Манжажа, Салиас Евгений Андреевич, Год: 1863

Время на прочтение: 114 минут(ы)

СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
ГРАФА
Е. А. САЛІАСА.

Томъ I.
ИСКРА БОЖЬЯ.—ТЬМА.— МАНЖАЖА.— ЕВРЕЙКА.— ВОЛГА.

Изданіе А. А Карцева.
МОСКВА.
1891.

МАНЖАЖА.
ПОВСТЬ.

…На французскій, на англійскій ладъ
Исковеркавъ нерусскія лица.
Некрасовъ.

I.

Многіе изъ васъ, читатели и читательницы, бывали тамъ, гд происходило нижеразсказанное, поэтому именно я не скажу, не обозначу этого мста его отличительными чертами. Мсто это было — да и теперь не перестало быть — за часъ зды отъ одного большого города. Мсто это не городокъ, потому что кой-гд виднются простыя крестьянскія избы и объемистые огороды. Оно не деревня, потому что длится на улицы, иметъ дв церкви, одну старую, убійственно выкрашенную яркой краской сверху до низу, другую новую, блую съ золотымъ крестомъ… Итакъ, это мсто не городокъ и не село. Оно — дачи. Зимой тутъ не живетъ ни собаки кром домовладльцевъ, на лто они перебираются съ пожитками кто куда ни попало и уступаютъ дома и избы прізжимъ изъ города. Поэтому лтомъ дачи оживлены, особенно роща. Бываетъ и музыка, и всякая всячина. Горожане пьютъ чай въ рощ, гд наставлены столики и пирамиды самоваровъ. По воскресеньямъ роща оглашается нжными романсами, которымъ подсвистываетъ и подхрипываетъ шарманка, на которой дама и кавалеръ — въ три вершка разумется — танцуютъ вальсъ. Итакъ, художество и искусство проникаютъ сюда. Еще въ этой рощ по воскресеньямъ ходитъ фокусникъ, цпь изъ колецъ длаетъ. Загадаетъ кто карту въ колод, онъ ее найдетъ и, держа кончиками пальцевъ, показываетъ всей публик, прибавляя:
— Мусью! Вютъ де каро! Мусью! Руа де трефъ!
Еще въ этой рощ, подъ вечерокъ, слышатся въ кустахъ нжные томные разговоры. Тоже бываютъ и крупныя рчи, крпкія слова, по случаю вытащеннаго платка, отрзанныхъ часовъ, неврности супруги, назойливости какого-нибудь офицера, или по случаю подшибеннаго глаза, вышибеннаго зуба и т. д. Мало ли причинъ, чтобы въ рощ, подъ вечерокъ, раздался голосъ, говорящій обыкновенно кратко, точно и съ чувствомъ прорекающій ближнему разныя пожеланья: — Ахъ ты… чтобъ теб… и т. д.
На тхъ же мстахъ, гд лтомъ неслась и перехрипывалась серенада, зимой одни волки воютъ. Вотъ и все про рощу. Разв прибавить еще, что однажды, три года назадъ, на разсвт, въ самомъ конц рощи, гд наимене бываетъ народа, нашли задушенную носовымъ платкомъ двочку, лтъ четырнадцати. Слдствіе было… Отецъ ея, звонарь, показывалъ на какого-то важнаго… Однажды еще, одинъ купецъ пріхалъ въ рощу повеселиться, поливалъ дорожку шампанскимъ, проломилъ кому-то голову бутылкой Клико и вдругъ закатился на стул: сказывали, кондрашка хватилъ! Сказывали, милліоны по себ оставилъ! О рощ пока достаточно. Читатель знаетъ теперь, что въ нее православные прізжаютъ изъ города, чтобы — гулять!
Впрочемъ, это теб, читатель, не новость: ты знаешь, что загородныя рощи во всхъ странахъ міра существуютъ для того, чтобы гулять, только гуляютъ въ разныхъ мстахъ по-разному. Вкусы разные! Объясни, напр., парижанину тщательно, что значитъ на Руси гулять за городомъ — пожалуй, по глупости, парижанинъ не пойдетъ или убжитъ съ такого гулянья. Вкусы разные!
Между рощей и дачами тянется небольшое поле, на которомъ одинъ годъ растетъ капуста, другой — лукъ и т. д. Когда посютъ лукъ, то по близости къ полю воздухъ такой, что, кажется, его можно на ломтики рзать.
Роща тянется далеко, чмъ дальше, тмъ гуще, и, наконецъ, доходитъ до того мста, которое называется уже лсомъ. Границу провести нельзя. Это — математическая линія.

II.

Дачи, поле, роща-лсъ, или лсъ роща, темнозеленыя ели, словно утомленныя, съ поникнутыми втвями, молоденькія березки и клены, островкомъ столпившіеся кой-гд, подъ покровомъ высокихъ, широковтвистыхъ сосенъ. Черные, полугнилые пни, сыроватая земля, гд перемшивается и густая трава, и голыя пятна высохшихъ лужъ, и срые, крючковатые корни деревьевъ, какъ большіе когти, ползущіе по земл. Надъ всмъ рдко голубое, часто оловянное небо, рдкіе, чуть тепленькіе лучи солнца, кой-гд проскользнувшіе сквозь шероховатыя втви.
Русская природа — природа смирная. Она не приводитъ въ замшательство и не грубитъ своему обитателю-русскому. Сядешь, иной разъ, подъ навсомъ отяжелвшей большой втви сосны и оглянешься кругомъ, прислушаешься сердцемъ къ этой окрестъ столпившейся, но безсловесной чащ, и почудится вдругъ, что все это смолкло посл рчи, которой не засталъ. Поглядишь еще — и почудится, что все это не онмло, а пріумолкло… а еще ничего не сказало. Кругомъ задумавшейся и вопрошающей головы все тихо и таинственно. Эта тишина не царитъ кругомъ, а смирно и робко пролилась везд, равно и въ высоко умчавшейся макушк сосны, равно и въ крохотномъ листк, что чуть живъ, чуть виденъ боязливо льнетъ къ старшимъ братьямъ.
Передъ этой тишиной не опустится голова, склоняемая могучей и невидимой силой. Предъ этой тишиной не робетъ сердце, душа не переполняется трепетомъ.
Глянешь на втвь сосны, что символически, безсильно и дремотно свсилась надъ головой, гнется внизъ къ корнямъ, и вдругъ найдешь въ ней что-то родное и общее. Не въ грозномъ молчаніи протянулась она въ воздух, а въ робкомъ безсиліи упадаетъ къ земл.
Смирная втка смирной сосны, смирнаго лса, окаймленнаго ровными, нмыми полянами, а за ними, развернувшись во вс концы, упокоилась синяя смирная даль. Взоръ тонетъ въ ея одноцвтномъ поко, и вслдъ за взоромъ будто тонетъ тихо и душа подъ наплывомъ отовсюду сказавшейся дремоты и смолкаетъ, сномъ объятая!… Но этотъ гнетущій просторъ, нмой и необъятный — могучъ и великъ! Скажи онъ, очнувшись, свое слово — громомъ грянетъ оно изъ концовъ въ концы, и эхо того слова далеко прольется: и тамъ, гд восходитъ солнце, и тамъ, гд заходить оно.

III.

Есть люди, у которыхъ выраженіе физіономіи, уродливо-шутовское. Это не новость. Но на свт есть и вещи, одаренныя физіономіями, поэтому обладающія и выраженіемъ, которое, въ свою очередь, или умное, или глупое. Старинное кресло ддовскихъ временъ, у котораго ножки расползаются по полу, а ручки торчатъ вверхъ, словно хотятъ ухватить что-то въ воздух — разв это кресло не глупо. Если же подушка прорвана, и оттуда торчитъ лохмами сдая грива, то у кресла выраженіе физіономіи дурацкое. Когда высохшая липа, голая и срая растопыритъ въ воздух свои обломанные сучья, и они, выгибаясь и перегибаясь, рисуются на неб каракульками,— разв такой лип не хочется сказать: экая дура! У свтильни свчки, которая свсила свою красную шапочку чрезъ блую загородку стеарина — выраженіе грусти, а перегнись она совсмъ закорючкой и свисни внизъ дымящимся хвостикомъ — будетъ какъ есть дура.
Русской баб въ сарафан, пожалуй, хоть красивой и молодой, надть на голову новомодную парижскую шляпку — куда днется ея красота, будетъ дурацкое выраженіе…
Въ густомъ мст лса стоитъ избушка. Подойдешь, глянешь, такъ и ахнешь: экая дура!
Снизу она круглая, безъ угловъ, когда-то была розовая, теперь полиняла, на стн, вокругъ окошка овальной формы, тянется намалеванная гирлянда розъ, два амура, размахнувъ по стн и ногами и руками и кудрявыми головами, держатъ гирлянду эту за кончики и вс вмст тоже полиняли. У лваго амура вся рука по плечо исчезла, и только пятерня руки торчитъ на поларшина отъ лохматой головы. Надъ ними по блому когда-то фону, а теперь по грязному, протянулись большія, черныя буквы, середка вся стерлась и осталось только: Mo….jou.
Надъ розовыми полинялыми стнами преспокойно разслась верхомъ простая соломенная крыша, какія бываютъ на русскихъ избахъ. Надъ самыми амурами, вдоль крыши, тянутся внизъ, вправо и влво, рзныя загородочки не готическаго стиля, а прохоровскаго или сидоровскаго стиля, смотря по имени ихъ состряпавшаго.
У розовыхъ стнъ какое-то оскорбленное и негодующее выраженіе, у крыши самодовольное. Такъ и чудится, что ея косматая солома и фертомъ стоящая труба подсмиваются: ‘Ишь мы какъ на амурахъ-то расположились. Они — амуры, а намъ это ни по чемъ’.
Припомни, читатель, физіономію какой-нибудь несчастной Амишки или Трезорки, какъ она, наряженная въ мантилью изъ чепчикъ, танцуетъ вальсъ подъ нытье шарманки. Вспомни, какъ не то грустно, не то саркастически, торчитъ изъ-подъ мантильи шершавый и запыленный хвостикъ этой дамы, вальсирующей отъ голода, вертящейся подъ кнутомъ.
Если вспомнилъ, то припомни тоже, что зараждаетъ у тебя на сердц эта дворняшка Трезоръ.
У домика было выраженіе дурацкое, но смшно почему-то не становилось.
Домикъ этотъ былъ когда-то Mon joujou, и вроятно смотрлъ на прохожаго весело и игриво, но теперь, надвъ косматую русскую шапку, прозывается Манжажа, и что-то тяжелое, уродливое крадется отъ него на сердце.

IV.

Этотъ полу-французикъ Mon joujou, полу-баба Манжажа существуетъ уже около сорока лтъ. Вотъ краткія свднія о пришествіи ея на свтъ и одинокомъ существованіи среди смирнаго лса елей и сосенъ. Тому назадъ почти полстолтія, мстныя власти сосдняго городка, скучая и томясь отъ бездлья и отъ полноты тла, очень привязались и полюбили нкоего поручика уланскаго полка, пріхавшаго въ отпускъ на лто къ своей тетеньк. Эти мстныя власти имли, вопервыхъ, всего 25 лтъ, потомъ румянецъ во всю блую щеку, богатый ростъ, не пустые карманы, слдовательно, хоть бы и не поручику подъ стать, а генералу. Надо объяснить, что мстныя власти были жена мстнаго начальника, ибо она соединяла въ себ и мужнину власть, и вс другія. Произошло это отчасти силою ея характера, отчасти силою ея рукъ.
Подружившись съ уланомъ, эти мстныя власти распорядились экономическими суммами и отдали приказъ строить въ лсу павильонъ ради ихъ удовольствія. Скоро онъ выросъ изъ земли, красивый снаружи и уютный внутри. На стн золотыя буквы объявляли прохожимъ, что это: Mon joujou! Но прохожихъ никогда не бывало, ибо когда однажды одна Матрена забрела, изъ бабьяго своего любопытства, поглядть, что это за такая есть Манжажа, то съ ней на другой день что-то произошло въ полиціи, и должно быть, очень непріятное, ибо отношенія жителей къ Манжаж стали такія же, каковы отношенія чорта къ ладону или собаки къ палк.
Черезъ два мсяца, другая Матрена заглянула въ Манжажу, тамъ было свтло въ окошкахъ и въ ней веселились и стучали посудой.
Матрена знала, что мстныя власти въ ту минуту въ город. Матрена эта была не простоволосая, мигомъ смекнула, донесла по начальству и получила два рубля награжденія.
Черезъ два дня, жена плотника Архипа (а кто говоритъ, что какая-то еще третья Матрена) явилась къ поручику и очень просила, соболзнуя о его молодости и неопытности, не ходить въ Манжажу, ибо въ ней подпилили балки крыши по секретному приказанію властей. Поручикъ наградилъ тоже, и чтобы увриться вполн, не вретъ-ли дура-баба, послалъ своего слугу въ Манжажу. Баба не соврала: слугу этого, при вход въ павильонъ, акуратнйшимъ образомъ раздавила провалившаяся крыша. Сомнній не оставалось. Поручикъ поврилъ злостности сердца мстныхъ властей и, давъ три рубля на погребенье опохмлившагося въ чужомъ пиру слуги, выхалъ въ полкъ!
Черезъ шесть мсяцевъ, солдатъ-невалидъ, котораго звали, какъ кому нравилось, и Прохоромъ, и Прохорычемъ, и Прохоровымъ, поселился въ Манжаж лснымъ сторожемъ, пристроилъ соломенную крышу и заборъ кругомъ, завелъ на цпи злую собаку, длинную сучковатую дубину — и зажилъ съ женой и тремя дтьми на славу.
Мстныя власти, поручикъ, слуга, вс три Матрены и даже Прохорычъ съ женой, теперь все это — дла давно минувшихъ дней.
Прохоръ или Прохоровъ умеръ, жена его умерла еще прежде. Мстныя власти, почти на двадцатомъ году управленія, однажды очень невоздержно разговлись посл великаго поста и своей смертью произвели замтную децентрализацію въ мстной администраціи. Три Матрены также уже преставились, каждая на свой манеръ. Поручикъ умеръ полковникомъ и на такой обыкновенный манеръ, что и разсказывать не стоитъ.
Манжажа, какъ видли выше, всхъ пережила, только состарвшись и перенеся разныя жизненныя треволненія и испытанія, какъ бы пригорюнилась, скосилась на сторону и, подпираясь съ одного бока шестами, съ дурацкимъ выраженіемъ поглядываетъ на прохожихъ, которые — уже третье проходящее передъ ней поколніе.

V.

Однажды, въ майскій день, при лучахъ заходящаго солнца, шелъ по лсу молодой человкъ, только что перехавшій на дачу изъ города. Онъ былъ недуренъ собой, съ лицомъ, на которомъ была всегда не то веселость, беззаботность, не то нахальство, самодовольство. Ему было двадцать два года, но на видъ больше.
Было замтно по его походк и фигур, что онъ просто зря болтается по лсу, не зная зачмъ. Онъ поворачивалъ то вправо, то влво, запвалъ какую-то псню, не кончивъ, начиналъ другую, рвалъ листья съ кустовъ по дорог и не поглядвъ бросалъ на землю. Наконецъ остановился закурить папироску и, пошаривъ въ карманахъ, проговорилъ:
— Экая чертовщина!
У него не было спичекъ. Оглянувъ лсъ, онъ не увидлъ никого ни съ огнемъ, ни безъ огня, но увидлъ зато Манжажу въ нсколькихъ шагахъ отъ себя и, съ любопытствомъ оглядвъ ея глупую фигуру, приблизился и разсудилъ постучать въ калитку забора, но вдругъ отворилось окошко, и женщина лтъ сорока, въ плать и большомъ платк, завязанномъ за спиной, высунулась оттуда.
— Чего вамъ? Не бойсь огоньку?
— Да, пожалуйста, если можно.
— Сейчасъ. И окошко затворилось.
‘Должно быть, не я одинъ спичекъ не ношу съ собой’, раздумывалъ между тмъ Волинъ (такъ звали молодого человка).
— Какой тутъ еще чортъ-дьяволъ! прооралъ оттуда другой голосъ басомъ.— Экъ ихъ носитъ!
— Полно кричать-то, слышно вдь.
— Пускай слушаетъ, чортъ-дьяволъ этакій. Вдарь хоть разъ метелкой, вотъ-те христосъ-богъ, коли не перестанутъ таскаться! уврялъ басъ.
‘Нтъ! Должно быть, надо съ собой спички имть!’ подумалъ Волинъ и хотлъ отойти, но услышалъ:
— Феня, вынеси ему. Я босая…
Стукнула дверь избушки, потомъ пріотворилась калитка, и хорошенькая двочка лтъ шестнадцати протянула ему спичку. Въ одну секунду Волинъ оглядлъ ее съ ногъ до головы, увидлъ, что блокурые волосы тщательно приглажены и черезчуръ лоснятся отъ помады, что срые глазки очень блестятъ, но не бойко, не нагло, а полуплутливо и полузастнчиво, замтилъ, что ситцевое платье хотя чисто, но немного старо, кой-гд заштопано и продрано на плеч, и что плечо это очень мило выглядываетъ оттуда и кокетливо разнится своей близной, отъ загорлаго лица.
— На-те, произнесла она, протягивая изъ-за калитки спичку.
— Что это? произнесъ Волинъ.
— Вдь вы же спичку просили? И заглянувъ въ глаза, она улыбнулась, притворивъ немного калитку.
— Нтъ, я огня просилъ, тихо и смирно говорилъ онъ, улыбаясь въ свою очередь.
— Да вдь вотъ же…
— Это не огонь, а спичка. И онъ пристально глядлъ ей въ глаза.
— Не все ли одно? Я бы вамъ угля вынесла, да мы ужь отужинали. На-те же.
И она опять протянула руку.
— Да что жь я съ ней буду длать?
— Чиркните о заборъ. Что ему сдлается!
— О заборъ? Какъ же это? Я не умю.
Она разсмялась и, припавъ грудью на полуотворенную калитку, спрятала за ней глаза.
— Я думала, вы и въ правду угля хотите… Берите огонь, а то унесу.
— Зажгите, пожалуйста, я не умю. Ей-богу!
— Еще божитесь. Баловники, право! Я вотъ уже годъ огню выношу, а эдакихъ баловниковъ не видала.
Она зажгла спичку.
— А я такъ вотъ пять лтъ закуриваю папироски, гд попадется, а эдакихъ глазъ не видалъ.
— Какихъ глазъ? Да держите-же спичку-то! Какихъ глазъ?
— А вотъ такихъ… Хочется поцловать ихъ даже.
— Закуривайте же, сгоритъ вдь…
Волинъ нагнулся къ ней, но должно быть не за тмъ, чтобы закуривать, потому что его собесдница бросила спичку, отшатнулась отъ него и тихо вымолвила.
— Ну, еще тутъ!..
Онъ взглянулъ на нее. Лицо ея закраснлось слегка, но стало сумрачно и сердито. Глазки блестли уже иначе, и вся она какъ-то пріосанилась.
— Я не… не таковская, чтобы со всми уличными обниматься, произнесла она громче и сурове, и хотла захлопнуть калитку, но Волинъ просунулъ руку.
— Пустите же. Что вы въ самомъ дл, за шутки тутъ затяли! Она была неподдльно и откровенно сердита.
— Простите меня. Не сердитесь! смиренно промолвилъ Волинъ. Не въ первый разъ въ жизни, а быть можетъ въ сотый, приходилось нашему герою говорить женщин: ‘простите, не сердитесь!’ Поэтому немудрено, что онъ умлъ произносить эти два слова. Интонація этихъ словъ была особенная, какая-то безконечно робкая, между тмъ гораздо боле звучная. Слова будто шли прямо отъ сердца. Будто онъ, за минуту дерзкій, теперь ороблъ… На дл же это была привычка и ловкая игра, которая всегда неизмнно удавалась ему.
Теперь эта двочка, снова полуотворивъ калитку, хотя была еще сердита, оперлась на нее попрежнему, но уже новымъ взглядомъ, полу удивленнымъ и полуиспытующимъ, смотрла на тихо улыбающееся и робкое лицо его.
— Не сердитесь же! Простите! повторилъ он, украдкой глядя на нее.
— Не сердитесь?! странно повторила она, уже стараясь теперь придать голосу суровость.— Такъ-то обидно бываетъ… Вы, господа, думаете, что только захоти, такъ, молъ, она и ползетъ… обниматься.
— Вовсе я этого не думалъ, отозвался онъ тихо и снова глядя въ ея свтящіеся глазки: — а только когда я смотрю на такіе глазки, то право…
Она отвернулась лицомъ.
— Все-то тары да бары глупыя… Я ихъ и понимать-то не думаю. Спичку-то вынести еще?
— Коли вы все сердиты, не надо! Не безпокойтесь, такъ уйду, вдругъ заговорилъ онъ сурово.
— Обождите, чего ужь тутъ расписывать-то!
И оставивъ калитку распертой, она вбжала въ сни.

VI.

— Чего ты разговорилась? Знаешь, что ли, его? раздалось въ домик.
— Нтъ.
— О чемъ же болтала-то?
— Да такъ, зря… Дурашный какой-то. И говоритъ-то не по-людски.
— Да ты опять спичку тащишь! раздался басъ.— Да что жь онъ, чортъ-дьяволъ, деньги, что ли, за нихъ платитъ?….
— А ты платишь? Твои он? отвчалъ другой голосъ спокойно.— Неси, Феня. Да иди гладить. Полно болтать-то съ нимъ — некогда.
Феня появилась опять у калитки.
— Ну, на-те, баловники эдакіе .
— Зажгите.
— Опять за комедь. Мн недосугъ тутъ баловаться-то.
— Ей-богу, нтъ. Закурю и уйду. Ну, зажгите же! вкрадчиво и тихо просилъ Волинъ.
— Метелкой бы васъ отсюда, смясь бормотала она, чиркая объ заборъ. Спичка загорлась. Феня, кокетливо вертя ее двумя пальчиками и откачнувшись назадъ, протянула руку впередъ, на сколько могла.
— Ну, закуривайте, да безъ глупостевъ этихъ… А то калиткой такъ голову и оторву…
— Злючка какая! прошепталъ Волинъ, наклоняясь къ спичк. Она разсмялась. Когда онъ справился съ папироской, которая долго не закуривалась, и поднялъ глаза на Феню, то поймалъ на себ ея нсколько задумчивый взглядъ. Ей какъ будто стало неловко, и она отвела глаза.
— Вы думали о чемъ-то?
— Индйскій птухъ думаетъ, пробормотала она сквозь зубы.
— Что такое?
— Два покоя, спи стоя!
‘Глупо!’ подумалъ Волинъ.
— О чемъ вы думали?
— Вамъ на что? Ишь, разсказывай ему. Мало ли народа такъ шляются, всмъ и разсказывай. Другимъ вынесешь огню, скажутъ спасибо и уйдутъ. А вы такъ ишь по-своему, комедь ломать…
— Ужь будто никто не пытался поцловать-то?
— Не пытался!? Я вдь не рябая. И она словно обидлась.— Пытались, я чай, и не одинъ… да и не по вашему.
— А какъ же?
— Да такъ же… Захлопнешь калитку на носъ, и разъ! Сиди безъ огня! А вы такъ тутъ разныя прощенья затяли…
Онъ разсмялся.
— Дурашный и есть! шепнула Феня, словно себ.
— Ну, прощайте, только я впередъ говорю…
— Феня! раздалось въ домик.
— Иду! Чего вы?
— Только, говорю, чуръ въ лсу мн не попадаться. Поцлую.
— Накось! У меня топоръ въ лсу-то съ собой.
— А топоръ будетъ, такъ хуже придется!.. то-есть для меня-то лучше.
— Феня! да иди, что-ль! раздалось громче.
Феня захлопнула калитку, потомъ послышался за заборомъ ея смхъ.
Волинъ пошелъ по лсу, куря и обрывая листья съ кустовъ, склонившихся къ дорожк, проведенной не начальствомъ, а подошвами лтнихъ обитателей.
Онъ сталъ припоминать ея фигуру, ея хорошенькую рожицу. Фен по стану лтъ двадцать, а по лицу пятнадцать. Полуребенокъ, полуженщина. Отъ нея силой, здоровьемъ, молодостью повяло на него… и еще чмъ-то. Кой-гд, кой въ чемъ, въ голос, въ слов, въ движень проскользнуло словно что-то порывистое, съ трудомъ сдерживаемое.
— Непремнно вернусь! проговорилъ Волинъ чрезъ минуту. — А то здсь съ тоски пропадешь цлое-то лто.

VII.

Въ конц одной изъ улицъ стоялъ маленькій домикъ съ мезониномъ. Это была дача, которую нанималъ Волинъ на лто вмст съ своимъ пріятелемъ Пышнинымъ, товарищемъ но университету, факультету и курсу. Съ одной стороны былъ крохотный дворикъ, гд безпрестанно заливалась лаемъ собака Срка, съ другой стороны былъ крохотальный садикъ. Акаціи вдоль заборовъ, три куста, посредин овальная клумба съ георгинами и вокругъ нея дорожка, по которой пройти могли одн куры, да и это бывало рдко, ибо и у нихъ вроятно кружились головы отъ этой прогулки. Пышнинъ не гулялъ никогда въ этомъ садик: это ему казалось какимъ-то мщанствомъ, и онъ всегда шелъ гулять въ рощу, гд наимене народа. Если же случалось ему проходить гуляя мимо самоваровъ, мимо потющаго и утопающаго въ ча купечества, и если еще, сохрани Боже, какая-нибудь нахальная Катюша или Машенька сладкимъ голосомъ предлагала и ему самоварчикъ, то вся фигура Пышнина говорила:
— Фуй! Fi donc!
Волинъ гулялъ и сиживалъ въ садик часто, особенно когда кухарка Анисья выходила къ нему изъ кухни и, подпершись на руку, заводила разговоры. Когда онъ ходилъ по садику, то преспокойно ступалъ ногами и по трав, и по клумб, попадись замечтавшаяся курица, то онъ, кажется, и ее бы раздавилъ. Дворникъ дома, часто поправляя садикъ посл такого гулянья, говорилъ, что ‘энтотъ не гуляетъ, за то эвтотъ за двухъ гуляетъ’.
Въ т же самыя минуты, пока Волинъ ухаживалъ за Феней, Пышнинъ сидлъ у себя въ комнат внизу, заперши дверь въ маленькую гостиную. Онъ понурился надъ ломбернымъ столомъ, который служилъ ему вмсто письменнаго, и читалъ. На стол этомъ симметрично рядышкомъ стояли разныя книги: направо и налво отъ нихъ на подачу руки торжественно и чинно лежали перышко, тряпочка, карандашъ, резинка, печатка, сургучъ и тому подобное. Затмъ во всей комнат, и на комод, и на этажерк, и на постели все было опрятно, чинно, важно. Казалось, сотню самыхъ акуратныхъ нмцевъ нагнали въ эту комнату и заставили устраивать ее. Это былъ такой порядокъ, что какого-нибудь Захара или Осипа непремнно бы стошнило сейчасъ же. А если бъ можно было ихъ запереть въ эту комнату на одинъ день, то они зачахли бы, какъ американскіе аборигены отъ близости благо человка.
Пышнинъ сидлъ съ самаго утра передъ этимъ столомъ, тоскливо согнувшись надъ толстой, отвратительно исписанной тетрадью.
Эта тетрадь, или лучше, эти тетради состояли изъ разнокалиберной бумаги, разнаго цвта, разной доброты, иногда даже изъ клочковъ, со вставками, переставками и поправками. На всхъ почти страницахъ были пятна, на иныхъ же плоды воображенія предъидущихъ чтецовъ, то-есть птухи, профили, деревья, коты съ хвостами (въ одну линію), и все это вмст съ буквами и строчками лоснилось отъ сала.
Надюсь, что читатель уже догадался, что это были лекціи. Да, это была толстая, жирная и веселая (глянцемъ, а не содержаніемъ) химія, уже совершеннолтняя, то-есть двадцати лтъ отъ роду, состряпанная безграмотно, заправленная масломъ и пріобрвшая въ долгомъ странствованіи по разнымъ столамъ и полкамъ разныхъ квартиръ то же самое свойство, что имлъ Петрушка Чичикова, то-есть собственный запахъ.
Боже мой милостивый! сколькихъ юношей она собой питала! Что ее долбили! Что ее ругали! Что надъ ней звали! Что ее швыряли! А ему-то самому, что доставалось передъ его экзаменомъ изъ этого кушанья, имъ состряпаннаго!
Итакъ Пышнинъ съ утра сидлъ надъ этимъ пахучимъ блюдомъ и въ свою очередь приносилъ дань ругательствъ. Съ утра въ этой комнатк раздавалась яростная, свирпая, отчаянная долбяшка, ибо Пышнинъ сбывалъ черезъ три дня свой послдній экзаменъ и поступалъ въ гражданскую службу подъ крылышко своего дяди Икса.
— Такъ зачмъ же ему химія-то? спроситъ читатель.— Ему бы надо на юридическомъ быть…
Мало ли что случается на Руси. Можетъ, оно тамъ такъ нужно.
Пышнинъ былъ одтъ въ статское платье. Вообще, въ четыре года студенчества, онъ только въ университетъ появлялся въ мундир (а это случалось рдко), дома же и въ гости одвался по послдней мод. Иначе было нельзя. Вопервыхъ, потому, что здить въ свтъ съ синимъ воротникомъ — mauvais genre. Студенческій мундиръ?! Fi donc!!. Вовторыхъ, Пышнинъ хотя и не носитъ титула, но слылъ на курс сіятельнымъ, ибо не якшался со всякой дрянью и предпочиталъ компанію не тхъ, которые приходятъ, а тхъ, которые прізжаютъ въ универс…виноватъ, то-есть тхъ, которые здятъ мимо университета въ эгоисткахъ или коляскахъ, тхъ, которые имютъ особыя мста для своихъ шинелей на краю вшалки, обозначенныя ихъ фамиліями. Однимъ словомъ, онъ велъ знакомство съ порядочными людьми.
Пышнинъ не только не водился, но тщательно избгалъ знакомства съ человкомъ, ниже его по достоинству и состоянію, то-есть со студентомъ, шинель котораго гд-то, въ середин вшалки! По этой причин онъ, какъ и остальные сіятельные, не носилъ мундира и по той же причин, разумется, не въ простыхъ русскихъ трактирахъ, а во французскихъ ресторанахъ — не платилъ. По той же причин онъ отъ счетовъ не русскаго, а нмецкаго сапожника, не русскаго, а французскаго портного — бгалъ. По той же причин не русская, а француженка тащила у него изъ кармана послдній грошъ.
Читатель видитъ теперь, что этотъ образъ жизни и самъ Пышнинъ — trs comme-il-faut!
Пышнинъ врно богатъ, что такъ живетъ. Нисколько! У него рублей пятьдесятъ въ мсяцъ, но въ то же время онъ пропиваетъ и продаетъ въ ресторан около двадцати пяти. Нанимаетъ зимой сани съ полостью рублей въ десять за сутки. Абонированъ въ опер… Да какъ же онъ это длаетъ? Такъ же, какъ многіе другіе.

VIII.

Волинъ ворочался на дачу довольный, и посвистывая, бодро, улыбаясь, приближался къ воротамъ домика. Уже шесть мсяцевъ не было около него женщины, которая бы любила его (говоря его словами). Онъ боле всего и прежде всего любилъ слдующаго рода занятіе: вести войну противъ первой попавшейся хорошенькой рожицы, строить траншеи, то-есть преслдовать глупостями, ухаживаньемъ и общаніями, затмъ, при помощи невеликой ловкости и опытности, брать эту всегда некрпкую крпость, и тогда отдыхать на лаврахъ. Отдохновеніе, разумется, продолжается недолго, ибо эта любовь скоро переходитъ въ то извстное состояніе, которое является на утро посл попойки. Лнь, усталость, голова свинцомъ налита и все окружающее сливается въ какую-то одну кислую, слезливую и безконечно-глупую фигуру. Однако Волинъ еще не ршилъ, падетъ ли выборъ его на Феню или на горничную сосдей, вчно усмхающуюся и туго-соображающую двочку, но которая, однако, уже касалась душой своей къ древу познанія добра и зла! Онъ уже былъ знакомъ съ ней еще со вчерашняго утра, и теперь, прежде чмъ вернуться къ себ, зашелъ къ сосдямъ и справился, каковъ дворникъ, есть ли собака и какого они нрава. Одному далъ полтинникъ, другой, поласкавъ, далъ хлба.
Поболтавъ немного съ дворникомъ, онъ отправился къ окну двичьей и поглядлъ, нтъ ли сосдки. Но ея не было, онъ звнулъ, отошелъ и вернулся къ себ.
‘Надо, однако, начать заниматься. Завтра начну непремнно, а то уже три недли, какъ я валяюсь!’ подумалъ онъ, поглядвъ на письменный столъ, гд все было кверху ногами и разбросано и перепутано, и толстый слой пыли покрывалъ все. Книги — штукъ десять — были самыя разнокалиберныя и разносортныя. Политическая экономія Рошера, Квентинъ Дорвардъ Вальтеръ-Скотта, Маколей, словарь Рейфа, нумеръ ‘Русскаго Встника’. Признаковъ же, что онъ естественникъ, вовсе не было, разв одна маленькая книжонка ботаники, замасленная и изодранная.
‘Надо завтра начать заниматься. Прочту хоть одинъ курсъ’, снова подумалъ онъ, потомъ безсознательно спустился опять внизъ по скрыпучей лстниц, и зашелъ въ кухню.
— Что, Анисьюшка. Скажи-ка что-нибудь хорошенькое.
— Скучно вамъ, я вижу.
— Да, невесело. Того и гляди, околю отъ скуки.
— Христосъ съ вами, баринъ!
Онъ поглядлъ на полки, въ кастрюли и звнулъ, потомъ поглядлъ на дрова, на Анисью и опять звнулъ.
— А отчего ты Анисья старая, а не молодая.
Она усмхнулась, переставляя кастрюлю.
— Была и молода — состарлась.
— Истинно! Нтъ ничего справедливе этого. А жаль, что ты немолода. Веселе бы было. Я бы къ теб въ подмоги пошелъ, въ кухн… да и вообще эдакъ помогать бы сталъ.
— Ну, ужь вы, баринъ! Все-то у васъ эти мысли на ум. Вс вы, господа, на одинъ ладъ.
— Что жь, разв ты меня не полюбила бы? Еще какъ! безъ ума, безъ памяти. Говядину-то всякій день бы портила: то не дожарила бы, то пережарила…
— И какъ это вы все знаете. Вдь это вы сущую правду сказали.
— А что, бывало, что ли, случалось обды-то портить?
— А то и нтъ! Что мы не люди, что ли?! почти обидлась Анисья.— Около васъ, господъ-то, вертишься съ восемнадцати лтъ, да чтобы не…
— Ну, значитъ, ты и проступила когда нибудь?
— Ну, вотъ еще выдумали что! Подите вы! Жарко, жарко — а сами въ кухн.
— Да не бойся, я тебя соблазнять не стану. Я старость почитаю. Такъ смолоду учили.
И Волинъ заговорилъ медленно:
— Нтъ, ты мн, Анисья, скажи: была ты влюблена? вымывши посуду и убравшись, бгала подъ вечеровъ поджидать милаго? Сначала-то бгала, да отбивалась отъ его ласкъ, да увряла, что нечаянно встртила. А тамъ бгала да молчала, да соглашалась на все, слушая, какъ онъ расписывалъ, посл бгала да разспрашивала, отчего молчитъ, да сердитъ, да зачмъ не приходилъ вчера, да опоздалъ нынче. А тамъ все бгала да дожидалась и, не дождавшись, домой ворочалась, да ночью-то, забывъ Богу помолиться, слезы рукавомъ утирала, сидя на постел. Ну, а тамъ, чрезъ недлю-другую, наплакавшись досыта, вздохнула разъ-другой, да и принялась опять за супъ, за котлеты, да и по сю пору съ ними день-денской предъ огнемъ возишься, изрдка вспоминаючи, какъ бгала, поджидала, да цловала… Такъ, что ли, Анисья!?
Анисья внимательно слушала, держа ковшикъ въ опущенной рук.
— Не поняла я, что вы тутъ… расписывали, мудрено это… а правда, сущая правда! И какъ это вамъ, господамъ, не грхъ, эдакъ съ нашей сестрой обманомъ поступать?
— А ты, Анисья, слыхала вотъ такъ-то: Единымъ человкомъ грхъ въ міръ вниде, и грхомъ — смерть, и тако смерть во вся человки вниде, въ немъ же вси согршиша…
— Вдь за это на томъ свт вашего брата не похвалятъ.
— Какое тутъ хвалить — прямо къ чертямъ на сковороду. А жарятъ-то они, Анисья, не по твоему. У тебя вонъ говядина-то всякій день красная, быка-то просто живого шь.
— Да это Павелъ Николаичъ приказываетъ. Вишь, говоритъ, по-аглицки. А ужь извстно, басурманъ что ни выдумай, все выйдетъ пошлость.
Волинъ между тмъ всталъ, потянулся, звнулъ, и снова безстрастно оглядвъ кастрюли, произнесъ лниво:
— Такъ то голубушка Анисья, грхъ, грхъ, все-то грхъ.

IX.

Волинъ вышелъ въ гостиную. Хотлъ-было зайти къ Пышнину, но, найдя дверь запертой, пошелъ въ садикъ. Они не очень симпатизировали: еслибы Пышнинъ не познакомился съ нимъ на первыхъ порахъ студенчества и тутъ же не задолжалъ ему двсти рублей, которые до сихъ поръ не отдалъ, то они бы и вовкъ не были знакомы, ибо имя Волина было написано на вшалк гд-то въ середк, а шинель, висвшая на этомъ мст, была подозрительнаго свойства, то-есть, кажется, уже принадлежала до него какому-то словеснику. Волинъ великолпно рзалъ желтаго въ среднюю, но увы! въ русскомъ трактир, да еще вдобавокъ звалъ маркера: ‘Дружище ты мое карамбольное! Милочка ты моя билліардная!’ и однажды подъ веселую руку побилъ кіемъ какого-то захохотавшаго невпопадъ армянина.
Поселились они вмст на дач потому, что Волинъ, хотя самъ уже провалился на второмъ же экзамен, и отложилъ кандидатство на слдующій годъ, однако запасся всми лекціями, которыхъ Пышнинъ въ четыре года не только не собиралъ, но и не нюхалъ. Вдобавокъ Волинъ имлъ кой-какія деньги, рублей шестьдесятъ въ мсяцъ, Пышнинъ могъ жить все лто даромъ, а заплатить осенью все заразъ и тогда откланяться отъ пріятеля. Откуда же возьметъ онъ деньги осенью — это секретъ пока. Не даромъ онъ изъ кожи лзетъ, чтобы выдержать и кончить совсмъ.
Волинъ относился къ Пышнину свысока своего величія. А этотъ какъ-то неопредленно, словно думая: ‘Хорошо! Пускай! Будетъ время — отдлаюсь’. Теперь уже, сдавая послдній экзаменъ, Пышнинъ сдлался рзче съ нимъ. Итакъ они были другъ другу не пара. Впрочемъ, Волинъ былъ сынъ благородныхъ родителей. Его отецъ умеръ коллежскимъ совтникомъ, мать съ дтства именовалась: дочь полковника, двица такая-то. Но отецъ Волина былъ подъ судомъ за взятки, мать тоже выкинула какую-то штуку, что заставляло ее теперь жить въ своей деревушк, никуда не показываться и высылать сыну шестьсотъ слишкомъ рублей въ годъ, при краткой записк о своемъ здоровь, которое, впрочемъ, Волина интересовало только относительно. Итакъ, по рожденію Волинъ былъ не ниже пріятеля.

X.

На утро, отправившись гулять въ лсъ, Волинъ вспомнилъ о Фен и, подумавъ немного, пошелъ прямо къ избушк.
Онъ постучалъ въ калитку, подождалъ немного, но, видя, что никто и ничто не шевелится, не ушелъ (какъ сдлалъ бы всякій на его мст), а напротивъ растворилъ калитку и, оглядвъ маленькій дворикъ, черезъ который тянулись веревки, завшанныя мокрымъ бльемъ, поднялся на крыльцо и опять постучалъ въ дверь, но опять не получивъ никакого отвта, отворилъ ее. Передъ нимъ былъ маленькій корридоръ, въ конц котораго наставленъ всякій хламъ, начиная со сломаннаго стула и кончая развалившейся кадкой и разбитымъ горшкомъ, налво, шага за два, была растворена дверь въ комнату. Онъ приблизился къ порогу. Единственная комната избушки была невелика и заставлена страшно. Въ углу сундукъ, у окна столъ и стулъ, едва живые. Въ переднемъ углу образа съ вербой, подъ ними на комод три кучи выглаженнаго блья, потомъ дале широкая и высокая постель съ глянцовитымъ, пестрымъ одяломъ. Направо несоразмрно огромная печь, удобная, чтобъ натопить цлыя казармы. Она, очевидно, была выстроена посл, уже самимъ Прохоромъ, около нея по стн тянулись полки со всякой всячиной и разнокалиберной посудой. Между печью и дверью торчалъ еще стулъ, заваленный тряпьемъ. Сверхъ всего лежало то платье, въ которомъ онъ видлъ Феню.
На всемъ обильно сидла грязь, кой-гд мрачная, кой гд веселая, то-есть глянцовитая и свтящаяся. Обитатели избушки были далеко небогаты и жили точно на бивак, точно будто не разобрались на новой квартир.
Волинъ, оглядвъ все сразу, хотлъ опять подробне осмотрть все, когда изъ угла, точно изъ-подъ кровати, раздался голосъ:
— Все-то вы врете, проклятые. Все-то вы врете!
Онъ приглядлся и увидлъ въ углу, на полу, растрепанную женщину, ускользнувшую сначала отъ его глазъ своимъ срымъ платьемъ въ общей срой грязной обстановк. Она сидла, наклонясь надъ поломъ, гд крестомъ лежали сальныя карты, и была совершенно поглощена пиковой девяткой, которую держала въ рук почти подъ носомъ.
Волинъ двинулся, кашлянулъ. Она подняла голову, поглядла на него, освобождая лицо отъ нависшихъ лохмъ волосъ, потомъ опять нагнулась и продолжала разглядывать девятку.
Волинъ не зналъ что длать. Женщина эта была не та, что выглянула прошлый разъ въ окно.
‘Это врно басъ, говорящій: чортъ-дьяволъ’, подумалъ онъ.
Прошло около минуты. Онъ собирался уже выйти. Женщина заговорила.
— Все-то врете, окаянныя. Все-то врете! и смшала карты въ кучу.
— Вы гадаете? спросилъ Волинъ.
Она молчала и, бросивъ карты, начала ковырять что-то въ полу, очевидно забывъ о немъ. Волинъ громче повторилъ тотъ же вопросъ.
— Чего? отозвалась она, поднимая голову.
— Гадаете? говорю.
— Гадаете… А то что жъ? Вы что?
Волинъ не понялъ вопроса.
— Что жь пнемъ-то стоите? Что вы? зачмъ пришли?
— Я пришелъ, хотлъ… Мн вашу сестру надо.
— Сестру надо! Сестру! она разсмялась насмшливо.— Сестру! Да какую? У меня ихъ дв, я — третья! А то есть еще четвертая — та умерла. Котору сестру вамъ? Ту, что умерла, что ли? Зачмъ вамъ сестру? Таскаетесь зря! Приходили бы во время. Зачмъ вамъ сестру, а?
— Мн нужно спросить.
— Да котору вамъ? За бльемъ вы, что ли?
— Нтъ, я хочу отдать выстирать.
— Гд-же оно? Давайте, я не украду. Вонъ, видите, на комод сколько! Меня беречь оставили, а сами въ город. Нарядились туда-же… а я свинья разв? Отчего меня не нарядятъ? Я не свинья. Гд-же блье-то? Давайте.
— Я прежде хотлъ о цн узнать.
— Вс-то вы скряги. Небось, 5 копекъ даете, коли такъ… Глафира не возьметъ. Она меньше гривенника не беретъ. Полотенца, носки, платки — это все по три копйки, то бишь носки по четыре, а то больно ихъ вс занашиваютъ, благо въ сапожищахъ-то не видать. Все-то хвастуны! А ваше парусинное платье, или тамъ другія какія вы носите-то, это 15, а то и 20 копекъ. Туда одного мыла на 5 копекъ пойдетъ. Вонъ эта жилетка… Вонъ на веревк виситъ. Это — одного нмца жилетка, у него ихъ три. Глафира за нихъ гривенникъ беретъ. Больно табачищемъ пачкаетъ. Посл нихъ воды завсегда новой наливай. Тутъ вдь не на рчк. Воду-то таскаешь-таскаешь, спина трещитъ. Прудъ-то эвона куда черти унесли. Чтобы ему поближе-то быть. И утопиться ближе!
— Это недорого, я принесу завтра блье, въ десять часовъ. Такъ и скажите Фен… т.-е. Глафир.
— Принесу завтра… Вамъ бы хотлось, небось, чтобъ даромъ вымыли. Скряга вы!
— Я вамъ говорю, что я согласенъ и завтра принесу. Теперь, вы видите, у меня его нтъ съ собой.
— Да вы кто? Баринъ вы, али такъ какой? А?
— Баринъ, вымолвилъ Волинъ, смясь..
— Чему рады?
Она запнулась и пристально стала смотрть на него. Потомъ произнесла утвердительно:
— Вы тотъ разъ огню просили у насъ?
— Да.
— Вамъ Феня спичку выносила. Да еще дв!
— Да. Потухла первая…
— Врете! Вы ее цловать вздумали.
‘Разсказала!’ подумалъ этотъ.
— Она вамъ не далась. Вы пошли по дорожк, все оглядывались, думали, вотъ выбжитъ, прибжитъ, молъ.
— Нтъ, я этого не думалъ.
— Что жь вы думали?
— Какъ?
— Она не таковская! За ней тутъ землемръ второй годъ ходитъ. И хорошій землемръ, Глафира говоритъ. Вонъ, видите, картинка — это онъ Фен далъ. А то вонъ еще орхи подо мной — тоже его. Захоти она, завтра землемршей будетъ. Не хуже офицерши. У него вдь мундиръ, а на картуз кружокъ. Мужики шапки ломаютъ, вашимъ благородьемъ обзываютъ… А вы что? За огнемъ шляетесь. Пуще всего мн эти стюденты, да кадеты! Отбою нту на нихъ, въ лто-то цлое, почитай, на полтинникъ спичекъ выйдетъ. ‘Нтъ-ли у васъ огоньку? Одолжите огоньку! Нельзя ли закурить?’, пропищала она, обращаясь къ стн, и добавила басомъ: — У! черти!— и отвернулась въ уголъ.
Волинъ собирался уйти.
— Вы говорите: глаза хороши! Еслибы Феню пріодть — не такіе у нея глаза будутъ. Феня — красавица. Хороша, что-ль? Да вы сядьте, ужь влзли, такъ будьте гостемъ. Ишь вдь мы живемъ хуже свиней. Правда? А? Мало что. Денегъ-то — не разгуляешься. Ишь, у меня вонъ и гребня нтъ. Глафира не даетъ, говоритъ, сломаю, лохмы, то свои раздиравши. Вы, небось, чище живете? У васъ денегъ-то, я чай, сундуки? Много денегъ-то? Ишь вдь цпь то навсили! Золотая она, я? Что жъ вы мн не отвчаете?
— Когда я могу застать Глафиру?
— Феню-то? усмхнулась она.
— Глафиру, а не Феню. Для блья.
— Глафира старая, да желтая, лапы синія, перетрескались. А все отъ воды: холодна, проклятая, зимой-то. А то и проруби сама руби… А то вамъ Дуньку не надо ли? А? Дуньку вамъ не надо?
— Кто это?
— Дунька-то? А дура-растрепа! Не знаете?
— Нтъ.
— А я-то? Я Дунька. Кто же еще? Дура-растрепа — это все я же. Кто ничего не длаетъ, все въ углу, какъ песъ, валяется, да жретъ за троихъ? Все я же, Дунька. А пришли бы вы сюда лтъ тому десятокъ, когда еще тятенька живъ былъ, такъ небось Дуньку бы спросили. Фен-то тогда всего годковъ пять-шесть было. А тятенька-то бы васъ палкой или деревяшкой своей. У! не жаловалъ вашу братью. ‘Вс они мошенники, кровопійцы! кричитъ бывало.— Топорищемъ бы ихъ’. Ко мн лазилъ одинъ такой-то, какъ вы, съ усами да съ часами… Куда ни выйду, а онъ, какъ бсъ изъ-подъ земли. Хороша была… Ну, вотъ присталъ, какъ банный листъ — тятинькиной палки и отвдалъ. ‘Ты, говоритъ, дочь красть! Я, говоритъ, до царя пойду! Онъ меня знаетъ. Я съ имъ на войну ходилъ’… Ну, а мой дьяволъ-то не отстаетъ. Знать, ужь больно защемила я его. Подошелъ праздникъ, тятя въ город ночевалъ, я съ имъ тутъ подъ деревомъ услась сдуру. Маменька видла, да не посмла трогать. А тятя изъ города шли. Ну, и накрыли. Егорова тихонько призвали, да вмст на него съ дубьемъ… Было же тутъ представленье, унеси Мати-Божія! Ужь выла же я тогда! У! выла. Три недли сидла на чердак, зудъ въ ногахъ насидла. На весь лсъ орала. Пришли просить тятю за меня — заорала ихъ. Выпустили… Какъ вышла до города, а дьяволъ тутъ… съ у сами-то. Слово за слово, въ сани. Ужь снгъ былъ. Ночь цлую и утро хали. Изъ саней въ хоромы, да въ атласы, да въ постель съ кружевами… А посл поста, въ свтлый-то праздникъ, сторублевую въ зубы, да въ шею… А я его любила. Не изъ-за атласу да денегъ… Я его любила…
Дунька заплакала и начала утирать слезы лохмами волосъ.
— Вамъ что? Любитъ, не любитъ — въ шею, коли надола. Вс вы черти-дьяволы! Пропаду на васъ нтъ. Денегъ много, длать неча, ну, и давай съ нашей сестрой фокусничать. Побалуется да и броситъ. Свинья эдакая! Отъ васъ да отъ блохъ никакой двк отбою нтъ. Пакостники!!
Волинъ расхохотался, какъ сумасшедшій.
— Чему рады? Извстно, пакостники, свиньи. Ступайте домой, надоли! И я жь сдуру туда жь разревлась. Блье-то принесете, али вы это такъ, зря болтали?
— Нтъ, принесу. Прощайте!
— А то Машк отдайте. Та въ улиц живетъ, вывску навсила на окно! Фу-ты, ну-ты! Пятьалтынный за рубашку беретъ. А отчего? Вывска есть, корзина. А мы въ узл носимъ. А будто не все равно? Мыло въ одной лавк беремъ. Въ корзин! Эва, не видаль! За то она, съ корзинкой-то этой, въ кабакахъ пьяная валяется, а мы нтъ! Вы водку пьете? Гд вамъ! Вы, я чай, все красныя да желтыя вина пьете, по рублю бутылку, да еще съ картинкой. И я ихъ пила, да еще какъ! У того чорта… съ усами-то. Черти вы вс… Что жь стали? Ступайте, надоли!
Волинъ хотлъ выйти.
— Вы куда?
— Гулять.
— Гулять! Все-то шляетесь. Небось, Феню поджидать будете. Небось, не придетъ. Не таковская!.. А вы куда пойдете-то?
— Къ пруду.
— Авось утянетъ васъ водяной-то къ себ.
— Спасибо.
— Не стоитъ благодарности. Съ нашимъ удовольствіемъ. Фен-то сказать, что ли, что были? А то не скажу. А то скажу. Гостинцу общалъ, молъ, принести завтра, а мн гребешокъ съ своей головки. Какая Феня, говорили, красивая, да плотная. У пруда, молъ, ждетъ!.. У, черти-дьяволы!
И отвернувшись въ уголъ, она снова принялась раскладывать карты.
‘Ну Дунька!’ соображалъ Волинъ, идя къ пруду.

XI.

…За два часа зды отъ дачъ разстилается большой городъ, разрзанный пополамъ широкой ркой, которая плавно и лниво изгибается среди красивыхъ набережныхъ и, пронырнувъ подъ нсколько разныхъ мостовъ, глубокая и зараженная выкатывается изъ города дальше… Срая стка кривыхъ улицъ протянулась съ обихъ сторонъ, высокіе дома, колокольни, башни — все холодное и сыроватое, все задымившись и зачернвшись, нагромоздилось одно къ одному, одно на другое, и вздымаясь вверхъ, горделиво и сумрачно рисуется на грязно-мыльномъ неб, гд, растянувшись и распластавшись, вчно кочуетъ блесоватый туманъ. Тоскливыми волнами бродитъ онъ по улицамъ, по площадямъ, то лниво ползетъ по верхамъ, по крышамъ, то привидніемъ съ длинными руками колышится вокругъ башенъ и шпицовъ, словно обнимается съ ними, и, тихо разрываясь, грустно несется дальше, а по холодному камню стнъ точно слезы льются посл этого объятія.
Есть на неб золотое и теплое солнце, свтитъ оно и гретъ всюду вокругъ, но горделивый городъ-великанъ угрюмо завернулся отъ него въ свой грязно-срый плащъ и не любитъ вдаться съ нимъ. Онъ протянулся во весь свой богатырскій ростъ вдоль береговъ и глухо ворчитъ про себя чаще чужеземную, чмъ родную рчь. Изрдка сбрасываетъ, онъ съ себя тяжелыя, нависшія складки своей тоскливо шевелящейся одежды, и сумрачно глянувъ на бдные, украдкой проскользнувшіе съ неба золотые лучи — снова, еще угрюме, еще величаве закутается въ свой душный саванъ, и снова заживо погребется отъ свта, и снова мгла, вковая подруга, охватитъ его, и угрюмо ворчитъ онъ въ ея объятіяхъ, шевеля срыми складками своего широкаго савана.
Что это за городъ? Это городъ не иностранный, но и нерусскій, ни по имени, ни по виду. Въ отличіе отъ маленькой избушки, гд живутъ Глафира, Дунька и Феня, назовемъ его: большая Манжажа.
Въ одной изъ широкихъ, аристократическихъ, но, какъ и вс, грязноватыхъ улицъ подымается большой каменный домъ тяжеловсной архитектуры, онъ скучно глядитъ изъ глубины просторнаго и голаго двора. За нимъ справа виднются нсколько густыхъ липъ скрытаго имъ сада. Большое, важное крыльцо вооружено гербовымъ щитомъ, который держатъ въ лапахъ два льва съ хвостами закорючкой и, будто въ насмшку надъ прохожимъ, высунули длинные языки свои. Внизу дома большая швейцарская, гд на скамь дремлетъ сдой старикъ-швейцаръ, затмъ широкая лстница, устланная коврами. Какой-то лакей, въ ливре съ красной жилеткой и желтыми ногами по колни, лниво и сонно спускается по ней, почесываясь и позвывая, и среди тишины слышно только, какъ звенятъ желзные прутья, прикрпляющіе коверъ къ ступенямъ. Лакей исчезъ въ маленькой дверц подъ лстницей. Швейцаръ шелохнулся и задремалъ опять на скамь. Все снова тихо и сонно.
Наверху большая, свтлая зала съ блыми, глянцовитыми стнами подъ мраморъ, съ блестящимъ паркетомъ, съ огромной люстрой среди потолка и съ десятками стульевъ, которые солдатиками стали по ранжиру вдоль стнъ. Затмъ дале рядъ просторныхъ гостиныхъ разнаго цвта — то голубого, то малиноваго, желтаго, сраго. Всюду огромныя окна, бросающія на все блдно-грустный цвтъ. Всюду чисто и пусто, строго и молчаливо! Везд тишина мертвая и мертвящая. Изрдка только слегка задрожатъ стны и тоскливо, одиноко зазвенятъ стеклышки ниспадающихъ люстръ отъ далекаго раската промчавшагося за воротами экипажа, и снова замолчитъ все, какъ одичалое, и обдастъ душу унылой пустотой.
Безконечная анфилада комнатъ, безчисленное количество креселъ, стульевъ и дивановъ, канделябры и люстры, лампы и часы, статуэтки и картины вдоль стнъ — все, что только сошлось, перемшалось и сплотилось здсь, не говоритъ ни слова объ личности обладателя своего. Тутъ ни на чемъ, ни въ чемъ не чувствуется осмысленная рука, которая бы соединила и придала характеръ всему. Всякое кресло, всякая мелочь выглядываютъ такъ же, какъ и въ магазин, глупо безсмысленно, какъ тамъ стояли они, такъ и здсь стоятъ напоказъ.
Изъ конца въ конецъ этого дома, напоминающаго собой рослаго, полнолицаго, здоровьемъ подрумяненнаго глухонмого — нтъ ни души. Старикъ хозяинъ бываетъ дома только къ обду. Днемъ онъ на служб, вечеромъ у любовницы, ночью на бал и въ клуб, утромъ въ постел за полдень, въ сумерки опять на служб. Хозяйка уже два года, какъ, свезена на дворянское отдленіе одного изъ кладбищъ… Посл, нея все опустло, ибо визиты знакомыхъ стали рже: не къ кому… или почти не къ кому прізжать.
Однако въ углу послдней, огромной гостиной, въ широкомъ кресл виднется чья-то маленькая фигурка, словно затерявшаяся въ молчащей пасти этого разукрашеннаго и раззолоченнаго чудища-дома!
Это — семнадцатилтняя двушка, маленькая, худенькая, блдная, съ живымъ взглядомъ, въ которомъ свтится одинокая, боязливая и неясная мысль.
Это — единственная дочь хозяина, наслдница всего, богатая невста, конфузливая, неловкая, дурнушка. Она выросла подъ охраной любящаго сердца матери при полномъ равнодушіи отца, и теперь осталась одна… Какъ затерялась она въ этомъ дом, такъ же затерялась и заблудилась робкой душой среди пестраго, громко живущаго общества, такъ же затерялась и бьется одна въ непонятомъ ею божьемъ мір.. Невдомой, страшной сердцу загадкой идетъ и шумитъ вокругъ нея гульливая жизнь, во всемъ проливаясь, а ей ничего не говоритъ, только пугаетъ, но все-таки несетъ, крутитъ и безпощадно уноситъ.
Часто молясь въ безсонныя ночи, вызывая изъ тьмы дорогой образъ матери, со слезами простираетъ она, руки… проситъ, ищетъ другой руки… другого любящаго голоса, любящихъ словъ… но всегда тихо вокругъ нея… Отцу не время, онъ занятъ: онъ у любовницы. Да и слава-богу. Подъ его ледянымъ взглядомъ еще тяжеле.
Что же ждетъ ее впереди? Въ город знаютъ, что у нея. двсти тысячъ, домъ. Въ город есть добрые люди, любящіе деньги. И не ныньче, завтра явится какая-нибудь выгодно продающаяся тридцати-лтняя развалина, достойный ветеранъ смлаго и наглаго разврата, или какая-нибудь невинная, безголовая и бездушная ливрея, которой необходимы деньги, чтобъ на нихъ окунуться въ омутъ столичной жизни…
Итакъ, отчаиваться не надо.
Ее никто не полюбитъ, но всякій женится съ восторгомъ! Мало ли этилъ добрыхъ людей, именующихъ себя благоразумными людьми? Мало ли честныхъ негодяевъ, благородныхъ подлецовъ?
Но она — глупая двочка. Она не любитъ свта и его сіянья. У нея наивное, дикое желанье — ей хочется, чтобы ее полюбили, чтобы рука, въ которую она положитъ свою руку на всю жизнь, была теплая, любящая, честная, добрая… и т. д. всякій вздоръ, бредни — плоды безсмысленно-юныхъ мечтаній!
А думать, мечтать она любитъ. И всякій вздоръ приходитъ ей на умъ. Даже признаться стало бы стыдно. Она иногда думаетъ, что ея отцу не стоило служить сорокъ, пятьдесятъ лтъ, чтобы только называться не коллежскимъ секретаремъ, а дйствительнымъ тайнымъ совтникомъ. Ей, глупой двочк, кажется, что все это такъ, пустяки и ничего не значитъ.
Къ чему же пришла она одинокой душевной работой? Ей хочется уйти, спрятаться! Ей хотлось бы въ монастырь! Теперь ей особенно тяжело. Вотъ уже два мсяца, какъ она боле чмъ когда либо чувствуетъ свое одиночество, боле чмъ когда либо озирается кругомъ и ищетъ, ищетъ…
Въ настоящую минуту она давно уже сидитъ въ этомъ кресл, едва шевелится и, грустно понурившись, давно глядитъ, не отрываясь, на пестрый узоръ ковра, но давно не видитъ его. А мысли горячимъ полетомъ носятся далеко отъ этого дома. Он носятся, сбиваются съ одного пути на другой, бьются, обрываются, спускаются ближе къ дому, и какъ бы перепугавшись его нмого унынія, снова порывисто мчатся подальше отъ него… И чмъ дальше он, тмъ легче ей на душ!…
Но о чемъ же думаетъ она?— Дивенъ тотъ любовный міръ, куда уносится огневая мечта двушки-ребенка, чудные образы переливаются тамъ передъ ней, смняясь одни другими, тамъ волшебные звуки стройнымъ, поющимъ хоромъ льются надъ ея замирающимъ сердцемъ? Какое лучезарное солнце сіяетъ и гретъ тамъ, какъ тамъ радостно, какъ вольно?.. И вотъ теперь душа ея смутилась, оробла, потому что стала вдругъ лицомъ къ лицу съ загадкой, которая пролилась тамъ всюду изъ конца въ конецъ, все охватила, всмъ завладла и таинственно коснулась и ея!.. Коснулась какъ бы горячимъ, нескончаемымъ упоительнымъ поцлуемъ… Да, это былъ поцлуй. Она раскрыла объятія, обожгла грудь и замирающая закрыла лицо, гд уже бжали слезы стыда!

XII.

Феня не забыла разговора у калитки. Время ли пришло, или Волинъ дйствительно ей сразу понравился, но она думала о немъ. Даже во сн онъ ей приснился разъ, обратился въ быка и началъ бодаться. Даже страхъ ее взялъ. Но Дунька ршила утромъ, что это хорошо. Такъ какъ Феня готовила обдъ, то теперь она говядину, и безъ того жесткую, иногда стала пережаривать, щи не доваривать. Сестры это замчали, но не знали причины, ибо объ Волин и не думали. Но Фен втайн хотлось натолкнуться на него въ лсу, она надялась.
Въ то утро, когда Волинъ наткнулся на Дуньку и потомъ отправился на прудъ, она была въ город, чтобы отнести блье и взять другое. У барыни, гд она была, вертлся молоденькій баричъ и все таращился на нее. Вышла она, и онъ за ней на улицу, проводилъ до конца города, и все приставалъ со вздоромъ.
Феня ужь забыла о Волин. Этотъ былъ красиве и говорилъ какъ-то понятне, все повторялъ, что думаетъ жениться на комъ-нибудь, только безъ попа. Феня смялась и, не зная сама того, кокетничала съ нимъ.
Когда подошла она къ своему домику, Волинъ пришелъ ей на умъ.
‘Дурашный’! подумала она.
Дунька встртила ее на крыльц.
— Давай узелъ-то. Ступай! Скоре!
— Куда?
— Ступай къ пруду. Тамъ! Ждетъ!
— Кто?
— Полно интересничать-то. Говорятъ, ждетъ. Да проси гостинцу, слышь.
Дунька взяла узелъ и захлопнула дверь.
Феня осталась на двор и задумалась. Сердце ея немного заколотилось. Думать-то она думала, все обдумала. И видала много въ избушк своей всего. И наслушалась всякой всячины. И примръ сестры имла предъ собой. А тутъ вдругъ, для нея начинается то же: самой надо испробовать, какъ эти господа увиваются, да расписываютъ… И баричъ въ город, и Волинъ, по очереди, вертлись у нея предъ глазами. Тотъ, лучше, проще, а этотъ — ближе. Вотъ у пруда. Только ступай, сейчасъ!
Она ршилась не итти, а сама вышла за ворота.
‘Страшно!’ думалось ей: ‘ну, вдругъ драться станетъ. Ну, вотъ еще. Это же не бываетъ. Онъ не пьяный, не мужикъ’. И какъ будто въ томъ только и была, преграда, потому что едва она уврила себя, что Волинъ драться не станетъ, то пошла къ пруду. Главное, что подвигало ее туда, было то, что она одлась. Ей хотлось показаться такою. Въ чистомъ и новомъ ситцевомъ плать, съ красной косынкой на голов, припомаженная, и съ зонтикомъ въ рук.
— А-то вдь нарочно одваться придется въ другой разъ. А тутъ кстати.
Она поправила косынку и пошла по дорожк. Ей немного захватывало дыханье. Еслибы просто встртились — ничего.. А то какъ-то особенно. Онъ ждетъ, она идетъ къ нему. Зачмъ? Что онъ ей такое? Спички-то она многимъ выносила..
Феня, не подозрвая сама, была очень красива въ эта минуты. Ея страхъ и нершительная поступь замнили ей то, что называется миловидностью.
Между тмъ Волинъ, завидвъ ее издали, легъ на траву и повернулся къ ней спиной.
‘Если ты подойдешь, позовешь, даже только кашлянешь, то я уступаю тебя землемру съ картинкой и съ орхами’, разсуждалъ онъ.
Платье зашелестило близко. Потомъ дальше и, наконецъ., его не стало слышно.
Онъ слегка обернулся. Феня уже совсмъ уходила.
— Нтъ, братецъ землемръ, не получишь. Мрь землю въ утшенье!
Волинъ вскочилъ и въ минуту нагналъ ее.
— Здравствуйте, Феня. А вдь сказано было, въ лсу не попадаться, а то плохо…
— Вотъ еще выдумали. Нешто вашъ лсъ-то. И Феня, улыбаясь, вспыхнула и стала еще красиве. Ея срые глазки, такъ и запрыгали.
— Забыли, стало быть?
— Нечего было и забывать. Я гуляла тутъ, и нечаянно….
— Сказалъ, что расцлую, сколько хочу, ну, вина не моя, коли попалась.
Онъ приблизился, обнялъ ее, но такъ, чтобы она могла увернуться. Феня такъ и сдлала, но вышло почему-то, что она собственнымъ движеніемъ попала къ нему въ об руки и струсила слегка отъ нечаянности.
— Оставьте! Какъ не стыдно… насмхаться.
И вспыхнувъ еще боле, она отвернула лицо.
— Я-то насмхаюсь? Я-то? произнесъ онъ, ближе наклоняясь къ ея лицу.
Затмъ послдовалъ краткій монологъ, произнесенный тихо, почти робко и въ то же время убдительно. Посторонній подумалъ бы, что это говоритъ четырнадцатилтній мальчикъ, въ которомъ столько же смущенія, сколько желанія поцловать Феню.
Но волкъ тогда и опасенъ, когда уметъ быть овечкой.
‘Какой онъ смирный!’ вертлось у Фени въ голов. И она не боялась, что поймана, однако, вертла головой и не давалась.
— Поверните личико ко мн. Я насильно цловать не стану.
— Все-то глупости. Говорятъ, пустите. Что вы въ самомъ дл! Измяли всю! будто сердилась Феня, а лице ея повертывалось къ нему, какъ бы нечаянно.
— Ну вотъ, умница…
Феня было-стала еще вырываться, но вдругъ будто что-нибудь пересилило ее: она стихла, прижалась къ нему и робко отдала поцлуй. Онъ слъ, посадилъ ее на траву, близъ себя. Она стала вдругъ серьезна, точно грустна.
— Вс-то вы такъ… насмшники: въ глаза цлованья, да милованья, а за глаза насмхаетесь, тихо проговорила она, обрывая ближайшій кустъ. Но чрезъ минуту глазки ея опять выдавали радость глупаго сердца. Волинъ молчалъ, разглядывалъ ее и былъ доволенъ. Феня была прехорошенькая, и еслибы только не большія, немного красноватыя руки, то въ нее бы можно, пожалуй, и влюбиться.
— Видно, изъ таковскихъ, что никому проходу не даютъ. Срамники, право, шептала она.
— Ну, полно же, что за бда, въ самомъ дл. Подумаешь, въ первый разъ.
— Что?
— Подумаешь, что никто тебя не цловалъ никогда. Небось… Мало ли народа-то у пруда гуляетъ.
— Да что-жь я за… такая… Вы думаете, что въ лсу живетъ, такъ со всми прохожими…
— А то нтъ! Вы вс такія. Я вдь не маленькій, чтобъ поврить, говорилъ Волинъ намренно.
Лицо Фени загорлось, но уже иначе. Она хотла заговорить и остановилась, потомъ тихо отвернулась отъ него, встала и пошла. Онъ опять догналъ ее и схватилъ за руки.
— Пустите! Въ этотъ разъ голосъ Фени былъ другой: она не хотла, чтобы ея не слушались.
Волинъ посмотрлъ ей въ лицо. Она была по-своему оскорблена.
— Не надо было приходить — вотъ что.
Волинъ сталъ просить прощенья. Феня сдалась нелегко.
Чрезъ полчаса, она уже съ веселыми глазами вертлась около него на трав и разспрашивала: кто онъ? откуда? гд живетъ? какъ его зовутъ? И увряла его, что онъ врно, врно любитъ кого-нибудь, да не хочетъ ей сказать.

XIII.

Вечеромъ, за чаемъ, между пріятелями шелъ слдующій разговоръ.
— Врно, какая нибудь новая глупость! мычалъ Пышнинъ:— любовное похожденье! интрига съ….прачкой. Интересно, могу сказать.— И онъ презрительно усмхнулся.
— Найди мн другую, не прачку, хоть какую нибудь принцессу. Мн все равно. Только эта меньше манежничать будетъ. Не прикинется жертвой страсти. И о репутаціи безпокоиться не станетъ. А такъ просто… понравился — и ладно!
— Небось, скажешь — красавица, умна!
— Гд же прачк быть хорошенькой? Она не женщина, а прачка.
— Нтъ, не то. Но, однако… Признаюсь, что находить удовольствіе, быть по себ въ такой сред… и постоянно.
— Гд же постоянно? Днемъ я въ твоей сред. Надо же отъ нея отдохнуть. Главная бда не въ этомъ, а въ томъ, что дворникъ, дворничиха, Анисья, собаки, сосди — вс будутъ знать, что г. Волинъ влюбленъ въ прачку, моющую ихъ блье, и этотъ г. Волинъ — другъ г. Пышнина, и съ нимъ даже вмст живетъ. Скандалъ…
— Мн совершенно все равно, что будетъ говорить всякая дрянь!
Волинъ попалъ въ цль. Пышнинъ, отгаданный, разсердился.
— Ну, нтъ, я несогласенъ, продолжалъ этотъ усмхаясь.— Мн не все равно, что обо мн подумаетъ Шарикъ иди его хозяинъ, дворникъ. Вдругъ я пройду, а онъ на меня пальцемъ покажетъ тихонько и начнетъ съ сосдней кухаркой шептаться. Воля твоя, это очень непріятно.
— Твои намеки вовсе нейдутъ сюда. Мн совершенно все равно, съ кмъ ты будешь таскаться по ночамъ — съ кухаркой, поломойкой или съ прачкой! произнесъ онъ небрежно и съ удареніемъ.— Я только вкусу дивлюсь, подумаешь, ты… не…
— Не дворянинъ? подсказалъ этотъ.
— Я пошлостей не говорю. И понимаю аристократизмъ не въ этомъ смысл… Но, разумется, ты далеко отъ того, что называется gentilhomme.
Пышнинъ снова презрительно улыбнулся, и искоса глянулъ на себя въ зеркало. Онъ считалъ себя за таковаго.
— Ну, братъ, я оставляю про вашу братью, быть блозерскими или верхотурьевскими французами. По моему жантильомъ на русской почв… Манжажа!
— Что?
Ман — жа — жа!! протянулъ Волинъ.
— Да что это такое?
— Да ты… ты… Манжажа, или Монрепа, Бельвю… середи огородовъ съ капустой и лукомъ.
— Объяснись, пожалуйста. Я не мастеръ разгадывать ребусы, особенно глупые!
— Да ты не волнуйся! Скажи: Манжажа — это русское слово?
— Нисколько. Но что же изъ этого?
— Такъ врно оно иностранное, хоть французское, чтоли? насмшливо продолжалъ Волинъ.
— Еще мене? Оно малайское, татарское, дурацкое…
— Ну, вотъ видишь, ты Манжажа и есть, ибо это слово французское, но произносимое на русскій ладъ, и оттого похожее на татарское, дурацкое и такъ дале…
Они замолчали, оба взбшенные.

XIV.

Бумаги Пышнина гласили, разумется, что онъ ‘изъ дворянъ’. Поступивъ въ первый классъ гимназіи одиннадцати лтъ, онъ прошелъ вс семь первымъ, вторымъ и рдко третьимъ ученикомъ, и кончивъ съ медалью: вступилъ въ университетъ на математическій факультетъ, но тутъ нсколько остепенился: яростное, тупое прилежаніе прошло. Онъ съ грхомъ пополамъ сталъ переваливаться съ курса на курсъ.
Пышнинъ вовсе не былъ отчаянно и безнадежно глупъ и кое-что зналъ, но все въ немъ носило на себ отпечатокъ приторной наружной правильности, нравственной симметричности. Какъ перышко и тряпочка на его стол, такъ и его убжденія были въ немъ разложены тщательно, безъ пылинки, спокойно, торжественно и… невыносимо скучно.
Часто говорится про человка, что онъ лицомъ и костюмомъ — ‘модная картинка’. Представьте себ человка съ внутреннимъ содержаніемъ, повидимому чистенькимъ и какъ бы съ иголочки, нравственно припомаженнаго и прилизаннаго, или человка, похожаго на медовый пряникъ, отъ котораго, если его раскусить, то одолваетъ маленькая, едва замтная тошнота!
Пышнинъ былъ постоянно спокоенъ, и въ молчаніи, и въ движеніи. Это вчно ненарушимое спокойствіе однообразіе всхъ проявленій жизни онъ называлъ: du gentilhomme! Онъ не жилъ, а точно былъ исправляющій должность живущаго. На его персон былъ надтъ умственный и нравственный вицмундиръ, безукоризненной чистоты и тщательно застегнутый на вс пуговицы общежитія. Его убжденія или правила не были имъ самимъ выработаны съ трудомъ и борьбой, а пріобртались исподволь, помаленьку, какъ хорошія книжки пріобртаются кмъ нибудь любящимъ почитывать. Разъ принятое правило долженствовало остаться навки. Но какія же это правила? Сказать трудно, ибо надо перечислить ихъ. Еслибъ онъ издалъ каталогъ своихъ правилъ, то ни на одно изъ нихъ не пришлось бы возражать. Вс бы согласились и… начали бы звать. Во глав всего стояло бы: лность есть мать всхъ пороковъ — слдовательно, надо быть прилежнымъ. И все въ этомъ род, до мелочей. Но… изъ этого однако не надо заключать, что Пышнинъ строго слдовалъ своимъ правиламъ. Правила эти играли роль паспорта, котораго человкъ не обязанъ всегда имть при себ, а только въ тхъ случаях, когда въ немъ настоятельная надобность.

XV.

Предъидущій разговоръ не помшалъ Волину собраться въ Манжажу. Надо было однако найти предлогъ, Феня понимаетъ, почему онъ началъ къ нимъ являться. Дуньку самъ чортъ не проведетъ, слдовательно и безпокоиться нечего. Но Глафира неизвстно, что за личность, а она повидимому не правая только рука въ Манжаж, а об. Почти начальница — ибо всмъ заправляетъ.
Волинъ хотлъ найти что нибудь изъ блья. Какъ на смхъ, все было одно чистое. Онъ зашелъ къ Пышнину. Тотъ все еще былъ холоденъ.
— Не дуйся. Ты! Жантильомъ. Дай рубашку, грязную только, или носки, полотенце, хоть что нибудь! Самъ за мытье заплачу. Въ барыш будешь.
Волинъ разсмялся, Пышнинъ оставался серьезенъ.
— Зачмъ теб?
— Да нужно. Теб что за дло. Дай, сдлай милость.
— Ты ее самъ понесешь въ мытье, къ этой… къ прачк.
— Ты что-ли понесешь! Извстно, я — коли прошу.
Пышнинъ пожалъ плечами.
— Что жь, и этого не желаешь сдлать мн?
— Тащить мимо всхъ дачъ самому грязное блье…. Ma foi…
— Во-первыхъ, не блье, а одну рубашку, во-вторыхъ, твои грязныя рубашки, какъ жантильому подобаетъ, боле чисты, въ третьихъ… вдь я, я понесу, что теб за дло.
— Да мн пріятнаго ничего нтъ, что ты потащишь мою рубашку. У меня на то Анисья.
— Ну, чортъ же съ тобой, Манжажа проклятая!
Волинъ разсердился тоже, и вышелъ, Пышнинъ принялся за лекціи. Чрезъ минуту Анисья заорала такимъ благимъ матомъ, что онъ кубаремъ выкатился къ ней прямо въ кухню, быть можетъ, второй разъ съ перезда.
— Что такое? Что случилось?
— Батюшки, что они длаютъ! Ахъ, мои батюшки! Принесли на середину двора рубашку свою, чистую, батюшка, сложенную, покупали ее въ энтой луж, а тамъ свернули, да подъ мышку, и ушли. Вотъ чудной баринъ-то!
Анисья долго охала, и къ ярости Пышнина отправилась разсказывать это дворничих.
Онъ слышалъ изъ окна весь разговоръ, и сидлъ какъ на угольяхъ…
Волинъ могъ итти и безъ рубашки, но онъ насмхъ досталъ ее и выкупалъ въ луж среди двора, зная, что Анисья заоретъ, и этимъ увдомитъ Пышнина.
Онъ нашелъ всхъ трехъ сестеръ дома.
Старшая, Глафира, лтъ подъ сорокъ, некрасивая и слегка рябая, мыла что-то въ лохани у окна. Возл нея стоялъ ушатъ съ водой, и корыто съ намоченнымъ бльемъ. Въ первую же минуту Волину показалось, что у Глафиры не дв руки, а десять. А когда она обернулась, онъ понялъ, что стоитъ предъ хозяйкой, главой дома, что Манжажа принадлежитъ Глафир и что Глафира въ Манжаж — все. Некрасивое лицо, но зато красивый, смлый и умный взглядъ надъ характеристическимъ горбатымъ носомъ, какъ будто предупреждалъ: ‘У меня — смотри! Не то плохо!!’ Когда онъ появился на порог, Феня хлопотала у печки и, съ огромнымъ ухватомъ въ рукахъ, протискивала что-то, нагибаясь и заглядывая туда. Ни та, ни другая, не замтили его, прилежно занятыя своимъ дломъ. Первая увидла Феня, и усмхнувшись, пробормотала что-то. Глафира глянула пристальне и прищурилась, стараясь его разглядть.
— Семенъ, что ли? выговорила она.
Феня расхохоталась.
— Какой теб тутъ Семенъ? Баринъ… энтотъ…
Глафира въ минуту отерла мыльныя руки объ засученный подолъ, и остановилась молча и неподвижно предъ Волинымъ. Онъ удивился — ему показалось, что Глафира смутилась, и какъ будто не знала, что сдлать и сказать.
И это была правда. Глафира, всегда прыткая и ловкая — теперь попала въ новое для себя положеніе. Тутъ не блье считать, или получать приходилось, а принимать барина-гостя.
— Здравствуйте, произнесъ Волинъ, смутясь смущенію Глафиры.
— Здравствуйте, отозвалась эта, и какъ-то помотавъ руками, двинулась вправо, потомъ влво, и не тронувшись съ мста, снова смолкла, пробормотавъ что-то.
Рубашка спасла ее.
— Забыли. Пожалуйте. Ко вторнику будетъ готово. Запомни, Феня.
— Ладно. Самъ упомнитъ!
Фен хотлось показаться предъ сестрой.
— Садитесь вонъ на сундукъ, заговорила она бойко:— на правый! На правый уголъ. Лвый продавленъ!
— Зачмъ на сундук, лучше… замтила Глафира, и во мгновеніе ока, у нея подъ руками явился откуда-то стулъ, и какое-то блье полетло съ него въ уголъ.
— Ну, вотъ еще! И на сундук… небрежно вставила Феня, шаля ухватомъ, и довольная заглядывала всмъ въ глаза.
‘Ишь, молъ, я какъ!’ говорило ея лицо. ‘Глафира зарапортовалась. А я такъ и ржу!’
Глафира поглядла на сестру, и ей будто стало тоже вольне отъ увренности на личик Фени.
Волинъ услся. Наступило молчаніе. Глафира отошла къ лохани. Феня постояла немного у печки и поглядла на сестру, потомъ на него, и снова принялась за дло. Волинъ сталъ глядть на нее. Феня, ярко освщенная большимъ пламенемъ, которое колебалось въ печи, рзво выдлялась изъ полусумрака грязной комнаты. Все было мило въ ея простой фигурк. Блокурая, кудрявая головка, весело усмхающееся, полуребяческое лицо, полная, красивая шея уже развившейся женщины, съ матовымъ оттнкомъ загара, вокругъ нея, надъ открытымъ воротомъ, обвернулась жгутомъ косынка, концы которой забгаютъ и прячутся въ отверстіе лифа, небрежно застегнутаго на высокой груди. Блое плечо съ синеватой сткой жилокъ кокетливо выглядываетъ, округляясь, между клочковъ того же разорваннаго платья, и словно просится на поцлуй. Изъ-подъ высоко-засученныхъ рукавовъ выходятъ красивыя руки, слегка мускулистыя надъ локтемъ. Он работать умютъ, но и обнять съумютъ, кого полюбятъ.
Волинъ заглядлся на Феню. Красота женщины еще обаятельне въ плохенькомъ, изодранномъ платьиц, сказывается еще сильне, пышне и горделиве.
‘Ну, нтъ, братецъ Пышнинъ’, думалъ Волинъ: ‘я этой Фени, въ дырявомъ плать и съ ухватомъ, не отдамъ ни за какую даму въ пенюар, съ вчнымъ кружевнымъ платочкомъ, переходящимъ отъ кончика носа на колни — взамнъ какого-либо занятія: та, если и красива, такъ сама состряпала себя на половину, а Феня и не знаетъ, что хороша’.
Кто-то забормоталъ и закопошился въ углу.
Волинъ тутъ только замтилъ Дуньку.
Забившись въ свой уголъ, она, лохматая и, какъ говорятъ, растерзанная, пристально, но тупо таращила глаза на огонь, и бормотала что-то, когда Феня отсторонялась отъ печки и яркій свтъ пламени, соскользнувъ съ нея, вполн падалъ въ уголъ. Впрочемъ, широко раскрытые глаза ея какъ будто не видли огня, а впились во что-то, что было между печкой и ею. Вдобавокъ, она не сидла просто, а какъ-то вся съежилась, какъ-то уцпилась за ножку кровати, будто она кралась изъ своего угла и, пораженная, замерла въ этой неловкой поз.
— Здравствуйте, обратился къ ней Волинъ.
Она не шелохнулась, очевидно, и не слыхала.
— Не безпокойтесь ею, заступилась Глафира: — она не своя теперь. Находитъ эдакъ на нее дурманъ. Бываетъ, такъто цлый день, сидитъ и глаза пялитъ, безъ всякихъ то-есть мыслей. Вчера ничего, гадала… а ныньче съ утра вотъ эдакъ-то…
Глафира показала на нее, вынувъ руку изъ лохани, и съ минуту глядла на Дуньку, потомъ едва слышно вздохнула, и опять принялась за мытье.
— Они ее видли и говорили съ ней! засмялась Феня.— И чорта-дьявола ужь получили!..
Глафира строго поглядла на нее, но, увидя, съ какой увренностью Феня глядла Волину въ лицо, и какъ этотъ просто и весело ухмылялся ей, Глафира вдругъ ухмыльнулась тоже, и какъ-то развязне начала выжимать манишку, свертывая ее въ жгутъ.
— Иные обиждаются… оправдалась она.— А извстно, нешто можно обхожденья требовать съ этакой.
Наступило опять молчаніе. Волинъ видлъ, что Феня не все поврила старшей сестр, но что она, однако, уже кой-что знаетъ.
Онъ раздумывалъ, какъ взяться за дло, какъ себя поставить относительно старшей сестры, этой главы дома. Онъ понималъ, что та же Глафира, которая смутилась при его появленіи, будетъ сильный, непоколебимый непріятель, который однимъ щелчкомъ разобьетъ его планы, если только они придутся ей не по сердцу.
— Бой-баба! Разв деньгами… Такія на нихъ падки. Деньгами? Вотъ еще? Съ деньгами всякій возьметъ верхъ!
— Что жь ты такъ-то… Ты бы имъ орховъ тхъ дала. Пусть займутся, обратилась вдругъ Глафира къ сестр.
Феня бросила ухватъ, быстро оглядла комнату, какъ бы припоминая, потомъ кошкой бросилась къ Дуньк, обхватила ее рукой и крикнула шаловливымъ голосомъ:
— Пусти, ты! За тобой, вдь! Ишь разслась на нихъ — испечешь. Говорятъ, пусти!
— Не надо. Я не мъ орховъ. Оставьте, вступился онъ.
Но Феня, хохоча, потормошила сестру, которая пробормотала что-то, и, отстранивъ ее немного, вытащила связку баранокъ.
— Ишь ты, обжора, все подъ себя норовитъ запрятать, хохотала Феня, показывая баранки.
— Что врешь-то! Сама положила, замтила Глафира укоризненно.— Они и въ самомъ-дл подумаютъ.
— Ей-богу, мн не надо. Оставьте ее въ поко.
Феня все смялась и, не обращая вниманія на то, что Дунька бормочетъ, натаскала изъ угла цлую кучу разныхъ вещей. Наконецъ, появился узелокъ, и нсколько орховъ посыпались на полъ.
— Черти! прошамкала Дунька, завозилась въ углу, свернулась клубкомъ, какъ лягавая собака, и, спрятавъ голову за кроватью, снова стихла.
Феня сунула орхи Волину и какъ-будто смутилась, угощая барина-гостя. Онъ опять отказался.
— Они свжіе! замтила Глафира.
Пришлось попробовать. Наступило опять молчаніе. Волину не хотлось уйти. Онъ ждалъ, чтобы Глафира вышла хоть на минуту.
Онъ усплъ бы спросить, пойдетъ ли Феня вечеромъ погулять.
Глафира, однако, и не собиралась уходить. Она хотя мыла усердно, но все замчала и соображала про себя: ‘Вашей братьи много. Двочку свернуть нетрудно. Да я тутъ! Даромъ не отдамъ!’
А Феня? Она ни о чемъ не соображала, и проворно хлопотала у печки. Проворство Глафиры было натуральное. Она бы иначе работать и не могла, тогда какъ Феня словно хотла порисоваться предъ Волинымъ. Она чувствовала, что ей очень хорошо! Хорошо, какъ прежде не бывало. Говоря нашимъ языкомъ, она была уже влюблена.

XVI.

На большихъ часахъ столовой того огромнаго дома, гд мы уже разъ были, густымъ звукомъ пробило два часа. Хозяинъ дома, дйствительный тайный совтникъ и кавалеръ Михаилъ Николаевичъ Зарубинъ, только что поднялись съ постели и кушали чай въ своей опочивальн, пока кудрявый и вертлявый французикъ-парикмахеръ красилъ ему волосы, брови и слегка жиденькіе баки. Щедушный и сладенькій старикашка, съ масляными глазками, глядлъ въ зеркало на свою фигуру, и ему казалось, что она сановита. Съ другой стороны ему казалось, что въ чертахъ его лица есть еще ce quelque chose, qui plait aux femmes.
Проныра-французикъ, не прерывая ни на секунду свою работу, болталъ о всякомъ вздор, восхвалялъ la belle Babylone, изъ которой онъ только что пріхалъ, опрашивалъ о здоровь князя Б., генерала З., и тутъ же тонко намекнулъ, что шестьдесятъ лтъ — c’est la fleur de l’ge, и что съ такимъ лицомъ, каково у Son Excellence, поневол будешь Донъ-Жуаномъ.
— Ну, voyons, pas de btises, mon ami, отзывалось его превосходительство со строгой, но самодовольной усмшкой.
На другой половин дома, его дочь, Лина, тихо ходила изъ угла въ уголъ своей комнаты, сложивъ руки крестомъ и задумчиво склонивъ голову на грудь. Казалось, она забыла, что уже около часа бродитъ такъ. Мысль ея, какъ и всегда, была далеко отъ этой комнаты, но уже не носилась, какъ прежде, въ какомъ-то лучезарномъ, но безъименномъ мір. Этотъ прежній міръ, въ которомъ она любила теряться, преобразился въ нчто уловимое и опредленное, т.-е. въ стройную, высокую фигуру полковника-улана съ красивымъ лицомъ, художественно-завитыми усами и съ проницательнымъ (ею уже завладвшимъ) дерзкимъ взглядомъ. Онъ уже нсколько дней и ночей неотступно вертлся въ ея воображеніи, смущалъ льстивыми фразами и жегъ своимъ упорнымъ взглядомъ.
Но это еще не все. Она сказала за мазуркой, что любитъ цвты, и вотъ уже недля, кто-то всякое утро передаетъ швейцару огромный свжій букетъ для барышни.
Но это еще не все. Вчера вечеромъ, онъ наговорилъ ей кучу запутанныхъ, но ей понятныхъ фразъ, подстерегъ ея влюбленный взглядъ, посл чего прямо и кратко объяснился въ любви и на дняхъ собирался длать предложеніе.
Недли за три назадъ, онъ похвастался подъ пьяную руку своимъ пріятелямъ, что влюбитъ въ себя зарубинскія тысячи, расплатится съ долгами и, предоставивъ полную свободу необходимому при этомъ злу (т.-е. Лин), сохранитъ свою собственную для черноглазой Матильды. Но этого Лина не знала. Она бы и не поврила никогда, что можно быть въ одно время и красавцемъ и негодяемъ.
Наконецъ она перестала ходить и начала разглядывать новый букетъ. Вдругъ быстро бросилась къ двери, заперла ее, потомъ побжала опять къ букету, взяла его въ руки, поцловала, вспыхнула и задумчиво опустилась съ нимъ въ кресло.
Кто-то постучалъ въ дверь. Она отворила. Ливрейный лакей доложилъ ей, что ихъ превосходительство просятъ барышню пожаловать къ нимъ въ кабинетъ.
Это случалось не часто. Лина, съ тайнымъ трепетомъ, робко прошла анфиладу пустыхъ гостиныхъ. Въ кабинет отца не было. Его камердинеръ, толстенькая и важная особа, по имени Андрей, холодно, но учтиво доложилъ ей, выходя изъ опочивальни, что ихъ превосходительство сейчасъ пожалуютъ. Лина молча сла въ уголокъ, близъ огромнаго письменнаго стола, гд на кипахъ бумагъ лежали тяжеловсные преспапье, а по бокамъ величественной чернильницы, гд не было ни капли чернилъ, а только бились и гудли мухи, возвышались два большіе портрета какихъ-то полунагихъ красавицъ, которыхъ она никогда не знавала и не видала. Эти портреты появились на стол посл смерти ея матери и интересовали Лину, но спросить она ничего не смла.
Дверь отворилась. Михаилъ Николаевичъ, расписанный французикомъ почти al fresco, въ темно-зеленомъ бархатномъ coin de feu, показался въ дверяхъ и, съ достоинствомъ таща за собой по ковру свои ноги, приблизился къ дочери.
Лина встала, подошла, приложилась губами къ милостиво протянутой ручк, отъ которой вяло духами, и прибавила по обыкновенію:
— Comment avez vous pass la nuit, papa?
Михаилъ Николаевичъ отвчалъ по обыкновенію, что онъ спалъ плохо, ибо ‘намъ дловымъ людямъ’ спокойно спать не приходится. Затмъ онъ слъ на свое кресло и произнесъ:
— Chre enfant, я тебя веллъ позвать, чтобы объявить теб, что вчера полковникъ… Андрей! гд жь Жоинька?.. Это скучно… я всякій день приказываю и меня не слушаютъ… Принеси сюда!..
Лина горла, какъ на огн, но отецъ молчалъ до тхъ поръ, пока толстый Андрей не внесъ крошечнаго длинноухаго кингчарльса и почтительно переложилъ его съ своихъ огромныхъ ладоней на колни его превосходительства.
Еще минуты дв прошли въ ласкахъ. Михаилъ Николаевичъ щекоталъ шейку Жоиньки, и сладко хихикая, мычалъ надъ ней:
— Жоинька… укуси… ну, укуси… не смешь, то-то.
Лин показалось, что прошло уже цлое столтіе.
— Что бишь такое я говорилъ…
Михаилъ Николаевичъ глубокомысленно опрокинулъ назадъ голову, закусилъ верхнюю губу и сталъ глядть въ потолокъ, будто припоминая. Онъ вовсе не забылъ, о чемъ говорилъ, но привыкъ изрдка прерывать такъ разговоръ и заставлять другого дожидаться.
— Вы говорили… полковникъ… прошептала Лина, слегка дрожащимъ голосомъ.
— Да—да… Д—да! C’est a!
Затмъ Михаилъ Николаевичъ началъ говорить съ чувствомъ, съ толкомъ, съ разстановкой.
Чувство было приторное, какое-то паточное, толку было всего мене, разстановокъ было много, и эти антракты, въ которыхъ Лина успвала три раза перемниться въ лиц, переполнялись щекотаніями Жоиньки, его хихиканіемъ и рычаніемъ собачонки.
Итогъ былъ такой:
— Полковникъ сватался, но я ему отказалъ, потому что онъ мн не нравится и теб не годится. Онъ — пустой малый, втрогонъ и съ дурной репутаціей. Я желаю имть зятемъ человка положительнаго… длового человка, который бы могъ продолжать, посл меня, мною начатое дло на пользу и во славу государя моего и отечества.
Михаилъ Николаевичъ замолчалъ и началъ мурлыкать: Una furtiva lagrima.
Эта лагрима означала всегда всякому, что аудіенція кончена.
Лина тихо поднялась, снова приложилась къ раздушенной ручк и, едва держась на ногахъ, вышла изъ кабинета. Потомъ вдругъ, словно нервнымъ толчкомъ, стрлой пронеслась по анфилад гостиныхъ и рыдая бросилась на свою постель.
Долго плакала Лина, прильнувъ къ подушк горячимъ лицомъ, но ея слезъ никто не видалъ, потому что отецъ уже выхалъ со двора, челядь сидла въ людской, сдой швейцаръ дремалъ на своей скамейк, и снова нмая и тяжелая тишина царила въ просторныхъ, но сердце давящихъ покояхъ этого дома.

XVII.

Подъ сумерки, щегольская эгоистка влетла на дворъ. Швейцаръ отворилъ. Франтъ граціозно свсился, спросилъ его превосходительство, потомъ вытащилъ изъ пальто руки, обтянутыя въ перчатки отчаянно-пламеннаго цвта, и небрежно перегнулъ дв карточки, почти на середк. Затмъ, сопутствуемый поклономъ швейцара, лихо выкатилъ изъ воротъ и стремительно погналъ дале — погналъ такъ, какъ-будто жизнь кого-нибудь зависла отъ его замедленія, какъ-будто летлъ спасать кого на пожаръ, но въ сущности для того, чтобы передъ другимъ домомъ такъ же показать эгоистку и такъ же загнуть карточку.
Это былъ Пышнинъ.
Но это двухчасовое обладаніе лихимъ конемъ и щегольской эгоисткой имло грустное послдствіе относительно его желудка.
Утромъ, въ его карман, было семь рублей пятнадцать копеекъ, занятыхъ подъ шумокъ разговора у какого-то князька.
На коня пошло пять рублей.
Свжія, пламенныя перчатки пожрали рубль тридцать копеекъ.
Извощику, который называлъ Пышнина: ваше сіятельство, надо было небрежно дать на водку цлый полтинникъ, страдая внутренно отъ этой малоэфектной траты.
Оставалось какъ разъ тридцать-пять копеекъ, чтобы покушать у кухмистера, тщательно забравшись въ уголокъ, чтобы какая-нибудь другая Манжажа не накрыла его en flagrant dlit.
Итакъ франтовствомъ аукнулось, а въ пустомъ желудк откликнулось. Желудокъ мученически, съ воемъ принялъ тепленькую бурду и жареныя подошвы кухмистерскаго стола, но за то душа, переполненная невыразимой, сладостной отрадой, словно предвкушала вс неисчислимыя блаженства рая.
Ну, а чтобы дохать назадъ на дачу, пришлось опять позаимствовать у кого-то два двугривенныхъ.

ХVIII.

Прошло боле недли, а дло Волина не подвигалось. Онъ былъ въ Манжаж почти всякій день. Сначала его принимали просто и любезно. Глафира была предупредительна, Феня очевидно влюблена по уши, Дунька не обращала на него никакого вниманія, иногда была въ дух, все гадала въ углу на червоннаго короля и ругала карты, изрдка ругала и еще какое-то третье лицо. Иногда она бывала не своя (какъ говорила Глафира), и тогда молча валялась въ углу, и только когда наступалъ обдъ, спрашивала сквозь зубы: скоро ли чортъ-дьяволъ уйдетъ? Это касалось Волина, который вставалъ со смхомъ и уходилъ, потому что Дунька лучше согласилась бы умереть съ голода, чмъ сть при постороннемъ.
Феня, однажды, еще вначал, вышла и погуляла съ нимъ немного около дома, и конфузясь попросила принести изюма Дуньк. Онъ общалъ и звалъ ее къ себ, она дала слово прійти, но не пришла, а на другой день смущалась, мало говорила и все взглядывала на Глафиру, которая и занимала его исключительно разсказами о томъ, что землемръ Василій Егорычъ очень втюримшись въ Феню и уже три раза сватался, что у него водятся деньги и что она совтуетъ Фен имъ не брезгать. Глафира говорила ловко, но смущенная фигура Фени ее выдавала. На лиц этомъ было написано, что Глафира играетъ комедію.
Волинъ понялъ съ первыхъ словъ, что война объявлена, что Глафира желаетъ его спровадить. Однако, ошибся на половину.
Глафира продолжала — все мимоходомъ, какъ бы невзначай — что у Фени платья нту хорошаго, что на свт деньги — главная статья. Когда зашло дло о плать, Феня вышла вонъ, долго стояла на крыльц и вернулась въ комнату угрюмая.
— Мой-то чортъ, съ усами, мн, знашь, какое подарилъ — матерчатое! вдругъ закричала Дунька изъ угла.— Самъ притащилъ. Не просили! Съ самаго съ изначала притащилъ…
Волинъ глянулъ на Феню — она отвернулась, и тихо услась въ уголъ. Онъ глянулъ на Глафиру. Она прямо смотрла на него чрезъ свой горбатый носъ.
‘Поняли, что ли, наконецъ?!’ говорилъ ея смлый взглядъ.
‘Кабы ты за честь сестры стояла’, подумалъ Волинъ, ‘такъ я бы, можетъ быть, и уступилъ землемру твоему Василію Егорычу, а ты ее продавать хочешь — такъ я ее не куплю, а такъ возьму!’
Онъ — тоже небрежно, будто мимоходомъ — сталъ говорить Глафир, что подарки — глупое обыкновеніе, только денегъ трата, что онъ не любитъ ни получать, ни длать ихъ. Потомъ вскользь разсказалъ, что онъ очень бдный человкъ, хоть и баринъ.
Глафира слушала внимательно, и становилась все серьезне и холодне. Феня шила что-то, черезчуръ нагнувшись надъ работой.
— Это выходитъ — подаришь ухалъ въ Парижъ, а остался братъ его — купишь! насмшливо произнесла вдругъ Глафира, переставая гладить.
Волинъ хотлъ продолжать въ томъ же дух, но на крыльц показался какой-то солдатъ.
— Семенъ пришелъ. Входи, что ль! крикнула ему Глафира въ окошко.— Вы, баринъ, извините, у насъ съ нимъ дло есть. Вы погуляйте, а тамъ заходите.
Феня шевельнулась, и украдкой взглянула на него.
Голосъ Глафиры старался быть холоденъ и вышелъ грубъ. Волинъ вспыхнулъ отъ досады и вышелъ. Солдатъ мрачно глянулъ на него и вошелъ. Онъ пріостановился у калитки.
— Ты у меня еще выть не вздумай! вдругъ раздался голосъ Глафиры, и какъ-будто спохватившись, она добавила тише: — слышала, что онъ тутъ плъ. Амурничать можно, а денегъ жаль! Такъ эдакихъ не на рдкость! Уйдетъ — другого найдешь.
— Что, я — таковская, что-ли, теб далась, заговорила Феня сквозь слезы.— Другого! Теб извстно, все едино, что онъ, что чортъ твой Василій Егорычъ.
— У чорта-то этого деньги есть, да внчаться-то будетъ онъ не по-господски — безъ попа!
— Наплевать мн на его деньги!
Волинъ отошелъ раздумывая.
— Сдаться, купить платье или нтъ?

XIX.

— А у насъ гости, таинственно объявила Анисья, встртивъ Волина на порог дачи.
— Кто такой? разсянно спросилъ онъ.
— Не знаю-съ. Первый разъ! Они прежде не бывали.
— Сколько ихъ?
— Какъ сколько? Одинъ!
— Какъ одинъ? Ты говоришь…
— Мало вамъ, что ли? За то, видно, важный какой-нибудь. Мн Павелъ Николаичъ еще вчера крпко-накрпко наказывали дверь въ кухню припирать, и изъ колидора ведро и метелку вынести. Ко мн, говорили, прідетъ… про нихъ то-ись… то ты ни подъ какимъ видомъ не входи въ гостиную, и съ ими не заговаривай. Причесаться также велли… Ей-Богу! Такъ меня нашпиковали вчера, что я даже къ вамъ хотла бжать, спросить… да вы, вишь, скучные все какіе-то… Войдете, что-ль, туда… къ имъ-то, еще таинственне добавила Анисья.
— Ну ихъ къ дьяволу!!
— Тише! Чтой-то вы, батюшка. Такъ не войдете? И хорошо, батюшка. Право, хорошо.
— Чего?
— Лучше, такъ-то. А то еще не вышло бы что?
— Да ты одурла, Анисья.
Она обидлась.
— Зачмъ одурть? Вы бы вонъ поглядли, какъ его Павелъ Николаичъ встрчалъ на крыльц-то. А коли, говорилъ, энтотъ студентъ рыжій придетъ… знаете, тотъ, что надысь безъ васъ говядину у меня всю сълъ завтракамши, то… какъ его? Ручкинъ, что ли?.. ну, такъ его Павелъ Николаичъ тоже ни подъ какимъ то-ись видомъ пущать не велли, коли придетъ…
— Ой, отодралъ бы! Ой, отодралъ! заговорилъ Волинъ съ увлеченіемъ.
— Кого этто?
— Да и Павла Николаича твоего, и рыжаго студента., да и тебя бы съ гостемъ съ этимъ.
— Меня-то за что? вопросила Анисья.
— А гостя за что? вопросилъ онъ.
— Да вдь вы же говорите…
— То-то, говорите… Вс вы хороши!
Волинъ былъ не въ дух. Долго походивъ изъ угла въ уголъ своей комнаты, онъ думалъ сначала о Манжаж и трехъ сестрахъ, потомъ Пышнинъ пришелъ ему на умъ.
‘Сидитъ теперь не бойсь передъ этимъ… гостемъ — на заднихъ лапкахъ, да облизывается. Оселъ’!
Ему захотлось сдлать что-нибудь, чтобы взбсить Пышнина. Недолго думая, онъ сошелъ лстницу на половину и закричалъ, что было мочи:
— Анисья! А, Анисья! Другъ любезный!!
Анисья, какъ ошпаренная, вылетла изъ кухни въ корридоръ и махая руками зашептала шепотомъ, въ которомъ былъ и испугъ, и отчаяніе.
— Тутъ!! Еще тутъ! Не ухалъ!!
— Что у насъ къ обду? прокричалъ Волинъ.
Анисья, какъ стояла, такъ и окаменла.
— Щи да говядина! Немного, ну да нашему брату это по рылу! Щи-то вчерашнія! Плохо! Говядина-то какая? Восьмикопеечная? продолжалъ Волинъ громко, но самымъ натуральнымъ голосомъ.
Анисья глядла на него во вс глаза и совершенно разинувъ ротъ. Еслибы въ эту минуту началось свтопреставленье — она бы, кажется, мене испугалась и смутилась, чмъ теперь отъ голоса и непонятныхъ словъ Волина.
‘Не спятилъ ли онъ?’ подумала она наконецъ, и уже собиралась добавить, растерявшись съ испугу: — ‘вы бы водички испили, батюшка!’ Волинъ расхохотался и скрылся. Анисья долго стояла, какъ громомъ пораженная. Пуще всего ее озадачила восьмикопеечная говядина.
— Чтой-то не такъ! Восьмикопеечная? Я за нее четырнадцатъ копеекъ плачу. Филей, вдь! Это онъ не укорить ли хотлъ, что, молъ, крадешь остальныя, то ужь это не отказъ ли?
Анисья сла и начала хныкать надъ своей сиротской долей! Скоро въ корридор заслышались шаги уходящаго гостя — Пышнинъ провожалъ его и говорилъ:
— Да, плохо, тсно! Но лтомъ, знаете, все равно! Je me dit, ma foi, какъ-нибудь лто проживу и въ этой лачужк! Пышнинъ любезно и почтительно засмялся
Гость ничего не отвчалъ, а только крякнулъ, сходя съ крыльца. Пышнинъ проводилъ его до калитки и ползъ къ Волину.

XX.

— Очень вамъ благодаренъ за вашу выходку, произнесъ онъ, входя и едва сдерживая гнвъ свой.
— Что такое? съ изумленіемъ отозвался этотъ.
— Ты очень хорошо понимаешь, о чемъ я говорю. Ты зналъ, что у меня гости, и сдлалъ это на смхъ.
— У тебя гости были? Кто? Ручкинъ?
— Вовсе не Ручкинъ. Еслибъ это былъ онъ, то мн все равно…
Пышнинъ запнулся.
— Ахъ, понимаю! У тебя былъ какой-нибудь gentilhomme въ род тебя самого, а я о говядин говорилъ, да еще по глупости открылъ, что у насъ только два блюда. О горе!
— Вовсе не то! Вовсе…
— Прости, милый другъ! перебилъ Волинъ.— Виноватъ, каюсь. Это дйствительно ужасно. Что теперь подумаетъ этотъ гость? что станетъ говорить княгиня Марья Алексевна!
— Вовсе не то! Нечего пошлости говорить.
— Да кто же онъ, передъ которымъ я заставилъ тебя грязи насться, какъ говорятъ на Восток?
— Все равно, кто… кто бы ни былъ — неприлично… Это — одинъ почтенный человкъ.
— Почтенный человкъ — не фамилія, смю замтить.
— Дайте докончить, окончательно сердился Пышнинъ.
— Да вы не отвчаете на вопросъ, трунилъ Волинъ.
— Зарубинъ!
Волинъ всталъ и вытянулся.
— Виноватъ, Павелъ Николаичъ, еслибъ я зналъ, что эта самая особа, столь именитая, изволитъ сидть у васъ, я бы пришелъ поглядть ее.
— Поглядть!?
— Какъ же, Павелъ Николаичъ. Антересно-съ. Казенныхъ двсти тысячъ въ два пріема украли, были подъ судомъ и судимые отдали подъ судъ судей своихъ и награждены за безчестье. Антересно-съ!
— Все это сплетни, сочиненныя въ переднихъ или людскихъ…
— У нихъ, кажется, Павелъ Николаичъ, дочь невста-съ?
— Ну, такъ что же? произнесъ Пышнинъ живе и покраснвъ.
— Ничего-съ. Я такъ, значитъ, обинякомъ-съ.
— Или прекрати эту комедію и этотъ пошлый тонъ, или я уйду.
Пышнину хотлось говорить крпче, но вдь жантильомы этого не длаютъ.
— Не извольте сердиться. Я ничего на счетъ ихъ дочки не предполагалъ… а слыхать, слыхалъ-съ. Говорятъ, она-съ ужь очень фигурой не вытанцовалась — за то въ кармашкахъ туго.
Пышнинъ всталъ.
— Владиміръ Сергичъ, я наканун того, чтобы быть ея женихомъ, поэтому имю честь просить васъ говорить объ этомъ семейств иначе, произнесъ онъ легко дрожащимъ голосомъ.
Волинъ поглядлъ на него и смолкъ.
— Желаю счастья, выговорилъ онъ наконецъ.— Партія хорошая. Двсти тысячъ — кушъ!
— Я женюсь не на деньгахъ-съ, сухо произнесъ Пышнинъ.
— Такъ ты денегъ не возьмешь? Виноватъ тогда.
— Я женюсь не на нихъ, но…
— Кстати, и они придутъ. Понимаю, разумется, не станутъ тебя съ ассигнаціями внчать, это — противъ церковныхъ обрядовъ: на деньгахъ никто не женится. Ты будешь, какъ и вс, внчаться съ двушкой, а деньги такъ кстати придутъ. Только по дружб совтую — бери, братъ, до внца, а то еще надуютъ. Ей-богу!
— Да наконецъ, это — дерзости! За кого ты меня считаешь?— за господина, который способенъ…
— Сдлать подлость? Нисколько! У тебя твой дядя Иксъ — статья хорошая, т.-е. большая протекція, а у нея — деньги. Она теб — партія, а ты ей — партія. Ты жантильомъ, она — мамзель Полина, ну, вамъ и жениться вмст. Вотъ мн такъ нужна была бы не мамзель Полина, а Параша, потому что я не жантильомъ, и не Maнжaжа.
Наступило молчаніе.
— Я вижу, что мы съ нкоторыхъ поръ окончательно разошлись, произнесъ наконецъ Пышнинъ:— и въ убжденіяхъ, и… и… во всемъ… А я полагаю такъ, что если два человка не могутъ сказать ни слова, чтобы не побраниться, то имъ слдуетъ разойтись совсмъ.
— Еще бы! Помилуйте! Какъ же имъ остаться! Одинъ, шляется всякій день въ прачкамъ и помогаетъ пожалуй имъ чужое блье мыть, а другой женится на двухстахъ тысячахъ и беретъ въ приданое дочь почтеннаго человка. Одинъ другому не можетъ боле подать руку, не запачкавшись.
Пышнинъ давно уже измнился въ лиц, но былъ все-таки спокоенъ. Онъ не могъ выйти изъ себя, потому что если выйдетъ непріятность, ссора, то и пожалуй еще, необходимость дуэли. А дуэль — неприлична. Дуэль — скандалъ. А какъ же нажить скандалъ жантильому? Стало быть надо, во что бы то ни стало, отстраняться, беречь себя.

XXI.

Въ тотъ же вечеръ, около полуночи, кто-то осторожно перелзалъ заборъ, отдлявшій садикъ дачи отъ сосдняго двора. Собака залаяла, но фигура быстро соскочила и подбжала къ конур. Собака перестала лаять и ласкалась. Дворникъ уже подходилъ и окликнулъ.
— Тебя украсть пришелъ, проговорилъ Волинъ весело.
— Ахъ, это вы. Слышу, вдругъ собака залилась… Что за притча, думаю… Да вы это къ кому же такъ-то, баринъ? Къ Катюш… Такъ она со двора ушла.
— А ее Катюшей звать-то? Спасибо, что сказалъ.
— Ишь вдь… лзете, а сами и по имени, какъ то-есть… не знаете. Эхъ, господа молодые!..
— Да что-жь мн, другъ сердечный, въ имени-то… Мн не имя нужно! разсмялся Волинъ.
— Извстно… дло житейское.
— Куда жь ушла-то твоя Катюша?
— Куда! Извстно, куда двчонка по ночамъ одна шляется. Вы, къ примру будучи сказать, сами тоже не махонькіе… Ну, а что ее прогонятъ съ мста господа, это тоже будетъ. Потому, нельзя такъ-то… Надо тоже и приличность соблюдать. Я такъ себ думаю: будь я баринъ или господинъ… я такую двку при себ держать не намренъ, потому…
Долго болталъ дворникъ. Наконецъ Волинъ распростился и ползъ на заборъ.
— Да вы подьте, калитку отопру.
— Зачмъ калитку? Баловать себя тоже не годится, другъ сердечный, усмхался Волинъ, втаскиваясь опять на столбъ забора, и свъ верхомъ на него — прибавилъ:
— Ну, а Катюш ты засвидтельствуешь мое, значитъ, почтенье, и скажи, что я ей очинно, молъ, желаю всхъ благъ небесныхъ, душевныхъ и тлесныхъ, а лазить къ ней больше — тю-тю… не буду. Прощай. Заходи завтра утромъ получить отъ меня, къ примру будучи сказать — четвертакъ.
Дворникъ снялъ шапку, но уже передъ пустымъ заборомъ. Волинъ исчезъ за нимъ.
— Шаромыга, а ничего — баринъ добрый! разсудилъ дворникъ, ворочаясь въ свою коморку.
Проходя корридоромъ, Волинъ прислушался. Анисья охала и стонала въ кухн. Онъ отворилъ дверь.
— Что съ тобой? Что ты?
— Охъ, баринъ! охъ, Господи… смерть, видно, моя, животики свело… все огнемъ горитъ. Охъ!
— Что-жь ты не скажешь, дурища этакая? Что у тебя? Спазмы, что ли?
— Да. Смерть…. Я въ мдной кастрюл…. нелуженой сварила себ… Охъ, Господи… умираю.
Волинъ опрометью, какъ былъ безъ шапки, бросился со двора и чрезъ пять минутъ перебудилъ всхъ въ аптек, взялъ рвотнаго и еще чего-то, и чрезъ часъ Анись было уже легче.
Онъ всю ночь до утра не выходилъ ни на шагъ изъ кухни, давалъ ей лкарство, укутывалъ и всячески ухаживалъ. Анисья совстилась, что она полуодта, просила уйти.
— Полно теб!.. Старая, а туда же… Не бойсь, не соблазнишь. Лежи себ! шутилъ Волинъ.
Пышнинъ все слышалъ отъ себя, зналъ, что Анисья больна, еще прежде Волина, но не двигался. На разсвт, однако, онъ зашелъ, поглядлъ, спросилъ, Волинъ разсмялся.
— Вишь, подохла-было наша Анисья-то, отозвался онъ.
Анисья тоже разсмялась и прибавила:
— Спасибо, баринъ мой дорогой навдался, а то бы совсмъ померла.
— Ужь это справедливо, коли человкъ помретъ, такъ непремнно совсмъ. Такъ, что ли, Павелъ Николаичъ, али я вру? весело сказалъ Волинъ.
Пышнинъ ничего не отвтилъ и отправился опять въ постель, пожимая плечами. Онъ думалъ: ‘Ему, кажется, даже удовольствіе доставляетъ ухаживать за этой грязной дурой и сидть надъ ней! Ma foi… des gouts et des couleurs…’
И презрительно улыбаясь, онъ скоро заснулъ опять.
Часовъ въ семь, Волинъ заперъ на ключъ чуланчикъ съ дровами и ушелъ спать.
Анисья черезъ два часа поднялась, и едва держась на ногахъ, собралась готовить. Дровъ не было. Она сообразила… и съ удовольствіемъ улеглась снова на свой матрацъ.

XXII.

Мима Дортъ или Мимочка, пріятельница Михаила Николаевича Зарубина, портретъ которой красовался на его стол, была вполн то, что называется душка и вострушка.
Она говорила, что ей двадцать лтъ, но имла двадцать-шесть бшеныхъ. Она увряла, что родилась въ Петербург, но была родомъ изъ Митавы. Она была дочерью настоящаго нмца и потому скрывала, что отецъ назывался Исаакомъ, и величала себя Марьей Петровной, настоящей, въ то же время она была православная, матери она не помнила, но имла брата, который ухалъ въ Кенигсбергъ, и черезъ два года его молчанья, она получила требованіе отъ какихъ-то нмцевъ изъ Диршау, прислать сто двадцать-пять талеровъ на его похороны. Она поплакала, а кавалеръ Михаилъ Николаевичъ въ тотъ же день выслалъ деньги по адресу. Черезъ годъ посл смерти этого брата, позвонили однажды у ея дверей и велли доложить: Карлъ Дортъ.
Воскреснувшій братъ попросилъ прощенье за свою хитрость и былъ принятъ съ восторгомъ. Его и цловали, и миловали, и денегъ ему давали, и со всми подругами своими его перезнакомили, и даже кавалеру своему Михаилу Николаевичу представили. Еслибъ онъ зналъ хоть слово по-русски, то вроятно и на службу былъ бы опредленъ, но Карлъ умлъ только произносить теньги и тайте. Еще умлъ сказать: шельма. А въ-третьихъ былъ самъ шельма. Поступленіе на службу не состоялось.
Но Карлъ обворожилъ сестру и сталъ хлопотать по ея дламъ. Убждалъ длать экономіи, класть деньги въ банкъ на черный день. Для заложенія перваго камня этого зданія, подступили къ старичку-кавалеру. Онъ далъ десять тысячъ. Братъ повезъ ихъ въ банкъ, но, вроятно, заблудился, сбился съ дороги и прохалъ въ Кенигсбергъ. Съ тхъ поръ Мима его не видала, хотя писала ему, что не сердита, проситъ пріхать, и даже денегъ опять дастъ.
Привязанность Мимы къ брату удивляла и смшила многихъ гусаровъ, улановъ и статскихъ кавалеровъ, въ этакой женщин это казалось имъ странно!
Но краткое пребываніе брата было полезно. Экономіи продолжались, и въ банк лежало уже шестьдесятъ тысячъ, слишкомъ и… старичка-кавалера начали принимать небрежно, но за то уже два раза заплатили долгъ въ одинъ ресторанъ, за какого-то усача ротмистра съ орлинымъ носомъ. Кром того въ жизни этой камеліи была странная новость, поразившая ея товарокъ. Мима собиралась замужъ и искала мужа!
Мима Дортъ жила на хорошенькой улиц, въ первомъ этаж. Старуха горничная справляла вс и всякія должности, она же отпирала дверь гостямъ и умла оглядть гостя въ минуту съ ногъ до головы, прежде чмъ впустить, умла, въ случа необходимости, и захлопнуть дверь передъ носомъ.
Мима Дортъ была хорошенькая, маленькая, бленькая, съ блокурой хохлатой головкой и слегка вздернутымъ носикомъ, что придавало ея прозрачно-блому, отважному личику немного дерзкое и насмшливое выраженіе. Глаза ея были темно-срые и могли, къ ея удовольствію, слыть за голубые, но главное — они умли иногда такъ смотрть, заглядывать въ лицо, что иной старичокъ-кавалеръ такъ и бухнется въ ноги и начнетъ цловать. Наконецъ вся фигура Мимы была, какъ ртуть. Она ни секунды не могла усидть на мст — все вертлась и все смялась. Многіе звали ее Мима-бсъ, въ отличіе отъ какой-то другой, еще боле важной и извстной Мимы. Въ настоящую минуту она лежала на кушетк, какой-то усачъ уланъ стоялъ около нея на колняхъ и цловалъ ея бленькія ручки. Онъ былъ у нея уже почти съ утра.
— Ну, убирайся теперь, проговорила Мима, граселлируя.— Семь часовъ, онъ сейчасъ прідетъ.
Онъ — былъ нашъ знакомый кавалеръ, расписывавшійся al fresco. Онъ уже нсколько лтъ аккуратно прізжалъ всякій день и проводилъ съ своей Мимочкой вечеръ отъ семи до десяти.
Дйствительно, едва усачъ вышелъ, подъхала карета, и Михаилъ Николаевичъ осторожно вышелъ изъ нея.
Мима, какъ и всегда — съ тхъ поръ, какъ имла шестьдесятъ тысячъ — небрежно приняла его, и позволяя ласкать себя, сама была не намрена нисколько нжничать!
— Капризница! Баловница! А я что привезъ! что привезъ Мимочк! сладко плъ кавалеръ.
— Что такое? холодно отзывалась Мима, не трогаясь съ кушетки.
— Поцлуй — а то не покажу, не дамъ.
— Ну… цлуй… покажи…
— Нтъ. Ты сама обойми и поцлуй!..
— Ну, вотъ… Я большого удовольствія не нахожу крашеныхъ цловать. Сколько теб, шестьдесятъ или семьдесятъ лтъ? А! Ну, говори, сморчокъ!
Мима протянула къ нему ножку и таки довольно сильно толкнула его ботинкой въ лицо, но кавалеру понравилась шутка. Ножка была маленькая, хорошенькая, онъ сталъ цловать ее.
— Капризница, Мимочка. Избаловалъ я тебя.
— Ну, какъ же! Показывай, что привезъ, сморчокъ.
Кавалеръ вынулъ новомодный браслетъ въ вид ремешка съ пряжкой и отдалъ, припавъ къ ручк, которая небрежно брала его.
— Хорошъ. Что стоитъ?
— Дорого, Мимочка. Видишь, я какой. Чуть что новое, сейчасъ привезу. Вонъ у дочери до сихъ поръ нту такого, а она только и бредитъ теперь о такомъ браслет… А ты меня разлюбила, прежде ты…
— Правда, я слышала… ты съ своей дочерью сталъ посл смерти жены поступать, какъ настоящая свинья.
Кавалеръ хихикалъ.
Мима, не дожидаясь отвта, сняла браслетъ.
— Послушай, сморчокъ, возьми его и подари дочери своей. Вдь она еще молоденькая. Да!
— Какъ!
— Такъ. Ты говоришь, ей хочется такой.
— А ты сама… не хочешь?
— У меня ихъ двадцать… лниво отозвалась Мима и звнула.— А у нея врно… нту…
— Такъ ты не хочешь, Мимочка, положительно?
Мима отвернулась лицомъ къ стн и опять звнула.
— Какъ ты мн надолъ, на-до-лъ… протянула она.— Ну, хоть самъ себ его на носъ наднь.
Кавалеръ Михаилъ Николаевичъ долго нжничалъ. Мима, отвернувшись, попрежнему молчала или звала. Наконецъ онъ добился слова.
— Пора бы теб, сморчокъ, остепениться, лниво протянула она:— любить свою дочь. Еслибъ у меня была дочь — о! я бы ее обожала. А ты, сморчокъ… нас-то-я-щая сви-нья…

XXIII.

Въ тотъ вечеръ, на дачахъ дождь скъ и хлесталъ все попадавшееся ему на протяженіи трехъ верстъ, при чемъ вылъ, свисталъ, гудлъ и превратилъ окрестность чортъ-знаетъ во что. Еще бы, кажется, немного, такъ въ лодк ступай. Волинъ, котораго онъ засталъ въ лавк, покупающаго ситецъ на платье для Фени, не зналъ просто, какъ хуже разругать этотъ дождь. Ему приходилось бжать домой и отложить подарокъ на другой день.
Пуще всего, кажется, злился дождь надъ лсомъ и Манжажой, и съ какимъ-то визгомъ скъ ея дурацкую крышу, подъ которой въ этотъ вечеръ поочередно кричали и снова дружелюбно бесдовали и потомъ снова бранились три сестры: Глафира, Дунька и Феня. Эта послдняя, впрочемъ, не кричала, а говорила тихо и грустно, часто задумывалась и вздыхала. Раза два слезы навернулись у нея на глазахъ.
Единственная комната Манжажи, то-есть вообще Манжaжа, была, казалось, еще боле загромождена. На средин, на двухъ разставленныхъ стульяхъ, лежала длинная доска, заваленная съ одного края сырымъ бльемъ, съ другого — уже выглаженнымъ, сложеннымъ. Надъ доской, разумется, мелькали руки Глафиры, а издали казалось ихъ не дв, а какъ и всегда — десять.
Дунька сидла въ своемъ угл, ковыряла въ щели пола и глядла на разложенныя кругомъ нея карты, Феня была около нея, на опрокинутомъ ведр, съ манишкой и съ иголкой въ рукахъ, но не шила, а сгорбившись задумчиво переводила глаза съ сестры на карты и съ нихъ опять на нее. Между тмъ, уже очень стемнло. Глафира щурилась и все ниже и ниже нагибалась къ доск. Дунька уже два раза приняла валета за короля. А семерка пикъ, игравшая роль восьмерки, при помощи восьмого пятна, намараннаго карандашомъ, прошла-было за семерку.
Дунька закачала головой и шепнула Фен:
— Попроси ее свчу зажечь. Одинъ-то разъ — куда ни шло! Я теб погадаю на твоего-то чорта, али на тебя самое. А то спать больно мн не хотца! Попроси. Ей, небось, тоже не видать блья.
Феня попросила свчку, Глафира согласилась: ужь такъ и быть! А между тмъ, она сама уже собиралась зажечь огня, ибо работа ея была спшная.
Свчку зажгли, и Феня вооружилась щипцами, чтобы снимать съ нея. Ее веселило это занятіе, ибо не часто приходилось сидть съ огнемъ, а лучины Глафира не позволяла зажигать въ Манжаж!
Дунька, довольная, велла сестр, потомъ снять лвой рукой и, главное, ни о чемъ постороннемъ не думать. Нарушить послднее условіе бдной Фен было бы даже и невозможно: Волинъ давно уже ни на минуту не выходилъ у нея изъ головы.
Разложивъ карты, Дунька пристально стала смотрть на нихъ, и какъ всегда, взглядъ ея сдлался туманне.
Нсколько минутъ длилось молчанье, только Глафира стучала утюгомъ, да дождь шумлъ за стнами и хлесталъ въ стекла окошекъ.
Наконецъ Дунька заговорила шепотомъ и часто останавливаясь.
Еслибы въ эту минуту заглянулъ сюда посторонній, то чмъ-то нелпымъ, уродливымъ, безобразно-томительнымъ повяло бы на него отъ этой комнаты, словно вздрагивавшей по временамъ въ колебавшихся лучахъ сальной свчки. Никогда, быть можетъ, еще Mon joujou не былъ столь воистинну Манжажа, какъ въ эту минуту подъ уродливый, прорекающій шопотъ сумасшедшей и лохматой женщины и злобный гулъ налетающаго дождя.
Но кром уродства, еще что-то пропалзывало въ душу при вид этой обстановки. Что?— сказать мудрено. Можно объяснить примромъ: еслибы въ эту минуту зашелъ сюда Волинъ и поразглядлъ все внимательно, замтилъ бы даже усталое лицо Глафиры, ея смыкающіеся глаза отъ одолвшаго сна и все-таки работающія чрезъ силу руки… Еслибъ онъ поразглядлъ полубезумную Дуньку и вспомнилъ, съ чего, началось ея полубезуміе… Еслибъ онъ заглянулъ въ смущенную душу Фени… онъ, быть можетъ, отдалъ бы Фен платье принесъ бы еще по одному каждой сестр — и не хватило бы у него смлости и жестокости, поднять развращающую руку на это гнздо.
— Исполненію твоего желанія, шептала Дунька: — есть крестовое препятствіе. Не будь она… все бы хорошо. Вонъ, вишь крести… Ну, а вонъ безъ ея все хорошо. Вишь, король съ антересомъ и со своимъ свиданьемъ, а тутъ вонъ сердечная дорога въ бубни.
— Какъ, то-ись?
— Ну, пойдешь къ ему въ домъ… Ну, теперь тутъ разныя пріятства, да еще любовныя.
— Гд?! Феня пододвинулась.
— Нешто не видишь девятка крестей, да девятка жлудёй. Ишь, что ей вышло! захохотала Дунька.— У! дьяволъ!!
И она шутя замахнулась на Феню.
— Да ты гадай!
— Чего теб еще? Говорятъ, марьяжъ выходитъ. Вотъ кабы только не краля крестей, такъ все бы по маслу. А вдь краля-то эта знашь кто? Она! ей-богу она!
И Дунька моргнула на Глафиру.
—Ну, да еще Богъ-дастъ, уйдетъ. Погляди-ко.
Дунька смшала карты и начала выкидывать парныя. Краля крестей — ушла!
Накидавъ еще нсколько картъ, Дунька задумалась, наконецъ встряхнула косматой головой и произнесла ршительно:
— Выть будешь!
— Какъ?
— Такъ. Вишь — разъ пика, два пика, три… Ну, выть, будешь.
— Разв девятка съ тузомъ всегда слезы? Можетъ, она теперь значитъ и не слезы, а другое что.
— Другое? Чего ты смыслишь! А еще туда же учить вздумала. Говорятъ, выть будешь отъ него, какъ я же выла. Вс они — черти-дьяволы! Моли Бога, что еще такъ вышло, а, выдь тузъ съ десяткой, такъ совсмъ хуже. Коли они эдакъ ляжутъ когда, такъ прямо за попомъ бги. Ужь кому, кому — я околвать. Вотъ что!
— Ну, вотъ… Ты, Дуня, погляди еще… Какъ же такъто… Вонъ тутъ, вишь, жлудевая осьмерка, а это выходитъ — радость. Ты сама же говорила вчера.
— А коли лучше умешь — такъ и гадай сама.
Дунька взяла карты и швырнула сестр.
— Полно, Дуня. Не сердись. Я такъ, говорю… не сердись. Ишь, вдь, ты наговорила одно дурное.
— Нешто моя вина. Не я ихъ клала — сами налегли. Мало что! Кабы пики въ колод не было, такъ жисть-то, знашь бы, кака была — раздолье, катай-валяй! Твоему-то дружку, поди загадай, такъ я чай ни одна, ни одна пика не лягетъ. Что ему дьяволу на свт — любо! А нашей сестр вся жисть — пика!
Феня вздохнула и понурилась надъ шитьемъ.
— Полно теб двочку смущать! заговорила Глафира.— Дура эдакая! Что твои карты-то — святыя, что ли? Грхъ только. Право, дура.
— Да и растрепа! добавила Дунька серьезно, словно поправляя слогъ сестры.
— Извстно, дура-растрепа! Не вс такія свиньи, какъ твой. Я говорю, обождать… Можетъ, онъ и въ самъ-дл — зря наболталъ, что не дастъ ничего. Бдные такихъ домовъ на лто не нанимаютъ. Ну, и блье — не таковское, все мченое. Можетъ, и къ себ ее возьметъ. Она ему и щи сваритъ, и хлбъ испечетъ, и говядину знаетъ какъ…
— Хлбъ! заворчала Дунька:— хлбъ! и она насмшливо захохотала.— Они хлба дома не пекутъ. На то булочныя!
— Можетъ, и не пекутъ — теб лучше знать. Я изъ дому ни за кмъ не бгала, въ хоромахъ не жила, да и въ шею меня за то не гоняли на морозъ. Вотъ что!
— Теб бы только полы мыть наниматься, за двугривенный, отгрызнулась Дунька.— А еще туда же прачкой зовешься. Поломойка грошевая! Глафира швырнула утюгъ и подперлась руками въ бока.
— Да что ты одурла со своимъ двугривеннымъ, а?! Двугривенный!? Барыня какая! Да ты въ жисти-то заработала ли хоть одинъ двугривенный?
— Полно, Глаша, она это такъ… сбрехнулось, тихо заступилась Феня.
— Сбрехнулось, должно быть! нтъ, она ужь мсяцъ попрекаетъ меня этимъ двугривеннымъ. А зачмъ я нанялась тогда за двугривенный-то? А? зачмъ? Говори ты, лохматая! Говори! Кабы я тогда не выходила три комнаты на живот — такъ теб краснаго бы платка, что ты годъ цлый просила, какъ ушей не видать. Понимаешь ты теперь, чортъ лохматый?
— Да, вдь его Андреичъ прислалъ изъ Питера, воскликнула Феня, глядя на сестру. Дунька тоже вытаращила глаза, но молчала.
— Андреичъ-то твой и въ глаза его не видалъ.
— Стало, онъ твой, вымолвила Дунька.— На, бери.
— Да я не брать — говорю, а про двугривенный!
— Она же не знала. Ты сказала: отъ Андреича присланъ ей, снова заступилась Феня.
— А теб бы только заступаться за другихъ. По теб вс анделы, по твоему, поди, ни одной свиньи на свт нтъ! Анъ ихъ въ міру тьма-тьмущая! Вотъ что! Да и твой, поди…
— Я теб, Глаша, ничего не сказала. А ты его опять ругать! Коли онъ мн по сердцу… такъ что жь? Онъ теб ничего не сдлалъ.
— Не сдлалъ, такъ сдлаетъ! мягче произнесла Глафира.
— Ты сейчасъ говорила, что онъ не таковскій…
— Говорила я… А теперь вотъ что скажу. Коли онъ теб на этой же недл не дастъ ничего, не пообщаетъ, даже, то я его сюда пущать не стану. Вотъ теб и сказъ!..
— Не просила ничего, такъ и не даетъ. Вонъ изюму Дунька попросила — сейчасъ принесъ.
— Изюмомъ печки не истопишь. Онъ думаетъ, принесъ фунтъ изюму, такъ и квита! На-те, молъ, дуры, шьте, ишь, молъ, я какой, на цлый четвертакъ разгулялся. А нтъ, чтобы двочк хоть десять рублей…
— Я денегъ отъ него брать не стану, тихо вымолвила Феня.
— Теб говорятъ, эту пошлость въ голов не держи. Въ послдній разъ говорю, какъ увидишь, проси денегъ. Не дастъ — я его и къ забору не подпущу. Слышишь!
— Онъ мн приглянулся… зашептала Феня твердо: — и я ему тоже… а я не продажная!
— Молодецъ-двка! Вся въ меня. Подь сюда, разцлую! заорала Дунька, кидаясь на сестру.
— А! вы такъ-то! вскрикнула Глафира.— Ладно!.. Доска, блье и утюгъ полетли на полъ.
— Ладно. Не хочу работать! Ладно. Провались я сейчасъ на этомъ мст, если я хоть къ одной рубашк притронусь. Посмотримъ, что вы жрать будете. Ладно, хорошо. Завтра же отнесу все блье, получу деньги и маршъ съ Семеномъ подъ внецъ. Посмотримъ, коли васъ отсюда не выгонятъ. И ступайте жить по міру…
Наступило молчаніе. Глафира сла и злобно скрестила руки.
— Что я, въ самъ-дл, лядащая, что ли? Хуже я васъ, за гроши полы мою, какъ песъ изваляюсь, ночью спины не разогнуть. Зимой, на рчк, синяя съ холоду дрожишь, лтомъ отъ жары маешься, какъ гршница въ аду. Семенъ придетъ, слова нельзя сказать. Да еще насильно выходи за Никифора, чтобы отсюда не выгоняли! Все изъ-за васъ, а вы, вишь, барыни, непродажныя. Дунька чиновницей въ углу, карты раскладываетъ до ночи, зубы и волосы растеряла, а все милой дружокъ на ум, а ты, вишь, непродажная. Ладно!
Снова наступило гробовое молчаніе.
— Я, Глаша, все длаю, что могу и что ты даешь, тихо заговорила Феня.— Возьми съ собой на рку, хоть и зимой — я пойду. Свой кусокъ я, что въ печь ставлю, все же я сама заработала. А платье, да обновы, ты же все покупаешь, я ихъ не прошу. Я и въ дырявомъ пройду… Ты же все!.. А Дунька?.. опять-таки дло иное. Коли она хворая — что жь, ее уморить, что-ли, изъ-за рубля-то лишняго, она тоже, гляди, на рку пойдетъ, коли позвать, а съ рки-то въ растяжку…
— А тамъ еще тратъ не оберешься. Гробъ — разъ, просто и тихо начала считать Дунька: — мсто на кладбищ — два! Да хорони еще. Да попу, да дьячкамъ, да всмъ вороньямъ.— Все деньги будутъ! Потомъ въ два мсяца не справитесь. Тятинькины похороны во что влзли? А ныньче, Глаша, все дороже стало и гробы дороже!
— Поди ты. Теб бы карты въ углу раскладывать, да другихъ попрекать двугривенными, словно они въ лсу съ грибами растутъ! мене сердито отозвалась Глафира, косясь на свою разбросанную работу.
— Ей-ей, Глаша, не отъ лности, Богъ видитъ, заговорила опять Дунька совершенно спокойнымъ голосомъ и съ свтлымъ сознательнымъ взглядомъ.— Онъ все видитъ: и какъ ты изъ-за меня маешься, и какъ меня ину пору совстливость одолваетъ, что я псомъ валяюсь, а жру за троихъ. Да боюсь я, Глаша, боюсь… Коли не справитесь деньгами, вдь къ стюдентамъ, въ городъ, на обчистку попадешь, какъ Матрена покойница… А этакъ-то я пропаду какъ татаринъ, сама, знаешь, и на страшномъ суд, ужь мн — тю-тю, не бывать.
Дунька присвистнула и тутъ же начала плакать, потомъ продолжала:
— Василій Егорычъ третевось говорилъ — сама ты слышала. Привезли бабу, живо растащили — кто голову, кто ногу, руку, всю на махонькіе кусочки изрзали… Псомъ жила — псомъ и кончать буду. И какъ это позволяютъ нехристямъ!— вдругъ добавила она, вскрикнувъ.— Какъ это начальство ихъ передрать не велитъ, а слышь, еще потворствуетъ?
— Полно же, Дуня, сказано теб разъ… вступилась Феня: — сказано… не бывать теб у студентовъ. Помрешь, да не будетъ у Глаши денегъ, я сейчасъ найду.
Голосъ Фени задрожалъ.
— Найдешь ты! Прямо къ стюдентамъ! выла Дунька.
— Вотъ на образъ побожусь! Я не продажная изъ-за платьевъ, да башмаковъ, а коли этакъ… я сейчасъ въ городъ, и знаю, гд тамъ денегъ взять. Только хороша будь, а деньги сейчасъ будутъ.
— Толкуй ты! недоврчиво отозвалась Дунька.— Это теперь такъ, а тогда, гляди — убоишься, да побережешься, а я-то ужь безъ языка буду, и напомнить некому.
Феня шевельнулась.
— Слушай ты! Я теб скажу! Только общай про эти мысли больше не говорить. Общай, тогда все скажу.
— Ну, ладно,— дтски послушно произнесла Дунька.
— Помнишь, я, объ оминой недл, домой разъ запоздала. Барыня одна меня задержала на гулянь разговорами. Ну, она мн сказала: ‘Когда нужно будетъ денегъ, приходи къ намъ. Сейчасъ тамъ 25 рублевъ дадутъ, только при свидтеляхъ подпиши бумагу, или просто общай’. Тогда, ужь очень совсть меня взяла съ ней… А все-таки и улицу и домъ помню, какъ называлась. Ну, будешь теперь бояться еще? А? ласково прошептала Феня, нагибаясь къ сестр.
— А опосля что будетъ!? проговорила Глафира.— Отпустятъ сюда, что ли? опосля-то что?! Ну, говори, коли знаешь.
— Опосля… Извстно — что! Глаза Фени наполнились слезами… извстно… не радости, да веселости…
— О-охъ! Горемычная, псовая жизнь! вдругъ зарыдала Дунька, обнимая Феню.
— Ну, полно вамъ. Врали, врали, да теперь ревть начнете! грубо закричала Глафира.— Молчи, лохматая, слышишь! И ты тоже хорошо расписывать принялась! 25 рублевъ!.. Дуры! право, дуры. Что, я издохла, что ли? Не живая я, аль живая!? Ну, а коли да я живая, такъ не только что продавать студентамъ, али куда еще хуже… Тронуть васъ пальцемъ не дамъ. Какъ сказала тятеньк, что обихъ на плечахъ вынесу… ну… ну, и вынесу!!
Глафира говорила такимъ голосомъ, какъ-будто ругалась, только подъ конецъ онъ какъ-то сорвался и задрожалъ.
Прошла минута молчанія.
— Сами врете, и меня съ толку сбиваете. Связалась съ дурами — только утюгъ простудила.
Снова сдвинулись стулья, застучала доска, становимая на нихъ, потомъ заскребли утюги около потухающаго въ печк угля, и среди наступившаго молчанія слышно было только, какъ суетилась и гладила Глафира. Отдохнувшія руки еще мелькали быстре и куча выглаженнаго блья росла все выше и выше.
— Дуня, едва слышно шепнула наконецъ Феня, словно боясь помшать сестр гладить:— загадай опять, а я покуда манишку дошью.
— Небось на его? также шепотомъ отозвалась Дунька, утирая слезы и усмхаясь.
— На его! грустно улыбнулась Феня.

XXIV.

На слдующее утро Глафира отправилась на дачи и вернулась довольная полученіемъ за стирку денегъ. Потомъ она объявила, что была въ казарм у Семена. У нихъ вс съ ногъ сбились: перемнили командира и прежній новому полкъ сдаетъ. На углу собора она встртила прачку Машку. Не выдержала — поругалась…
Глафира болтала недолго, разобрала принесенное блье, поставила корыто, и снова забгали ея руки.
— До обда-то, я всю мелочь перемыть успю!
Былъ полдень, когда на порог Манжажи показался Волинъ и торжественно положилъ на столъ купленный наканун ситецъ. Его окружили. Дунька также выползла изъ угла посмотрть.
Глафира, съ сіяющимъ лицомъ, повторяла все:
— Спасибо. Ну, Феня, къ Петровкамъ надо его сшить. Да благодари же Владиміра Сергича-то. Что зюзей-то глядишь!
Феня стояла у окошка совершенно смущенная, но глаза ея сіяли боле Глафириныхъ. Она была не очень рада платью, главное — теперь явилась возможность гулять съ нимъ, ибо Глафира теперь не будетъ противиться.
Волинъ слъ на сундукъ и курилъ, самодовольно улыбаясь и любуясь Феней.
Наконецъ, платье убрали въ комодъ.
Вс были довольны. Завязался веселый разговоръ. Наконецъ, Глафира вдругъ обернулась къ Дуньк и произнесла:
— Ужь разскажи ты намъ про то, какъ представляли Катерину, что ли, разбойницу.
— Да, разскажи, Дуня. То-то смхъ, прибавила Феня, все еще не глядя на Волина, а какъ бы обращаясь ко всмъ.
— Ну, вотъ еще! Что я за разскащикъ далась.
— Разскажи. Ну, что теб. Вдь сколько разъ разсказывала. Владиміръ Сергичъ не слыхалъ еще.
— Дуня, пожалуйста, Дуня! ласкалась къ ней Феня.
— Говорятъ, не зови меня Дуней. Нтъ теб тутъ Дуни. Была, да вся вышла. А Дунька есть! Дура-растрепа, тоже есть! Грязная да загаженная… Тьфу! мерзость какая… Чего я вамъ разсказывать буду, обратилась она къ Волину.— Одно вамъ прозванье — свиньи! А другое — дьяволы! А третье — опять-таки свиньи, да еще бездушныя свиньи-то, хуже собаки.
Глафира смялась, Феня заливалась хохотомъ.
— Спасибо! отозвался Волинъ, тоже смясь.
— На здоровье! У, черти-дьяволы! Вспомнить не могу… Дунька отвернулась на минуту, и заговорила опять, очевидно рисуясь.— Повелъ тоже меня въ тіятръ. Видла, говоритъ, какъ тамъ представляютъ. Что? молъ. Все! говоритъ. Нынче Катерину-разбойницу представятъ. Палить будутъ, только чуръ не пужайся. Хорошо. Стемнло этто. Я было-спать… а онъ нтъ. Подемъ! Похали. Все коридоры, народу словно на базар. Какой-то въ позументахъ подскочилъ у меня шубу снимать, ‘не безпокойтесь, говорю, ваше благородіе, сама сыму’. А мой-то стащилъ съ меня ее… а потомъ ругается. ‘Это — говоритъ, служитель, дура’. Назвалъ какъ-то, капленырей что ли — не упомню. Вошли это мы въ чуланъ… анъ вдругъ изъ него все и видно. Народу, народу! Мати божія! А свчей-то, свчей понатыкано — чортова куча. И вс этто, въ дудочки эдакія глядятъ. Ну, и мой тоже свою вытащилъ. Я пристала, гд жь, молъ, она сама, Катерина то? А чуланчиковъ по стнамъ-то тьма-тьмущая, гд жь знать, куда ее самое запрятали, да и на полу тоже народу, что таракановъ… ‘Молчи, говоритъ мн, еще не начиналось’. Сижу. Заиграла музыка. Вс услись. Одинъ впереди всхъ, сердитый такой, весь въ золот! Я въ него и впилась. Думаю, врно онъ первый представленью сдлаетъ. Вдругъ, глянула я, а направо стна зашевелилась да и валится. Большущая! Обмерла я совсмъ, вцпилась въ своего-то чорта… да и заорала что было мочи: ‘валится! валится!’ Народъ-то весь какъ повскакаетъ, какъ заоретъ, да кто куда — на утекъ! Мой-то чортъ шаркнулъ отъ меня да въ дверь. Вотъ былъ, а вотъ и нту! Я и взвыла! А внизу-то какъ загогочатъ, да въ ладоши. Глядь, стны нту, а лсъ какой-то. Мальчишки пляшутъ. А народъ-то весь ко мн глядитъ, а тутъ отперлась дверь, прибжала капеляндыря эта опять, за ней квартальный. Меня подъ руки, да въ калидоръ. Тутъ жандаровъ, народу, кричатъ. Генералъ какой-то лысый разспрашиваетъ меня, а самъ такъ и заливается!.. Потомъ меня на крыльцо! Тутъ какой-то еще подскочилъ, тоже военный. ‘Давай, говоритъ, полтинникъ, а не то въ полицію возьму’. Обругала со злости… Отсталъ… Да, представленья такая!.. Умру — помнить буду!
Дунька разсказывала весело и съ разными ужимками.
Волинъ хохоталъ уже давно. Глафира и Феня такъ и катались отъ смха. Дунька, совершенно довольная, выползла изъ угла, и вставъ на четвереньки, начала ловить Феню за ноги и тоже хохотать, прибавляя:
— Дурачье! Ишь горло дерутъ! Дурачье!
Волинъ просидлъ долго. Дунька забилась опять въ свой уголъ и замолчала какъ убитая, глядя на полъ. Феня принялась за ухватъ и хлопотала въ печи. Глафира продолжала мытье и разсказывала Волину, что Манжажа не ихняя, что имъ за службу отца дозволили еще годъ посл него остаться, но что скоро срокъ, и ее отдадутъ новому сторожу, Никифору.
— Куда же вы днетесь? спросилъ онъ невольно.
— Останемся! грустно произнесла Глафира, помолчавъ.— Я за него замужъ выйду… ну, и останемся по старому, вс вмст.
— Вы его любите, стало-быть!
— Любите! Никифора-то? Кто его полюбитъ? Корявый, хуже меня лицомъ-то. Да глупе самой осины… Да вдь надо же жить-то. А прогонятъ отсюда — куда дться. Я-то мсто найду, а он-то куда же. Дунька совсмъ хворая, а Феня могла бы въ кухарки, да вдь на міру-то жизнь другая. Ее въ мсяцъ работой изведутъ.
Скоро сестры собрались обдать. Дунька, какъ и всегда, не хотла сть при Волин. Онъ всталъ.
— Прощайте. Заходите, когда время. Она вамъ еще поразскажетъ, коли своя будетъ какъ нынче, сказала Глафира, указывая на Дуньку.
Фени не было въ комнат. Волинъ догадался, и быстро вышелъ. Феня стояла за заборомъ, опершись на ухватъ и весело улыбаясь.
Волинъ обнялъ ее, но она не давалась иначе, какъ чтобы онъ поцловалъ ее черезъ рогульку ухвата, которымъ она загораживалась. Пришлось покориться этому своеобразному кокетству.
— Все-то балуетесь. Проходу не даете, шептала она, смясь ему въ лицо.— На ухватъ бы васъ, да въ печку! Эко вдь цлуете-то. Громче! Въ Костром не слышно!
— Феня, приходи къ пруду вечеромъ.
— Зачмъ это? шутила Феня, совершенно счастливая.— Я боюсь ночью гулять. Еще прибьютъ да обокрадутъ.
— Я же съ тобой буду и до дому провожу.
— Я сестру съ собой позову, Глафиру.
И Феня лукаво усмхнулась.
— Спасибо. Обойдемся и безъ нея. Придешь, что ли?
— Боюсь! шалила Феня, пачкая ему лицо сажей рогульки черезъ которую приманкой подставляла свое живое лицо.
— Полно шалить, глупая. Приходи же.
— Хорошо. Я Глафиру пришлю на мсто себя.
Она опять разсмялась.
На дорожк показался тотъ же солдатъ, котораго Волинъ уже видлъ разъ. Поздоровавшись съ Феней, онъ покосился на Волина и вошелъ въ калитку.
— Это кто?
— Глашинъ.
— Фамилія такая?
Феня разразилась хохотомъ.
— Глашинъ, сестринъ… дружокъ!
— Ну, прощай. Не опоздай, смотри, а то уйду не дождавшись.
— Должно быть! лукаво шепнула Феня, и тутъ же обвившись вокругъ него, поцловала, потомъ мазнула опять рогулькой и со смхомъ исчезла въ калитк.

XXV.

Вечеромъ, когда Волинъ собирался итти къ пруду, пріхалъ Пышнинъ изъ города, гд сдалъ свой послдній экзаменъ. Онъ былъ доволенъ, глаза такъ и прыгали, но спокойствіе не покинуло его и теперь.
— Finita — la comedia! проговорилъ сдержанно, но торжественно нашъ новый кандидатъ.
— Le roi est mort — Vive le roi! Такъ, что ли, говорится? произнесъ Волинъ.
Что такое?
— Одну комедію кончилъ, другую начнешь!
Пышнинъ смолкъ, не желая завязывать опять стараго разговора, но смолкъ такъ ловко, что Волинъ озлился. Пренебреженіе, равнодушное и презрительное, сказалось въ фигур Пышнина.
Волинъ пошелъ на крыльцо.
— Владиміръ Сергичъ, вы поздно вернетесь? раздался голосъ Анисьи.— Я это на счетъ счетовъ.
— Чего? На счетъ счетовъ? Что за дичь ты порешь!
Дло объяснилось: деньги, которыя выдавались Анись на хозяйство на цлый мсяцъ впередъ, вышли. Надо было опять дать ей.
— Чередъ не мой, а Павла Николаича! Скажи ему.
Онъ отправился. Анисья заглянула-было къ Пышнину. Онъ сидлъ серьезный, почти мрачный.
Пышнинъ ршалъ: длать ли предложеніе двумъ стамъ тысячамъ съ придачей некрасивой супруги?
Анисья поглядла на него и ушла. Она чувствовала къ нему не почтеніе, а почти боязнь, хотя никогда не слыхала отъ него ни одного дурного слова. Но секретъ-то въ томъ и былъ. Говори Пышнинъ ей изрдка дурныя слова, но изрдка и шути, какъ Волинъ, она его бы вовсе не боялась, а то онъ производилъ на нее какое-то нравственное давленіе своимъ вчнымъ спокойствіемъ.
Однако, вспомнивъ о завтрашней провизіи, Анисья ршилась опять итти къ своему Юпитеру.
Онъ отвчалъ, что переговоритъ съ Волинымъ. Анисья ушла.
‘Деньги!’ началъ думать посл нея Пышнинъ: ‘всегда, везд, во всемъ! Жизнь — продажа и покупка. Если хочешь покупать — продавай. А если нечего продавать, то… то… продавайся! Да, продавайся!’ добавилъ онъ опять, словно испугавшись.
Черезъ часъ Пышнинъ ходилъ по комнат, ему было не по себ: онъ окончательно ршился на женитьбу на Лин Зарубиной.

XXVI.

Волинъ вернулся со свиданія съ Феней недовольный и сумрачный, ибо она была, вопреки его ожиданій, грустна и задумчива, и все говорила, что народъ хитрый, лукавый, и ихъ сестру ни въ грошъ не ставятъ.
‘Нашпиговали дома!’ думалъ Волинъ, и скоро разстался съ ней, прося прійти завтра. ‘Раза въ два-три, выбью дурь-то!’ разсчитывалъ онъ, но однако воротился домой не въ дух.
Пышнинъ явился къ нему и объявилъ, что денегъ дать Анись у него нтъ, ибо онъ заказалъ у портного новое платье и долженъ въ будущую среду платить. Онъ попросилъ Волина дать опять Анись денегъ, общаясь отдать черезъ мсяцъ.
— У меня, любезный другъ, нту ни гроша и не будетъ ни гроша до перваго числа. А ежели ты предпочитаешь ходить въ разноцвтныхъ брюкахъ и жилеткахъ, сидя въ то же время голодный — то я только могу удивляться, но изъ этого пошлаго положенія вытащить не могу. Преимущественно я сожалю не о твоемъ, а о своемъ желудк, который отъ твоихъ разноцвтныхъ панталонъ будетъ терпть, воистину, въ чужомъ пиру — похмлье!
— Не безпокойтесь! сухо отозвался этотъ.— Я денегъ достану, но однако, не могу не замтить, что лучше имть однимъ блюдомъ меньше за обдомъ, чмъ ходить въ замасленномъ двухлтнемъ сюртук.
— Какъ кому! Мн мой сюртукъ нравится и еще годится. Онъ свое назначеніе исполняетъ — гршное тло прикрываетъ. Потомъ я не жантильомъ, не желаю жить, по пословиц: шапка въ рубль, а щи безъ крупъ!
Пышнинъ смолкъ опять и думалъ почти съ радостью:
‘Скоро, скоро развяжусь я съ тобой, мой милый’. И онъ пошелъ къ дверямъ.
— Если не найдешь денегъ у кого-нибудь изъ своихъ друзей жантильомовъ и понадобится ростовщикъ, обратись къ моему Сидорычу. Очень любезный и добрый старикъ, а главное — честный.
— Спасибо. Я еще до этого не дошелъ, чтобы закладывать часы, и надюсь, впрочемъ, никогда не дойти…
— До такого нравственнаго паденія и униженія чувства собственнаго достоинства! добавилъ Волинъ.— Такъ, такъ! Слыхали ужь это отъ вашей братьи. Гораздо честне и лучше отправиться въ такомъ случа къ какой-нибудь содержанк и у нея взаймы взять деньги, наканун вытащенныя у какой-нибудь другой Манжажи.
— Я этого не длалъ! громче проговорилъ. Пышнинъ, оборачиваясь. Лицо его измнилось.
— Миму Дортъ… знаешь… твоего будущаго тестя- пріятельница?..
— Она этого сказать не могла! глухо проговорилъ Пышнинъ, слегка поблднвъ.
— Такъ стало быть, я лгу?
Волинъ былъ озлобленъ всмъ съ вечера, и хотлъ, хотъ на Пышнин безопасно сорвать свою ярость:
— Стало быть, я лгу! повторилъ онъ нахально.
— Ты Миму Дортъ не знаешь, слдовательно теб третій кто нибудь сказалъ эту… эту… глупость. И Пышнинъ хотлъ уйти.
— Хвастаться ея знакомствомъ и давать на это доказательства я не буду, ибо опять-таки не Манжажа. Только я желалъ бы еще узнать, будете ли вы и посл свадьбы соперничать съ своимъ тестемъ, и взявъ дочь отбивать и любовницу.
— Это до васъ не касается! едва-едва выговорилъ Пышнинъ и вышелъ.

XXVII.

Пышнинъ опять ухалъ въ городъ на нсколько дней. Волинъ ходилъ въ Манжажу всякій день. Феня была все такъ же нершительна и, какъ говорилъ онъ, нашпигована. Наконецъ, на третій день онъ съ трудомъ уговорилъ ее прійти вечеромъ къ пруду. Когда они сошлись и сли на скамь, онъ сказалъ ей, что она очевидно не любитъ его и балуется — Феня помолчала и произнесла наконецъ:
— Балуется тутъ, да не я, а другой кто.
— Не я ли?
— Нтъ, не вы! Побалуются, да и бросятъ какъ Дуньку. Въ шею прогонятъ, какъ надошь. А сначала-то цлованья, да милая ты моя, хорошая, а потомъ…
— Да про кого ты поешь?
— Не про васъ! И она грустно понурилась и отвернулась.
— Ну, слушай, Феня, мн надоло слушать, какъ ты на Дунькинъ ладъ поешь. Сказалъ я разъ, что я тебя люблю, понимаешь, и поэтому таскаюсь всякій день на этотъ проклятый прудъ. А не вришь ты мн… такъ сиди дома, выходи замужъ за землемра своего. А если мн вришь, такъ нечего ломаться. Вдь это — тоска!
Феня понурилась еще боле и начала теребить свой фартукъ.
— Коли тоска, зачмъ звали? Сами звали.
— Ну, и здравствуйте. И толкуй съ ней человческимъ языкомъ, произнесъ Волинъ нетерпливо, и тоже отвернулся.
Феня начала плакать.
— Зачмъ вы меня смутили… Жила я въ споко. Пришли тутъ… со спичками, ловили, цловали… А теперь поршили, знаете, что я до зарзу люблю-то… Ну, и придирки пошли… И тоска вамъ! Видно, я не первая, да и не послдняя… Много такъ-то уходили!
— Второй разъ, здравствуйте! злобно проговорилъ Волинъ и замолчалъ. ‘Ну, чортъ же, эта Глафира!’ думалъ онъ, даже не слушая, какъ Феня плачетъ, чрезъ минуту онъ привлекъ ее къ себ, началъ утшать, ласкать.
— Ну, чего ты отъ меня хочешь, глупая? Ну, говори.
— Возьмите меня къ себ, тихо шепнула, наконецъ, Феня: — къ себ… въ домъ. Я вамъ и готовить буду, и все буду длать, а ужь любить какъ буду…
— А?! Вотъ что!! процдилъ Волинъ, усмхаясь.— Псенка не новая.
— Возьмете? ласкалась Феня.
— Должно быть, только не теперь!
— Когда же?
— Посл дождика, въ четвергъ! грубо произнесъ онъ, отстраняясь.
Феня залилась слезами.
— Я знала, что какъ-то!.. То взялъ да выгналъ, а вы такъ и брать не хотите… Скоре такъ-то, сподручне!!
— ‘Фу ты, какая дичь, пошлость’, думалъ онъ.
— Я у васъ ничего выманивать не хочу, говорила Феня, плача.— Ничего мн не надо, ни денегъ, ни нарядовъ, ни подарковъ. Какъ передъ Господомъ говорю. Возьмите только, чтобъ я васъ всегда видать могла, и днемъ, и ночью… Опостылю — сама уйду, какъ прикажете, такъ и уйду… Владиміръ Сергичъ, голубчикъ, возьмите… Какъ я васъ любить буду! Какъ за махонькимъ ходить стану…
Феня придвинулась къ нему, опять обняла, ласкалась и плакала. Волинъ ничего не слушалъ, грызъ съ досады ногти и глядлъ въ темную чащу деревьевъ.
— Скажи мн, произнесъ онъ, наконецъ: — вдь ты не сама это придумала, вдь надоумили просить объ этомъ?
— Да хоть бы и такъ! Я и сама того же хочу.
— Осдлать меня! Спасибо! Не на того напала. И Глафир своей такъ скажи. Пусть поглупе поищетъ!
Волинъ освободился отъ ея рукъ и всталъ.
— Владиміръ Сергичъ, куда же вы?!
— Домой.
Феня вскочила и съ испугомъ схватила его за руку.
— Ну, что?
— Не уходите, Владиміръ Сергичъ, не уходите!
Волинъ остановился, и глядлъ въ сторону.
— Вы разсердились… Коли нельзя — не надо! Владиміръ Сергичъ, да скажите хоть словечко! Она приблизилась къ нему и старалась разглядть лицо его.
— Что я теб говорить буду? Ты просишь, чего нельзя… Не любишь, ну — Господь съ тобой. Насильно милъ не будешь.
— Не надо, не надо, ничего не надо! Не говорите только этихъ словъ, съ плачемъ воскликнула Феня, удерживая его за об руки.— Говорите, я буду все слушаться. Что хотите, говорите. Да не отворачивайтесь, Владиміръ Сергичъ.
И Феня сильно потянула его къ себ на скамью. Онъ молча слъ.
— Прійти, что ли, завтра сюда? Утромъ? Когда?
— Нтъ, мн завтра сюда нельзя, некогда! Дло есть! холодно отозвался онъ.
— Такъ я васъ цлый-то день не увижу?
Феня замолчала, и снова стала теребить фартукъ. Волинъ нагнулся къ ея лицу — она отвернулась. Онъ обнялъ ее и проговорилъ шепотомъ: — приходи ко мн нынче вечеромъ… Никто не увидитъ… а утромъ рано, пока вс спать будутъ, я тебя самъ провожу до дому.
Феня молчала. Онъ ближе привлекъ ее, она тихо освободилась и отвернулась совсмъ.
— Ну, какъ знаешь!
Волинъ опять поднялся со скамьи.
— Владиміръ Сергичъ!!
— Ну-съ?
Феня закрыла лицо руками и зарыдала.
Волинъ повернулся и пошелъ.
‘Сколько возни!’ размышлялъ онъ, идя по лсу. ‘И изъ-за чего! Будто голову рубить хотятъ’!

XXVIII.

Перейдемъ въ палаты Зарубина.
Мима называла кавалера Михаила Николаевича, ласкательно: моська, сморчокъ и просто: на-сто-ящая сви-нья!
Но кром Мимы, никто не осмлился бы и подумать о немъ ничего подобнаго. Еслибъ нкоторые коллежскіе и титулярные совтники и разные асессоры услыхали, какъ называютъ его превосходительство хорошенькія губки Мимы — они въ невинности души вообразили бы, что конецъ свту, и антихристъ уже идетъ.
А что бы подумала сама Мима, еслибы видла, какъ въ настоящую минуту сидлъ или, лучше, возлежалъ въ кресл Михаилъ Николаевичъ, и какъ ежился, сменилъ ногами, трепеталъ предъ этимъ кресломъ молоденькій чиновникъ въ чистенькомъ вицмундир.
Онъ докладывалъ кипы бумагъ, и въ голос его слышалось какое-то нжное, пвучее, весеннее чувство почтительности.
Михаилъ Николаевичъ, въ противоположность весн, вявшей изъ гортани чиновника, смотрлъ сентябремъ. Онъ гладилъ Жоиньку, щекоталъ ей животикъ, умилительно дергалъ ее за хвостикъ, но поднимая взоръ на чиновника, превращался въ нчто среднее между Юпитеромъ и волкодавомъ.
— Хорошо! Дальше! Повторите! Хорошо! Тише! Не мямлите! Дальше! Vous ne lisez pas, мой милый, vous carillonez! изрдка сухо вставлялъ онъ.
Наконецъ, появился лакей.
— Господинъ Пышнинъ.
— Проси… Зайдите черезъ часъ… Жоинька, гости пріхали, а вы лапками вверхъ лежите, срамъ какой…
Чиновникъ вышелъ, Жоинька граціозно подрыгала ножками, Пышнинъ величаво вплылъ въ двери.
Волинъ или Анисья не узнали бы Манжажу — до того была она серьезна и глубокомысленна.
Михаилъ Николаевичъ, не вставая, любезно протянулъ руку. Пышнинъ, подъхавъ на лансад, почтительно, и не теряя глубокомыслія съ лица, встрясъ эту душистую руку.
— Pardon! Не могу встать. Видите., ребенокъ на колняхъ.
— Пожалуйста. Quelle ide!..
Затмъ Пышнинъ началъ сменить, не хуже чиновника, но по другой причин.
Онъ пріхалъ длать предложеніе.
Раза два высморкавшись, спросивъ о здоровь Лины Михайловны, о новостяхъ — онъ, наконецъ, сталъ собираться сказать, и припомнивъ себ въ сотый разъ визитъ Михаила Николаевича къ нему на дачу — великое доказательство благорасположенія — припомнивъ разныя другія мелочи — онъ, наконецъ, началъ рчь о своей любви. Михаилъ Николаевичъ слушалъ внимательно и серьезно, для приличія спустилъ Жоиньку на полъ и только украдкой влюбчиво косился на нее.
Пышнинъ кончилъ. Ему протянули руки, поблагодарили за честь, выразили невыразимое удовольствіе породниться чрезъ него съ Иксомъ, однимъ словомъ — согласились.
Чрезъ секунду заговорили о приданомъ. Манжажа запылала негодованіемъ.
— Oh! N’en parlons pas, je vous prie!
Перестали, пожавъ руки и внутренно обрадовавшись, ршили дать треть упоминаемой въ город суммы.
Манжажа не предполагала, что опростоволосилась.
Хотли-было послать за Линой, но подумавъ, объявили, что надо съ ней поговорить…
Пышнинъ ухалъ однако уже названнымъ зятемъ.
Скоро явилась Лина. Михаилъ Николаевичъ усадилъ и поцловалъ ее въ лобъ. У нея отъ страха сердце замерло.
‘Что-то есть новое, и, разумется, дурное!’ подумала Лина.
— Поздравляю тебя невстой!
— Чьей?
— Пышнинъ… Я ужасно радъ.
Лина поледенла. Все закружилось у нея предъ глазами.
— Папа… Я его не выношу даже издали… едва вымолвила она.
— Voyons! Ты знаешь, я глупостей не люблю, сухо отозвался Михаилъ Николаевичъ.— Что я — извергъ или дуракъ, чтобы выдать тебя за дурного человка! Мн твое счастье дорого…
Въ голос Михаила Николаевича слышалось, что все кончено и ршено, что онъ это уже подмахнулъ въ голов своей, и даже уже росчеркъ сдлалъ.
Лина безсмысленно водила глазами по стнамъ, и откачнувшись на спинку кресла, перекачнула его на заднія ножки.
‘За Пышнина! Господи! Еслибъ маменька была жива!..’ стучало у нея въ голов.
— Тише! тише! возопилъ вдругъ Михаилъ Николаевичъ, поправляя ея кресло.— Что это, право!.. Можно ли! Опрокинешься — ушибешься, я испугаюсь!..
— Ахъ, папа, какой вы… странный, могла только выговорить Лина.
Лицо ея давно было въ слезахъ, но просить, умолять ни къ чему бы не повело. Михаилъ Николаевичъ это дло подмахнулъ въ ум. Слдовательно — конецъ. Хоть съ неба солнце свались — а быть Лин за Пышнинымъ.
— Ступай къ себ, вечеромъ онъ прідетъ…
Лина вышла.
Вечеромъ глаза ея были красные, распухшіе отъ слезъ, лицо блдно. Но Пышнинъ видлъ и не видалъ. Отвращеніе Лины къ нему было вовсе для него не новость и вовсе его не безпокоило, итакъ все было кончено.
Чрезъ день принимались уже поздравленія съ обихъ сторонъ. Пышнинъ рисовался въ ресторан предъ завидующей молодежью.
— О! у Пышнина золотая рыбка клюнула! острилъ кто-то.
Лин не завидовали молодыя двушки, разв т только, которыя стремились скоре выйти замужъ, за кого бы то ни было.
Лина была жалка. Но ее никто близко не зналъ, а поэтому и жалть было некому.
Она много плакала, а наконецъ и перестала, хоть и не утшилась.
Такъ, бываетъ, въ широкомъ разлив идетъ рка, и несетъ чуждый ей цвтокъ, крутя и заливая его своей безпокойной зыбью. Откуда онъ? Чья невидимая рука швырнула его? Куда, зачмъ гонитъ его холодная волна?— Никто не знаетъ! Промелькнетъ онъ мимо, и пропадетъ въ вчно идущемъ круговорот!..
И много тащитъ та рка такихъ цвтковъ, много ихъ приноситъ, крутитъ и уноситъ безслдно и безъ всти!..

XXIX.

Когда Волинъ легъ спать, образъ Фени долго не давалъ ему заснуть. Ему вовсе было не жалко ея. Эти слезы и это горе онъ считалъ вздоромъ. Этотъ вечеръ произвелъ на него такое же впечатлніе, какъ еслибъ его весь вечеръ мочилъ дождь и промочилъ до костей.
‘Неужели же она не придетъ? Быть не можетъ!’ думалъ онъ на другой день. ‘Глафира разв не пуститъ? Кажется, однако, что ей пора уже не слушаться… Вдь она теперь на послднемъ взвод любви-то’.
‘Любви’ — думалъ онъ чрезъ минуту. Куда какъ ловко подходитъ это слово сюда! А вдь спроси иного… и не дурака — скажетъ, и это любовь!’
Онъ ждалъ. Феня не пришла. Ему стало досадно. Самолюбіе закопошилось.
— А чортъ тебя побери! сказалъ онъ на другой день.— Обойдусь и безъ тебя.
Онъ позвалъ Анисью и веллъ ей пригласить къ себ въ гости сосдку Катюшу. Анисья сначала не соглашалась, даже обидлась, но потомъ, когда узнала, что угощеніе будетъ, что и чай, и пряники, и орхи и даже вино, все будетъ — Анисья не вытерпла и сдалась.
— А коли Павелъ Николаичъ застанетъ… эдакъ-то?
— Небось, небось.
— Шутники вы, право! заключила Анисья, получая деньги на покупку всего необходимаго.
— Жисть, Анисья, наша такая. Нынче живъ, а завтра — на стол. Ну, стало быть…
— Это точно! А въ какую цну прикажете вина-то купить? Надо бы ужь самого то-ись хорошаго.
— Дло это. А для нея купи самаго то-есть сладкаго.
Анисья побжала въ сосдк, та согласилась. Чрезъ часъ въ гостиной горли четыре свчи: Анисья сидла у окна и ла наваленные въ подолъ пряники и орхи, на окошк стояла склянка, предоставленная въ ея полное распоряженіе, вслдствіе чего рожа ея уже покраснла.
Волинъ сидлъ у стола, около нелпо расфранченной Катюши, угощалъ ее и вралъ всякій вздоръ. Сосдка кобенилась, ломалась, но живо уплетала съ тарелокъ, запивая какой-то красной и приторно сладкой водкой. Волинъ глядлъ на нее и думалъ:
‘А ты, голубушка, еще пошле Фени’.
Однако, по мр того, какъ опорожнялась бутылка съ красной настойкой, онъ длался все любезне, живе. Катюша тоже боле и еще вольне хохотала визгливымъ хохотомъ, и рже кричала въ отвтъ:
— Баловники! Насмшники!
Еще чрезъ часъ, Анисья горько плакала, вспоминаючи, что она сирота, куфарка, что вся-то жизнь ея прошла у плиты. Поминала тутъ же какого-то купецкаго сына Алешу, что померъ отъ холерной болзни, въ одну то-ись ночь. Родители его, знаючи, какъ онъ къ ней то-ись Анись всмъ сердцемъ находился, и жалючи единороднаго, который то-ись одинъ у нихъ былъ… подарили ей платье матерчатое, да денегъ двадцать-пять рублевъ…
Анисья долго плакала, хохотала, описывая Алешу. Потомъ перешла къ Волину, какъ она Владиміра Сергича всей душой, то-ись, понимаетъ, и уваженья то-ись иметъ за вс его милости къ ней, старой скотин!..
Ее не слушали, и вели свой разговоръ, перемшивая хохотомъ.
— А ты поешь? воскликнулъ вдругъ Волинъ.
— А тожь нтъ! Пою!
— Валяй!
Катюша стала ломаться.
— Ну, не дури! не дури! Валяй!.. серьезно и холодно убждалъ Волинъ.
— Вы бы спли, Анисья Ивановна! говорила Катюша.
Анисья было завизжала.
— Молчи, старая! Цыцъ! крикнулъ онъ, стуча стаканомъ по столу.— Ну — ты, пой.
Катюша выпила еще, и запла хрипливо:
При серебряной цпочк
Что и значитъ при часахъ,
Ай люли, люди,
Очень тре жали!
Волинъ расхохотался.
— Дальше! Дальше!
Катюша, ободренная, запла громче и еще хрипливе:
Что и это за часы
Коли стоятъ три рубли,
Ай люди, люди,
Очень тре жали!
Волинъ повалился на диванъ отъ хохоту.
— Кто тебя выучилъ этой псн?
— А тутъ живетъ одинъ статскій енаралъ… У него камердинъ, модникъ такой. Онъ ее поетъ все… Правда это, что тре жали по-французскому: хорошо, молъ?
— Нтъ, это значитъ тоже… Манжажа! И Волинъ какъ-то злобно засмялся.
— Энто, что въ лсу-то стоитъ?
— Да, энто самое, что въ лсу, а есть еще другая, что вотъ въ этой комнат живетъ!
Катюша начала хохотать, Анисья разразилась хохотомъ, хотя ни та, ни другая — ничего не поняли.
— Ну, пой, пой, дурища!
Катюша обидлась, но ненадолго, и продолжала визжать еще цлыхъ полчаса, съ наслажденьемъ привизгивая ко всякой строф:
Ай люли, люли,
Очень тре жали!..
Когда Волинъ, наслушавшись и осушивъ еще цлую бутылку, обернулся къ Анись, та уже сидла на полу и, разводя руками, разговаривала съ просыпанными изъ подола орхами.
Катюша стала собираться домой, увряя безсвязными фразами, что господа ея почиваютъ, стало быть, спросятъ гд она, стало быть надо домой. Объясняя это, Катюша продолжала тянуть красную настойку, облилась два раза, и силясь вытереть, только размазала по платью.
Волинъ задумался, стоя середи нихъ, и глядя на обихъ по очереди.
— Вотъ еще! отвчалъ онъ себ вдругъ громко.— Ужь и я не хочу-ли въ Манжажи записаться! Анисья! А, Анисья! Другъ любезный! Оглохла, что-ли?
Анисья опять замычала въ отвтъ.
— Ты бы поглядла, что плита въ кухн. Пожару бы не надлать!
— Она… холодная… съ утра… едва протянула эта.
— Все погляди! Долго ли до грха! Лукавый захочетъ, и холодная пожару надлаетъ.
Анисья забормотала, и не забывъ взять со стола склянку, чуть не на четверенькахъ выползла изъ комнаты. Чрезъ минуту слышно было, какъ въ кухн кастрюли свалились на полъ, сопровождаемыя бранью.
— Посуду переколотитъ… Вдь, пьяная! забормотала Катюша и стала собираться домой.— Я пойду… ужь… Покорнйше благодарны…
— Ступайте, ступайте, уговаривалъ Волинъ, усмхаясь.— Я погляжу!
Катюша оперлась на столъ, покачнулась, повалила рукавомъ рюмку, и проговоривъ:
— Наше почтенье… Очень благодарны…
Сла опять. Волинъ расхохотался.
— Ужь должно быть, придется отложить до утра. Вы какъ полагаете?..
Катюша начала смяться глупымъ смхомъ…

XXX.

Вернувшійся въ полдень слдующаго дня Пышнинъ не нашелъ уже ничего, кром огромнаго глянцовитаго пятна на полу, которое Анисья напрасно старалась уничтожить все утро. Онъ досталъ чемоданъ, и сталъ укладываться. Анисья, незнавшая, что онъ уже прежде собирался перезжать въ городъ, струхнула и побжала наверхъ.
Волинъ сидлъ у открытаго окна, раздтый, лохматый, и съ сильно блднымъ лицомъ. Голова была у него точно свинцомъ налита.
— Они съзжаютъ? въ испуг вопросила Анмсья, не обращая вниманія на его туалетъ.
— Онъ давно собирался. А что? Жаль теб, что ли, этого скота?..
— Что это вы, батюшка! Они — такіе добрые… только что сурьезные, все будто сердиты… А я ужь было думала, не пронюхали ли они… что тутъ было. Ишь вдь мы съ вами раскуражились вчера-то.
Волинъ шевельнулся и вспыхнулъ. Общая тайна, обоюдный секретъ съ Анисьей!
Весь день Волинъ просидлъ у себя въ комнат. На слдующее утро явилась Катюша, и хныкала въ кухн, что господа прозвали ее ночной, и хотятъ разсчитать, и что ей надо видть Владиміра Сергевича. Онъ ругнулся про себя, одлся, и тихо прокравшись по корридору, пошелъ въ лсъ, тамъ онъ вспомнилъ, что изъ-за забора Манжажи легко слышно, что говорится въ ней.
‘Авось, что-либо узнаю!’ подумалъ онъ, и приблизился къ Манжаж, была мертвая тишина. Онъ хотлъ уже отойти, когда вдругъ раздался громкій басъ:
— Да ты, дурень, разсуди: ты что? Ты, вдь… Да говори, что ли? что ты такое? А?
— Я, Авдотья Прохоровна, ничего-съ, произнесъ незнакомый ему голосъ. Я противъ этого не говорю… Мы — люди маленькіе, противъ этого, стало быть…
— Противъ чего?!
— Какъ-съ?
— О, дурень, заорала Дунька.— Я теб говорю: ты что? Ты, вдь, брюхолазъ! Ты вонъ лтось, всю дорогу большую на брюх проползалъ — землю-то мривши.
— Гд же я ползалъ? Я не ползалъ. На то астролябія, цпи. Я, Авдотья Прохоровна, совсмъ не ползалъ. Это вы со злости говорите. Астролябію поставишь, наведешь…
— Поставишь, наведешь, передразнила Дунька:— ну, гд съ твоей рожей… Тьфу!
Снова наступило громовое молчаніе. Волинъ остался. Его интересовало, не скажетъ ли этотъ землемръ чего-нибудь на его счетъ, или о своихъ намреніяхъ.
— А онъ благородный! вдругъ вскрикнула опять Дунька.— Въ немъ, Глафира говоритъ, столько образо… образовности, что-ли. Столько, говоритъ, столько, что просто страсть! Такъ и говорила третевась, что, молъ, страсть, сколько ея у него.
— Вы это про что изволите говорить?
— Чего? Ну, вотъ еще объясняй ему дураку: что такое — я-жь почемъ знаю. Нешто я грамотная? Да нечего головой-то тряхать! Полюбила его двочка, а тебя нтъ и нтъ. А къ ему нынче ввечеру пойдетъ… а придетъ-то завтра! Вотъ теб и сказъ, и радуйся и аминь!
Волинъ встрепенулся, и сталъ слушать усердне.
— Что-жь, такова моя судьба. Только я не вижу, что имъ въ этой образованности. Они нашего состоянья-съ нами бы имъ и водиться. Господа, извстно, съ какими мыслями свое вниманье оказываютъ… Выше влзешь — больне свалишься!
— Не поняла, а чую, что совралъ что-нибудь! злостно прошипла Дунька.
— Мн врать нечего.
— Кому же и врать-то, чортъ-дьяволъ, коли не теб? Теб врать… А онъ благородный! Ты на брюх по лужамъ ползаешь, всякую, прости Господи, гадость вынюхаешь, лазамши такъ-то. А онъ ходитъ. На — поди! Рукой не достанешь.
— Да что вы корите-то? Прежде завсегда любезно обращались. А теперь, благо господъ въ гости можете звать, такъ корить стали. Что я вамъ сдлалъ? плаксиво говорилъ землемръ,— Опять тоже на счетъ хоть и земли. Когда же я ползалъ? Ну, когда же вы это видли? Скажите на милость.
— Не видала, а знаю! Да какъ же землю-то мрить, дурень, нагибаться-то, я чай, вдь надо, али по-твоему, ходимши можно это сдлать, али гулямши? Ну, говори, дурень, чего зубы-то скалишь?
— Это опять-таки выходитъ въ доказательство, что вы не можете понятья имть объ астролябіи.
— Не ври, не ври! Что я махонькая, что ли? Выдумалъ дурацкое слово, и тычетъ имъ.
— Я не вру-съ! И ей-богу, не изъ чего мн и врать.
— Нтъ, врешь, нтъ, врешь, нтъ, врешь! зачастила Дунька на весь лсъ.
— Полноте, Авдотья Прохоровна. Вы этакъ, право… Даже слушать непріятно, окромя то-есть обиды… непріятно.
Дунька начала ругаться еще пуще.
‘Ну, больше, должно быть, ничего не дождешься’, подумалъ Волинъ, и, повернувшись, пошелъ по лсу.

XXXII.

Въ сумерки, когда Волинъ лежалъ на постели, и слдилъ отъ нечего длать, какъ стны, потолокъ и углы комнаты постепенно темнли — вошла Анисья.
— Баринъ, за бльемъ пришли.
— Кто?
— Двушка… извстно.
— Хорошенькая? Молодая или старая?
Волину почему-то все не врилось, что придетъ Феня, а Глафиры онъ видть не желалъ ни за что.
— Нешто вы старую позовете? Говорятъ вамъ, двушка, молодая.
— У тебя вдь всякая молодая, благо сама стара. Блокурая она? Да сколько ей лтъ-то?
— Почемъ я знаю. Кажись, очень-очень молодая.
— Этакъ, лтъ сорокъ съ хвостикомъ? А?
— Опять вы мои слова перемнять стали.
— Ну, поди ты, у нея имя спроси.
— Все вамъ шалости. Я день-то деньской умаялась бгамши.
— Сдлай милость, Анисья. Дло первой важности! Да ты не влзай опять. А коли она — Феня, посылай сюда, коли — Глафира, гони вонъ, скажи, что дома нту. Поняла?
— Ну, ужь вы… погляжу я! Анисья развела руками и пошла внизъ. Волинъ вскочилъ съ постели, и сталъ прислушиваться въ растворенную дверь.
— Васъ Феней звать? говорила она жалостливо.
— Да-съ, тихо и смущенно отозвалась та.
— Войдите по лстниц… Баринъ тамъ…
— Владиміръ Сергичъ? снова робко произнесла Феня.
— Да, войдите.
— Блье, стало-быть… у нихъ… тамъ, нершительно и боязливо говорила она, не трогаясь съ мста.
— Охъ, молоды вы, погляжу я! вдругъ вздохнула Анисья.— Я, чай, всего шестнадцатый! Вс-то мы такъ… а то смху ради! О-о-охъ!
‘Дурища!’ подумалъ Волинъ.
Лстница заскрипла подъ легкими и черезчуръ медленными шагами Фени. Волинъ отошелъ къ окну, и улыбнулся.
Скверная была эта улыбка!
Феня вошла и остановилась у порога. Онъ обернулся и невольно остановилъ глаза на ея лиц. Феня была блдна, глаза говорили о безсонныхъ ночахъ, о слезахъ. Лицо даже похудло немного. Онъ притворился, что не замчаетъ ничего.
— Здравствуй, Феня. Насилу-то навстила, ласково произнесъ онъ, обнимая ее.
Феня молча стала освобождаться изъ его рукъ, и боязливо оглядывала комнату.
— Что ты? Тутъ никого нту. Мы одни…
— Я за бльемъ… что вы долго не несете — спросить. Не перемнили ли прачки, Глафиру сумленье взяло.
— Вздоръ, вздоръ!
— Дайте его, коли вздоръ.
— Глупая! Такъ тебя и отпустить сейчасъ!
— Пожалуйста… Полноте! шептала она, боязливо отворачиваясь отъ него.
— Не шали, не шали. Вдь знаю, почему пришла, видться хотлось, ну, поболтаемъ, посидимъ немного, потомъ я уйдешь. Вотъ садись къ окну, и я сяду, стулъ возьму!
— А придетъ кто-нибудь.
— Мы дверь запремъ.
— Нтъ, оставьте. Зачмъ?
— Да что ты меня боишься, что ли? Глупая двочка! Я не злодй! не заржу!
Онъ снова нагнулся къ ней и опять улыбнулся, той же улыбкой. Феня поглядла ему въ лицо и отвела глаза.
— Что это, какъ вы сметесь нехорошо… даже страшно.
— Э! да какая же ты трусиха. Полно, милая, вдь это даже обидно, точно ты меня въ первый разъ отъ роду видишь.
Волинъ быстро заперъ дверь и вынулъ ключъ.
— Что же вы длаете?
— Дверь заперъ!
— Зачмъ? Мн домой пора.
— На, возьми ключъ. Я теб хотлъ отдать. Бери. Когда захочешь, тогда и отопрешь.
— Меня Глафира у воротъ дожидается.
Волинъ поглядлъ пристально ей въ лицо.
— Вздоръ! По лицу вижу. Поди сюда, садись и разсказывай… болтай…
Волинъ взялъ ее за руку и повелъ къ окну. Феня пошла за нимъ, какъ провинившійся школьникъ за учителемъ.
Онъ слъ, и посадивъ ее къ себ на колни, сталъ ласкать и цловать.
— Ну, болтай же, разсказывай что-нибудь. Посмотри на себя, какая сердитая, сумрачная, точно будто въ разбойничій вертепъ попала.
— Пустите… я на стулъ сяду. Пожалуйста.
— Перестанешь букой смотрть, губы надувъ?
Феня молчала.
— Ну, такъ не пущу.
— Буду, пустите, дали бы блье. Мн некогда, право. Дома работы много, Глафира не справится одна… Пустите на стулъ.
Онъ поцловалъ ее еще разъ дольше и крпче, и какъ малаго ребенка, пересадилъ на другой стулъ.
Феня сла и молча стала смотрть въ окно.
Волинъ замолчалъ тоже, но не отрывалъ отъ нея взгляда. Лицо ея стало грустне и красиве. Ея печаль разлилась во всей ея фигур: въ глазахъ полуоткрытыхъ и словно подернувшихся дымкой, и въ губахъ немного стиснутыхъ, и въ наклон головы, и во всей поз. Волинъ глядлъ на нее и чувствовалъ, что онъ въ эти минуты положительно влюбленъ въ Феню. Влюбленъ до зарзу!
— Владиміръ Сергичъ, темно. Вы бы свчку зажгли.
Волинъ молчалъ, и нагнувшись къ ней, пристально глядлъ на нее.
— Или ужь пустите, а то поздно… по лсу одной итти придется…
Волинъ все молчалъ. Феня снова стала смотрть въ окно и постепенно забылась… но чрезъ минуту вздрогнула отъ рукъ Волина, который тихо обвилъ ее и приподнялъ со стула.
— Владиміръ Сергичъ! почти вскрикнула она.
Волинъ молчалъ, взялъ ее совсмъ на руки, зажалъ губы поцлуемъ и сдлалъ съ ней нсколько шаговъ въ другой уголъ комнаты. Феня легко вскрикнула, выскользнула изъ обвившихъ ее рукъ, и, дрожа всмъ тломъ, упала предъ нимъ на колни. Онъ нагнулся къ ней, приподнялъ ея голову и, при слабомъ свт, падавшемъ изъ окна, посмотрлъ на -нее. Крупныя слезы катились по ея испуганному и сильно поблднвшему лицу.
Онъ вспыхнулъ и отошелъ къ окошку.
Не то стыдъ, не то злоба, не то что-то еще третье — сдавило ему горло.
— Ты не любишь меня! Такъ надо было это сказать раньше… а не прикидываться! произнесъ онъ живо, вдругъ, самъ не зная съ чего, словно облегчая себя этимъ. Феня робко поднялась на ноги, закрыла лицо руками и глухо вымолвила:
— Бога вы не боитесь, Владиміръ Сергичъ!
— Что же, любишь или нтъ? Говори сейчасъ. Коли не любишь, то… я не злодй, и здсь не лсъ.
Феня молча утирала слезы.
— Не любишь! Господь съ тобой, ступай. А прикидывалась, могу сказать, ловко. Всякій бы поврилъ, неровнымъ голосомъ говорилъ онъ, глядя въ окно.
— Отпустите меня, робко вымолвила Феня.
— А!.. вотъ отвтъ какой! Что-жь проситься-то? Отопри дверь и ступай!
Волинъ молча облокотился на окно. Въ комнат стало тихо. Феня стояла и не шевелилась.
— Ступай же…
— Такъ говорить… грхъ! Вы знаете, что я… я безъ васъ это время, въ три ночи глазъ не сомкнула.
— Ступай, ступай! Господь съ тобой!
Феня шевельнулась, щелкнулъ замокъ двери. Волинъ встрепенулся, даже вздрогнулъ, быстро подошелъ, заперъ дверь и выговорилъ, задыхаясь:
— Не пущу!
Феня отскочила въ уголъ и замерла отъ этого голоса. Какая-то дикая и страшная сила прозвучала въ немъ.
— Феня! глупая! вдь ты меня любишь!.. Такъ зачмъ же… Говори, вдь любишь?..
Она, блдная какъ полотно, пугливо жалась къ углу. Онъ подошелъ, она легко вскрикнула.
— Молчи! Ты любишь! Я знаю…
И снова Феня была въ его сильныхъ рукахъ, и плача горла отъ его поцлуевъ… Еще разъ слабо рванулась она, хотла заговорить, но въ голов словно вспыхнуло все и помутилось отъ его безумныхъ ласкъ…

XXXIII.

Пышнинъ, между тмъ, сидлъ у себя и раздумывалъ. Онъ сдлалъ уже предложеніе, былъ принятъ. Для нашего жантильома начиналась критическая эпоха — эпоха подарковъ и всякаго рода затй, требующихъ денегъ. Но ихъ не было и въ помин. Кром надеждъ на тысячи самой Лины — у него не было ничего… Онъ раздумывалъ, какъ вывернуться, когда до него долетли слова Волина, сказанныя у раствореннаго окна:
— Надо было сказать раньше, что не любишь. А не прикидываться!
‘Опять сальность какая-нибудь!’ подумалъ Пышнинъ, и снова задумался. Деньги можно было достать только при помощи маленькихъ подлостей, у своихъ взять нельзя: во-первыхъ, у всхъ у нихъ наличныхъ почти никогда не бываетъ, а во-вторыхъ, не надо, чтобы они знали его нужду въ деньгахъ. Слдовательно, надо пріударить за Марьей Петровной, т. е. за Мимой… Много придется вынести непріятностей! Ну, да ужь за то въ послдній разъ! Женюсь!— Вс эти удовольствія кончатся!’ ршилъ онъ.
Наверху раздался шумъ отъ поваленнаго стула. Пышнинъ встрепенулся и прислушался.
Чрезъ минуту, ясно долетлъ до его ушей сдержанный крикъ и снова зашумла какая-то толчкомъ сдвинутая мебель.
— Какъ!? Быть не можетъ! вслухъ произнесъ Пышнинъ, и всталъ.
Первымъ его движеніемъ было итти наверхъ, но онъ. слъ опять, и пожавъ плечами, вымолвилъ со злобой:
— Quelle infamie! Татаринъ!
Онъ прислушался опять. Все было тихо везд. Одна, только большая муха нарушала тишину, стучась о стекла его окошка.
— Татаринъ! проговорилъ опять Пышнинъ, краска бросилась въ его лицо. Онъ надлъ шляпу и вышелъ на улицу, но черезъ минуту сталъ накрапывать сильный дождь. Онъ вернулся и заперся въ своей комнат.
Раза три онъ невольно прислушивался. Все было тиховъ домик, только храпъ Анисьи съ веселымъ присвистомъ долеталъ до него.

ХХXIV.

На другой день утро было свтлое, солнечное, свжее отъ сырой земли, блестящее отъ обильной росы и дождя, который серебромъ разсыпался по деревьямъ и трав и весело сіялъ въ лучахъ восходящаго солнца. Здоровый, влажный, грудь ласкающій воздухъ пахнулъ Фен въ личико, когда она тихимъ шагомъ вышла изъ домика. Быстро пробжавъ еще полусонныя улицы, она вышла въ поле. Впереди темнлъ густой лсъ, солнечные лучи еще не пронизали его.
Все улыбалось, радовалось, сіяло и блестло вокругъ, надъ всмъ спокойно и тихо развернулось чистое, синее небо.
Феня остановилась, оглядлась. Посмотрла на лсъ, гд запряталась въ чащ ея Манжажа, потомъ повернулась лицомъ къ дачамъ. Краска набжала на ея горячія щеки. Она, отвернулась опять, и среди этой словно смющейся и празднично пріодвшейся природы, Феня грустно склонила голову на грудь, тихо опустилась на землю и забылась подъ натискомъ пестрой кучи мыслей и воспоминаній. Быстро мнялось ея личико, нагнутое къ земл, вотъ стала она сумрачна, вотъ засвтились глазки, и она улыбнулась, и тутъ же, вслдъ за улыбкой, крупныя слезы покатились по лицу.
Долго сидла она, переворачивая въ голов цлый грузъ рвавшихся мыслей.

XXXV.

Чрезъ часа четыре Волинъ посвистывалъ въ корридор. Анисья подавала ему умываться и все заглядывала ему въ лицо, какъ бы желая заговорить и освдомляясь, въ какомъ дух баринъ. Волинъ заговорилъ первый:
— Удетъ, Анисьюшка, нашъ блоручка — заживемъ мы съ тобой — во какъ! Танцы даже устроимъ, ей-богу, смясь проговорилъ онъ.
— Ну, ужь! недовольно отозвалась эта.
— Чего? Али не нравится?
Анисья молчала и сумрачно глядла въ лохань.
— Что-жь молчишь-то, другъ любезный?
— Ужь и какъ, право, Господь это… Извстно, милостивъ онъ, батюшка нашъ небесный.
Волинъ поглядлъ ей въ лицо.
— Да ты это на счетъ то-есть чего?
— И какъ онъ, говорю, батюшка, грхамъ только терпитъ. Ей-богу, право!
— Твоимъ-то? Правда, что диво!
— Моимъ! Нтъ, ужь надо полагать не моимъ, а то-ись вашимъ — вотъ что, баринъ хорошій.
И Анисья съ упрекомъ прикрыла мыльницу крышкой, Волинъ самодовольно разсмялся.
— Жила я, значитъ, много при господахъ и видала всякое. Ну, а этакихъ, прости Господи, прыткихъ какъ вы, значитъ…
— Не видала.
— Да, должно быть, что такъ.
— Дурной я, что ли, человкъ — скажешь?
— Зачмъ дурной — не дурной! Баринъ вы хорошій и ласковый. Опять я скажу… Милостями вашими я завсегда, выходитъ… очень понимаю, съ великимъ трудомъ и стараньемъ потянула Анисья.
— И всмъ сердцемъ, значитъ, ко мн находишься, продолжалъ Волинъ въ тон ея голоса.
— Что-жь? Я не вру! обидлась она.
— Врю, врю. Дальше-то что?
— Ну, а сказать это по самой, по правд, коли дойдетъ дло до этого, до самаго…. то наша сестра вамъ…. просто плюнь. Вчуж поглядть, не въ обиду будь сказано, будто у васъ въ нутряхъ-то и нту ничего. Бездушные!
Волинъ расхохотался.
— Что насмшничать-то? я правду говорю. Нешто это не грхъ. Еще какой грхъ. Хочь бы я къ примру. Что вы, какъ полагаете, Алеша этотъ самый, что я говорила… не подастъ за меня отвтъ на страшной, то-ись суд? Анъ подастъ. Да еще какъ подастъ-то. Потому-что, какъ ты это самое ни перевертывай, все одинъ грхъ выходитъ… По моему, то-ись, глупому разсужденью, ну, а извстно, благородные господа, они ученые… они свое понятье имютъ объ этомъ, объ самомъ…
— Если такіе-то грхи, Анисья, да считаться будутъ, такъ знаешь, что народу въ адъ-то привалитъ, что и не умстишься на сковородахъ-то. И я угожу, да и теб не миновать… Такъ-то! А коли да я тебя повстрчаю тамъ, ужь похлопочу, чтобы тебя на самой горячей сковород пристроили.
— Ну, ужь это, баринъ, не придется.
И Анисья вдругъ приняла серьезный видъ, и какъ бы понатужившись, снова потащила слова:
— По моему понятью, мы и здсь на васъ, господъ, работаемъ, да и тамъ на васъ же велятъ стараться.
— Это какъ?
— Да. такъ-же. Подъ васъ же дрова таскать будемъ.
— А вся бда оттого, что черти-то — мужчины. Ты, я чай, какъ попадешь въ адъ-то, такъ и начнешь какого ни на есть чертенка съ пути сбивать, да ублажать всячески, чтобы заступился…
Анисья даже обмерла.
— Тьфу! Прости, Господи! произнесла она, перекрестившись.— Языкъ же у васъ, Владиміръ Сергичъ. Скажете что, иной разъ, точно палкой вдарите.
Волинъ съ хохотомъ вышелъ въ гостиную и съ разстегнутой рубашкой, безъ сюртука и безъ жилета, очень довольный, умстился къ столу чай пить!
Черезъ нсколько минутъ появился Пышнинъ, искоса поглядлъ на него, прошелъ къ Анись и веллъ ей привести извощика.
— Ужь узжать хотите, баринъ? жалостливо произнесла эта.
— Да, кратко и сухо отозвался Пышнинъ и, снова появившись въ гостиной, проходилъ къ себ.
— Вы ужь сегодня и здороваться не изволите, насмшливо протянулъ Волинъ.
Пышнинъ остановился въ дверяхъ, и странно взглянулъ на него: не то смутился, не то черезчуръ удивился.
— За что такая немилость? Чмъ прогнвилъ я васъ, мусье Манжажа?
Пышнинъ молчалъ, но глядлъ, какъ Волинъ спокойно несъ чашку чая къ весело усмхающимся губамъ.
— Если желаете перестать кланяться съ человкомъ, то подумали бы прежде приготовить аргументъ или…
— Справьтесь въ XV том россійскихъ законовъ, почему я не желаю вамъ кланяться! глухо, но все-таки спокойно произнесъ Пышнинъ.
Волинъ вопросительно вытаращилъ глаза и поставилъ, чашку на столъ.
— Да-съ! ршительно и холодно добавилъ тотъ.
Волинъ подумалъ и вдругъ разразился хохотомъ. Пышнинъ въ свою очередь вытаращилъ глаза. Онъ не ожидалъ хохота, да еще такого искренняго и продолжительнаго.
— Такъ я… такъ я — уголовный преступникъ!
Пышнинъ повернулся на каблукахъ и вышелъ. Черезъ минуту Волинъ вышелъ въ садъ и ходилъ тамъ посвистывая, но лицо его было задумчиво. Онъ разсянно подходилъ то къ забору, то къ клумб, теребилъ георгину и опять отходилъ въ противоположный уголъ и глядлъ на него, но совершенно не зная, на что именно онъ смотрлъ. На двор появился извощикъ. Пышнинъ у себя въ комнат увязывалъ чемоданъ. Волинъ вошелъ къ нему и, опершись на дверь, проговорилъ нсколько измнившимся голосомъ:
— Есть два сорта гадостей: гадости маленькія и большія, гадости смлыя и смирныя. Я, по вашему, сдлалъ большую гадость, я лично съ этимъ несогласенъ, но… но я ее поправлю. Вы же всю вашу жизнь длали и будете длать другой сортъ гадостей — маленькія, смирныя, законныя, слдовательно безопасныя, и невозмутимо-ясно кончите ваше житіе подъ луной, оплакиваемые родными и знакомыми. Я кончу, быть можетъ, плохо!.. Умру — обо мн отзовутся, какъ объ издохшей собак… Но мы одного поля ягоды! Да-съ! Разница только та, что въ вашихъ жилахъ течетъ испорченный и выдохшійся квасъ или кислыя щи, а въ моихъ — кровь.
— Татарская! глухо вымолвилъ Пышнинъ, не видя ни ремня, ни пряжки, которою хотлъ застегнуть на чемодан.

XXXVI.

Новая квартира Пышнина въ город была хорошенькая и дорогая. Лакей, приличный, выбритый, нанялся съ усами, но былъ принятъ съ условіемъ обриться. Ювелиры, каретники, сапожники и портные почтительно и любезно осаждали квартиру жениха.
Наша Манжажа то и дло выбирала брошки, браслеты, рисовала свой гербъ для кареты и для шарабана. У подъзда денно и нощно стояла щегольская коляска съ парой вороныхъ, на которыхъ она каталась по городу.
У Манжажи нашей были теперь денежки. Она заняла гд-то, чтобы отдать ихъ изъ приданаго будущей жены. Подарки, привозимые Лин — на ея же счетъ — были великолпны.
По вечерамъ Пышнинъ сидлъ у невсты, но близко его къ Лин не допускали, наедин, Боже помилуй, ни на секунду не оставляли. Около нихъ, между ними, за ними, вокругъ нихъ, какимъ-то вездсущимъ манеромъ находилась нарочито выписанная, дальняя родственница, и постоянно, но будто нечаянно, путешествовала за ними по пятамъ или шла предъ ними — однимъ словомъ, играла роль столпа огненнаго, который во время-оно руководилъ израильтянами въ сорокалтнемъ странствованіи въ землю обтованную. Только то былъ столпъ, а родственница была воистину столбъ. Эта тумба въ огромномъ чепц и шали охраняла Лину.

XXXVII.

На дач, по отъзд Пышнина, было невесело. Танцевъ и всякой штуки не было, какъ общалъ Волинъ, потому что онъ былъ угрюмъ и задумчивъ, и въ голов его, отъ зари до зари, тяжело ворочались и переворачивались слдующія мысли:
‘Оно, въ самомъ дл, глупо вышло. Бывало, прежде съ другими все обходилось мирно и просто, а теперь съ Феней иначе… Посторонній можетъ и въ самомъ дл тоже подумать, что эта дура Манжажа вообразила! Уголовный преступникъ! Дурища этакая! Жантильомъ съ душистыми ручками и съ грязными носками на ногахъ, голландская рубашка со спинкой и рукавами изъ ярославскаго полотна! Я — скверная гадина, по-вашему. Но я хоть скорпіонъ, меня не трогай! Вы — клопъ, котораго всякій ребенокъ раздавитъ, да не рукой, а чмъ нибудь… чтобы не коснуться’.
Потомъ онъ думалъ о Фен:
‘Вдь еслибы не я, такъ другой кто-нибудь сдлалъ бы то же. Ихъ судьба такая! Не даромъ и Дунька и Феня родились подъ кровлей, гд написано: Mon joujou. Еще ея счастье, что это я, другой бы просто бросилъ, а я хоть денегъ дамъ… Кончу честно’.
Феня проводила у него все время, изрдка ходила къ себ. Она-то особенно и наводила тоску и досаду на Волина, потому что бывала грустна и задумчива. Часто она стремительно обвивалась вокругъ него, цловала безъ конца, потомъ тутъ же задумывалась, и крпко прильнувъ къ нему щекой, не шевелилась по цлымъ минутамъ, разсянно отвчала или же освобождалась и отходила отъ него на диванъ къ окну и долго сидла молча, глядя куда-нибудь оловяннымъ взглядомъ. Волинъ бсился.
— Сидитъ точно барышня, грустящая о своей репутаціи. Перестала, право, быть прачкой Феней, стала какой-то мамзелью.
Онъ иногда начиналъ уже нападать на нее, придираться къ пустякамъ, но сопротивленія, борьбы, и тни не было. Она задумается — онъ досадливо окликнетъ ее. Феня придетъ въ себя, подойдетъ, тихо обовьется вокругъ него, и грустно свтящіеся глаза ея говорятъ ему, что она любитъ… она вдь сдалась. Она его вещь. Онъ можетъ длать съ ней, что хочетъ, хоть прогнать!
Но Волинъ отворачивался и боле бсился, чмъ скучалъ.
Отчего? Неужели бда была въ томъ, что Феня слишкомъ любила его и въ отвтъ на шутку отвчала искренней привязанностью?
Нтъ, тотъ, кто не любитъ, а только шалитъ, все-таки радъ серьезному чувству. Оно льститъ самолюбію. Поиграть игрушкой — скучно.
Волинъ былъ доволенъ серьезной привязанностью, которую видлъ въ Фен. Эта жизнь порывомъ бросилась въ его волю, она вся подъ его рукой. Захочетъ онъ, Феня улыбается, счастлива, даже глаза ея любятъ безъ ума, захочетъ — и это сердце кровью обливается и страдаетъ.
Волина бсило другое — то, что Феня была боле человкъ, нежели онъ ожидалъ. Она любила горячо, но отдалась съ борьбой, привязалась еще боле, но не забывала, догадывалась, что она игрушка, предвидла ранній или поздній конецъ. Вспомнила она исторію старшей сестры и глубоко чувствовала, что ея привязанность будетъ такая же долгая и глупая, какъ и Дунькина.
И поневол пугливо замирало молодое сердце, заглядывая въ будущее.
‘Саша радовалась подаркамъ, копила даваемыя деньги и смялась отъ зари до зари!’ мысленно пересчитывалъ Волинъ. Таня прямо говорила: ‘если бросите, я живо найду другого. Я хорошенькая’. Варя вовсе не думала о будущемъ, очень удивилась разлук, поплакала и скоро тоже перестала думать и о ней. А эта… эта mademoiselle Theodosie, а не Феня…. Ужь не мечтаетъ ли она о законномъ брак? Чортъ меня дернулъ! Оставить бы землемру…’

XXXVIII.

Такъ прошло три недли. Волинъ ни разу не былъ въ Манжаж, не желая видться съ Глафирой, Феня же бывала всегда у него. Онъ даже и гулялъ мало, ибо почему-то обращалъ на себя особенное вниманіе дачниковъ. Онъ объяснялъ это тмъ, что дло шло къ осени, и многіе уже перехали въ городъ, а поэтому остающіеся были теперь на счету.
Однажды, чувствуя, что онъ просто задыхается съ Феней въ этомъ домик, онъ отправился въ лсъ и незамтно приблизился къ Манжаж. Голосъ Глафиры привелъ его въ себя, онъ остановился.
— Вс вы одурли словно. Вотъ теперь и расхлебывай. А кто? Все я же! Кто ни дури, на комъ стрясется?— надъ Глафирой! Вдь Дуньку теперь и день и ночь карауль. Вдь такъ и вопитъ: пойду, да пойду къ нему. А вдь у меня тоже дло есть.
— Я, Глаша, воля твоя, не причина, возражалъ солдатъ. Семенъ.— Слыхалъ я отъ васъ, что ее какой-то капитанъ сманивалъ… Ну, а этотъ генералъ-майоръ. Это же разница.
— Дурень этакій, да вдь этому десять годовъ. Что-жь, ему капитаномъ весь вкъ, что-ли, сидть… Они замолчали на минуту.
— Фенька-то что-жь! злобно заговорилъ Семенъ.— Могла бы покараулить сестру-то, чмъ съ городскими амуры-то строить.
— Полно ты, поносить-то. Амуры! Феня-то погляди какая. Краше въ гробъ кладутъ. Подумаешь, она у него въ черной работ.
Глафира начала плакать.
— Поползла ты, Манжажа! Что бы тятенька-то сказалъ, и году я не сдержала ему общанія. Дала разорить гнздо. А все я, скверная, все я, подлая.
— Полно кориться-то!
— Нтъ, Семенъ, я нагршила. Феня его побаивалась сначала. Я бы ее живо тутъ за Василья Егорыча свернула. Да, вишь, лукавый нашепталъ: Василій-то возьметъ, да увезетъ въ городъ, и не увидишь никогда. А этотъ къ зим удетъ, а ее-то оставитъ съ деньгами. Она-то погруститъ, да и перестанетъ, а я на т деньги откуплю у Никифора Манжажу и буду такъ-то по старому въ тятенькиномъ гнзд жить съ ними обими… А вышло-то что, что вышло? Одинъ грхъ! Денегъ ни гроша, а на двочку поглядть — страсть. Уходитъ онъ ее… Вс то же говорятъ. Тотъ разъ встртила Машку, оскалилась на меня: ‘Ай да Глафира Прохоровна!’ кричитъ. А тутъ народу — вс были. Уходила сестренку-то, въ кабалу запродала, братцы мои. Феньку энтотъ баринъ отъ зари до зари палочьемъ лупитъ. Вчуж жалостливость беретъ…
— Дерется нешто?
— Я почемъ знаю! Можетъ, и бьетъ. Она нешто скажетъ? Теб говорю: нутро у меня вертится смотрть на нее, когда придетъ… Такъ по ночамъ и чую, что придетъ тятенька съ кладбища меня за нее попрекать. Ее всегда холили, да любили у насъ, хоть мы и не по-господски живемъ, а тутъ вонъ и баринъ, да что длаетъ…
Волинъ, не помня себя отъ бшенства, летлъ домой, онъ забылъ, что Пышнинъ безпокоился о своей репутаціи у дачниковъ. Теперь дло касалось до него. Дворничиха, сосди думаютъ, что онъ дерется, бьетъ женщину!..
А кто виноватъ?— эта мамзель! Кому же придетъ на умъ, что эта Фенька, прачка, груститъ о томъ, что она любовница! Стало быть, ее бьютъ!
Волинъ какъ бшеный вернулся домой. Анисья увидла его и струхнула.
— Гд Феня!?
— Была-съ… наверху…
Онъ стремительно поднялся по лстниц, съ силой отшвырнувъ попавшуюся половую щетку. Дверь къ Фен не отворялась. Онъ съ бранью ударилъ въ нее кулакомъ, замокъ звеня вылетлъ вонъ и напоромъ раскрытыя половинки съ грохотомъ ударились объ стну. Анисья побжала къ дворничих и, дрожа всмъ тломъ, поглядывала оттуда на окошки.
— Что жь, нон воля, я — не крпостная! Что-жь онъ можетъ… отвчала она сама себ.
Феня дремала на постели и вскочила съ крикомъ. Прерывавшіяся фразы, грязныя насмшки и безпощадная брань — посыпались на ея голову.
Онъ былъ въ благородномъ негодованіи! Его заподозрвали въ способности бить женщину! Поэтому, вроятно, онъ сталъ теперь клеймить невиноватую двочку всми позорными словами, которыя были даже и не кстати. Раза два мелькнуло у него въ голов, что Феня не совсмъ виновата или неумышленно. Да вдь и не онъ же виноватъ. Вдь кому-нибудь да, надо же быть виноватымъ!
Феня сначала просто перепугалась при вид его и ничего не понимала. Но вотъ разслышала нсколько эпитетовъ, и что-то шевельнулось въ ней, острое, мучительное. Краска бросилась ей въ лицо. Она слыхала эти слова, но подъ кровлей грязной Манжажи ей самой никогда ихъ не говорили. Она какъ-то выпрямилась, хотла отвчать… но только отвернулась закраснвшись, и слезы брызнули изъ глазъ. Знакомая сила звучала въ голос Волина. Та же сила, которая слышалась когда-то въ слов: не пущу, слышалась теперь въ словахъ, которыми онъ клеймилъ это преданное существосила, давящая необузданнымъ напоромъ. Феня опустилась на стулъ. Волинъ приблизился, она инстинктомъ склонилась и прижалась въ комоду.
— Можешь отправляться къ себ въ Манжажу! выговорилъ онъ.— Спасибо. Я этой каторги боле выносить не желаю! Завтра я пришлю теб денегъ!
Феня зарыдала и упала на колни.
Волинъ смолкъ сразу. Онъ машинально протянулъ къ ней руки, чтобы поднять ее. Феня взяла эти руки и, покрывая ихъ горячими поцлуями, прошептала, дрожа всмъ тломъ:
— Простите меня! Простите!
Волинъ собирался уже поднять ее къ себ на грудь и закончить ласками, но вдругъ оттолкнулъ ее, вырвалъ руки и, повернувшись на каблукахъ, вышелъ въ садъ. Тамъ онъ слъ на скамью и произнесъ вдругъ:
— Какая гадость!
Чмъ боле бьютъ нагайкой лягавую собаку, тмъ боле съ веселымъ визгомъ ласкается она потомъ, и слушается, и любитъ.
Да, Феня любила такъ!
Что же Волинъ? Такая любовь женщины по немъ, ему находка. Въ его жилахъ течетъ такая кровь.
Да, и первое его движеніе, первый откликъ его сердца, былъ — поднять эту женщину и страстно приласкать, но онъ отвернулся.
Настоящихъ татаръ, pur sang, у насъ нтъ. Волинъ — татаринъ, но не признается въ этомъ даже и себ. Волинъ, сидя теперь на скамь, надувалъ себя, вспомнивъ, что Феня, по теоріи должна быть ему гадка. Онъ лгалъ себ, увряя себя, что онъ Феню не можетъ любить никогда, что онъ до сихъ поръ шутилъ, но любилъ хоть немножко, теперь же она окончательно ему противна.
А между тмъ онъ смотрлъ себ на руки. Он блестли еще, покрытыя слезами Фени. Долго глядлъ онъ на нихъ..
Эти мокрыя руки, эти слезы униженія были ему по сердцу.
Кровь пересилила чуждую для нея теорію.
Когда же стемнло, онъ снова вошелъ къ Фен, нашелъ ее въ темнот на постели, всю въ слезахъ, и, молча, крпко обнялъ ее, страстно прильнулъ губами къ ея мокрому лицу, но прощенія онъ не просилъ. Это было не раскаяніе!
Только одна темная ночь видла, какимъ счастьемъ, переполнившимъ его сердце, какой искренней лаской, признался Волинъ, что Феня создана по немъ.
Дйствительно, въ эту ночь онъ любилъ Феню, все еще встревоженную и дрожащую повременамъ подъ молчаливой и своенравной лаской своего хозяина. Любилъ-до утра…

XXXIX.

Какъ только отношенія Волина съ Феней вошли въ прежнюю обычную колею, то-есть искренняя привязанность съ ея стороны и почти равнодушіе съ его — то онъ началъ скучать и уже ршилъ създить въ городъ, достать у ростовщика денегъ и покончить съ Феней честно и хорошо. Но собраться и отправиться онъ все не ршался, ибо не ршался приблизить минуту разсчета съ Феней.
‘Вдь будетъ вытье!’ думалъ онъ. Бдная же двочка уже было-успокоилась и не предполагала, что ея счастіе оцнили въ сто рублей.
Однажды утромъ, Анисья принесла ему записку, полученную по городской почт. Волинъ развернулъ и удивился: записка была отъ Мимы Дортъ, которая писала безграмотнымъ русскимъ языкомъ, что хотя его мало знаетъ, но безпокоитъ просьбой пріхать къ ней или написать, когда она можетъ быть у него, чтобы переговорить о важномъ дл.
Волинъ обрадовался случаю хать въ городъ по необходимости и быть за одно и у ростовщика. Онъ живо собрался, пользуясь отсутствіемъ Фени, и веллъ Анись длать обдъ для нея, если она придетъ, и сказать ей, что онъ вернется къ вечеру. Черезъ часа два зды онъ былъ въ город, на одной изъ главныхъ улицъ и не подозрвалъ, разумется, что Феня, въ то же время пришедшая на его дачу изъ Манжажи, грустно услась на верху и стала плакать. Анисья пришла къ ней болтать: разсказала про сосдку, про пирушку, про записочку, надо полагать, дамскую… и когда ушла опять въ кухню, то Феня легла на постель и спрятала лицо въ подушкахъ.
‘Бросилъ!’ вертлось у нея на ум, и она плакала безъ конца вплоть до вечера, пугливо утирая глаза и лицо при малйшемъ шум внизу…
Когда Волинъ вошелъ въ квартиру Мимы, тщательно осматриваемый ея горничной, она читала ‘Разбойниковъ’ Шиллера и была грустна. Вдь Франкъ: такой ужасный!
‘Разбойники’ полетли на диванъ при появленіи Волина, и звонкій голосъ раздался въ гостиной:
— Да какой же вы хорошенькій стали?!
Мима уже подскочила къ нему, уже тащила къ окну, разглядывая лицо его, смялась, опрокидывая хохлатую головку назадъ и показывая два ряда великолпныхъ зубовъ.
— Прехорошенькій! Вы усы отпустили, прежде усовъ не было. А теперь прехорошенькій! Право! Садитесь и слушайте. Скучное надо говорить, скучное. Д-д-ло! Я не люблю дла, вы любите? Слушайте!
Волинъ улыбался и былъ въ дух. Давно уже ему не было весело, а теперь, при одномъ приближеніи Мимы, прежняя веселость и довольство вернулись къ нему. Скука была несовмстна съ ней. Мима потормошила его, усадила, и съ трудомъ успокоившись на кресл и пересиливъ въ себ страсть двигаться, она начала разсказывать свое ску-у-у-чное д-д-ло!! заключавшееся въ вопрос: можетъ ли она поврить взаймы подъ проценты четыре тысячи его другу Пышнину. Онъ проситъ ихъ для свадьбы! Одна ея пріятельница уже дала ему шесть тысячъ недавно, но она Мима совтуется, ибо не ршается. Съ одной стороны ей хочется дать, ибо онъ: такой жа-ал-к-ій, бдня-жка, чуть не плачетъ! Съ другой стороны ей страшно, ибо онъ разсчитываетъ отдать изъ тхъ, которыя получитъ отъ ея старичка въ приданое. А старичокъ ей говорилъ, что его дла идутъ плохо и что онъ за дочерью почти ничего дать не можетъ, но что это не бда, ибо Пышнинъ любитъ Лину и о деньгахъ говорить не хочетъ. Оттого старичокъ и не хочетъ упустить такого невзыскательнаго жениха, и насильно выдаетъ за него Лину, которая его ненавидитъ и хотла выйти за одного полковника. Но полковникъ прямо спрашиваетъ, сколько приданаго?..
— Я думаю, что они вс другъ друга обманываютъ? заключила Мима вопросительно.
Волинъ долго молчалъ, и будто соображая, можетъ ли Мима дать взаймы, думалъ:
‘Лина ненавидитъ — но это не противъ XV тома россійскихъ законовъ, а даже согласно съ X томомъ. Вотъ разница между нами, моя безцнная душечка Манжажа. Погоди же, я займусь устроить твое счастье’!
Знаетъ ли Пышнинъ, что Лина его ненавидитъ?
— Да, но онъ говоритъ мн, что она — женщина холодная и любитъ его, какъ хорошо воспитанная двушка должна любить.
— А полковникъ?
— Онъ говоритъ, что полковникъ — дурной человкъ. А что онъ противъ воли самой Лины хочетъ спасти ее, и что она черезъ недлю и забудетъ о полковник, потому что на самомъ дл любитъ его, а не полковника.
‘И врать-то порядочно не умешь!’ думалъ Волинъ, и объявилъ Мим, что она можетъ поврить ему въ долгъ, но чтобы поэтому и не мшала этой свадьб ни словомъ, ни дломъ.
— Ну, хорошо, ну, хорошо! пропла Мима, уже занятая своимъ браслетомъ и рукавчиками.
— Да вы не сказали ли уже Пышнину, что отецъ не даетъ ничего за Линой на основаніи его словъ? спохватился Волинъ.
Но Мима отвчала вопросомъ:
— Можно васъ поцловать? Мн очень захотлось. Ну же, можно?
— Еще бы! Цлуйте хоть до упаду, только прежде отвчайте.
— Ну, что вамъ? Я не люблю д-д-ла!
— Предупреждали ли вы уже Пышнина?
— Какъ можно! А старичокъ-то мой? Онъ узнаетъ, что я… А онъ сильный, съ протекціей. Я бы сказала, да боюсь.
— Не надо! не надо! Слышите.
— Пустите же, я васъ поцлую. Мн первый разъ такъ отказываютъ… вдь я очень хорошенькая!
Мима уже давно встала и, положивъ руки ему на плечи, тянулась къ нему своей хохлатой головкой.
— Не дамся, пока не общаетесь мн, взаймы Пышнину поврить и не мшать его свадьб.
— Общаюсь, общаюсь, общаюсь. Пустите же руки. Да ну же! Кокетка, капризница! Mademoiselle Волинъ.
Мима оперлась руками на его плечи и, съ разстановкой цлуя его по всему лицу, приговаривала:
— Разъ! Два! Три! Четыре!.. Можно до двадцати?
— Можно, можно, хоть до ста.
Мима на десятомъ поцлу сла къ нему на колни и, гладя его по голов, стала шептать:
— Ты подешь на дачу не нынче… а завтра! А послзавтра ты прідешь опять. А потомъ передешь совсмъ и наймешь квартиру тутъ въ третьемъ этаж! А когда будетъ прізжать одинъ ротмистръ, то ему будутъ говорить, что Мима Дортъ ухала за границу, потому что у Волина выросли усы и онъ сталъ хорошенькій, лучше его! Такъ? Хорошо?
— Ничего! Недурно!
— А правда это, что ты очень дурное сдлалъ недавно? Мн Пышнинъ разсказалъ. Дурное… съ двочкой!?..
Вечеромъ, Волинъ сидлъ въ туалетной, готовясь на условію, при малйшемъ шорох въ дом, ссть въ шкафъ. Старичокъ весело расхаживалъ по гостиной, и несмотря на нетерпливый и урывчатый разговоръ, несмотря на ужа-а-асную головную боль Мимы, которая гнала его домой — старичокъ долго прохаживался и болтая смялся дряблымъ смхомъ. Потомъ собрался домой, но перемнилъ на оперу, и поэтому захотлъ руки вымыть.
Мима весело потащила его въ туалетную. Пришлось ссть въ шкафъ.
— Погоди же, я тебя проучу, про-у-у-чу! восклицала она, хохоча до упаду, пока старичокъ мылъ руки и визгливо приставалъ, усмхаясь:
— Меня! Меня! За что меня проучить, Мимочка? За что?
Но Мима только хохотала и не подозрвала, что общее благополучіе было на волоск и что водевиль могъ легко превратиться въ драму, потому что Волинъ, поднявъ пыль въ шкафу быстрымъ усаживаніемъ своей плотной персоны, едва-едва удерживался отъ чихоты и, скорчившись, посылалъ, къ чорту и старичка, и Миму, и пыль, и свой собственный носъ.
Но судьба спасла его. Когда Волинъ расчихался, подъ хохотъ лежавшей на диван Мимы — старичокъ былъ уже внизу и садился, крехтя, въ свою карету.

XL.

Мима предлагала Волину дать денегъ, но онъ даже не захотлъ пить чай у нея, несмотря на упрашиванья, и рзко, почти грубо объявилъ, что на содержаніе къ ней итти ненамренъ. Она обидлась, разсердилась, потомъ задумалась и, прощаясь, прибавила:
— Другіе не говорятъ такъ! Ты какой-то смшной! Смотри же, до завтра. Не прідешь, такъ я сама къ теб поду и Феню на дуэль вызову. Прізжай же!
Переночевавъ у знакомаго студента и оставивъ у ростовщика часы съ цпочкою, доставшіеся отъ отца, Волинъ отправился въ первый попавшійся ресторанъ позавтракать.
Ресторанъ оказался самымъ моднымъ. Въ самыхъ дверяхъ раздавался громкій и веселый говоръ Пышнина съ какимъ-то уланомъ. Пышнинъ искоса увидлъ Волина и сталъ внимательно разглядывать бутербродъ, который держалъ въ рук своей, красиво перетянутой пламенной перчаткой.
— Манжажа! Здравствуйте, Maнжaжа!
Пышнинъ побагровлъ и не шевелился. Волинъ подошелъ ближе и сталъ передъ нимъ.
— Господинъ Пышнинъ, мы такъ давно не видались, что вы окончательно забыли и свою кличку, и мою рожу.
— Да, и надюсь, что вы въ послдній разъ напоминаете мн ее.
— Кого — мою рожу, или вашу кличку?
Уланъ быстро отошелъ. Руки Пышнина дрожали, и бутербродъ упалъ на полъ.
— Я послдній разъ подхожу и заговариваю съ вами, шепотомъ проговорилъ Волинъ:— чтобы попросить васъ тоже не заниматься боле мной и Феней, иначе я буду при каждой встрч подходить и справляться о вашихъ длахъ, о полученіи приданаго, о здоровь дурного человка полковника и объ уплат процентовъ Мим и ея пріятельниц. Согласна ли на это наша любезная, подгнившая Манжажа?
— Согласенъ на все… только оставьте меня! глухимъ голосомъ произнесъ Пышнинъ, поблднвшій при словахъ: ‘приданое и проценты Мим’.
Черезъ полчаса Волинъ заглянулъ въ биліардную и услышалъ снова бойкій голосъ Пышнина:
— Вы понимаете… учась пять лтъ въ гимназіи, потомъ въ четыре года университетской жизни… on est bien vite, et bien facilement encanaill!
— Parfaitement dit! отозвался знакомый намъ усачъ: — меня отъ этого отецъ въ корпусъ отдалъ, оттуда я вышелъ вполн…
— Манжажа! выговорилъ Волинъ громко, за его спиной.
Усачъ обернулся и, глянувъ черезъ плечо, смрилъ его съ ногъ до головы. Лицо его было насмшливо, пока глаза скользили по платью Волина, и стало безопасно-серьезно, когда встртило его оловянный взглядъ.
— Связываться съ первымъ прохожимъ!.. Скандалъ… подумалъ усачъ и отвернулся.
— Ну, ужь натерплась я страху безъ васъ тутотка! встртила Волина Анисья: — заберутся, думаю, и обчистятъ до нитки, да еще убьютъ изъ-за чужого-то добра.
— Поди ты! Небось одна десятокъ мужиковъ уберешь. Гд Феня?
— Ушла къ себ… еще вчера. Просила остаться ночевать… все сподручне, такъ нтъ. Вишь, не захотла.
Волинъ прошелъ въ гостиную.
— То-то, вотъ все такъ! бормотала Анисья у себя въ кухн.— А пропади самая эта, что называется, дрянь, глядитко-съ какъ взыщетъ! Господа благородные! Э-эхъ-ма!!

XLI.

Господинъ благородный, между тмъ, прилегъ на минуту на диванъ и проспалъ до полудня слдующаго дня. Не спша одвшись, не спша чаю напившись, онъ взялъ деньги въ карманъ и отправился въ Манжажу, приготовивъ фразу: ‘Феня! Я долженъ хать за триста верстъ отсюда, ибо одна моя тетка нездорова и меня зоветъ. Я не знаю, когда вернусь, поэтому…’ И онъ представилъ себ слезы, живо осушенныя деньгами и совтами довольной Глафиры, всеобщее довольство и его удаленіе со спокойною совстью насчетъ честно и хорошо конченнаго дла.
Въ Манжаж было тихо, но когда онъ прошелъ отворенную калитку, то раздался полу грустный, полуласковый голосъ Глафиры:
— Полно, Феня, у печки-то возиться. Поди, лягъ лучше.
Волинъ остановился предъ крыльцомъ удивленный. Онъ почему-то воображалъ, что найдетъ въ Манжаж такое же веселье, какое было у него на душ.
— Не хочу я валяться, тихо отозвалась Феня,— нагулялась и навалялась досыта. Только одно горе нажила. Говорю, работать хочу.
— Ну, посл и работай, а теперь поди отдохни! Ночь-то вдь не спала…
— Спала.
— Спала? злобно зарычала Дунька.— А вылъ-то кто? Я что ли? Говорила я: вс они черти. Мн, да не знать! Вс дьяволы! И этотъ дьяволъ, и мой дьяволъ. Вотъ пойду къ своему-то, такъ и скажу въ глаза: дьяволъ, молъ, ты. Въ енаралы произошелъ — ну, а все же дьяволъ. А твой-то ужь и совсмъ антихристова рожа!
— Полно, Дуня. Просила, вдь, не ругать… Что ругать-то. Можетъ, другую нашелъ, городскую щеголиху какую… Ну, что-жь? Богъ проститъ!
Голосъ Фени дрожалъ отъ слезъ.
— Лягъ, говорю. Дай сюда, я донесу. Упадешь, разобьешь только…
— Нтъ, нтъ, пусти.
Волинъ слушалъ все это, опустивъ голову и безсознательно разглядывая ступени.
Вдругъ раздался надъ нимъ крикъ. Феня стояла на крыльц, горшокъ со щами выскользнулъ у нея изъ рукъ и разбился въ дребезги объ лстницу. Глафира вскрикнула тоже, выскочила и обхватила сестру руками.
— Что ты? Грудь, что ли, схватило? Да говори!
Феня молча протянула руку на Волина, потомъ отвернулась и, обнявъ сестру, заплакала у нея на плеч.
— А! нашъ соколъ ясный! Что-жь, хороша ли двочка? Вашими-съ стараніями. Покорнйше благодарны! неровно-звенящимъ голосомъ обратилась къ нему Глафира и ввела сестру въ комнату.
Волинъ, слегка смущенный, пристально смотрлъ, какъ дымящіяся щи лились по ступенькамъ и какъ приползшая Дунька ворча собирала куски говядины.
— Всхъ бы въ рк потопила! Дьяволы-черти! Черти-дьяволы! Нашли занятье — народъ пугать. Что-жь уперлись? Не слышите — воетъ отъ васъ. У! Антихристова…
Волинъ вошелъ. Феня сидла у окна и, увидавъ его, отвернулась. Глафира наскоро одвалась и укладывала блье въ корзину. Волину нечего было сказать — онъ молча слъ на сундукъ, но, несмотря на внутреннее неспокойствіе, не забылъ, что правый уголъ сундука продавленъ, и поэтому спокойно услся на лвомъ.
— Вотъ теб и обдъ! Гд обдъ? У дьявола обдъ! кричала на крыльц Дунька.— Лежала бы… А то, вишь, работать. Вотъ и сработала!
— Молчи! грозно крикнула Глафира, такъ что стны Манжажи, казалось, вздрогнули.— Обдъ! Сестра чуть жива, а ты съ обдомъ лзешь! Что у тебя на мсто сердца-то — труха, что ли? Или… то же, что и у нихъ… барское!
— А посудина, тоже — ничего? Она вдь, поди, четвертакъ стоила.
— Вотъ возьмите, купите, произнесъ Волинъ, кладя на столъ пригоршню мелкой монеты.
Феня быстро обернулась, схватила ихъ и вышвырнула за окно.
— Феня! Феня! тихо вымолвила Глафира, остолбенвъ:— что ты? Деньги-то швырять!
— Деньги? Деньги? Ему горшка жалко… а людей не жалко. Я заработаю сама. Не надо!
Феня высунулась въ окошко и закрыла лицо руками.
— Дунька, вылзь изъ угла хоть разъ во всю-то жисть!
— Куда я еще теб ползу?
— Подбери деньги, да сходи на дачи за посудиной. Къ вечеру еще успемъ съ обдомъ-то. Мн не время, къ нмцу надо.
— Не хочу я, чтобъ онъ за меня платилъ, произнесла Феня, не глядя на Волина: — не хочу! Я завтра заработаю, куплю. Не надо намъ ничего. Не зачмъ было и приходить. Никому не нужны! Никто не звалъ. Не нужно! Не нужно!
Феня перешла въ другой уголъ комнаты, сла къ нему спиной и дрожащими руками опять закрыла лицо свое.
Калитка хлопнула. Срое платье Глафиры замелькало вдали, подъ высокими стволами деревьевъ. Дунька подбирала деньги подъ окномъ, и скоро бгомъ пустилась къ дачамъ, словно вспомнивъ о чемъ-то. Въ Манжаж стало тихо. Волинъ подошелъ къ Фен, слъ около нея, обнялъ, назвалъ.
— Не трогайте меня. Ступайте… къ сосдк или къ другой… какой… У васъ много!.. Она заплакала.
— Я былъ по длу, въ город… Феня! Не плачь же! Послушай. Я пришелъ теб объяснить, что одна моя тетка…
Онъ запнулся. Какъ же сказать въ такую минуту, вмсто утшенія, что онъ узжаетъ? Какъ же отдать деньги, когда она сейчасъ одн уже выбросила въ окно? Да и Глафира вдобавокъ ушла нарочно.
— Анисья теб наврала все… Все это вздоръ, никогда не бывало. Я тебя одну люб…
Онъ опять запнулся. Зачмъ же утшать? Чтобы потомъ опять добиться еще большихъ слезъ, при объявленіи объ отъзд?
Онъ не зналъ что говорить.
— Однако, надо же рано или поздно. Лучше ужь заодно, теперь. Что я за баба, однакожь!
— Слушай, Феня. Я теб не радостное долженъ сказать. Мн надо хать, у меня дядя… заболлъ… зоветъ къ себ. Но за пятьсотъ верстъ. Я ворочусь скоро, я думаю, черезъ шесть мсяцевъ или черезъ десять. Ворочусь опять, понимаешь. А пока вотъ тутъ… я принесъ… Вы вдь нуждаетесь. Глафира за всхъ работаетъ… Устала, такъ нужны деньги…
Волинъ тянулъ, тянулъ и наконецъ опять запнулся.
— Возьми деньги и отдай Глафир. Это я ей принесъ.
Волинъ положилъ на постель пачку ассигнацій и прибавилъ:
— А черезъ мсяцевъ… десять, можетъ и раньше, я опять пріду, и тогда… Ты не пугайся! Я правду говорю.
Феня подняла голову и глядла на него, потомъ перевела безсмысленные глаза на деньги, и опять стала смотрть на Волина. Онъ невольно отвернулся, ему показалось, что предъ нимъ была не Феня, а Дунька. Не Фенинъ, а Дунькинъ грустно-дурацкій взглядъ уперся ему въ лицо.
— Какъ же это? прошептала Феня, и вдругъ задрожала всмъ тломъ.— Вы это заплатили… Я ничего не продавала… Я не слыхала. Вы пришли… вы узжаете! Она спуталась, смолкла и стала тереть лобъ, но вдругъ вскрикнула и бросилась къ нему.— Не бросайте меня! прошептала она, крпко цпляясь за него руками.— Вы уходите… Владиміръ Сергичъ!
Волинъ не двигался и почти съ испугомъ глядлъ на блдное и безсмысленно онмвшее лицо Фени.
— Феня, Феня, успокойся… Я отложить могу. Я еще чрезъ недлю… хоть черезъ дв, если хочешь. Это не къ спху, Феня, слышишь… какъ хочешь.
Волинъ перепугался. Феня стала передъ нимъ и тихо, ровно, спокойно перепутывала безъ смысла разныя слова и фразы. Потомъ смолкла, опять задрожала всмъ тломъ и вдругъ съ дикимъ крикомъ бросилась къ нему, она бормотала что-то, и руки ея судорожно уцпились за него.
— Я не ухожу! Я не уйду, не уду. Мы еще цлый мсяцъ проживемъ вмст.
Феня долго не слушала его, то бормотала, то читала какія-то молитвы, крестилась и рыдая опять цплялась за него.
Наконецъ она утихла и черезъ нсколько минутъ начала тихо плакать и говорить своимъ обыкновеннымъ голосомъ.
— Владиміръ Сергичъ, хоть разъ въ мсяцъ приходить позвольте. Только, чтобы видть, Владиміръ Сергичъ!
— Хорошо! Хорошо! повторялъ онъ. ‘Нтъ, она меня любитъ… дйствительно!’ думалъ онъ про себя. ‘Что же длать-то?’
Была минута — онъ хотлъ разсчитать Анисью и сейчасъ же взять Феню на ея мсто, но вдругъ въ его голов промелькнулъ образъ Мимы! Отъ нея придется уже отказаться. ‘Феня меня любитъ, а та шалитъ!’ уговаривалъ онъ себя, и ршилъ тмъ, что надо Феню впродолженіе недли понемногу приготовить къ своему отъзду. Онъ сталъ опять уговаривать ее, что не удетъ, что только предупредить хотлъ, вралъ, божился, ласкалъ, цловалъ, и наконецъ Феня, почти спокойная, отпустила его домой, общая прійти вечеромъ.
За нсколько шаговъ онъ встртилъ солдата Семена, который молча поклонился и быстро вошелъ въ домъ. А чрезъ минуту выбжала оттуда Феня и бгомъ бросилась къ дачамъ мимо него.
— Дуня! Ушла! Къ генералу! закричала она ему. Солдатъ остановился у калитки и мрачно смотрлъ на дорогу.

XLII.

Пока Волинъ возился съ Феней, а Глафира считала блье у нмца, въ корридор дома генерала поймали какую-то женщину, которая на цыпочкахъ кралась вдоль стны. Лакей, прозвавшій ее на крыльц, получилъ строжайшій выговоръ, женщина со скрученными руками отправлена въ часть. Она просила все увидть только генерала, говорила, что не воровка, а шла, чтобъ ему сказать одно важное-преважное дло. Доложили. Генералъ допустилъ, но, пристально поглядвъ ей въ лицо, покраснлъ и проговорилъ:
— Я тебя велю сейчасъ же отпустить, но если ты, косматая дура, хотя еще разъ, гд либо подойдешь только ко мн, то я тебя упеку въ сумасшедшій домъ! Слышала? Ну, ступай!
Семенъ тогда уже бросился въ Манжажу, но когда прибжала въ казарму Феня, то ей сказали, что эта женщина уже ушла.
Три дня и почти три ночи Глафира, Феня и Семенъ, искали сестру и разспрашивали. Кто говорилъ, что видлъ, ее въ лсу недалеко отъ Манжажи, кто видлъ на мосту, какъ она смотрла въ воду и бормотала что-то. Одинъ видлъ ночью, какъ какая-то женщина ходила по огородамъ, ла картофель и кричала: ‘зарзали! зарзали!’ Другого въ сумерки, обогнала какая-то баба съ двочкой и объявила, что въ лсу кто-то на нее зарычалъ, мохнатый такой, съ хвостомъ. Третій видлъ въ лсу же… только не женщину, а мальчика. Четвертый въ лсу видалъ Дуньку, но это еще въ запрошлый мсяцъ. Пятый слыхать про все это слыхалъ, ну, а самъ, значитъ, никого и ничего не видалъ. Прачка Машка совтовала узелокъ на платк завязать и приговаривать ходючи:
— Чортъ, чортъ, поиграй, да назадъ отдай!
На третій день утромъ, какой-то мужикъ привезъ женщину въ телг со связанными руками, пойманную за шесть верстъ, и при възд въ дачи разспрашивалъ, гд такая есть, деревня, зовется не то Жамажня, не то Жажманя. Показали одну такую деревню, но напередъ предупредили, что то — село Воскресенское, а не Жамажня. Мужикъ поблагодарилъ и чуть-было уже не похалъ, когда Семенъ узналъ Дуньку и, взявъ, ее у мужика, повелъ въ Манжажу, говоря, чтобы за провозъ, получать прізжалъ туда. Мужикъ отказался, говоря:
— Зачмъ. Богъ съ ей. Тоже небогатые! Только вотъ, напрасно она мому куму, драмшись-то, глазъ испортила. Потому, вдомо, въ глаз человку всякому нужда!
Дуньку привели въ Манжажу. Она прямо бросилась въ свой уголъ, никому не отвчала и молча ла два часа все, что только клали около нея. Потомъ заснула и спала боле двнадцати часовъ безъ просыпа, но проснувшись, наконецъ, точно такъ же молчала и не отвчала никому, а когда Феня, вся въ слезахъ, обняла ее, стала ласкать и просить сказать что-нибудь,— Дунька сильно оттолкнула ее и закричала: ‘заржу’!
Такъ прошло еще два дня. Дунька на вс настоятельные вопросы, и при малйшемъ приближеніи кого либо, кричала: ‘заржу!’ Иногда вдругъ кричала то же и впросонкахъ, по ночамъ.
Глафира ничего не длала и, охвативъ голову руками… видла, не шевелясь иногда по цлымъ часамъ. Феня ходила какъ тнь изъ угла въ уголъ, изъ комнаты за калитку и глядла въ ту сторону, гд виднлись дачи, но ворочалась назадъ въ комнату, и во все время ни на сажень не отошла отъ Манжажи, гд царствовала мертвая тишина. Только разъ Феня заговорила съ сестрой и спросила о деньгахъ Волина. Но Глафира только удивилась. Феня поняла, что оставленныя ею на постели деньги, во время сумятицы, просто украли, и она ни слова не сказала сестр, и безъ того озабоченной.

XLIII.

Волинъ тоже ни разу не былъ въ Манжаж и ничего не зналъ. Нашли ли Дуньку? Гд Феня? Почему не идетъ? Послднее, впрочемъ, его радовало: эдакъ легче отвыкнетъ. Можетъ быть, уже и утшилась, разсудила, что сто рублей деньги хорошія и пригодятся.
Это была не грубая шутка: Волинъ искренно былъ убжденъ, что Феня, прачка, дикарка, которая выросла въ лсу, и никогда не имла за разъ въ рукахъ боле полтинника, непремнно должна соблазниться и утшиться довольно толстой пачкой разноцвтныхъ ассигнацій.
Между тмъ ему была страшная тоска на дач. Погода была скверная, холодная. Вечера уже длинне, а самъ онъ неспокоенъ и неувренъ, дйствительно ли Феня боле не явится. Перехать въ городъ не было денегъ.
— Тоска! Адская тоска! А приди Феня — такъ хоть итти топиться! повторялъ онъ.
Однажды въ сумерки женскій голосъ тихо спрашивалъ къ корридор у Анисьи:
— Дома Владиміръ Сергичъ?
— Наконецъ это невыносимо! выговорилъ Волинъ.— Сейчасъ же все кончу! Начну при ней же укладываться!
На порог показалась женщина, разсмялась и подскочила къ нему, расцловала, отодрала за ухо, потомъ опять расцловала и опять разсмялась.
— Говорила, что пріду сама къ скверному Волину, если онъ не прідетъ. Ну, и вотъ… потому что совсмъ, совсмъ влюблена въ сквернаго Волина!!
Разумется, это была не робкая Феня, а бсъ Мима. Волинъ ожилъ и такъ принялъ этого бса, съ такимъ восторгомъ помстился у этого бса въ ногахъ, когда онъ, снявъ шляпку и пальто, услся на диван, съ такимъ восторгомъ цловалъ маленькія и бленькія ручки этого бса веселья и беззаботности, что наконецъ бсъ зажегъ свчку, поднесъ ее къ лицу не только веселаго, но почти счастливаго Волина, и спросилъ:
— Э! да теб, стало быть, очень скучно было здсь? Такъ мое шампанское будетъ принято любезно, и провизія тоже. Ура!!
— Ты ангелъ! Я въ тебя влюбленъ! Ты мн жизнь внесла въ этотъ поганый домъ, гд я съ ума сходилъ съ двумя пошлыми тнями Пышнина и Фени, которыя преслдовали тутъ меня.
— У—у! какой страхъ! шалила Мима.— Бги, неси все изъ кухни. Я этой женщин отдала. Волинъ бросился въ кухню и потащилъ кульки, Мима уже вертлась около зеркала и улыбаясь взбивала свой блокурый хохолокъ.
Волинъ вдругъ остановился.
Вдь онъ тотъ разъ у Мимы отказался даже отъ чашки чая. А тутъ цлый ужинъ на т же деньги. Отказаться, не ужинать, разстроить великолпный вечеръ, посл недли поста и говнья. Разсердить наконецъ этого милаго бса, который усмхается самъ себ въ зеркало, и который даже не пойметъ этой пошлой, условной нравственности, этога нелпаго предразсудка!
Слово было вымолвлено, хотя и про себя. Волинъ встряхнулъ головой, и скоро столъ покрылся всмъ, что содержали кульки. Анисья зашла съ тарелками, попятилась отъ удивленья, и поставивъ все нужное на стол, боле не появлялась изъ конфуза.
— Ну, баринъ мой! разводила она предъ дворничихой руками.— Видала я художниковъ!.. А эддакаго? Весь свтъ обойди, мать моя, какъ есть это — весь свтъ! Провалиться — не вру.
Яркій свтъ выливался изъ оконъ дачи въ палисадникъ. Волинъ стащилъ отовсюду вс найденныя свчи и огарки. Штукъ двадцать огоньковъ горло на стол, по окнамъ и въ углахъ на стульяхъ. Даже на карниз двери прилпилъ онъ три.
— Просто балъ! Настоящій балъ!! восклицала Мима.
Первая пробка вылетла подъ потолокъ… Осушились два бокала, потомъ еще два и еще… Хлопнула вторая пробка, но половина бутылки пролилась на сыръ и стразбургскій пирогъ, остальное мимо бокаловъ на столъ и на полъ, потому что Мима со смхомъ обвилась вокругъ шеи Волина и застлала ему глаза своимъ блокурымъ хохломъ.
— Стой! Тише! Пролью!
Но губы Мимы и говорить ему не дали. Онъ бросилъ бутылку на полъ.
— Балъ, такъ балъ! А разв мы по бальному одты? Онъ выбжалъ въ другую комнату, съ трудомъ отыскалъ въ шкафу фракъ и надлъ его.
— Я тоже на бальному наряжаюсь! крикнула ему Мима. Погоди входить! Я еще не готова!..
Когда онъ вернулся назадъ и показался на порог, Мима, красивая и хохочущая, бросила ему въ голову свой корсетъ…
Волинъ остановился какъ вкопанный, при вид этой полуобнаженной женщины среди двадцати огней.
— Дьяволъ! Какъ ты хорошъ! крикнулъ онъ наконецъ, бросаясь къ ней, но Мима подняла на него свою молочную руку и произнесла:
— На колни! и поклонись дьяволу!
Волинъ опустился на колни и какъ сумасшедшій цловалъ ея хорошенькія, уже голыя ножки. Мима нагнулась къ нему и, обвившись, прошептала:
— Волинъ не боится дьявола?
— Нтъ! но любитъ какъ безумный!
— Волинъ у меня въ ногахъ, но я ему — игрушка?
— Нтъ, нтъ, Мима!
— Но скоро будетъ Волинъ въ рукахъ и будетъ самъ — игрушка!
— Врю, врю!
— Такъ не боится Волинъ дьявола?
— Не боюсь! Бери въ свой адъ!
— Смотри же, я беру… черезъ мсяцъ ты будешь мой…
— Да! Да! Да! Бери!
— Мужъ!
Волинъ вытаращилъ глаза, но тутъ же прибавилъ, смясь:
— Не слушаю! Не знаю. Бери же! Бери!

XLIV.

А по лсу вокругъ Манжажи носился изрдка втеръ, налеталъ невидимкой на деревья, качалъ ихъ, уныло напвая свою непонятную, грустно-кочующую псню, уносился за поле. Потомъ снова проносился, шелъ царемъ по темной чащ, снова склонялись и перешептывались сосны по его пути, слушали его пснь и, проводивъ поклономъ, недвижимо стояли мохнатой толпой вокругъ Манжажи и снова ждали его изъ-за поля.
Въ корридор Манжажи горлъ тусклый огонекъ сальной свчи, изрдка трещалъ и искрился, и казалось, одинъ былъ живъ, одинъ шевелился и, покачиваясь, обливалъ грустнымъ свтомъ дв молчаливыя и неподвижныя фигуры Глафиры и Фени. Въ комнат, запертой и заставленной изъ корридора старымъ шкафомъ, тоже горла свчка на полу. Около нея, лицомъ къ стн, сидла Дунька, и изрдка бормотала, тихо кланялась стн, потомъ еще тише подымала растрепанную голову, и опять кланялась, усмхаясь.
— Охъ, далеко до утра, Феня, заговорила Глафира.— Что-то будетъ! Не наложила бы рукъ на себя. Топоръ-то забыли вынести?
Феня молча сидла на ступеняхъ, пугливо вздрагивая по-времепамъ.
— Кажись, стихла теперь! прошептала она глухо.
Глафира вздохнула, и опять опустила голову на руки.
Прошло около часа. Все была тихо, только втеръ прошелъ раза два, только лсъ опять поклонился, и затмъ опять замерло все вокругъ Манжажи.
Вдругъ раздался шумъ и кривъ въ комнат.
— Чего глядть! Чего глядть! завопила Дунька, кинувшись въ уголъ, и повиснувъ на кивот съ образами, потащила его, взвизгивая. Онъ съ громомъ свалился на полъ, снова все стихло. Феня замерла съ испугу, Глафира выбжала за калитку, приложилась лицомъ въ окну, потомъ отскочила отъ него, и крестясь, опять опустилась около Фени.
— Что же? Что?
— Господи Боже! Кивотъ содрала. Помшали угодники божіи. Еще пожару бы не надлала?.. Господи! Не попусти!.. Глафира начала шептать молитвы.
Въ комнат было тихо. Дунька поочереди брала въ руки образа, шептала, разглядывала каждый и, обвязавъ чмъ попало, откладывала въ сторону, но чрезъ минуту, она опрокинулась съ крикомъ на полъ:
— Зарзали! Зарзали! Обчистили. Гробъ-то, гробъ! Червей-то! У-у-у!! Облипли! Глаша!! Облипли!
Она начала рыдать и биться по полу!
— Глаша! Не давай! Сестрица! Ишь ползутъ! Не давай! Сестрица! Милая! Она бросилась въ другой уголъ и закричала, еще сильне: Глаша! Черви!!
Сестры плакали молча и не шевелились.
Опять было стихло все. Но чрезъ минуту, по лсу опять пошелъ втеръ, опять ожила лохматая толпа подъ его говоръ, опять уходилъ онъ, запвая, и тутъ же дикій, раскатистый хохотъ Дуньки пронесся въ Манжаж, и пролетлъ съ нимъ за поле, огласивъ темную окрестность.
Глафира поднялась, опять подошла къ окну и, вскрикнувъ, стремительно бросилась къ двери и отодвинула шкафъ..
— Что ты! Глаша!!
— Блье! Блье! Рубитъ топоромъ.
— Глаша, не входи, оставь! зашептала Феня, мшая отпирать дверь.
— Да вдь я за него въ тюрьму пойду. Вдь его на пятьдесятъ рублей! Пусти!
— Глаша! Она убьетъ!
Глафира оттолкнула сестру и, растворивъ дверь, бросилась къ Дуньк, отнимая блье.
Дунька взвизгнула и, отскочивъ въ уголъ, замахнулась топоромъ.
— Брось! Брось топоръ! Слышишь!
Глафира подступила къ ней.
— Заржу! прохрипла Дунька, мотая головой.
— Давай его. Теб я говорю!
Дунька отмахивалась и бормотала.
— Феня, бги скоре за своимъ-то. Этакъ и въ самъ дл до грха досидишься. Попроси прійти помочь. Его она побоится…
Феня бросилась вонъ.
— Не махай! Не махай! Давай его сюда. Теб я говорю!: кричала Глафира въ домик.
Феня стрлой бросилась къ дачамъ, рыданіемъ оглашая темный лсъ.
Втеръ пронесся, догналъ ее, словно заплакалъ за ней и пролетлъ… Скоро Феня была у дачи. На крыльц сидла Анисья, распвала и держала въ рукахъ склянку.
— Анисья Ивановна! Барина… надо… поскоре.
— Чего кричишь-то, мужичка! пьянымъ голосомъ прошептала Анисья.— Барина?.. Поди-кось вотъ… покажу.
Она поднялась, шатаясь, взяла Феню за руку и опираясь на нее, потащила въ садикъ къ окну.
— Поскоре… надо! упрашивала Феня.
— Сейчасъ! Сейчасъ! усмхалась Анисья.— На вотъ, гляди! Хороша, что ль?
У окна сидла полураздтая Мима и, понурившись, не то задумалась, не то дремала. Тотъ же свтъ обливалъ ея неподвижное, полу-усталое, полу-онмвшее лицо, длинная, распущенная коса золотистой змей вилась по красивымъ, обнаженнымъ плечамъ и груди, голова Волина лежала у нея на колняхъ подъ тихо и безсознательно ласкающей рукой ея.
— Хороша, иль хуже тебя? шепнула Анисья съ пьянымъ хихиканьемъ.
Феня замерла, хотла закричать, но задохнулась. Черезъ секунду она снова неслась по полю назадъ.
Въ Манжаж громко пли. Феня остановилась. Проходящій въ темнот втеръ донесъ до нея по лохматымъ втвямъ: ‘Со святыми упокой’!
Феня ничего не поняла, но видно угадала сердцемъ, или не выдержала наконецъ всего перечувствованнаго въ этотъ вечеръ и… упала замертво на дорог.
А въ Манжаж, среди комнаты, лежала лицомъ къ полу Глафира на куч подобраннаго подъ себя блья. Изъ глубоко разсченнаго затылка и шеи ручьемъ лилась кровь и разливалась по блью и по полу. Дунька съ сальной свчей въ рук ходила вокругъ нея и, кланяясь, пла хрипливо:
‘Со святыми упокой, рабу божію Авдотью!’ Изрдка она останавливалась и, толкая трупъ, приговаривала:
— Глаша? А, Глаша?! Глянь-ко, какъ кровь-то течетъ. Теплая какая!
И снова шла она вокругъ, снова пла, и снова проходящій втеръ уносилъ ея дикій голосъ за поле.

XLV.

Въ тотъ же вечеръ Пышнинъ внчался.
На свадьб первую роль играли, разумется, старичокъ, пріятель Мимы, много плакавшій на свадьб… потому что Мима наканун бросила его, потомъ дядя Иксъ. За сими двумя планетами или, лучше сказать, на нихъ самихъ были и ихъ вчные спутники, звзды всякаго рода и всякой величины.
Все кругомъ молодыхъ, сіяло и блестло въ лучахъ церковныхъ свчей. Лицо Пышнина тоже блестло, до того было гладко вычищено и вылизано и словно лакомъ покрыто, сіяющимъ лакомъ благочестивой пошлости и величавой глупости. Лицо Лины тоже блестло, покрываясь крупными и тяжелыми слезами.
Но кругомъ было слишкомъ много смлаго блеску, и робкій блескъ ея слезъ, полускрываемый внчальнымъ покрываломъ, едва ли замтили.
Вечеромъ того же дня, молодая тихо рыдала въ углу темной и запертой снутри туалетной комнаты.
Но этого рыданія никто не слыхалъ…
Пышнинъ не сердился на капризъ молодой жены, но озабоченный разгуливалъ по своему кабинету, до самаго разсвта. Тесть еще ничего ему не передалъ изъ общаннаго приданаго дочери… и онъ начиналъ бояться!

XLVI.

Около полудня, вокругъ Манжажи была страшная куча народу, набжавшаго съ дачъ. Вс лзли въ калитку или глядли сквозь дыры забора. На дворик въ углу сидла связанная по рукамъ Дунька, вся въ крови, лохматая, повязанная по-дурацки краснымъ платкомъ, и изрдка кричала на толпу. Феня лежала молча, въ корридор, на куч разнаго тряпья. Въ комнат, среди пола, валялся трупъ Глафиры, въ томъ же положеніи, среди лужи крови, гд намокло красное блье. Какая-то фигура въ мундир сидла въ углу и спокойно покуривала изъ трубочки махорку, изрдка сплевывая и покрикивая на толпу:
— Чего лзете! О! глупый народъ! Пакость этакую вишь не видали.
Но толпа все увеличивалась, крича и разсказывая, охая и ахая, ругаясь и молясь, и все налзала въ Манжажу… Вс ждали. Наконецъ, кто-то крикнулъ:
— Слдователь детъ!..
Толпа колыхнулась, разступилась.
Вскор молодой человкъ сидлъ у стола на сундук и писалъ. Предъ нимъ стояла Феня и, дико озираясь, глухо отвчала на вопросы.

XLVII.

Прошло боле мсяца. Надвор былъ октябрь. Въ одинъ срый и грязный день, часу въ третьемъ, на самой большой улиц самаго большого города, именуемаго Волинымъ Санкт-Манжажа, какъ и всегда, толпилось много народу. Все это шло, бжало, сходилось, расходилось.
Заграничные экипажи всякаго сорта, упряжка по-русски и въ шорахъ, кареты, коляски, храбрые всадники, гроза прохожихъ, и горемыки Ваньки, все это свое и чужое, храброе и смирное, спутывается и распутывается между двухъ рядовъ высокихъ домовъ. Здсь, съ утра до вечера, разбрасываются по магазинамъ деньги, пришедшія издалека, изъ чуждой, полузнакомой глуши, оттуда, гд пашутъ, сютъ, жнутъ, молотятъ… Тамъ пятимсячная страда на истощенной десятин беретъ съ боя у природы нсколько рублей… Здсь, ихъ какъ разъ достаточно на букетъ розъ для камеліи.
По одной изъ сторонъ этой улицы шибко несется модное тильбюри. Въ немъ молодой человкъ и дама, а за ними задомъ напередъ трясется новая богатая ливрея на лаке. Кони, бодро и красиво пріосаниваясь, звучно выбиваютъ трель копытами по гладкой мостовой. Человкъ правящій недуренъ собой и доволенъ собой. Все на немъ и около него по послдней мод. Отсутствіе усовъ и присутствіе бакенбардъ величаво доказываютъ, что онъ уже подвизается и подвигается впередъ подъ крылышкомъ дяди Икса и beaupr’а кавалера Михаила Николаевича.
Пышнинъ получилъ только треть общаннаго приданаго, но утшился и доволенъ, ибо зятю Зарубина охотно врятъ взаймы, зная, что когда нибудь все-таки все перейдетъ жен его.
Пышнинъ бойко несся по этой улиц. Онъ изъ храбрыхъ. На углу одной изъ маленькихъ улицъ, при поворот, передъ мчащимися лошадьми мелькнула маленькая фигура въ сромъ армяк и исчезла подъ ними.
Смущенный Пышнинъ остановилъ круто, фигурка выползла изъ-подъ колесъ, и почесываясь заговорила что-то.
— Quel animal! процдилъ Пышнинъ, и его бичъ, просвиставъ по воздуху, нжно обвилъ армякъ.
— Негодяй! Манжажа! вскрикнулъ кто-то неподалеку и бросился къ тильбюри съ поднятой палкой.
Пышнинъ оглянулся, поблднлъ и чрезъ минуту тильбюри было уже далеко.
— Что такое вышло? Почему онъ тебя ударилъ?
— По спин, ваше благородіе. Важно накостилъ. Инда хмль изъ головы вышибъ!
Волинъ пріостановился, молча поглядлъ ему въ лицо и, повернувшись на каблукахъ, смшался съ толпой. Волинъ много измнился въ послднее время: поблднлъ, похудлъ, и на лиц его не было и слда прежней самонадянности и беззаботности.
Волинъ проводилъ уже давно цлые дни и ночи въ ногахъ своего дьявола, былъ вполн въ рукахъ этого дьявола.
Онъ какъ безумный былъ влюбленъ въ Миму, боле нежели воображалъ себя способнымъ быть влюбленнымъ въ кого-либо.
Секретъ былъ въ томъ, что не онъ любилъ, а его кровь любила Миму, и казалось, останавливалась въ жилахъ и обращалась быстре по ея единственной прихоти.
Хитрая Мима поняла еще съ перваго раза, на кого напала въ лиц Волина. Увидала ясно, что своенравный, часто грубый, но безсильный Волинъ, скоро и легко будетъ у нея въ рукахъ. Влюбивъ въ себя до зарзу этого (какъ она называла его), Мима исполняла уже давно задуманное желаніе, приводила въ исполненіе давно задуманный планъ.
Какъ поддался Волинъ? Кровь его не могла не заговорить сильно. Мима была первая элегантная женщина, первая умная и смлая, первая, наконецъ, дйствительно красивая женщина, съ которой онъ сходился.
Саши, Тани, ени были прачки, швеи, горничныя, хорошенькія, но плохо одтыя, простыя и незатйливыя и не могли завладть имъ, какъ съумла завладть и покорить его себ Мима — хитрый, чудно-красивый и развратный бсъ.
Волинъ шелъ теперь домой, то-есть на третій этажъ того же дома, гд жила Мима, и тихо поднимался по лстниц. Лицо его было блдне обыкновеннаго.
На звонокъ его отворила дверь та же Анисья.
— Я былъ въ той больниц… что ты говорила тотъ разъ… медленно и глухо произнесъ онъ.— Тамъ Фени нтъ!..
— Экъ вы хватились когда! воскликнула Анисья и, махнувъ рукой, побжала-было въ кухню. Волинъ рзко остановилъ ее.
— Да мн, баринъ, не время. Марья Петровна присылала снизу, чтобы безпремнно…
— Убирайся къ чорту съ своей Марьей Петровной! прогремлъ голосъ Волина.
Анисья остолбенла, обтирая руки объ фартукъ.
— Я теб говорю, что Фени нту въ этой больниц! Гд же она? Не спутала ли ты?
— Нту, нту! повторила Анисья: — вы бы еще черезъ годъ хватились. Я, чай, тому три недли, коли не больше, какъ я вамъ докладывала. Въ три недли сто разъ помереть успешь.
Волинъ слегка измнился въ лиц.
— Дичь!
— Не дичь… Когда я у нея была, чайку носила, она еле-еле дышала… А ужъ надо сказать, любила она васъ, Владиміръ Сергичъ…
Волинъ быстро повернулся и пошелъ внизъ. На секунду онъ остановился на лстниц и провелъ рукой по лицу, слегка вздохнувъ.
Съ тхъ поръ, какъ Фени не было около него, въ теченіе послдняго времени въ немъ зародилось и понемногу окрпло какое-то хорошее чувство къ ней.
— Да! Умерла! Почти врно! Даже не почти, а положительно врно! тихо вымолвилъ онъ.
Слова: ‘Я виновенъ!’ просились на языкъ, но онъ только прочувствовалъ, а не сказалъ ихъ.
Когда онъ молча вошелъ въ гостиную и задумчиво опустился на диванъ, Мима, по обыкновенію, вертлась передъ зеркаломъ и поправляла въ сотый разъ свой блокурый хохолъ. Ничего не замчая, она подошла къ нему, поцловала его и тоже по обыкновенію начала смяться и шептать на ухо:
— Котъ, позволь только Сашу позвать на свадьбу. Мы друзья съ ней. Душа въ душу живемъ. Позволь! Больше никого. Только ее одну. Котикъ, можно? Что-жь ты молчишь?
Волинъ освободился отъ нея, откачнулся и произнесъ глухо:
— Какъ хочешь! Кого хочешь! Оставь меня.
— Что съ тобой? Ты сердишься?.. Мима снова потянулась и снова обняла его.
— Да оставьте же! крикнулъ Волинъ и съ силой оттолкнулъ ее.
Мима едва не упала на полъ, взбсилась, но молча отошла къ окну.
— Еще недля, еще недля… милый котъ. Тогда и Мима покапризничаетъ! думалось ей.
Волинъ былъ долго задумчивъ. Наконецъ, вдругъ очнулся, оглядлъ комнату, зеркала, картины, мебель, потомъ Миму, покрытую кружевами и бархатомъ, ея руки, унизанныя браслетами и кольцами, и прошепталъ какъ бы съ испугу:
— Господи! Неужели я дйствительно женюсь на ней! Неужели это чувство, безумное и мерзкое, совсмъ сломило меня? Боже мой! Я знаю, что это — не женщина, а животное, и люблю ее, потому что я сталъ самъ… то же!
Онъ тусклымъ взглядомъ снова поглядлъ на Миму, которая, поправляя рукавчики, разсянно глядла въ окно: онъ закрылъ лицо руками и опрокинулся на спинку дивана. Что-то душило ему горло… Ему хотлось бы плакать, но… слезы не показались на лиц его… Оно только поблднло сильне…
Пора намъ, однако, отвернуться отъ него, читатель, и отойти прочь!..

XLVIII.

Кто желаетъ видть жантильома-Манжажу? Милости просимъ въ третьемъ часу на солнечную сторону самой большой улицы города Санкт-Манжажа.
Тамъ даромъ показывается, отъ двухъ до трехъ часовъ, новомодное пальто, подъ нимъ фракъ съ бархатнымъ воротникомъ и металлическими пуговицами. Потомъ чисто вылизанное мсто, воображающее себя лицомъ, съ парой бакенбардъ, которыя не вьются неблагонамренно закорючками, а преисполненныя благонадежности и чувства собственнаго достоинства, прямыми ниточками величественно ниспадаютъ вдоль этого гладкаго мста, которое вообще силится быть глубокомысленнымъ. Тутъ же показывается и портфель подъ мышкой.
Все — и гладкое мсто, и баки, и портфель, нсколько смущаютъ непривычнаго своей величавостью.
— Пожалуй, и мое существованіе отъ него зависитъ? приходитъ на умъ кому нибудь изъ прохожихъ, чаще всего прізжему изъ провинціи. Но ровни и знакомые Пышнина опредляютъ теперь его личность иначе.
— Вы знакомы съ Пышнинымъ? спроситъ, положимъ, одинъ.
— Пышнинъ? Кто такой?
— Ну, да этотъ… тотъ, у котораго такія славныя бакенбарды.
— Что это за человкъ?
— Это… Это… Да это — племянникъ Икса.
Или:
— Какой вчера далъ вечеръ Пышнинъ — прелесть! У него даже самъ ита былъ… съ новой звздой.
— Пышнинъ? Qu’ est ce que c’est qu’a?
— Какъ?!! Вы незнакомы!! Это тотъ господинъ… тотъ, который… тотъ, у котораго такая великолпная пара вороныхъ. Врно, видли.
Бакенбарды, дядя Иксъ и вороные кони играютъ роль нравственнаго паспорта для теперешняго Пышнина. Умри — дядя, вылзи — баки, околй — вороныя, личность каждаго жантильома-Манжажи неминуемо должна кануть въ неизвстность.
Ниспосланіе и пребываніе подобныхъ людей на земл напоминаетъ костяной волчокъ. Пустятъ его — онъ взвизгнетъ, запрыгаетъ бочкомъ по полу, но едва только справится и выпрямится, то сейчасъ же остановится на первой попавшейся удобной точк, и гудитъ, не сходя съ нея ни пяди. Все гудитъ! Глядишь на него — будто онъ и не вертится, а просто стоитъ. Слушаешь его, и только долетаетъ до уха: у-у-у-у-у!!! Потомъ захрипитъ, свалится на бокъ, опишетъ полукругъ, звонко колотя пустой башкой по-полу, и съ маху укатится подъ какой-нибудь диванъ! И нтъ ничего!
Но увы!.. Времени пройдетъ много, прежде чмъ вс эти Манжажи захрипятъ и укатятся подъ диванъ! Пока ухо все еще прельщается звуками: у-у-у-у!!!

XLIX.

Почти въ то же время, въ одной изъ аудиторій большого зданія, устроенной амфитеатромъ, было много народу. Профессоръ-медикъ читалъ лекцію и демонстрировалъ… Скамьи, возвышавшіяся кругомъ горкой, были покрыты студентами. Среди аудиторіи, на большомъ стол съ желобками для стока нечистотъ, былъ распластанъ женскій трупъ, обезображенный и ножемъ и разложеніемъ. Руки были уже отняты по самыя плечи. Это голое, синеватое тло, опрокинутое навзничь, кой-гд изрзанное инструментомъ профессора, называлось когда-то Феней!..

L.

Однажды, въ пасмурный осенній вечеръ, въ самомъ конц улицы, при выход изъ дачъ къ лсу, какая-то женщина прощалась съ парнемъ и со старухой, громко лобызая ихъ по-очереди.
— А Манжажу-то вамъ-бы обогнуть! Право слово, говорю, добавила она внушительно парню.— Обогните лучше… Тоже вонъ и этотъ самый Никифоръ — человкъ бдный, а говоритъ: исколотите меня какъ пса, а я въ ее жить сторожемъ одинъ не пойду. Мн, говоритъ, изъ-за трехъ рублевъ жалованья душу свою губить — дло неподходящее! Такъ и говоритъ…
— Мало что! Нешто дураковъ-то на свт нту? отозвался парень, встряхивая головой.
— Смотри ты, умникъ какой! обидлась женщина — Много ты смыслишь! Тамотко всяку ночь навожденье бываетъ. Он вс три ходятъ. Третевось еще Феньку видли, сидитъ голошея на крыльц и заливается, хохочетъ и зазываетъ… А Машка тоже нешто оголтлая какая, какъ бы спохватилась опять женщина.— Надысь идетъ по лсу. Ну, вотъ идетъ это она и видитъ, у Манжажи ползаетъ кто-то и хрипитъ, не почеловчьи, а этакъ хрипитъ, какъ мертвецъ. Бжать бы тутъ, а она стоитъ, да смотритъ. Ну, вотъ это ползала она, ползала, и къ ней. А темно, милые, темно! Зги не видать!
— Ахъ, Мати Божія! вздохнула старуха.
— Ну, и къ ней! Выведи, говоритъ, голубушка, изъ лсу. Я, говоритъ, прізжая, на дачахъ живу и заплуталась. Сдлай свое одолженье, а я теб полтинникъ дамъ.
— Врешь? вопросительно отозвалась старуха.
— Ей-богу. Такъ и посулила полтинникъ. Повела ея Машка, а самое, милые, стало пробирать. Вышли он на поляну.— Глядь, а это сама Глашка, и стоитъ передъ ней.
— Ну?
— Ну, прибжала какъ пьяная…
— О, дурни! Длать-то неча… Пойдемъ, матушка!
— Ступай, ступай, коли прытокъ. Михеичъ вонъ, слышь, и Дуньку на крыш видалъ. На самой это, на манжажейной крыш.
— Нешто она померла?
— Эвося! Ее за это самое убивство въ острогъ посадили. Хотли въ Сибирь, слышь, сослать, да померла…
Старуха и парень скоро вступили въ лсъ. Въ сторон, среди тхъ же густыхъ и лохматыхъ сосенъ, стояла молчаливая и темная Манжажа. Окошки и калитка были заколочены досками, казалось, запахомъ крови несло отъ этой уродливой, полуразвалившейся кануры, гд когда-то гадала Дунька, работала Глафира, смялась Феня.
На калитк чья-то суеврная рука начертила мломъ большой блый крестъ…
Декабрь. 1863.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека