюбопытствуйте: войдите въ церковь.
— Нтъ, ома Антонычъ… я пойду домой!

——

Теперь Пантелеймонъ Петровичъ прекратилъ навсегда свои прогулки въ Лтнемъ-Саду, но за то съ утра до вечера просиживалъ то въ саду, то въ фантастической зал Таврическаго Дворца.— Тамъ Пантелеймонъ Петровичъ, создавъ себ какой-то особенный міръ, велъ нмую бесду съ мраморными статуями, разставленными въ чудной зал дворца: онъ по цлымъ часамъ стоялъ то подл Лаокоона, сжатаго и уязвленнаго змемъ, то подл Амура, ласкающаго прекрасную Психею, то подл мраморной Венеры, лежащей въ миртовой алле, въ волшебномъ саду залы. Посщающіе эту валу принимали Пантелеймона Петровича за художника, изучающаго скульптурное искусство. Но хозяинъ, Арнольдъ Абрамовичъ Шнупфтухъ, смотрлъ съ своей точки зрнія’ на возродившуюся въ его постояльц любовь къ искусству:— онъ приписывалъ ее совсмъ другой причин и, однажды, сказалъ ему, улыбаясь:
— Ну, что жь, мейнъ либстеръ фрейндъ, подемъ, что-ли, на Елагинъ погулять’?— У меня тамъ живетъ шуринъ, каретникъ.
— Подемъ, Арнольдъ Абрамовичъ, а почему не хать?— подемъ.
— Ага! теперь не отказываетесь, какъ прежде… Вотъ что значитъ: войдти во вкусъ! говорилъ, смясь, Нмецъ — и онъ, въ первый разъ вмст, съ своимъ постояльцемъ, отправился на Елагинъ-Островъ къ своему шурину ‘погулять’.— Пріхавъ туда, они втроемъ, Пантелеймонъ Петровичъ, Арнольдъ Абрамовичъ и его шуринъ Шульцъ ушли на террасу, что на берегу взморья, откуда виднлся синющійся вдали Финскій-Заливъ. Тамъ они курили сигары, пили пиво, ходили по террас, любуясь величественнымъ зрлищемъ залива, потомъ сли вокругъ стола, принесеннаго гуда же, на террасу, по приказанію Шульца. На стол зашиплъ самоваръ и Фридерика Ивановна, жена Шульца, постукивая стаканами, угощала собесдниковъ ароматнымъ чаемъ съ примсью кизлярки.
— Довольно… Не пора ли намъ возвратиться въ Петербургъ, Арнольдъ Абрамовичъ? спрашивалъ Пантюша, порядочно раскраснвшись посл пятаго стакана.
— Позвольте, милостива государь, отвчалъ серьзно Арнольдъ Абрамовичъ: — я еще хочу увидть Кронштадтъ!
— Что вы!.. Какъ же можно отсюда увидть Кронштадтъ? разв сядете на пароходъ…
— Зачмъ пароходъ? я здсь, сидя на террас, могу увидть Кронштадтъ.
— Балагуръ вы какой, Арнольдъ Абрамовичъ!
— Вы не врите? то-то: вы еще въ этомъ дл новичка!… Хотите, я вамъ покажу отсюда Кронштадтъ?
— Какъ же это можно, Арнольдъ Абрамовичъ! отвчалъ Пантюша, улыбаясь и сдвинувъ плечами.
— Я вамъ тотчасъ покажу Кронштадтъ, — сказалъ торжественно Арнольдъ Абрамовичъ, и, устранивъ Фредерику Ивановну, самъ приготовилъ пуншъ для своего постояльца.
— Выкушайте-ка это, мейнъ либстеръ Фрейндъ! сказалъ онъ ему, подавая стаканъ.
— Точно… вижу… вижу, говорилъ потомъ Пантелеймонъ Петровичъ: — изъ воды выходятъ кресты, показываются церкви, дома, сады: — точно, Кронштадтъ!
— Ага! вы не врили!… то-то: вы еще въ этомъ дл новичка, сказалъ самодовольно улыбаясь Арнольдъ Абрамовичъ.
И пріятели, поддерживая другъ дружку, шатаясь ушли съ террасы.
— Короша Кронштадтъ… ей-Богу, короша Кронштадтъ! приговаривалъ Арнольдъ Абрамовичъ, наклоняясь то къ уху Пантелеймона Петровича, то къ уху своего шурина Шульца.
— Вона! пошли писать Нмцы! сказалъ попавшійся имъ на встрчу рядовой измайловскаго полка. Онъ остановился, подбоченился и спросилъ:
— А отколева вы, господа?
— Прямо — съ Кронштадтъ! отвчалъ Арнольдъ Абрамовичъ.
— Вишь ты!… Балясникъ какой!… говорилъ гвардеецъ смясь.
Теперь Арнольдъ Абрамовичъ отправлялся на Елагинъ-Островъ не одинъ, но каждый разъ въ сопровожденіи своего постояльца, поздки эти повторялись часто, Пантелеймонъ Петровичъ совершенно забылъ свою канцелярію. Онъ физически перемнился: глаза у него заплыли, лицо при няло постоянно-красный цвтъ. Впрочемъ, и теперь, освободясь отъ веселой компаніи Арнольда Абрамовича и его шурина, Пантелеймонъ Петровичъ при первой возможности отправлялся въ валу Таврическаго Дворца, къ своимъ молчаливымъ статуямъ. Разъ Пантелеймонъ Петровичъ стоялъ подл группы Лаокоона. Въ то время находился тамъ же, въ зал, пріхавшій изъ провинціи помщикъ. Помщикъ, осморвъ достопримечательности залы, подошелъ къ стату Лаокоона, и, принявъ стоявшаго подл Пантелеймона Петровича за художника, просилъ его объяснить ему эту, какъ онъ выразился, аллегорію.
— Какая же тутъ аллегорія? спросилъ, ухмыляясь, Пантелеймонъ Петровичъ.
— То-есть… извините… вроятно, я не такъ выразился, проговорилъ помщикъ, покраснвъ: — я хотлъ сказать, какъ мысль эта заимствована, вроятно, изъ миологіи, то я желаю знать, что ина собственно изображаетъ?
— Какая тутъ миологія!— Это взято съ натуры. Вы разв не видите?— посмотрите, сказалъ Пантелеймонъ Петровичъ, указывая пальцемъ на Лаокоона: это — я самъ, а вотъ это, — вы думаете, это змя?— совсмъ нтъ, это — Луиза Францовна…
Помщикъ сдлалъ фигуру человка изумленнаго.
Пантелеймонъ Петровичъ такъ громко захохоталъ, что гоф-фурьеръ подошелъ къ нему и вжливо попросилъ выйдти изъ залы.

II.
Будякъ и Зозуля.

Возвратимся въ Малороссію… Люблю я хуторки мелкопомстныхъ помщиковъ: двадцать, много тридцать крестьянскихъ избъ, принадлежащихъ равнымъ владльцамъ, помщичьи домики, крытые соломою и потонувшіе въ зелени фруктовыхъ садовъ, въ каждомъ саду паска, дв, три втреныя мельницы, общій прудъ съ наклонившимися надъ нимъ ивами и лодкою безъ весла, плавающею по прихоти втра, а тамъ, дале, за слободкою — цлое море золотыхъ колосьевъ волнующейся ржи и цвтущей гречихи, отдающей запахомъ меда, да пестрая, ароматная степь, по которой гуляютъ стада молодыхъ дрохвъ, стрепетовъ и журавлей.— Именно такова слобода Скалозубовка, принадлежащая мелкопомстнымъ помщикамъ Петру едосичу Хмар, премьер-майору Будяку, недорослю изъ дворянъ Зозул, да отставному пхотному прапорщику Перепелиц. Съ Петромъ едосичемъ Хмарою вы уже знакомы, съ остальными — дозвольте познакомить.
Начинаю съ премьер-майора Будяка. Въ родословной премьер-майора сказано, что происхожденіе предковъ его покрыто мракомъ неизвстности, но эта неизвстность поясняется отчасти тмъ, что въ той же слобод Скалозубовк живутъ ‘казаки’, именующіеся Будяками и считающіе себя въ родств съ премьер-майоромъ. Достоврно же извстно, что ддъ премьер-майора былъ простымъ обывателемъ, который, промышляя дегтемъ, щетиной, воскомъ и чумачествомъ, усплъ составить порядочный капиталецъ, отецъ премьер-майора пріобрлъ уже званіе личнаго дворянина и, вмст съ этимъ званіемъ, титло опытнаго правовда: онъ оттягалъ, по заведенному имъ процессу, нсколько сотъ десятинъ земли и лса въ Скалозубовк отъ своего сосда, кореннаго помщика Зозули. Премьер-майоръ, по выход въ отставку, умлъ не только удержать за собою пріобртенное отцомъ и ддомъ, но еще боле распространилъ границы своего владнія въ Скалозубовк, то посредствомъ выгодной для него мны, то посредствомъ покупки. Вообще онъ былъ неусыпнымъ хозяиномъ: никто въ околодк не умлъ лучше Будяка собрать во-время съ полей хлба и сна, никто не умлъ и выгодне сбыть съ рукъ свои продукты. При своей мелочной аккуратности и скупости, это былъ человкъ стойкаго характера и крутаго нрава. Не только собственные его крестьяне, но и сторонніе обыватели слободы Скалозубовки боялись премьер-майора Будяка: поговариваютъ, будто премьер-майоръ, поселясь въ Скалозубовк, прихватилъ вовсе неосновательно къ своей дач значительную часть земли, принадлежащей скалозубовскимъ казакамъ и помщику Зозул. Когда премьер-майоръ, сидя на своемъ ворономъ жеребц, съ нагайкою въ рук, объзжалъ свои нивы въ рабочее время, сторонніе, неподвдомственные мужики боялись попадаться ему на глаза, не желая вступать съ нимъ въ какія-либо отношенія по поводу предлагаемой имъ мны, или покупки. Они охотне даже соглашались вести дло съ разорившимся помщикомъ Зозулею. Вроятно, былъ поводъ къ сочиненію пословицы, извстной въ Скалозубовк: ‘Зозуля накричитъ, Будякъ ужалитъ молча!’ Премьер-майоръ былъ роста огромнаго, толстъ, широкоплечъ, смотрлъ исподлобья, говорилъ обыкновенно басомъ, но, по странному устройству гортани, въ т минуты, когда онъ силился кричать, голосъ его визжалъ дискантомъ, по какой причин мужики и прозвали Будяка ‘хриповатые цимбалы’. На лбу, между бровями, у него былъ какой-то странный наростъ, величиною съ голубиное яйцо, на голов пробивалась сдина: ему было за пятьдесятъ. Одвался же онъ постаринному: носилъ длиннополый сюртукъ и сапоги съ ботфортами по колни, сверхъ панталонъ. Впрочемъ, у себя, въ дом — было ли то зимою, или лтомъ — премьер-майоръ ходилъ въ своемъ вчномъ тулупчик изъ срыхъ мерлушекъ. Что касается до меня, я не могу себ представить премьер майора Будяка въ иномъ одяніи… Еще помню, какъ, заучивъ въ школ, въ первый разъ, латинскія слова ‘perpetuum mobile’, я тотчасъ мысленно представилъ себ знакомую мн фигуру премьер-майора въ его тулупчик, со связкою ключей въ рук, шествующаго изъ амбара въ погребъ, въ сопровожденіи своей ключницы.— Премьер-майоръ, не взирая на свои пятьдесятъ лтъ, не уступалъ дятельностію молодому человку: во время жатвы и косовицы, онъ съ утра до вечера пекся на солнц, угощалъ наемныхъ косарей и самъ пилъ съ ними водку, держалъ при себ ключи отъ погреба и всхъ амбаровъ, самъ выдавалъ провизію своей кухарк, самъ подрзывалъ медовые соты въ ульяхъ и изумлялъ своего пасчника опытностію и знаніемъ дла, нердко, проснувшись въ полночь, онъ, съ фонаремъ въ рук, ходилъ заглянуть въ снной подвалъ и конюшню, боясь, какъ онъ говорилъ, ‘вора домашняго пуще чужаго’.— Въ числ ‘мелкопомстныхъ’, живущихъ въ Скалозубовк, премьер-майоръ Будякъ и Хмара были богаче другихъ, недоросль изъ дворянъ Зозуля — бдне всхъ. Премьер-майоръ былъ вдовъ и имлъ дочь, именуемую Глашей.
Теперь поведу рчь о Зозул.— Будякъ и Зозуля — Монтекки и Капулетти слободы Скалозубовки. Причины этой семейной вражды понятны: Будяки, справедливо или несправедливо, оттягали почти все имущество у помщиковъ Зозулей, такъ-что покойные родители недоросля изъ дворянъ не имли даже средствъ доставить своему сыну приличное по тогдашнему времени образованіе и опредлить его на службу. Жалкое имньице Зозули, состоявшее изъ 8-ми ревизскихъ душъ крестьянъ и клочка земли, пришло въ совершенный упадокъ и, по случаю накопленія казенной недоимки на крестьянахъ, не выходило изъ опекунскаго надзора. Впрочемъ, молодой дворянинъ Зозуля былъ надленъ тмъ природнымъ тактомъ, который, по-мимо всякаго образованія, даетъ здравое понятіе о вещахъ. Онъ имлъ доброе сердце, только былъ немножко ‘горячая голова’.— Не смотря на свою бдность, онъ безбоязненно вступалъ въ крупные разговоры съ премьер-майоромъ Будякомъ, котораго ‘трепетали’ въ околодк лица богаче и значительне Зозули. Однажды Зозуля имлъ дерзость публично назвать врага своего грабителемъ, премьор-майоръ поблднлъ, заявилъ предъ свидтелями нанесенную ему обиду недорослемъ изъ дворянъ и хотлъ искать удовлетворенія судебнымъ порядкомъ, однако потомъ раздумалъ и простилъ эту обиду Зозул, — ‘ради его крайней молодости’, какъ онъ говорилъ. Впрочемъ, стороною, Будякъ не пропускалъ случая вредить Зозул такимъ или инымъ способомъ. Говорятъ, что онъ даже подговаривалъ крестьянъ помщика Зозули идти въ судъ съ жалобою на то, что у нихъ не достаетъ узаконеннаго числа десятинъ земли на каждую ревизскую душу, разсказываютъ также, что онъ переманивалъ этихъ крестьянъ къ себ для занятія полевыми работами, ссылаясь на то, что разорившійся Зозуля не въ состояніи доставить имъ нужнаго пропитанія, а онъ, Будякъ, предлагаетъ имъ выгодныя условія. Но крестьяне Зозули, не сдлавъ ни того, ни другаго, оставались у своего прежняго помщика, отвчая посланному Будяка извстной въ Скалозубовк поговоркой: ‘Зозуля накричитъ, Будякъ ужалитъ молча!’ Крестьяне любили Зозулю, и то правда, что Зозуля, хорошо понимая свое положеніе, обращался съ ними, какъ говорится, за пани-брата. Само собою разумется, что въ такомъ положеніи дла, между Зозулей и его крестьянами терялись обыкновенныя отношенія помщика къ крестьянамъ. Въ рабочее время, Зозуля самъ помогалъ своимъ крестьянамъ косить сно и молотить хлбъ. Когда у него случалась лишняя копейка, онъ длился ею съ своими мужичками, въ случа нужды, онъ у нихъ занималъ. Помщикъ Зозуля находился на точк соединенія въ одно съ своими крестьянами. При всемъ томъ, хорошъ онъ былъ, этотъ Зозуля — черноволосый, загорвшій на солнц, молодой человкъ двадцати-двухъ лтъ, въ полномъ расцвт юношескихъ силъ и здоровья. Любилъ онъ хвастать своею силою, даже во вредъ своему здоровью, и искусствомъ плавать… Бывало, бросится въ самую пучину Псла, гд онъ, запертый съ обихъ сторонъ, сердито рвется подъ колесо водяной мельницы — и ничего: переплыветъ на другую сторону рки. Настоящее дитя прпроды, Зозуля рдко жилъ въ своемъ домик съ покосившимися дверями и крыльцомъ съ двумя колоннами: онъ то-и-дло помогалъ своимъ крестьянамъ работать въ пол, или на гумн, не спрашивая у нихъ совтовъ, какъ должно завязать снопъ, или поточить косу, или впрячь лошадь въ повозку. Когда же крестьяне хотли помочь ему въ какой-либо работ, онъ, не принимая услуги, весело отвчалъ, что онъ ‘самъ баринъ, самъ холопъ, самъ пашетъ, самъ ортъ!’ — Можетъ-статься, въ этой веселости таилось другое побочное чувство — чувство дкое — горькая иронія надъ своей судьбою: вдь старожилы говорятъ, что большая половина Скаловубовки принадлежала предкамъ Зозули! Но Зозуля свыкся уже съ своимъ положеніемъ и, выслушивая разсказы старожиловъ о зажиточности своихъ предковъ, говорилъ: ‘Э, мало ли что прежде было, а теперь — вотъ!’ И онъ указывалъ рукою на свою усадьбу, на свои поля, которыя можно было окинуть однимъ взглядомъ. Зоэуля заботился только о томъ, чтобъ запасти годовое продовольствіе для себя и своихъ крестьянъ. Онъ имлъ мало прихотей. Впрочемъ, была и у него одна страсть — охота. Зозуля никогда не выходилъ изъ дома безъ ружья и безъ своей любимой лягавой собаки Трезора. Часто, увлекаемый этой страстью, онъ отрывался отъ своихъ занятій и уходилъ верстъ за десять отъ Скалозубовки, ночуя въ пол одинъ съ своею собакою и истребляя безпощадно дикихъ утокъ, чирятъ, дупельшнеповъ, вальшнеповъ, дрохвъ и стрепетовъ. Охотиться за волками, лисицами и зайцами онъ не могъ, не имя средствъ содержать достаточное количество гончихъ и борзыхъ, необходимыхъ для подобной охоты.
Правда, была у него въ-послдствіи еще и другая страсть. О ней-то я теперь хочу разсказать. Разъ, Зозуля преслдовалъ журавлиное стадо. Хлбъ уже сжатый стоялъ еще въ пол, служа приманкою для птицъ. Извстно, что журавль — лукавая птица. Подая хлбъ въ пол, журавли ставятъ вокругъ себя часовыхъ, которыхъ избираютъ изъ своей среды, часовые крикомъ даютъ знать стаду о приближеніи непріятеля — человка. Новизна этой охоты увлекла Зозулю. Однажды онъ, скрываясь за копнами сжатаго проса и жита, слдовалъ за журавлинымъ стадомъ изъ поля въ поле. Лавируя такимъ образомъ, онъ вдругъ остановился передъ нечаянной находкою, — на снопахъ сжатаго проса спала двушка, лежа навзничь и подложивъ об руки подъ голову, члены ея были въ довольно-небрежномъ положеніи. Подл нея стояла корзина, наполненная грибами. Двушка была молода и хороша собою. Зозуля забылъ своихъ журавлей. Онъ стоялъ въ раздумьи надъ нею, опустивъ ружье на землю, дуломъ вверхъ. Подл него улеглась лягавая собака, высунувъ языкъ отъ жару. Близна тла, нжныя черты лица, не опаленнаго солнечнымъ загаромъ, дв маленькія ножки, такъ соблазнительно выказавшіяся изъ-подъ холстинковаго платья, ножки обутыя въ сафьянные крошечные башмачки, доказывали, что двушка принадлежала къ высшему сословію. На ея овальныхъ щечкахъ переливался тонкій румянецъ, а за миньятюрныхъ коралловыхъ, губкахъ покоилась улыбка, доказывавшая, что она видла пріятный сонъ. Собака вдругъ неожиданно залаяла. Молодой охотникъ вздрогнулъ. Двушка проснулась, она въ испуг раскрыла свои большіе голубые какъ небо глава, приподнялась съ мста и, заслонивъ ручкою глаза отъ солнца, пристально разсматривала стоявшаго надъ нею молодаго человка съ ружьемъ въ рук, какъ-бы желая увриться: не сонъ ли это?
— Зозуля!… вдругъ вскрикнула она — и, испуганная, убжала отъ него быстре серны.
Теперь только разглядлъ Зозуля, что онъ стоялъ на земл своего непримиримаго врага, что тутъ же, шагахъ въ двадцати отъ него, находились домъ и усадьба премьер-майора, что двушка, назвавшая его по имени и такъ внезапно отъ него убжавшая, была Глаша — дочь премьер-майора.
Долго еще стоялъ Зозуля въ раздумь, съ ружьемъ, опущеннымъ на землю дуломъ вверхъ. Журавли уже поднялись съ полей и, огласивъ воздухъ своими монотонными криками, длинной вереницею пролетли надъ головой охотника. Трезоръ весь превратился въ слухъ и вниманіе, ожидая выстрла. Но Зозуля поплелся домой не истративъ заряда.
Къ-счастію, или несчастію, принадлежащая Зозул такъ-называемая дубрава — болотистое мсто, поросшее ольхою и оршникомъ, примыкала къ самой усадьб непримиримаго врага Зозули — премьер майора Будяка. Тамъ, въ этой дубрав, видались часто влюбленные Зозуля и Глаша. Какъ они ршились любить другъ друга, не взирая на судьбу, поставившую ихъ въ непріязненныя другъ къ другу отношенія — я не знаю, но думаю, что любовь ихъ была сильна… Глаша очень-хорошо знала нравъ своего отца, она очень-хорошо понимала и его взглядъ на вещи… Лишась матери на десятомъ году отъ рожденія, она была воспитана въ строгой школ своего отца. Бывало, въ дтств, станетъ она играть въ куклы, или строить домики изъ картъ, сидя подл своей ‘бабиньки’, но входитъ въ комнату отецъ, отбираетъ у ней куклы, разрушаетъ ея домики — и Глаша не сметъ плакать, дрожитъ всми членами, прижимается къ своей бабиньк…
— Ну, хорошо, хорошо!.. Умница Глаша! скажетъ премьер-майоръ, возвращая куклы и карты своей дочери: — славная ты у меня двка, что слушаешься отца: отцу надо повиноваться — такъ Богъ велитъ!
Но бда, если бы Глаша вздумала заплакать: премьер-майоръ былъ строгъ къ своей дочери…
А теперь, не смотря на крутой нравъ отца и его ‘правила’, дочь, при первой возможности, прокрадывалась въ дубраву, для свиданія съ заклятымъ врагомъ премьер-майора! Влюбленные считали дубраву самымъ безопаснымъ мстомъ для свиданій: премьер-майоръ поклялся, что пока онъ живъ нога его не ступитъ на землю врага, Зозуля, съ своей стороны, далъ такую же клятву, только въ обратномъ смысл. Премьер майоръ запретилъ даже своимъ крестьянамъ вступать въ какія-либо отношенія съ ‘нищими голодранцами’ — какъ Будякъ величалъ помщика Зозулю и крестьянъ его. Что длали влюбленные въ этой дубрав? какъ обыкновенно, говорили о своей любви, смотрли другъ на друга… говорили сущій вздоръ… И для этого вздора, Глаша, едва переводя дыханіе, съ замирающимъ отъ страха сердцемъ, тайкомъ отъ суроваго отца и домашней прислуги, спшила въ завтную дубраву…
— Мн страшно, Ваня… я боюсь…
— Чего же ты боишься?спрашивалъ Зозуля.
— Чмъ все это кончится? Вдь пока батюшка живъ, мн не быть твоей женой!
— Станенъ надяться! глухо проговорилъ Зозуля.
Она грустно покачала головою, грустно улыбнулась, какъ-бы говоря, ‘какой ты вздоръ говоришь, мой милый!’ Потомъ она опять обратилась къ нему съ вопросомъ:
— Ну, а какъ батюшка узнаетъ о нашей любви: тогда что?
— Какъ ему узнать!
— Ну, а какъ онъ, порою, зайдетъ сюда?
— Какъ ему сюда зайдти! успокойся: и воронъ не занесетъ костей его на мою землю.
— Ну, а какъ бы случайно, какимъ-нибудь образомъ, засталъ онъ насъ здсь вмст: тогда что?
— Ну… тогда я убилъ бы его, или онъ меня…
— О, вдь это страшно…
И она, испуганная этими словами, робко прижалась къ нему, ея хорошенькая головка грустно поникла на грудь молодаго человка. Онъ стоялъ задумчиво, какъ-бы готовясь привести въ исполненіе свои страшныя слова. Въ ту минуту, въ груди двушки боролись два чувства, ей вдругъ стало жаль своего дряхлаго, престарлаго отца, она провела рукою по волосамъ своего любезнаго и, нжно смотря на него и ласкаясь къ нему, повторила:
— Вдь это страшно, Ваня!.. вдь это грхъ. Ваня!
А онъ, какъ-бы понимая источникъ настоящихъ ласкъ, спросилъ ее тономъ упрека:
— Какъ же намъ быть?..
— Ваня…
Больше ничего она не могла сказать и въ этомъ недосказанномъ отвт, произнесенномъ робко, дрожащимъ голосомъ, выразилась вся нжность, вся сила страсти.

——

Въ то время, когда дла въ Скалозубовк находились въ такомъ точно положеніи, возвратился изъ столицы подъ свой родной кровъ забытый герой нашъ — Пантелеймонъ Петровичъ Хмара. Не берусь нарисовать вамъ сцену свиданія его съ Петромъ едосичемъ и Татьяною Ивановною. Пантелеймонъ Петровичъ постарлъ и перемнился: юношеское выраженіе физіономіи исчезло, у него уже образовалась порядочная плшь, онъ началъ раздаваться въ ширину. Говоря о предметахъ серьзныхъ, веселыхъ, или печальныхъ, Пантелеймонъ Петровичъ вчно ухмылялся. Въ немъ явились даже нкоторыя странности: напримръ, Пантелеймонъ Петровичъ иногда по нсколько дней не выходилъ изъ своей комнаты, иногда вовсе отказывался отъ обда и требовалъ вмсто супа однихъ соленыхъ огурцовъ.
— Да гд жь это видано?.. Не-ужели въ Петербург такая мода? Дитя ничего не кушаетъ, сидитъ запершись въ комнат… Петръ едосичъ! не послать ли за дохтуромъ? спрашивала Татьяна Ивановна.
Но Петръ едосичъ, не отвчая на вопросъ, отрицательно качалъ головою.
А старушка, разобидвшись, ворчала:
— Вотъ вамъ чины… воспитаніе… служба!
Впрочемъ, Татьяна Ивановва скоро утшилась: любимые планы ея и Петра едосича начинали сбываться. Пантелеймонъ Петровичъ, позабывъ о ‘мамзел’, изъявилъ желаніе, согласно вол своихъ родителей, вступить въ законный бракъ съ дочерью премьер майора Будяка, съ которою онъ усплъ познакомиться по прізд въ Скалозубовку. Премьер майоръ, разумется, весьма не прочь былъ отъ этой женитьбы, онъ давно уже разсчиталъ, что если соединить хуторъ помщика Хмары съ его собственнымъ хуторомъ, то въ такомъ случа составится 100 ревизскихъ душъ крестьянъ и 500 десятинъ пахатной земли. Будякъ весело поздравилъ дочь свою съ выгоднымъ женихомъ. Объ этой, женитьб толковали во всхъ углахъ слободы Скалозубовки — и было о чемъ: вдь Пантелеймонъ Петровичъ, женясь на дочери премьер-майора, выходилъ уже изъ круга ‘мелкопомстныхъ’!
Что же Глаша? она не умла противиться вол своего отца, она согласилась.
— Все кончено… Разстанемся навсегда… навки! Вотъ наша судьба! говорила Глаша Зозул, выйдя къ нему въ послдній разъ въ дубраву. Она ему все разсказала.
— Но зачмъ же ты соглашалась?
— Я не могла иначе… слово сорвалось… Ты не знаешь батюшки!..
И они замолчали. Надъ ними тускло мерцали ночныя звзды, въ дубрав было тихо, въ дом Будяка все спало мертвымъ сномъ.
— Нтъ, это невозможно! сказалъ Зозуля ршительно.
— Какъ же намъ быть?.. робко спросила она.
— Убжимъ… Я тебя увезу отсюда!
Она минуту простояла въ нершимости, потомъ подала ему свою руку…
Они прошли нсколько шаговъ.
— Нтъ! не могу идти дале… сказала она ему, остановясь:— страшно…
— Глаша!..
— Я вся дрожу..Что будетъ потомъ? Батюшка по утру проснется, станетъ меня везд искать, обойдетъ вс комнаты, садъ… Я у него одна… Ваня! вдь онъ мн отецъ..
Она вырвала изъ его руки свою руку.
— Ну, такъ разстанемся! сказалъ ей Зозуля съ упрекомъ.
— Такъ должно… слово сорвалось… судьба!.. Я не перенесу этого, но уйдти съ тобою — не могу…
Въ это время выглянулъ мсяцъ изъ-за тучи. Зозуля, молча, заглянулъ ей въ лицо: оно было блдне мсяца.
— Ты сердишься? сказала она ему, принудивъ себя улыбнуться.— Ты думаешь, мн легко? Смотри: какъ мн больно…
— Глаша! вскрикнулъ Зозуля умоляющимъ голосомъ.
Слезы брызнули изъ глазъ у Глаши. Она снова подала ему свою руку — дрожащую, холодную, и проговорила замирающимъ голосомъ — Такъ должно… прощай… навсегда!
Въ это время, Трезоръ-предатель залаялъ, на его лай отозвалась цпная собака во двор Будяка, Треворъ съ новымъ лаемъ побжалъ черезъ калитку, отворенную Глашею, во дворъ Будяка.
— Только нсколько шаговъ!
— Я вся дрожу…
И они, не двигаясь съ мста, стояли грустные, убитые, подавленные горемъ. Онъ цаловалъ ея холодныя руки, молча смотрлъ на нее, слабо озаренную лучами мсяца… Она, какъ-бы не имя силъ доле переносить томительной борьбы и боясь новаго увлеченія, отвернулась… вдругъ новая, внезапная дрожь пробжала по ея тлу, она судорожно сжала въ своихъ рукахъ руки молодаго человка… Въ ту минуту, эта двушка была похожа за прекрасную статую ужаса…
Зоэуля оглянулся: позади его стоялъ премьер-майоръ въ своемъ тулупчик изъ срыхъ мсрлушекъ, съ фонаремъ въ рук.
— Батюшка… проговорила она и, какъ трупъ, повисла на рукахъ Зозули.
Премьер-майоръ, услыша знакомый ему голосъ, задрожалъ, потомъ, освтивъ фонаремъ лицо врага своего, Зозули, пошатнулся, подался назадъ, и остолбенлъ… Фонарь выпалъ у него изъ руки… Премьер-майоръ не могъ произнести ни слова…
Зозуля поспшно унесъ Глашу, лишившуюся чувствъ, черезъ дубраву въ свои домъ.

——

Въ числ мелкопомстныхъ помщиковъ, живущихъ въ слобод Скалозубовк, я забылъ васъ познакомить съ отставнымъ пхотнымъ прапорщикомъ Перепелицею. Что вамъ сказать о немъ? Перепелица былъ разбитной малый… Онъ перешелъ уже тридцатилтіе, былъ довольно хорошо сложенъ, имлъ довольно смазливую наружность, только, по какому-то странному франтовству, носилъ усы сбритыми до половины по обоимъ концамъ губы, такъ-что остатки усовъ торчали у него подл самаго носа и придавали ему отчасти видъ моржа. Прапорщикъ имлъ привычку безпрестанно закручивать эти торчащіе подл носа усы въ широкія кольца, и привычка эта всего чаще повторялась въ то время, когда прапорщикъ пускался въ разговоръ съ ‘нжнымъ поломъ’. Перепелица здилъ въ красивой выкрашенной повозочк, застланной пестрымъ ковромъ, запряженной тройкою лошадей, обвшенныхъ бубенчиками Перепелица былъ богаче Зозули, но гораздо бдне Хмары и Будяка. Поселясь въ Скалозубовк, онъ объявилъ непримиримую войну всмъ волкамъ, зайцамъ и лисицамъ, плодящимся въ окрестностяхъ Скалозубовки. Въ дополненіе его физіологіи, считаю нужнымъ прибавить, что Перепелица называлъ свой пистолетъ ‘подстолетомъ’, матерію сатентюркъ, употребляемую имъ для парадныхъ жилетовъ, называлъ ‘ситенкюркой’, вмсто ‘для плезира’, говорилъ для блезира и существующее въ Скалозубовк преданіе объ виречудесной стран, вчно согртой солнцемъ, куда на зимованье улетаютъ изъ Малороссіи журавли, дрохвы, дикіе гуси, утки, прапорщикъ дополнялъ своими собственными, довольно-оригинальными разсказами. Пантелеймонъ Петровичъ сошелся съ Перепелицею какъ-нельзя-боле. Они видались почти каждый день, толковали о томъ, о смъ, а, въ промежуткахъ, пили чай съ примсью кизлярки.
Разъ, это случилось вскор посл вышеописанной сцены, прапорщикъ Перепелица, напвая ‘Громъ побды раздавайся’, вошелъ въ кабинетъ своего пріятеля. Пантелеймонъ Петровичъ въ это время, развалясь на турецкомъ диван, пилъ ‘чай’.
— Вдь вотъ, вы валяетесь въ своемъ бухарскомъ халат, а врно не знаете, что такое случилось въ Скалозубовк?
— Что жь такое случиловь? спросилъ Пантелеймонъ Петровичъ.
— Да такъ… пустяки: невста ваша перевнчалась, и можете себ представить съ кмъ? съ Зозулею!.. Вотъ штука: дочь премьер-майора Будяка вышла замужъ за Зозулю!!!
— А!..
Пантелеймонъ Петровичъ задумался. Потомъ онъ началъ, по своему обыкновенію, ухмыляться, подлилъ въ недопитый стаканъ чая кизлярки и выпилъ.
— Что это проклятый Шнупфтухъ, говорилъ уже потомъ Пантелеймонъ Петровичъ: — что это проклятый Шнупфтухъ вэдумалъ меня морочить, показавъ Кронштадтъ на берегу Елагина-Острова: эка невидаль какая’.. Да, впрочемъ, что: я ему покажу Кронштадтъ отсюда, изъ Скалозубовки!.. да!.. Что онъ, балясникъ этакой, вздумалъ меня морочить?.. Эка невидаль какая!.. Вдь вотъ оно что!..
— Ге, ге, ге! да вы, Пантелеймонъ Петровичъ, ширехен-зи-дейчъ?..
— Иванъ Андреичъ! отвчалъ Пантелеймонъ Петровичъ, предлагая другой стаканъ пунша своему собесднику.
— Ну, пожалуй, такъ и быть, выпью для блезира! сказалъ прапорщикъ, принимая стаканъ.
Однако, неожиданный пріздъ Пантелеймона Петровича Хмары въ Скалозубовку пронесся, такъ сказать, грозной тучею надъ судьбою двухъ любящихся:— раздраженный премьер-майоръ, вмсто приданаго, послалъ своей дочери отцовское проклятіе… Тяжко переносить бдность одному, но заставить, вмст съ собою, страдать другое существо, которое любишь больше самого-себя, ужь извстно, каково!.. Новобрачные бдствовали въ своемъ домик съ покосившимися окнами и крыльцомъ, собирающимся пуститься въ пляску. Но Зозуля имлъ столько самолюбія, что еще ни разу не обратился къ своему врагу-тестю съ просьбою помочь ему въ разстроенныхъ обстоятельствахъ. Зозуля всячески старался скрыть отъ Глаши эти ‘обстоятельства’ и, устранивъ нжныя, непривычныя руки молодой жены отъ участія въ земледльческихъ работахъ, работалъ одинъ для нея и для себя. Но труденъ хлбъ, добываемый въ пот лица. Въ экономіи помщика Зозули едва доставало этого хлба для годоваго продовольствія, положимъ, однакожь, что его доставало,— да вдь кром насущнаго хлба, есть еще другія нужды, дворянину хотлось, чтобъ жена его была одта по-дворянски, чтобъ она не нуждалась въ чашк чая, чтобъ она имла кой-какія маленькія удовольствія… Боже мой! какою иногда злою мачихою бываетъ къ намъ судьба!
Премьер-майоръ зналъ очень хорошо ‘обстоятельства’ своего зятя, и съ торжествомъ ожидалъ той минуты, когда Зозуля обратится къ нему съ какою-либо просьбою, но прошло уже три гола, а ожидаемая минута не приходила… Правда, Глаша — что за доброе существо была эта Глаша,— писала нсколько писемъ къ своему разгнванному отцу, въ которыхъ умоляла его снять съ нея незаслуженное проклятіе, просила у него позволенія повидаться съ нимъ, просила прощенія…
Премьер-майоръ отсылалъ къ ней письма нераспечатанными.
Глаша прибгала къ знакомымъ, убждая ихъ замолвить о ней слово у отца, знакомые отправлялись къ премьер-майору и слышали у него одинъ отвтъ: ‘у меня нтъ дочери!’
Наконецъ, по истеченіи четырехъ лтъ, премьер-майоръ дождался минуты своего торжества — Зозуля явился къ нему въ домъ. Премьер-майоръ, въ это время, сидлъ подл раскрытаго окна и надзиралъ, чтобъ ‘домашніе воры’ не растаскали пшеницы, разложенной въ ряднахъ за двор.
— Ну?.. спросилъ премьер-майоръ своего зятя высокоторжественнымъ тономъ.
— Глаша родила…
— Сына или дочь? быстро прервалъ его рчь старикъ.
— И дочь и сына, она родила близнецовъ…
— Внукъ и внучка! пробормоталъ старикъ.
И какъ-будто лучъ внезапной радости, или чего-то въ род радости, озарилъ чорствую физіономію старика.
— Но они померли…
Минуту длилось общее молчаніе. Будякъ первый заговорилъ.
— Богъ наказываетъ непокорную дочь! сказалъ онъ.
— Можетъ-быть! печально проговорилъ Зозуля.
— Что жь она, теперь, я думаю, много страдаетъ… груститъ? спросилъ старикъ, смягчивъ нсколько свой грубый тонъ.
— Нтъ, не страдаетъ и не груститъ, отвчалъ Зозуля: — потому-что и она умерла вслдъ за ними…
— Богъ наказываетъ… наказываетъ…
Премьер-майоръ задумался и не досказалъ своей рчи.
— Можетъ-быть! отвчалъ Зозуля:— Глаша поручила мн отдать вамъ это, на память объ ней…
Зозуля подошелъ ближе къ премьер-майору и вручилъ ему темно-каштановый локонъ волосъ. Онъ хотлъ уйдти…
— Постой! закричалъ ему премьер-майоръ.
Зозуля остановился.
— Какъ идутъ твои дла?.. Снята ли опека съ имнія?
Зозуля, не отвчая, махнулъ рукой и шелъ къ двери.
— Постой же! снова закричалъ премьер-майоръ, смотря на Зозулю:
— Зозуля!..
Теперь во взор Будяка, устремленномъ на Зозулю, была какая-то мягкость… Этотъ взоръ походилъ на взоръ Коріолана, увидвшаго передъ собою колнопреклоненную, престарлую мать свою, сдую Волумнію…
— Я могу… я могу…
— Мн теперь ничего не нужно! отвчалъ ршительно Зозуля — и вышелъ изъ дома своего тестя, премьер-майора Будяка.

III.
Хмара и Перепелица.

Между-тмъ, въ-теченіе этого времени, старикъ Петръ едосичъ Хмара отправился ad patres… Велика, искренна и непритворна была горесть безутшной вдовы его, старуху насильно отвлекли отъ могилы, навки сокрывшей отъ нея то, что привязывало ее къ этой жизни, что жизнь ея — монотонную, мелочную жизнь въ глухомъ сел — длало такою плнительною… Въ нашъ вкъ подобная патріархалная любовь такая же рдкость, какъ древняя монета, которую собираютъ и которою дорожатъ одни только антикваріи. Время, само собою разумется, съ каждымъ днемъ поградусно уменьшало силу ея горести, но оно не могло уничтожить ее совершенно, въ остальное время своей вдовьей жизни. это не была уже та словоохотная, добрая старушка, владвшая искусствомъ заманить гостя въ свой домъ и угостить его на славу, даже противъ воли гостя. Теперь она также была радушна, также улыбалась предъ вами свойственной ей улыбкою, а все казалось, будто въ физіономіи старухи не доставало какой-то знакомой вамъ черты: точно растеніе, пришибенное морозомъ на цвту.
Пантелеймонъ Петровичъ, по смерти своего родителя, принялъ бразды правленія… Какъ измнили его годы! кто бы могъ узнать въ этомъ толстомъ помщик, съ огромною лысиною на голов и едва-едва не фальстафовскимъ брюхомъ, знакомаго намъ Пантюшу, мечтательнаго Пантюшу, бродящаго то въ Лтнемъ, то въ Таврическомъ Саду? Sic fugit, affugit irreparabile tempos!.. Теперь другія думы бродили въ голов помщика, онъ то выслушивалъ доклады своего атамана о посв и молотьб, то, свъ въ летку — оригинальный праддовскій экипажъ, экземпляръ котораго уцллъ только въ одной Скалозубовк, отправлялся въ свои поля на пассиву, для поврки атамана. Съ каждымъ днемъ боле и боле пристращался помщикъ къ своему хозяйству, съ каждымъ днемъ боле и боле натура его принимала элементы Будяка, съ его скопидомствомъ и алчностью къ пріобртенію. Впрочемъ, Пантелеймонъ Петровичъ на всю свою жизнь остался добрымъ бариномъ, добрымъ и почтительнымъ сыномъ: онъ хлопоталъ о томъ, чтобъ каждую среду и пятницу приготовлена была свжая рыба къ обду матушки, чтобъ въ скоромные дни приготовлено было кушанье, боле любимое его матушкою. А старушка, расчувствовавшись, подзывала къ себ сына и, нжно смотря на него и грустно улыбаясь, говорила:
— Мн осталось прожить день, другой, когда же ты обрадуешь меня хозяюшкою?
— Не безпокойтесь, матушка, это еще не уйдетъ! отвчалъ Пантелеймонъ Петровичъ.
Дйствительно, это не ушло: помщикъ женился, наконецъ, на молодой вдов, Анн Савишн, родомъ изъ Рыльска. Анна Савишна была недурна собою, только нравъ ея не отличался кротостью, что боле всего вдали лакей Прошка да ключница Агаья, получавшіе неоднократно полновсныя пощечины изъ рукъ своей госпожи. Анна Савишна была также строга и взъискательна къ атаману: она мало-по-малу, незамтнымъ образомъ, приняла одна въ свои руки бразды правленія въ хозяйств мужа. Въ то время, когда помщикъ отдыхалъ посл сытнаго обда (Анна Савишна сама умла мастерски печь обманъ-пироги и лапшевникъ), помщица, свъ въ летку, отправлялась обозрвать экономическія работы и, въ случа нужды, собственноручно чинила судъ и расправу надъ провинившимися васаллами. Пантелеймонъ Петровичъ съ каждымъ днемъ боле и боле поддавался одолвавшей его лни и сталъ тяжелъ на подъемъ: онъ, проснувшись посл обда, выслушивалъ, звая, отъ Анны Савишны бюллетень экономическихъ работъ. Надо сказать правду, что подъ управленіемъ Анны Савишны хозяйство процвтало. Помщикъ былъ доволенъ своею женитьбою какъ-нельзя-боле, онъ не приводилъ въ исполненіе ни одного хозяйственнаго предпріятія, не обратившись предварительно къ жен съ вопросомъ: ‘что вы на это скажете, Анна Савишна?’ Анна Савишна ршала вопросъ по своему усмотрнію.
Впрочемъ, между супругами было не безъ нжностей. На-примръ, Пантелеймонъ Петровичъ, прізжая съ ярмарки, каждый разъ привозилъ для Анны Савишны холстинки на платье, или серьги, или какую-нибудь модную вещицу, Анна Савишна, отправляя мужа на ярмарку для сбыта кой-какихъ деревенскихъ продуктовъ и для закупки сахара и чая, цаловала его лишній разъ и съ какимъ-то озабоченнымъ лицомъ спрашивала его: скоро ли ты воротишься?
— Не прежде, какъ дней черезъ пять, отвчалъ Пантелеймонъ Петровичъ, разсчитывая по пальцамъ время, которое онъ долженъ употребить на поздку туда и обратно.
Отчаво черезъ пять днъ?.. Вотъ-те ужо и черезъ пять днъ!.. Прізжайте раньше!.. Что здсь одна я буду длать-то?
— Никакъ нельзя, мой другъ, равьше: сама посуди…
И Пантелеймонъ Петровичъ вновь принимался разсчитывать время по пальцамъ, доказывая жен, что ране пяти дней ему никакъ нельзя воротиться.
Однакожь, разъ пришла охота Пантелеймону Петровичу сдлать жен ‘сюрпризъ’: онъ возвратился домой изъ ярмарки двумя днями прежде времени, разсчитаннаго по пальцамъ. Оставивъ свою бричку подл конюшни, Пантелеймонъ Петровичъ началъ вслушиваться. Звучный мужской голосъ плъ довольно изрядно:
Когда легковренъ и молодъ я былъ,
Гречанку младую я страстно любилъ.
Прелестная два ласкала меня,
Но скоро я дожилъ до чернаго дня…
Пантелеймонъ Петровичъ вошелъ въ комнату. Анна Савишна сидла на диван, въ какомъ-то раздумь, подл нея стоялъ прапорщикъ Перепелица, съ гитарою въ рук.
— Вотъ сюрпризъ: возвратился двумя днями прежде! проговорила Анна Савишна, слегка покраснвъ и цалуя мужа.
— Что, думаю, скучно сидть дома одной Анн Савишн, пойду-ка да спою ей романсикъ: взялъ гитару и пришелъ сюда, сказалъ прапорщикъ, подавая руку Пантелеймону Петровичу.
— Но вдь Анна Савишна… не охотница до романсовъ?.. замтилъ довольно сухо Пантелеймонъ Петровичъ и тоже слегка покраснлъ.
— Э, полно!.. Можно ли не любить пнія?— пніе, такъ сказать, услаждаетъ душу. Вотъ, послушайте!
— Перестаньте, ради Бога!.. Экъ онъ съ гитарою разносился, сердито проворчала Анна Савишна.
— А впрочемъ, почему же, въ-самомъ-дл, и не пть? Пойте, Иванъ Андреичъ!.. Будемъ слушать — нечего длать, Анна Савишна! проговорилъ Пантелеймонъ Петровичъ, принявъ уже довольно веселый тонъ.
Прапорщикъ Перепелица снова заплъ:
Когда легковренъ и молодъ я былъ…
Анна Савишна, въ-сердцахъ, вышла изъ комнаты, Пантелеймонъ Петровичъ одинъ прослушалъ пніе Перепелицы.
Теперь въ Пантелеймон Петрович возродились какія-то непріязненныя отношенія къ сосду Перепелиц: Пантелеймонъ Петровичъ не зазывалъ его къ себ на ‘чай’, не посщалъ его въ дом. Но прапорщикъ Перепелица принадлежалъ къ числу тхъ разбитныхъ малыхъ, которые не могутъ похвастаться деликатностію своего обращенія и для которыхъ пословица ‘не во время гость — хуже Татарина’ не иметъ никакого смысла. Прапорщикъ, не взирая на оказываемый ему холодный пріемъ, продолжалъ навщать Пантелеймона Петровича, называя его иногда въ разговор дружескимъ ты, что крайне не нравилось Пантелеймону Петровичу: онъ краснлъ, морщился, но, по мягкости своего нрава, никакъ не могъ собраться съ духомъ отказать на отрзъ прапорщику отъ своего дома. Пантелеймонъ Петровичъ нсколько разъ уполномочивалъ для этого Анну Савишну, но она каждый разъ отказывалась отъ исполненія подобнаго порученія, находя его щекотливымъ.
— Экъ онъ, ужо, въ-самомъ-дл, носится съ своимъ Перепелицею!.. Да мн онъ што?.. Ну, коли осерчалъ безвинно на человка, откажи ему самъ, а я какъ могу? я дама — мн это не сподручно…
Однажды случилось обстоятельство такого рода, что Пантелеймонъ Петровичъ ршительно вышелъ изъ себя: уже онъ отправился въ уздный городъ, купилъ листъ гербовой бумаги и предпринялъ намреніе завести процессъ съ прапорщикомъ Перепелицею: одно только краснорчіе подсудка узднаго суда могло отвести Пантелеймона Петровича отъ подобнаго процесса. Вотъ, какъ самъ Пантелеймонъ Петровичъ разсказывалъ подсудку объ этомъ ‘обстоятельств’.
— Разъ, посл обда, говорилъ Пантелеймонъ Петровичъ:— я и Анна Савишна ушли спать въ кладовую: тамъ, знаете, прохладне, а главное — нтъ мухъ. Пришли, легли и уснули. Только вдругъ, слышу я, Анна Савишна шепчетъ мн, что кто-то стучится въ дверь. Да это вамъ, душа моя, такъ кажется! отвчалъ я, а главное — лнь была встать. Посл обда, знаете, такъ спится. Встаньте же: говорятъ вамъ, кто-то стучится въ дверь? сказала опять Анна Савишна. Да это втеръ, душа моя! отвчалъ я, ну, такая лнь напала, что не могъ оторваться отъ подушки. Наконецъ, и самъ слышу, что кто-то въ дверь весьма-явственно: стукъ, стукъ! Нечего было длать: приподнялся, звнулъ, потянулся, почесалъ затылокъ, всталъ, подошелъ къ двери, отворилъ… Гляжу — предо мной стоитъ атаманъ, а лицо у него блдне полотна!
‘— Что съ тобою?
‘— Прапорщикъ вытолкъ всю нашу пшеницу до стебля!
‘Эхъ, досада меня взяла! пшеница у меня была загляднье: роста — поврите ли?— вотъ такого (Пантелеймонъ Петровичъ показалъ рукою ростъ своей пшеницы), зерно наливное, крупненькое… Я любовался ею цлое лто, берегъ пуще собственнаго ока — и вдругъ слышу — пшеница моя вытолчена! Какъ это вамъ покажется? Я веллъ подать мн летку, слъ и ухалъ къ Перепелиц. На крыльц его дома сидла ключница и кормила грудью ребенка.
‘— Дома баринъ?
‘— Нту.
‘— А гд жь?
‘—Вотъ уже третій день гоняется за лисицей.
‘—Скажи же ты своему барину, чтобъ его чортъ взялъ вмст съ лисицей, отвчалъ я ей и похалъ взглянуть на мою пшеницу, взглянулъ — сердце йокнуло, точно двадцать чумацкихъ возовъ прохали по моей пшениц — такъ она, канальство, вся била вытолчена!.. Я сложилъ руки и задумался: вдь пшеницу-то я запродалъ Жиду по четырнадцати рублей четверть…Вдругъ, вижу, прапорщикъ Перепелица — и откуда онъ взялся? Перепелица, въ зеленой венгерк, выложенной шнурочками, подъзжаетъ ко мн на изморенной лошади, а за нимъ еще три верховыхъ, а за верховыми — цлое стадо собакъ…
‘— Здорово, сосдъ! сказалъ онъ мн преспокойно.
‘— Прежде всего удержите вашихъ аспидовъ, отвчалъ я ему, показывая на собакъ, которыя такъ и прыгали на сворахъ, такъ и рвались ко мн. Перепелица пробормоталъ какія-то французскія слова собаки унялись.
‘— Бога вы не боитесь, Иванъ Андреичъ: что это вы мн надлали!
‘—Что жь я вамъ надлалъ?.. спросилъ онъ меня, и мн показалось, что онъ поблднлъ.
‘—Ничего… такъ, бездлица: всю пшеницу мою вытолкли до стебля?
‘— Это?.. Ну, я здсь не виноватъ.
‘— А кто жь виноватъ?.. врно я?
‘— Нтъ, и не вы.
— Такъ кто жь? спросилъ я въ сердцахъ.
— Лисица. Вдь какъ измучила меня, проклятая! Поврите ли, каждый уголокъ вашего лана обшмыгала, проклятая?
‘— Врю, очень врю! отвчалъ я въ сердцахъ, показывая на вытолченную пшеницу.
‘—Однако, она не уйдетъ отъ моихъ рукъ… Знаете, какую штуку я съ ней сдлаю?
‘— Но по какому праву загнали вы лисицу на мою землю? Разв вы не имли другаго мста для охоты?
‘Никто ее туда не загонялъ, сама она, проклятая, туда забжала. Ну, однако, она не уйдетъ изъ моихъ рукъ: я возьму пукъ соломы…
‘— Сама она туда забжала!.. Такъ вы имли право гнаться за нею по моей земл и истреблять мою пшеницу?
‘—Возьму, говорю, пукъ соломы, заткну соломой нору, а потомъ возьму и подожгу содому: она, проклятая, не стерпитъ дыма и, волей-неволей, вылзетъ изъ норы: вотъ тутъ-то я ее и сцапаю…
‘— Что жь это, въ-самомъ-дл, сметесь вы надо мною, что ли? Зачмъ вы, милостивый государь, мою мысль перебиваете? я вамъ говорю про пшеницу, а вы мн, знай, одно твердите про лисицу?.. закричалъ я, вн себя отъ досады. Однакожь, что, вы думаете, предложилъ мн Перепелица въ вознагражденіе причиненныхъ мн убытковъ? спросилъ Пантелеймонъ Петровичъ подсудка.
Подсудокъ покачалъ головою.
‘—Однако, скажите, примрно: какъ вы думаете?
Подсудокъ вторично покачалъ головою.
‘— Шкурку съ убитой имъ лисицы: вотъ что онъ предложилъ мн! сказалъ Пантелеймонъ Петровичъ, совершенно прійдя въ паосъ.
‘— Посудите сами, продолжалъ онъ: — вдь это уже обида… Я ему этого не попущу… Не тронь онъ моей собственности, я бы и пальцемъ его не тронулъ, но онъ первый зачинщикъ… Вотъ, послалъ мн Богъ сосда. Я готовъ за полцны продать свой хуторъ, лишь бы избавиться мн отъ его сосдства! говорилъ Пантелеймонъ Петровичъ, разгорячившись и почти со слезами.
И, между-тмъ, съ теченіемъ времени, горячность его прошла, волненіе утихло. Пантелеймонъ Петровичъ не началъ процессса съ Перепелицею, Перепелица по-прежнему посщалъ домъ своего сосда. Время бжало незамтно, дни уходили за днями, годы проходили — и привыкъ Пантелеймонъ Петровичъ къ своему положенію: привыкъ онъ видть въ своемъ семейномъ кругу прапорщика Перепелицу, который забавлялъ его дтей, кормилъ ихъ пряниками, пилъ вмст съ хозяиномъ чай, съ примсью кизлярки, да иногда, въ зимніе вечера, игралъ на гитар… Такъ ко всему можетъ привыкнуть человкъ!..
Пантелеймонъ Петровичъ, подъ конецъ своей жизни, до того растолстлъ, обрюзгъ и заплылъ жиромъ, что не могъ уже поврять дйствій своего атамана и, сдавъ дла своей экономіи совершенно за руки Анны Савишны, самъ онъ смотрлъ сквозь пальцы за свое хозяйство, лнь до того имъ овладла, что онъ рдко выходилъ изъ своей комнаты: для Пантелеймона Петровича вс интересы человческіе заключались въ сытномъ обд, сытномъ ужин, въ рюмк доброй настойки, да еще разв въ стакан чая, съ примсью кизлярки — и такъ прожилъ человкъ до своей роковой катастрофы…
А какъ неожиданно, какъ внезапно настигла Пантелеймона Петровича эта катастрофа. Анна Савишна разливала чай, служанка, наливъ чайной воды въ блюдечко, поила чаемъ изъ своихъ рукъ Татьяну Ивановну: старушка такъ одряхлла, что едва могла владть руками, Пантелеймонъ Петровичъ, въ своемъ бархатномъ халат, курилъ трубку, изрдка прихлебывая чай изъ стоявшаго подл него стакана, прапорщикъ Перепелица игралъ съ дтьми, усвшись съ ними на диван.
— Дядя!.. а дядя? отдай мн моего гусара, говорилъ младшій изъ сыновей Пантелеймона Петровича — Гриша.
— Самъ отъищи, отвчалъ ему ‘дядя’.
— Гд я буду искать? обшарилъ вс карманы: нту!
— А въ голенищ сапога у дяди искалъ? спросилъ Петя.
— Поищи-ка въ сапог: дядя часто прячетъ туда наши игрушки, замтилъ Ваня.
Гриша и Петя старались завладть ногою прапорщика, между-тмъ, какъ Ваня, повисши на ше дяди, придерживалъ ему руки. Дло кончилось тмъ, что вс они четверо — Гриша, Петя, Ваня и прапорщикъ повалились съ дивана на полъ. Пантелеймонъ Петровичъ — свидтель этой забавной семейной сцены — захохоталъ тмъ дружескимъ смхомъ, отъ котораго эхо оглашало отдаленные покои дома… Потомъ онъ вдругъ пересталъ смяться, трубка выпала изъ его руки — и онъ, свалясь со стула, всею массою своего тла растянулся на полу. Тревожно встала съ своего мста Татьяна Ивановна и, шатаясь, подошла къ сыну. Она наклонилась надъ нимъ и внимательно разсматривала его физіономію.
— Ударъ! вдругъ вскрикнула она въ страшномъ испуг.
Прапорщикъ поспшно всталъ, подбжалъ къ Пантелеймону Петровичу и, взявъ со стола перочинный ножикъ, понадобившійся Анн Савишн для разрзыванія лимона, старался открыть кровь изъ руки Пантелеймона Петровича, но трудно было отъискать артерію на жирной, мясистой рук Пантелеймона Петровича. Прапорщикъ оставилъ свое намреніе, покачавъ головою.
— Ради Бога, пошлите скоре за дохтуромъ! жалобно проговорила Татьяна Ивановна.
По приказанію Анны Савишны, немедленно отправилась въ городъ за докторомъ извстная летка.
Пантелеймонъ Петровичъ не шевелился.
Старуха приложила свою дрожащую руку къ сердцу сына и сказала: умеръ!’
— Умеръ?.. спросила въ какомъ-то испуг Анна Савишна.
— Умеръ, сказалъ утвердительно прапорщикъ Перепелица, смотря на Авву Савишну…
Дти притихли.
И вотъ, Пантелеймонъ Петровичъ лежалъ уже на стол, въ сосновомъ гроб, и казалось, будто онъ, мертвый, все еще ухмылялся, по своему обыкновенію… Надъ нимъ задумчиво стояла Анна Савишна, подл нея прапорщикъ Перепелица утшалъ дтей покойника… Только одна — мать, сдая Волумнія, прильнувъ къ самому уху покойника, горько рыдала… рыдала и приговаривала: ‘не въ рубашечк родился ты на свтъ Божій, дитя мое!’ Горесть ея была безутшна, потому что послднее, единственное звено, привязывшее ее къ этой жизни, было разбито.

Николай Ковалевскій.

Село Боровенька.
1847.

‘Отечественныя Записки’, No 2, 1848

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека