Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Масленица
Помню, в молодости у нас в Владимирской губернии называлась Масленица — ‘блинница с гор вода’. Масленица-мокрохвостка.
Помню, вечером, когда я строил себе дом и жил в деревне, пришли ко мне девушки, полные, румяные.
— Пойдем,— говорят,— Лисеич, Масленицу жечь. Пойдем гнать ее со двора. С края леса, на оттаившей луговине, у берега речки, был сложен огромный стог сена, хвороста, и около стояла толпа молодежи, крестьян, парней и девушек. Когда мы подошли, парни поджигали стог, и вскоре его охватило пламя.
В пламя бросили чучело, лицо которого было сделано из березовой коры. Борода из мочала, надета старая шапка, рваный грязный тулуп с растопыренными рукавами.
Когда бросили в костер чучело, то парни взяли за руки девушек. Образовался хоровод вокруг горевшего стога. Хоровод кружился вокруг пламени, и запевала пел:
Прощай, прощай,
Прощай, Масленица.
Масленица-мокрохвостка,—
подхватил хор,—
Поезжай в Ростов.
Гони, гони, гони
Масленицу.
Так какое-то языческое сказание прогоняло Масленицу на юг.
Придет лето ясное
В дни повадные
И игры раздольные.
Весна-красна, гони Масленицу!
‘Вот откуда,— думал я,— Островский взял свою ‘Снегурочку».
И далеко на горе было видно в синем вечернем сумраке, как на бугре, в деревне Любинской, тоже горело пламя Масленицы.
А какая красота была разлита в весенней ночи! Пахло лесом, рекой. И таинственно в прозрачном, весеннем небе блестел острый рог месяца. Веселые лица крестьян и кружевные ветви деревьев ярко светились на глубине зеленого неба. Какая несказанная симфония русского края! Таинственностью входило в меня, восторгая мою душу.
Силуэты деревни на горе уходили во мрак ночи. И в лужах около леса отражался огонь. В канавах и оврагах у леса лежали еще снега.
Когда я вернулся в избу крестьянина Елычева, он, смеясь, сказал:
— Ну, прогнали, знать, Масленицу?
— Да, прогнали. Скажи,— говорю,— Димитрий Петрович, зачем это Масленицу-то гоните?
— А как же, кажинная деревня гонит, ежели не гнать, заметно исстари, мороз держаться будет. Озими захватят. Замет: прогонят — завтра теплота начнется. И лето урожайное будет.
— А у нас под Москвой нет, не жгут Масленицу.
— Ведь там у вас нешто крестьянство? Голь! Городские. Пригороды работишкой живут. Шмандруют.
— Что такое?— удивился я.
— Да что пропойцы. На шермака живут. Машина вот прошла, тоже и у нас крепости меньше стало. Тоже пьют, папиросы курят. Я помню молодым-то себя. Строго было. Помню, парнишкой я был, вот как ты, охотник к нам приехал да папирос-то мне и дал. Я и закурил в холодной, да закашлялся, отец-то увидал, хворостину-то и вырезал. Так вот драл меня, вот драл: ‘Вот тебе папироса, вот тебе табак!’ И мать драла. Так что же, и младшая сестра драла. Охотник-то заступился за меня: ‘Как вы смеете, живодеры’,— говорит. Ругает отца-то. А тот-то и его повалил да драть. Все дерут, и мне велели. Тот орет. Кричит: ‘Я вас всех в Сибирь сошлю’, а оно верно, что начальник какой-то был. К старшине поехал. Отец, помню, напугался. К старшине пошел узнать. А старшина-то смеется.
— Он верно,— говорит,— что начальник, только ему жалиться нельзя, что его пороли, потому странно.
К столу подавали блины масленые. Грузди, рыжики в сметане. Икру щучью. В первый раз, я помню, ел щучью икру. И нет лучше щучьей икры. А блины гречневые со свежей сметаной!
Наутро был солнечный день. Светились серые, оголенные леса. И, как сторожа среди седого мелколесья, стояли темно-зеленые ели.
И на ветвях оголенного леса сидели черными пятнами тетерева.
Я схватил ружье и побежал к реке. Не было места.
А по ту сторону в лесу тетерева всё сидели. Сбоку у бережка я увидал челнок.
Только я прыгнул в челн, как он ушел в воду. Окунулся я. Холодно. Весь мокрый, я пробежал в избу. Переодеваясь, жаловался:
— Тетерева-то сидят,— говорю,— на той стороне. Подойти нельзя.
Надел тулуп и залез на печку греться. А дочь Елычева говорит:
— Тетеревье к вечеру, к лесу, здесь на озимые прилетает. И много.
— Я пойду,— говорю.
— Не боишься?— говорит Анна.
— А чего бояться?
— Дом ты строишь прямо в лесу. Мы думаем, как ты жить-то будешь?
— А что же?— говорю я.
— Как — что? Лесовик тебя одолеет. Неужто один жить будешь?
— Нет,— говорю я,— Анка, женюсь.
— Ишь ты! На ком?
— Да на тебе,— сказал я.
Анка, покраснев, встала из за стола.
— Куда ты? Не пойдешь за меня замуж? Блины будешь мне печь. Умеешь блины-то печь?
— Умею,— сказала тихо Анка,— только за тебя не пойду.
— Отчего?
— Да кто тебя знает, в лесу жить хочешь пошто? Может быть, ты на разбойное дело идешь?
— Что ты,— говорю,— Анка, что ты!
— Не стану в лесу с тобой жить нипочем. Страшно. Ты меня в лесу-то загубишь. Тоска съест. К тебе в лес-то никто и не придет. Гости не приедут. Никто за тебя не пойдет. Родные не отдадут. Жил бы на горе, а то тебя в лес тянет, чисто волк. У нас по зиме-то волки воют, а ты там дом строишь. Живи на горе. Не пойду за тебя.
И Анка ушла.
Я подумал — вот так история… А правда, что это меня с детства в лес тянет? Действительно, верно, никто за меня не пойдет. Нет такой женщины, которая стала бы жить со мной в лесу здесь. Не любят они. Правда, глухое место. ‘Ну и шут с ними’,— подумал я про себя.
И правда, вышло так, как говорила Анка. Когда выстроил дом, приезжали ко мне друзья-охотники, а женщинам не нравилось. И стали они мне казаться чужими.
Приехал ко мне приятель с женой на охоту. Жена была недовольна.
— Что это,— говорила,— за дача? Картины вы пишете, болото, туман, скучная дорога, сарай разваленный. Кому это нужно? Жили бы в Пушкине, там круг, музыка играет, танцы, дачи, веселье, картины, цветы… А у вас? Седые ели кругом, тоска. И что здесь хорошего,— удивлялась жена приятеля,— мужичье неотесанное. Я заснуть здесь не могу от тоски.
Мой приятель, супруг, вздумал заступиться за меня. Жена строго на него посмотрела, сказала мужу:
— Ну нет, ты еще что! Я не могу дышать здесь. Смотри, дождик идет. Ну что делать здесь? Тут завоешь у вас. В какую даль уехали. Никто же не живет так. Вы особенный человек. Вам нравится все дикое.
И она, наскоро собрав чемодан, заказала в деревне подводу и увезла приятеля-мужа. Уехала в большом гневе на меня.
— Понимаешь ли,— говорил мне муж в Москве,— жена терпеть тебя не может. Ей дачи нравятся — Тарасовка, Пушкино, круг, музыка, танцы, знакомства разные. Она не любит этой нашей охоты, рыбной ловли. Не понимает этой красоты природы. Она говорит, что у тебя дорожки песком не посыпаны и соседей нет. И ехать к тебе меня не пускает: ‘Ты с ним не знайся, дурак дураком сделаешься’.
И другой приехал ко мне приятель, тоже с женой, так та уехала через полчаса. ‘Вот так история,— подумал я,— что за чертовщина. В какой красоте живу я, что я, другой человек, что ли?’
А в Москве эти жены говорили:
— У него в банках шиповник на столе, и он доволен. Подумаешь, какие розы. Я ему говорила, в Баден-Бадене дивные розы, а он, представьте, ‘я не люблю ваших Баден-Баденов, у меня лучше. Река,— говорит,— у меня какая, вода кристальная’. Подумаешь — речонка. А я его спросила: ‘А вы были на Эльбе, видели Рейн?’ — ‘Видел,— говорит,— видел, только у меня лучше’. И что всего возмутительней, муж ему поддакивает. Но я ему покажу. Я за границу зову мужа, а он отлынивает, едет к нему на охоту. Вот встретишь такого господина — несчастье! Семейную жизнь разбивает. Мне говорили, что он тонул там,— жаль, что вытащили, откачали. А мой дурак опять норовит к нему поехать, ‘тяга’ какая-то у них там. Пичужек стреляют. ‘Купи,— говорю,— в Охотном ряду’, так нет — сам едет мучиться. Приезжает с охоты, язык высуня, устал. Просто наваждение какое-то…