Мой муж ворвался ко мне в будуар, взволнованный, бледный, и сделал мне потрясающую сцену. Первая сцена после семилетнего безмятежного счастливого супружества.
И все это было так, как в театре или в бульварном романе. Задыхающийся голос, уничтожающе презрительный смех, тисканье моей руки до боли и этот внезапный переход на вы и чуть что не ‘сударыня’.
— Вы — продажная женщина… Между нами все кончено… Я требую развода…
И при этом прямо мне в лицо полетела пачка писем, моих писем к Стречко, достоверных свидетелей и предателей, против которых я не могла возразить ни слова. Но все же я попыталась вывернуться — глупо и неудачно. Я, например, сказала, что все это было сделано ради него… Ну, можно ли придумать что-нибудь, более подливающее масла в огонь? Сказать мужу, что жена изменила ему ради его пользы… Разумеется, после этого он полез на стену.
Для него? Какая наглость! И это говорит ‘порядочная женщина’. Моя жена…
Обманывать его, Максима Ржевского, с каким-то проходимцем Стречко. О… о… И со стоном истекающего кровью раненого льва выбежал из комнаты.
Следующий шаг моего мужа был тоже… как по писанному. Конечно, он внезапно, потихоньку от меня, уехал в Москву…
И я страдала. Я чувствовала себя несчастной, покинутой женой и искренно думала, что этого не переживу. Ах, в жизни все спутано, все, все.
История же была вот какая.
Когда мы поженились с Максимом Ржевским, я была курсистка, он студент-путеец. Его родители, богатые помещики О. губернии, нашли его поступок нетерпимым и отказались от него. По их мнению, я была неподходящей партией для их сына: кроме хорошенького личика и весёлого нрава, у меня, действительно, ничего не было. Макс же находил очаровательными то, и другое. Мы жили на пятьдесят рублей, которые я получала от моей матушки, ютились в одной комнате, обедали в студенческой столовой, а изредка, когда мне удавалось подработать какие-нибудь гроши на ‘Ремингтоне’ (я владела этим изнурительным искусством), мы покупали немного фруктов и это у нас называлось — ‘кутеж’. В общем, однако, в ожидании лучшего, нам жилось сносно.
Но Макс привык к другим условиям жизни и был слишком изнежен, чтобы долго переносить такие лишения.
Он стал грустить и хиреть и, глядя на него, я должна была думать, что не принесла ему счастья.
Он почти перестал заниматься и, очевидно, ждал, когда родители переменят гнев на милость. Но они оказались устойчивы и слишком долго крепились. Приходилось крепиться и нам. Товарищи Макса сочувствовали нам и старались облегчить нашу участь.
Один из них как-то раз забежал к нам и сказал мне.
— Вы, Марья Александровна, можете ваше ремингтонное искусство применить с большей пользой. Вот у этого господина всегда бывает работа и он недурно платит. Сходите к нему в любой день от четырех до пяти. И он положил на стол карточку, на которой был обозначен адрес какого-то Николая Петровича Стречко. Я с восторгом ухватилась за предложение, но Макс презрительно пожал плечами и лицо его выразило почти негодование.
— Как? Моя жена будет работать у какого-то господина…
Но товарищ без всякого сожаления срезал его.
— Э, брат… Эти аристократические тенденции будут тебе к лицу, когда ты получишь от родителей три тысячи десятин чернозему… А теперь пользуйся благородным искусством Марьи Александровны и молчи.
Когда он ушел, Макс взял карточку и пробежал ее глазами.
— Вот еще чего недоставало! Господин Стречко, известный аферист. Ты не пойдешь туда, Marie, — с энергией заявил Макс. — Мне не хотелось бы, чтобы ты даже была знакома с такими людьми.
Но энергия его протеста скоро смягчилась. На следующий день при упоминании о работе он только молчал, а еще через день пожал плечами и сказал:
— Как хочешь, это твое дело…
И после этого я отправилась к Стречко. Мне посчастливилось. Господин Стречко был дома и тотчас же принял меня. Это был человек среднего роста, брюнет, на вид лет сорока пяти. Волосы, слегка седеющие на висках, хорошо сохранились, в холодных стальных глазах уже чувствовалась легкая усталость.
Все на нем, начиная с воротничка и кончая концом ботинка, было безукоризненно… Но в этом не было видно того внутреннего изящества, которое так пленяет нас, женщин. В этой изысканности чувствовалась нарочитость. Мне он не понравился.
Когда я вошла, он окинул меня внимательным, быстрым, едва уловимым взглядом.
— Перепишите вот эту бумагу, — лаконически предложил он, после того, как я несколько смущаясь, объяснила причину моего посещения.
Я быстро застучала на машинке. Через несколько минут несложная бумага была готова и я подала ее Стречко.
— Хорошо-с. Должен, однако, предупредить, что у меня работа серьезная, от одиннадцати до четырех, без перерыва. И притом временная, месяца на три. А плата семьдесят пять рублей в месяц.
Я признала плату достаточной. Я была принята. Когда об этом узнал Макс, им овладел опять пароксизм гордости — на этот раз не аристократической, а чисто мужской. — Что же это? Я буду у тебя на содержании!.. — Только пока, милый Макс, — нежно успокоила его я. — А потом… потом это будет моя привилегия.
Это очень понравилось Максу, и мы оба рассмеялись.
——
Семьдесят пять рублей, которые я получала в конторе Стречко, сейчас же расширили наш бюджет, — как-то незаметно выступили и заявили свои права новые потребности, и оказалось, что мы ни на йоту не стали богаче. Я экономила изо всех сил, стараясь, чтобы Макс не заметил этого. Он усердно готовился и держал экзамены, а я от одиннадцати до четырех стучала на машинке.
Стречко, однако, сейчас же выделил меня из ряда других переписчиц. Он часто звал меня в свой кабинет и предлагал писать под его диктовку. Мне нетрудно было заметить, что переписчица занимала его гораздо больше, чем то, что он диктовал. Он часто останавливался и в упор глядел на меня, делая вид, что думает. Один раз сказал:
— Какие у вас красивые руки…
Я промолчала и больше с его стороны никаких попыток не было. Но для меня было ясно, что они будут.
Как-то зимой, с одной из товарок по курсам, мы пошли в Мариинский театр послушать Лоэнгрина.
Я пришла немного раньше, и, стоя у подъезда, рассматривала экипажи и автомобили, подъезжающие к театру. Вдруг вижу: в автомобиле — Стречко и с ним какая-то блондинка. Мне бросились в глаза соболье манто и крупные бриллианты в ушах.
‘Ба… Да у него любовница’, — подумала я, глядя, как он лебезит перед нею.
Сидя на галерке, я, при помощи бинокля, отыскала ложу Стречко и внимательно разглядела его спутницу. Она была бесспорно красива, но в том возрасте, когда каждый лишний день чувствуется, как год.
Тем более странным показалось мне, что мой патрон начал явно проявлять усиленную нежность по отношению ко мне. В его движениях появилась какая-то особенная вкрадчивость и взгляд стал мягче. Я видела, что он почти влюблен — и это меня забавляло.
Я чувствовала себя окруженной атмосферой внимательных взглядов, многозначительных недомолвок и подсматриваний. Потом началась почти открытая атака. Я защищалась с отчаянием и мужеством, достойными жены Максима Ржевского. Но трехмесячный срок моей службы истекал, в конторе поговаривали о сокращении штата служащих и было совершенно ясно, что мне, проявляющей такую упорную нетерпимость, Стречко откажет в первую голову, и Макс, мой бедный Макс будет страдать от недоедания. Увы, родители Макса не сдавались и… я сдалась.
За несколько дней перед этим я, получив из конторы мои семьдесят пять рублей, зашла в цветочный магазин и купила Максу белых лилий, которые он очень любил. Тогда я уже решилась и это был как бы последний вздох моей верности Максу. Помню, как я бережно несла их домой. Как улыбнулся Макс моему подарку, как он ласкал меня в тот вечер, последний вечер добродетельной жены накануне измены!..
——
Мне неприятно рассказывать, как это случилось. Мною овладели ужас и отвращение… Нервы были расшатаны. Несколько дней я не ходила в контору, и Макс, занятый своими экзаменами, мучительно недоумевал, не зная, чему приписать мою болезнь.
Несколько раз я порывалась рассказать ему все, но что-то удерживало меня… И я стала лгать… Право, это трудно только в начале… В последствии я не задумывалась над этим.
Когда я, наконец, решилась пойти на службу, Стречко, обеспокоенный моим отсутствием, встретил меня ласково. Он заботливо осведомился о моем душевном состоянии и, когда я наговорила ему дерзостей, сокрушенно покачал головой.
А через несколько дней мы дружно вырабатывали план кампании. Через третье лицо Стречко дал объявление о постоянной чертежной работе для студента-путейца. Нечего и говорить, что эту работу получил Макс. И он исправно чертил блестящие проекты мостов, которым суждено было никогда не осуществиться, получая за это больше трехсот рублей в месяц. И, бедняжка, как он гордился этим!
У меня появились вечерние занятия, срочные работы, и Макс, вначале ворчавший на меня, принужден был уступать, когда я приводила ему несокрушимый доводы
— У нас не хватит денег.
Да, как это ни странно, с увеличением доходов, потребности удваивались.
У нас уже была своя небольшая квартирка, изящная мебель, купленная в ‘рассрочку’, мы уже не могли довольствоваться одной прислугой. Стречко засыпал меня деньгами. Он дарил мне старинные кружева, к которым я питала страсть, и, осторожно показывая Максу какую-нибудь дорогую тряпку, я лгала, что по случаю купила ее в Апраксином рынке. Макс смотрел, качал головой и обыкновенно говорил:
— Прости, Marie, я ведь в этом ничего не понимаю. По всей вероятности, тебе будет к лицу. Мне нравится, что ты просто одеваешься. Это признак хорошего вкуса.
И, надевая мои ‘простенькие’, стоившие больших денег, платья, я чувствовала себя прекрасно. Моя совесть, в первое время слегка бунтовавшая, была усмирена без всяких хлопот с моей стороны.
Наконец, Макс одолел институт и его родители сдались. Произошло примирение. Старики переехали в деревню, а мы поселились в особняке.
И вот для меня началась новая жизнь. Я так и записала в свой дневник, который вела с первого дня нашего супружества с Максом: ‘Новая жизнь’. Визиты к знакомым, которых вдруг оказалось великое множество, театры, приемы у себя…
Стречко как-то вылетел у меня из головы, но однажды вечером, сидя у себя (Макса не было дома) и перечитывая свой дневник, я снова пережила ‘ужас своего падения’. Ах, есть такие старые, затрёпанные, но ужасно меткие выражения. И когда я перечитывала дневник, я испытывала тоже отвращение к себе и к Стречко, как и тогда, когда я в первый раз вернулась от него к мужу. И только теперь я почувствовала всю глубину моей любви к Максу и свое несчастье. Я записала:
‘Прости меня, Макс… Прости. Только ради того, чтобы ты прошел этот короткий период своей жизни спокойно, не сгибая спины, не ломая своей гордости… Только ради тебя’…
И вдруг чьи-то руки закрыли мне глаза. Я вздрогнула и захлопнула тетрадь.
— Кажется, мы занимаемся сочинительством, — ласково спросил меня Макс и протянул руку к тетради, но я схватила ее и прижала к столу.
— Но тронь этого, Макс, это моя маленькая тайна. Мои детские воспоминания. У каждого человека есть свои тайны.
Голос мой звучал почти торжественно.
— Ну, дай сюда тетрадь. Я не буду читать.
И, глядя прямо ему в глаза, я отдала ему тетрадь. Он раскрыл и на первой чистой странице написал:
‘Дарю тебе твою тайну’.
Помню, в этот вечер мы долго сидели вдвоем, и Макс говорил мне о своей любви и вере в меня, а мне казалось, будто меня привязали к позорному столбу и все прохожие плюют мне в лицо.
К счастью, Макс редко говорил со мною таким образом. Чаще он пилил меня, читал мне нотации. Особенно после наших пятниц… Ах, эти пятницы…
Вначале они были для меня сущей пыткой. Дело в том, что товарищи Макса наперебой ухаживали за мной, и Макс устраивал мне сцены.
— Ты ведешь себя, как горничная, — улыбаешься, когда тебе говорят глупые комплименты, вместо того, чтобы дать отпор.
— Но, Макс, ведь и другим говорят то же.
— Какое тебе дело до других? Ты не должна забывать, что ты жена Ржевского.
Это он говорил мне обычно поздно вечером, когда мы оставались вдвоем. И моя принадлежность к ‘третьему сословию’ тоже доставляла мне массу огорчений. Каждая из дам, украшавшая мои пятницы, была ‘урожденная’, с целой фалангой предков, я же была просто рожденная — самым обыкновенным образом, да к тому же потомственная гражданка, а предки… О, Боже мой, — один из них когда-то торговал квасом на Нижегородской ярмарке…
И каюсь, иногда в глубине души, я ощущала какую-то робость при приближении к моим светским знакомым.
За все это время я ни разу не встречалась со Стречко. Но зато между нами шла очень деятельная переписка.
Я ломала голову, как бы порвать с ним, но придумать ничего не могла. Я знала, что Стречко ни перед чем не остановится. Повидаться же с ним у меня не было никакой возможности. Макс, наслаждаясь ничего неделанием, почти все время сидел дома или ездил со мной решительно всюду, даже в магазины.
Но, кроме того, я боялась этого человека, я знала, что из любви обливают серной кислотой, из любви убивают, из любви делают всевозможный гадости. А в любви Стречко у меня не было причины сомневаться. И вот страх и бессилие внушили мне шальную мысль: познакомить Стречко с моим мужем.
Я написала Стречко, чтобы он приехал в Мариинский театр, где у нас была абонирована ложа, и постарался ‘нечаянно’ столкнуться с нами в коридоре.
Как это ни странно, и на этот раз шел Лоэнгрин, но я сидела не на галерке, а в ложе бельэтажа, в черном парижском туалете, в фамильных жемчугах, подаренных мне Максом, и мило раскланивалась с такими же нарядными и чопорными дамами, моими теперешними знакомыми, на которых раньше я смотрела с затаенной завистью и злобой. Ах, теперь я совершенно ничем не отличалась от них. Я смотрела так же недоступно и строго, как они, и, вероятно, у каждой из них был свой Стречко…
Стречко… Легкий холодок пробежал у меня по спине, когда я увидала его в партере. Макс отчаянно зевал. Мне было не до оперы… Украдкой я взглядывала вниз. Если б мы жили в эпоху Александра Борджиа, я наверно подарила бы Стречко отравленные перчатки… Но, увы, это ‘удобное’ время прошло, и вместо этого я сейчас должна была представить его моему мужу.
На посторонний взгляд, это вышло так неожиданно, так случайно, точно сама судьба столкнула нас в коридоре.
И, конечно, на другой день Стречко был у нас с визитом. И конечно… Макс был им очарован.
——
Развод… Развод… Развод… Эти три слова я записала в мой дневник. Больше слов у меня не было… Вину Макс берет на себя, — великодушен до конца. Впрочем… ‘жена Максима Ржевского не могла изменить своему долгу… Таких в нашем роду не было’… Это фраза из его письма, первого за две недели отсутствия.
И вслед за этим письмом визит адвоката, который сует мне какие-то бумаги. Машинально я их подписываю. И слышу мягкий вкрадчивый голос:
— Ваш супруг внес на ваше имя в государственный банк 120.000 — облигациями Т-ского банка, проценты с коих составляют шесть тысяч в год. Кроме того, вы теперь же получите пятнадцать тысяч на ближайшие расходы. Если вы имеете какие-либо распоряжения, я к вашим услугам.
Он передал мне какие-то бумаги.
— Передайте Максиму Алексеевичу, — я не узнаю своего голоса, — впрочем, я ему сама напишу… — говорю я, теребя драгоценные документы, — я вас не удерживаю.
Поверенный Макса кланяется и уходит. Я швыряю банковские документы, но почему-то не на пол, а в бюро, и со стоном опускаюсь в кресло. Я страдаю.
Ведь, все шло так хорошо. Теперь я совершенно искренно думаю, что ‘все шло хорошо’.
Я стараюсь не вспоминать те сцены, что устраивал мне муж, когда ему вдруг почему-то начинало казаться, что я одеваюсь ‘по-мещански’ и что Пьер Рамольский смотрит на меня ‘сальными глазами’, — я гоню воспоминания о беспрерывном молчаливом надзоре Стречко, ревнующего меня к мужу и к каждому мужчине, входящему в мою гостиную. Моя мысль останавливается только на приятных моментах, и я нахожу, что все шло так хорошо…
Нет, это была просто идиллия! Макс строил какую-то дорогу где-то в Олонецкой губернии, и это сделал ему Стречко.
Макса выбрали директором Р-ского акционерного общества и опять-таки это устроил Стречко.
Макс стал, что называется, l’homme d’affaire. Он как-то возмужал, окреп, сделался настоящим мужчиной.
— Знаешь, Marie, я точно снова родился… Я и не подозревал, сколько прелести в настоящей, большой работе. Ты не понимаешь этого, иначе не мешала бы мне…
И когда я обиженно надувала губки, он примирительно добавляла
— Ну, поцелуй меня и иди… Ты занялась бы чем-нибудь. А то, ведь, тебе скучно. Ну, ну, не сердись, ты ведь умница…
Иногда у нас бывали вечера, иногда мы выезжали, но обычно, если Макс не был в разъездах, мы коротали время вдвоем.
Стречко же заходил к нам довольно часто. Обыкновенно он шел прямо к Максу, и у них начинался бесконечный деловой разговор. Чай подавали в кабинет. Я приходила туда и, усевшись где-нибудь в уголке, вышивала какую-нибудь никому ненужную салфетку, наблюдая за дружеским разговором мужа и любовника.
Муж пододвигал к нему папиросы, вспыхивали и гасли огоньки спичек, и разговор мужчин затягивался далеко за полночь. Я тихо подымалась и незаметно исчезала из кабинета. Но меня сторожил и провожал зоркий глаз Стречко. И, засыпая у себя в спальне, я лениво думала:
— Что ж, пожалуй, я и счастлива…
И вдруг все рушилось. Из-за нескольких глупых писем.
Нет, это просто чудовищно. Могла ли я думать, что эта перезрелая рыжая француженка, которой я любовалась с галереи Мариинского театра, старая подруга господина Стречко, воспользовавшись моими письмами, выгонит меня из ‘нашего особняка’, лишит мужа, положения в свете. Она ревновала Стречко. Хуже: она любила его. Решительно у неё извращенный вкус. И все-таки она виновата меньше, чем Стречко. Как он смел хранить мои письма и так плохо хранить…
Я звоню три раза. Даша входить в комнату.
— Дайте мне черное манто. И позовите таксомотор.
——
Сажусь в каретку, и мотор мчится. Через несколько минут я взбегаю по широкой мраморной лестнице. Обо мне доложили, Я вошла.
Огромная комната, тяжелая мебель-модерн. Я не успела хорошенько оглядеться, как вошел Стречко. К моему величайшему изумлению и гневу, он почти радостно воскликнул:
— Мари, вы? Как я счастлив! Пожалуйте ко мне.
Мы перешли через коридор в кабинет Стречко.
— Мари, я так рад…
— Чему вы рады? Вы развели меня с мужем… Вы исковеркали мою жизнь. И вы смеете радоваться.
— Но, Мари, ради Бога, не здесь. Могут услышать, вы скомпрометируете себя, успокойтесь… Ради Бога…
— Успокойтесь!.. Это великолепно. Нет, вы лучше скажите, что вы намерены делать!
— Я… Я, право, не понимаю.
— Вы не понимаете? Да, я это вижу. По-видимому, вы даже не догадываетесь, как в таких случаях поступают порядочные люди.
— Они женятся, Мари, и вы знаете, какое это было бы для меня счастье… Но эта женщина… Вы и представить не можете, на что она способна. О, Боже, я так дорожу вами, каждым волоском вашей чудной головки, что скорее готов отдать вам… половину моего состояния, чем поставить вас в такое опасное положение.
И голос его дрожал. В нем слышалось даже настоящее страдание. Я поднялась.
— Послушайте, господин Стречко, знаете ли, что вы такое?
— Что же я?
— Влюбленный негодяй… Нет, больше ни слова! Вы уже высказались весь.
Нажала ручку двери и вышла.
Через десять минут я дома. Сбросила манто на руки Даши и, очутившись у себя в кабинете, дала волю слезам.
‘Я умру. Я не могу жить без тебя, Макс, — писала я: — прости меня’…
Слезы падали на бумагу и растекались по ней. Некрасиво… Но мне было все равно. Наскоро припудрив лицо, я позвонила Даше.
— Отвезите на Николаевский вокзал и отправьте заказным.
— Случаю, барыня. Тут сейчас Николай Петрович звонили. Я сказала, что вас нет.
— Хорошо, ступайте.
Даша ушла. Помню, я бродила по комнатам и, как истая героиня драмы, ломала руки и скорбно подносила платок к глазам.
——
Прошло три дня. Жизнь в доме совершенно замерла. Машинально я завтракала и обедала, остальное время ждала почты.
И вот, наконец, еще в постели, Даша подала мне письмо.
‘Ваши страдания, если б даже я мог им поверить, меня больше не трогают. Прошу вас об одном: оставить поскорее мой дом, который вы оскорбляете вашим присутствием’…
Это все, что Макс нашел для меня. И эту бездушную куклу я любила. Да, вдруг, в одно мгновение, словно что-то осенило меня: я поняла то, чего не понимала столько лет моей жизни с Максимом Ржевским. Я вскочила с постели и сжала кулаки…
— Нет, Максим Алексеевич, вы у меня еще попляшете.
Я накинула на себя халат и прошла в кабинет. Из потайного ящика бюро я вынула мой дневник и письма Макса и позвонила Даше. Она принесла кусок холста, нитки, иглу. Должно быть, кто-нибудь из моих ‘предков’ был портным, — так ловко и быстро я зашила посылку. Написала адрес. Отослала на почту.
Подошла к зеркалу. На меня глядело совсем юное лицо молодой девушки. Кажется, даже страдание пошло мне на пользу. Лицо немного похудело и стало тоньше и как-то одухотвореннее. А мои волосы… Я распустила их и залюбовалась их шелковистой сетью.
Господи, да чего же мне еще надо! Молода, красива, обеспечена. И никто меня не стережет, никого не нужно обманывать, никому не должна лгать, ни перед кем вывертываться…
В моем кабинете затрещал телефон. Я подошла. Это, конечно, был Стречко. Голос робкий, виноватый. Умоляет о свидании. Обещаю, но не сейчас. Надоели они мне оба — и Макс, и Никс.
——
Нет, решительно я одна из счастливейших женщин.
Стречко, который долго-долго стучался, прежде чем я допустила его к себе, раскаялся, окончательно развязался с своей француженкой и — до чего дошло! — готов даже жениться. Но, как говорила одна моя приятельница, не из ‘урожденных’: — шалишь, это себе дороже стоит.
Я ему предложила остаться в ранге доброго приятеля, с условием, — навсегда забыть, что между нами было. И он согласился. Но он так хорошо ‘поспел’, что я могу во всякое время обратить его в рабство, если это мне понадобится.
Прошло три месяца с той поры, как начался наш развод. Он кончился. Вот уже неделя, как я — разведенная жена. У меня скромная, милая, уютная квартирка. Дверь на балкон растворена, и я любуюсь Невой. Пахнет свежим весенним воздухом. Я одна, я свободна, как этот воздух. Боже, как мне хорошо!
Я мечтаю о выполнении тысячи планов, — они теперь для меня все доступны. Может быть, поеду в Индию, которая грезилась мне еще в детстве. Но это после, после. Теперь я просто наслаждаюсь своей свободой.
— Барыня, — запыхавшись, докладывает стрелой влетевшая в комнату Даша: — Там внизу наш барин, Максим Алексеевич…
Она смотрит на меня большими вопросительными глазами. Я несколько секунд колеблюсь, но это только от внезапности.
— Что ж, просите, — совершенно просто говорю я.
Через несколько минуть в комнату входит Макс. Я иду к нему навстречу и просто, почти дружески, протягиваю ему руку.
— Мари… — Его голос прерывается: — я виноват…
Я смотрю на его похудевшее лицо, на эти прекрасные гордые губы и не чувствую ни малейшего трепета.
— Пришел сказать, что я готов…
Может быть, он хотел сказать: ‘простить’, но спохватился.
— Готов забыть все… Ты вернешься, и все у нас будет хорошо. Я прочитал и понял…
По-видимому, ему трудно говорить. Он умолкает и явно ждет, что я брошусь к нему на шею. Но я не делаю ни одного движения.
— Благодарю вас, Макс. Мне и так хорошо.
Лицо Макса вспыхивает.
— О, конечно, — с злобно сверкающими глазами говорит он, оскорбленный в своей мужской гордости: — вам должно быть хорошо, — вы обеспечены и можете делать, что угодно.
— Я считаю, Макс, что этим скромным обеспечением обязана только себе. Недаром же я столько времени кормила Максима Ржевского своей работой.
И теперь вы, конечно, предпочитаете господина Стречко…
— Может быть, отчасти… По крайней мере, господин Стречко никогда не оскорблял меня так, как господин Ржевский. Но если хотите знать правду, Макс, — всем господам Стречко и господам Ржевским я предпочитаю мою свободу.