Мельком, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1900
Время на прочтение: 9 минут(ы)
—————————————————————-
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-
По одному неприятному и скучному делу я был вызван из Москвы и
освободился только к десяти часам вечера, развинченный и злой. Другого дела
у меня не было, но я торопливо шел на станцию, по привычке человека, у
которого лежит в боковом кармане записная книжка, а в ней против каждого
дня отмечены десятки мест, куда нужно поспеть, и ругал, ругал… право, не
знаю кого. Весь свет ругал: и тех, кто вызвал меня по этому глупому делу, и
себя за то, что поехал, и собак, существование которых в этой местности я
предполагал, и дождливое лето, и ночной мрак, который уже царил всюду,
особенно сгущаясь в узеньких путаных переулках, пролегавших между дачами.
Посередине еще светлела дорога, но по краям, где под тенью высоких деревьев
проходила пешеходная тропинка, было так же черно, как и у меня на душе. По
времени свету полагалось больше — это происходило в последних числах июня,
— но перед тем только что пронеслась сильная гроза, с проливным дождем и
ветром, и посеревшие тучи еще не успели рассеяться, точно им было так же
трудно и неприятно двигаться в теплом и сыром воздухе, как и мне. Минутами
они спохватывались, как пьяница, который вспоминает, что в одном из
карманов у него еще завалялся непропитый пятак, и, возвратившись, с треском
бросает его удивленному целовальнику, — и посылали на землю редкие,
запоздавшие капли, лениво ударявшиеся о листья и траву и наполнявшие
окрестность тихим шуршанием. Деревья не шевелились, и только когда я с
усиленной бранью налетал плечом на темный ствол сосны или задевал ногой
кустарник, на меня сыпались частые теплые брызги. У меня уже начинала
являться приятная догадка о том, что вместо станции я иду к черту на
кулички, когда деревья внезапно раздвинулись, точно провалились, и в
нескольких шагах на просветлевшем пространстве тускло блеснули мокрые
рельсы.
Маленькая крытая платформочка, задавленная окружающим лесом и
ежеминутно пугаемая громыхающими поездами, робко прижималась к земле. На
ней не было даже кассы, и в продолжительной агонии кончался
холостяк-фонарь, не только не рассеивая тьмы, но скорее увеличивая ее. На
стене висело большое, оборванное по краям и никогда не читаемое расписание
каких-то поездов с мудреными линиями и черными ободами, а в углу стояла
единственная лавка, на которую я плотно уселся. До поезда оставалось еще
более часу, и я приготовился терпеливо ждать. Для этих случаев у меня
всегда бывала припасена газета или книга, но читать было темно, да и не
хотелось. Эти чужие и выдуманные люди, о которых будет говорить газета или
книга, давно уже вызывали во мне скуку и зависть. Что мне до того, что там
где-то гремят витии, кипит жизнью шумная толпа, и крики победы, и яростные
вопли побежденных поднимаются к небу, — когда вокруг меня спит самый
воздух, и сам я кисну и буду киснуть в этой неподвижной духоте? А в книге
еще хуже: сочиненные Петры будут любить и целовать выдуманных Марий, во имя
проклятого реализма порок будет торжествовать, а слюнявая добродетель ныть
и киснуть, киснуть и ныть! Да и не все ли равно: быстро или медленно пойдет
время? За этим часом пойдут другие, и их тоже нужно будет убивать, — так
пусть они умирают сами, а я буду только подсчитывать трупы.
Увлеченный нытьем, я не заметил, как на платформу вышли из разных
концов две пары. Первую составляли два подвыпившие господина. Один из них
был высокий худощавый старик с желтым лицом и реденькой седой бороденкой,
от тонкого и широкого рта спускавшейся клочками на гусиную шею. Из-под
котелка, оставлявшего в тени верхнюю часть лица, спускался тонкий и длинный
нос, на конце острый, как у покойника. Спутник его обладал широким и
красным лицом, подобным ломтю зрелого арбуза, — причем роль зерен выполняли
маленькие черные глазки,- стриженой круглой головой, на которой торчал
белый картуз. Над пухлыми губами чернели маленькие усики. От всей его
молодой, толстой фигурки несло нестерпимым блаженством и какой-то обидной
кротостью. Старик уселся возле меня и заговорил высоким, хриплым фальцетом,
которому он старался придать язвительность и иронию:
— Будьте, Семен Семеныч, солидарнее! Вас немного намочило, вы и
починяйтесь.
— Но чем же я починюсь, Василь Игнатыч? Буфета нет.
— Это дело ваше. Толцыте и отверзется.
— Чему отверзаться-то? Стена.
Молодой человек в подтверждение своих слов стукнул кулаком в тонкую
стену, издавшую звук пустого пространства, и откачнулся назад, но сделав
при этом такой вид, как будто ему давно уже хотелось откачнуться и он
только пользуется удобным случаем.
— Но зачем утруждаете вы меня вашими гнусными воплями?- спросил
старик.
Весь он был преисполнен вежливости, иронии и яда, которым особую силу
придавали частые знаки препинания.
— Сердце у меня золотое, с хорошим человеком поговорить желательно.
Покурим, старина?
— Это дело ваше. А только я не старина, я — Василь Игнатыч и всякой
пьяной свинье не товарищ.
— А сами-то вы не пили?- оскорбился тот.
— Это дело наше.
Другая пара стояла между тем в нерешимости.
— Уйдем, Саша, тут пьяные.
— Ничего, они тихие, сядем вон там, в углу.
Высокая женская фигура в сером клеенчатом плаще медленно тронулась, и
за ней последовал тот, кого называли Саша. Когда они проходили мимо фонаря,
свет упал на красивое женское лицо и юношу с длинными волосами и в синей с
косым воротом рубашке. Видом своим он напоминал интеллигентного рабочего
или студента, снявшего форму. Девушка держалась спокойно и говорила
решительно, мало придавая значения тому, что ее услышат. Голос ее — чистый
и мягкий -звучал лаской в самом простом слове. Такие женщины, с ласковым
голосом и уверенными движениями, особенно хорошо ухаживают за больными.
Разостлав на полу клеенчатый плащ, они уселись, тесно прижавшись друг
к другу, и из-за лохматой головы на плечо легла тонкая белая рука.
— Милый, тебе не холодно?
— Конечно нет,- ответил он с тем пренебрежением, каким мужчины
отвечают на женскую заботливость.
А мне уже становилось холодно, и я зябко ежился в своем одиноком и
жестком углу.
— А как нас знатно вымочило!- продолжал тот же ласковый голос со
скрытым смехом.- И как страшно в лесу, когда гроза.
— Ну, что там страшного. Скорее — приятно. А твои там, дома, не будут
беспокоиться о тебе? Запропала неведомо куда.
— Пусть их,- ответила девушка и счастливо рассмеялась, но тотчас же
перешла в серьезный тон: — А странно, правда, что время так долго тянется
без тебя. Ты когда был здесь?
— Вчера.
— Вчера?- протянул голос.- И то ведь вчера. Вот потеха-то! Я думала,
что они врут.
— Кто они?
— Да вот те, что романы пишут.
— Кстати, кончила ты Каутского? У меня просили его.
Ответа я не слыхал. Уже давно доносился издали гул, тихий и
неотзывчивый в сером воздухе, поглощающем звуки. То шел не то пассажирский,
не то курьерский поезд, не останавливающийся на этой платформе. Постепенно
гул возрастал, и из-за стены, закрывавшей от меня правую сторону пути,
внезапно вырвалось черное и огненное чудовище и промчалось, как вихрь, с
громом и лязгом, таща за собой тяжелые вагоны. Освещенные окна сливались в
одну блестящую полосу с мелькающими силуэтами голов. С низенькой платформы,
стоявшей почти на одном уровне с рельсами, видно было, как торопливо
вертятся колеса, кажущиеся легкими и прозрачными.
Наступила минутная тишина, нарушенная блаженным молодым человеком, в
котором этот пронесшийся ураган, видимо, пробудил новые силы.
Отчаянно-фальшивым голосом он запел:
Бледный месяц… плывет над ре-е-кою…
— Врешь,- комментировал старик с язвительностью. -Возьмите глаза в
зубы, и вы увидите тучи.
…Все в объятьях… ночной тишины…
— Хороша тишина! Орет как пришпандоренный.
…Ничего мне на свете… не надо-о-о…
— И опять врете. Полбутылки надо.
…Только видеть… тебя одноё!..
— Эту рожу-то? Тьфу,- с омерзением плюнул старик.
— Послушайте! Почему вы говорите, что у нее рожа? Вы сами видели,
какая у нее прелестная личность.
— К вашей пьяной роже никакая личность не подойдет.
Молодой человек задумался и решительно произнес:
— За эти слова я больше с вами незнаком.
— Дело ваше.
С другой стороны слышалось:
— Ты понюхай, Саша, как хорошо пахнет: листьями и еще чем-то.
— Да уж нюхал.
— Нет, пожалуйста, еще.
Юноша с шипением потянул воздух, и оба рассмеялись. На блаженного
молодого человека молчание действовало удручающе, и он заговорил, подражая
ироническому тону старика:
— А вот с каким поездом мы поедем?
— Ни с каким.
— Н-ну?- изумился молодой человек и икнул.- Почему же это, хотел бы я
знать?
— Потому что не пустят. Скажут: куда, пьяная морда, лезешь?
— Это кто же морда-то? Скажем: две пьяные морды.
— Да еще по шее накладут,- ехидничал старик.
— О?
— Да протокол составят.
— О?- все больше таращились глаза молодого человека.
— Да в титы. Посиди, голубчик, охладись, а то чувствителен больно.
Молодой человек задумался и торжественно провозгласил:
— Я с вами больше незнаком, потому что вы вредный человек.
Несмотря на то что эту торжественную формулу он заключил новой звучной
икотой, видно было, что он огорчился и весь как-то потускнел, точно по его
блаженству прошлись сапожной щеткой. Я понял теперь и причину этого
омраченного блаженства: оно было тем отпечатком, который накладывают на
человека ласки и поцелуи любимой женщины. Но на что злился старик?
— Какой мрачный господин,- сказала шепотом девушка, очевидно, намекая
на меня.
Мне было приятно, что я замечен и что, главное, замечена моя
мрачность. Пусть хоть пожалеют меня эти милые люди,- меня, у которого нет
любви.
— Бабушку схоронил,- предположил юноша.
Это предположение было поразительно глупо. Кто бывает так мрачен,
схоронив бабушку, и почему именно бабушку, а не дедушку?
— Ха-ха-ха!- звонко рассмеялась девушка, но сейчас же, с своим обычным
переходом к милой серьезности, добавила раскаивающимся голосом:- Быть
может, он болен, а мы смеемся.
Это была эпитафия, с которой меня снова опустили в пучину небытия,
откуда извлекли на одну минуту, чтобы моя мрачность ярче оттенила их
светлое счастье. И снова повелся ими серьезный, деловой разговор о
загранице, о медицинском институте, о правилах приема в него, о книжках
прочитанных и тех, которые нужно еще прочесть, а в этот разговор врывалась
шаловливым лучом милая и пустая болтовня, легкая и красивая, словно белая
пена на поверхности золотистого крепкого вина. Весь мир казался им
пустяком, и каждый пустяк был целым миром. Чувствовалось то благоговейное
внимание, с которым эта высокая, красивая девушка ловила каждое слово,
которое скупо, как драгоценность, выпускал длинноволосый юноша. Каким
благодарным смехом отвечала она, когда это слово оказывалось умным и
острым. Рассыпь сейчас перед ней Цицерон все самые пышные цветы из своего
неувядаемого венка, блистай перед ней Гейне всеми перлами язвительной
насмешки и мистически-страстной нежности, плачь и хмурься перед нею Данте,
соберись тут, наконец, все великие умы и сердца и положи к ногам ее дары
свои, она, эта красивая девушка, не обернула бы к ним головы и жадным ухом
ловила бы каждое слово длинноволосого молодца. Она смеется, счастливая и
благодарная, точно все это: и ее возлюбленный, и смешные пьяные, и
сумрачный господин, схоронивший свою бабушку, существуют лишь для полноты
ее счастья. Мы не были живые люди,- мы были лишь тени, картинки.
— Как быстро бежит время!- жаловалась она.
— А я не знал, как убить это время!
— Может быть, мои часы спешат?
Маленькие золотые часики сблизились с большими серебряными часами, и
обе головы склонились над ними. Но, вероятно, кроме часов, сблизилось
что-нибудь другое, потому что слишком уже долго не определялся настоящий
час.
— Кажется, верно?- смущенно сказал женский голос с легкой дрожью.
— Верно!- авторитетно сказал юноша.
Верно! Как слепы эти счастливые люди. Неверно! Тысячу раз неверно! И
проклянете тот день, когда ваши часы пойдут так правильно, что ни в одной
убитой минуте вы не ошибетесь, и маленькие часики далеко от вас будут
отбивать такие же грустные и пустые секунды!
Тучи уже проходили, и на западе прямо против платформы светлой полосой
проступило чистое, прозрачное небо. На нем чернели, как вырезанные из
плотной бумаги, силуэты разбросанных деревьев. Свежее и суше стал воздух,
на ближайшей даче глухо зарокотал рояль, и к нему присоединились согласные,
стройные голоса.
— Пойдем слушать,- быстро вскочила девушка и потащила за рукав
неуклюже поднимавшегося юношу.
Пойдем и мы,- пусть до конца оттаивает застывшее сердце. Пели хорошо,
как редко поют на дачах, где каждая безголосая собака считает себя
обязанной к вытью. И песня была грустная и нежная. Мягкий, красивый баритон
гудел сдержанно и взволнованно, как будто подтверждая то, на что страстно
жаловался высокий и звучный тенор. А жаловался он на то, что дни и ночи
думает все о ней одной.
— Об одной тебе думу думаю,- плакал тенор.
— Думу думаю,- грустно соглашался баритон.
— Об одной тебе, моя душечка,- звенел слезами тенор.
— Душечка,- мягко подтверждал баритон.
— И умру я, жизнь проклинаючи, об одной тебе вспоминаючи…
— Об одной тебе вспоминаючи,- с глубокою тоскою подтвердил баритон, и
все стихло.
Впереди меня молча и неподвижно стояла парочка и, когда песня
кончилась, разом вздохнула — и поцеловалась. Я отправился на платформу,
откуда послышался отчаянно-фальшивый голос, беззаботно обходившийся всего
двумя нотами, одинаково скверными: простым криком и диким криком. Молодой
человек с золотым сердцем не мог остаться нечувствительным к любовному
призыву и отвечал, как умел…
Ничего мне… на свете… не нада-а…
Только видеть тебя одноё…
— Врете!- шипел старик, пытаясь заглушить кричащего.- Дубину хорошую
надо!
Бедный старик! Теперь я понял, почему он так злился. Он завидовал, как
и я.
Потрещал звонок, извещающий о выходе поезда, и вскоре послышался тот