Дурёха, Грушко Наталия Васильевна, Год: 1916

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Дурёха

I.

— Маша!
Марья Семеновна лениво раскрыла глаза, сладко потянулась и уставилась на мать изумленным взглядом…
— Ты чего, матушка, на меня глаза пялишь?.. Вставай… В магазин пора… Чай, не молоденькая — до восьми часов спать… Папаша гневается.
— Сейчас, сейчас, маменька, — спуская голые ноги на коврик, живо отозвалась Марья Семеновна.
— Ну, то-то. Я пойду кофе изготовлю.
И Дарья Степановна вышла из комнаты.
‘Папаша гневается’. В продолжение этой недели Марья Семеновна как-то и забыла про папашу. Точно его и не было… И было с чего забыть… Будто в чаду каком прошла эта неделя… И не знает и не помнит, как это случилось, что она, Марья Семеновна Самоделова, вдова купца второй гильдии, стала госпожой Клейн…
Вдовела она честно семь лет, правда, был грех, мужчин любила… Но разве виновата она, что муж оставил ее бездетной вдовой двадцати пяти лет, да еще такой ‘пышкой-хорошавочкой’, как ее все называли в городе, и при том с капиталом. Хорошо папаше разговаривать, когда, можно сказать, они совсем серый человек и женской души не понимают.
Марья Семеновна о папаше всегда говорила и думала в третьем лице.
А ведь в лавке-то надоест сидеть… Особенно летом… И покупателей мало, да и растомит всю… Дело молодое. Ну, никто не видал, а поговаривали, будто покучивала Марья Семеновна в ‘Эрмитаже’ с молодым приказчиком… Уж больно красив был…
Поговаривали, что тяжел на руку Семен Яковлевич… Да и Марья Семеновна тогда дня три ходила в лавку с заплаканными глазами, а все-таки ходила. Ну, да мало ли чего не наговорят в нашем городе… Тишина у нас, да спокойствие, надо же хоть язык почесать…
Вот как война началась, все пошло по-другому. Все всколыхнулось… Стали лазареты устраивать. Младшая сестра Марьи Семеновны, Настенька, на курсы сестер милосердия поступила… Вздумала было и Марья Семеновна, да Семен Яковлевич рассердился.
— Ну, какая ты сестра милосердия, — покуда повернешься, так раненый Богу душу отдаст.
— А Настенька?
— Настенька проворная, да и емназию кончила, а ты, мать моя, счета толком не напишешь. Сиди уж в магазине…
Сказал и точно отрубил. Где же ей с ним спорить?
Так и осталась Марья Семеновна в лавке. Выйдет, бывало, летом, из магазина на улицу, прислонится к дверному косяку, вперит глаза куда-то вдаль, да так и стоит, точно ‘статуй’. До смерти надоели ей каменные ряды, всех-то она знает и ее тоже все знают и жалеют все… Замужем была — шагу нельзя было ступить, муж ревновал. Муж помер, папаша к рукам прибрал, — ну и жизнь!.. Сиди в лавке, дожидайся старости.
А тут вдруг война, все волнуются, суетятся, многие ушли воевать, немцев каких-то наслали из Питера… Прямо город не узнать… Все гостиницы полны… И у них-то в магазине покупателей вдвое.
Папаша говорит:
— Ты, Марья, не зевай. Сдачу-то считай хорошенько, чтобы просчетов не было. А то ты, дуреха, зазеваешься, а денежки счет любят…
А как тут не зазеваться? Такой красивый господин повадился в магазин заходить, что Марья Семеновна сама не своя стала.
Сначала все воротнички, да перчатки покупал… А потом просто так за мелочью разной зайдет, — то галстук, то нитки, а сам, когда сдачу берет, все норовит рукой к руке Марьи Семеновны прикоснуться… А ее так в жар и кинет. Уж такая у неё чувствительная природа…
Уйдет он, а Марья Семеновна целый день еще его около себя чувствует. Ну, и понятно, то и дело в сдаче ошибается.
Так бы бросила все, да и бежала бы за ним. Выйдет из магазина, да и глядит ему вслед.
Ну, и правда, красивый же он, — белолицый, глаза голубые, а волосы черные, как смоль… А уж вежливый, прямо ужасть.
Другой, из здешних, войдет в магазин и прямо:
— Ну, давай-ка мне ситцу десять аршин, да гляди, чтоб без обману.
А он:
— Прошу любезности… не откажите сделать мне удовольствие.
А как подойдет к выручке деньги отдавать, да взглядом своим как полоснет ее по сердцу, так она уж и не знает, жива она или мертва сидит перед ним. Знай это папаша, наверно убрал бы ее прочь от выручки, — где уж тут деньги считать!
И вот два месяца прошло, Марья Семеновна сна лишилась, так он ей понравился.
И одевается не по здешнему: пальто на нем широкое, так наверно рублей семьдесят стоит, шляпа-панама. Видно, деньги есть… По-русски говорит как образованный, только очень уж твердо каждую букву выговаривает.
В городе он человек новый. И зачем только он сюда попал? Не из немцев ли? Теперь отовсюду тысячи их нагнали. Так где же немцу так научиться по-русски.
Вот аптекарь Иван Иванович, тот хоть и ‘русский немец’, а как заговорит, сразу видно, что немчура.
Ну, понятно, при таких чувствах нельзя же ей было вечно довольствоваться молчаливыми взглядами. Как-то нечаянно они познакомились, — само собою не в магазине, а за воротами. Какие-то слова сами собой сказались и вот — вечер, свиданье на соборной горке, а дома-то думают, что она в соборе за всенощной молится.
С первых его слов у неё сердце похолодело.
Он сразу ей объявил: немец, по фамилии Клейн, а зовут его Генрих Адольфович. Только он совсем — как русский, потому что в России живет лет двадцать. Сказал — чем занимается, но этого уж она не поняла. Все ездит по каким-то делам, по всем городам ездит, должность такая и названье ей сказала, только очень уж мудрёное, не запомнила…
Так вот: немец оказался. А у них в доме это слово, если кто скажет, так потом отплевываются.
И на нее это такое произвело впечатление, что она собралась уже было бежать. Но Генрих Адольфович Клейн был не из глупых, он заметил впечатление и сейчас же смягчил: немцы-то ведь разные бывают, а он даже и не немец, а эльзасец. Эльзас, это прежде была французская страна, да после войны немцы отняли ее себе.
И прадед его — француз и фамилия его была Пети, — по-французски значить ‘маленький’, а немцы взяли его в плен и фамилию его переделали на Клейн — что по-немецки тоже значит маленький. Ну, одним словом, немецкое зверство, — вы понимаете…
Рука её опиралась на его мужественную руку… А голос у него был такой ласковый, приятный. И она успокоилась, и начала даже жалеть его злосчастного деда, которого немцы из французского Пети перекрестили в немецкого Клейна.
Но все-таки, когда она через два часа вернулась домой, она спросила у сестры:
— Настенька, Ельзац — это французская страна?
— Теперь немецкая, а была французская… Теперь французы опять ее отнимут.
— И фамилии переменят?
— Какие фамилии?
— Да вот которые в Ельзаце… что прежде французы были.
— Вечно ты глупости морозишь, Марья…
Марья Семеновна обиделась и ушла.
В постели она долго ворочалась, все ей представлялся ‘немецкий француз’, как она его мысленно назвала.
С этого времени она начала жить как бы сквозь сон. Все домашнее делала механически, а думала только о Клейне. И никогда-то Марья Семеновна умной не считалась, а тут и вовсе ума лишилась. А как сделал ей Клейн предложение, забыла всякий страх перед отцом и все его наказы об осторожности и бережливости, вынула заветные три тысячи, которые были при ней, отдала ему, да и обвенчалась с ним в деревне у какого-то шалого попа. И тогда, когда она стояла рядом с Клейном, ей казалось, что она никого не боится и даже отец ей теперь не страшен.
И когда Генрих Адольфович учил ее, как с отцом разговаривать и как деньги — её собственные сорок тысяч — из банка взять, все поняла и была уверена, что так и сделает. И ведь это было всего только вчера. А вот теперь, проснувшись и протерев глаза и вспомнив все вчерашнее, она едва могла наскоро одеться и расчесать волосы, потому что руки её дрожали и все выскальзывало из них. Как девчонка, она боялась опоздать в магазин и прогневить папашу… И побледневшими губами шептала, выходя из комнаты:
— Помяни Господи Царя Давида и всю кротость его…

II.

В этот день покупателей в магазине было немного. Приказчики лениво позевывали, без конца пили чай, потом читали газету ‘Свет’ и яро обсуждали военный события.
Марья Семеновна сидела, как на гвоздях. Она то вскакивала, выходила из-за выручки, гляделась в маленькое зеркальце и в сотый раз неведомо зачем пудрила себе нос, то подходила к дверям и смотрела на улицу. Никогда еще её жизнь не казалась ей такой ужасной.
Вот вышла замуж, а как будто ничего этого и нет. Тот же магазин и выручка та же, те же приказчики и покупатели, и так же, как и прежде, она боится отца… Да отчего же это? Ведь, она не девчонка, была уже замужем, и ей, слава тебе Господи, тридцать лет с хвостиком. И у отца она не нахлебница какая-нибудь. У неё свой капитал от мужа, сорок тысяч, не маленькие деньги. Лежат они в банке, и она, когда захочет, может взять их и сделать с ними что угодно… А что делать-то с ними? Понятно, мужу от-дать. Теперь, ведь, у них все общее… Гаврюша (так она называла своего Генриха) свое дело заведет, большое какое-то. Он уж говорил, да она не раскусила… Эх, вот только бумаги от денег у отца, их достать надо. А как? Не спросить же, ведь не даст. Скажет: на что тебе, дуреха? Ведь, ей и имени другого нет… Само собою, — взять потихоньку. Ведь, её деньги, значит — и греха тут никакого нет.
Из-за этого она только и томится тут. Не будь этого, давно бы удрала к нему.
И она тоскливо смотрела на улицу. Хоть бы мимо прошел, хоть бы поглядеть-то на него…
А Генрих Адольфович сидел у себя в гостинице и рассчитывал, какие барыши принесла ему его подневольная поездка в наш город… Он посасывал сигару, аккуратно стряхивал пепел, аккуратно сплевывал и блаженно улыбался. Теперь ему незачем было заходить в магазин купца Разживина, тратить мелочь на разные ненужные пустяки. Теперь уж дело сделано, и он может спокойно ждать результата. Вечером он улегся в постель и спал здоровым сном человека, совершившего выгодную сделку…
А Марья Семеновна не спала. Вся её пламенная натура возмущалась. Как же это так? Вышла замуж и вдруг муж в гостинице, а она здесь одна. Кабы не стыд, убежала бы сейчас к мужу. И чего она трусит? Ну, что папаша может сделать ей — самое большее — прибьет. Ведь, она законным браком сочеталась, а не как-нибудь. И какой это закон есть, чтобы жена — у папаши, а муж — в гостинице?
Поутру Марья Семеновна встала с тяжелой головой. А тут как на грех в магазине покупателей набралось множество, так что она едва успевала сдачи давать. Ну, и понятно, запуталась, недодала покупательнице четвертак, та вернулась и подняла скандал. И еще чиновника какого-то обсчитала на двугривенный. И оба они принялись честить хозяина. Это, мол, не магазин, а разбойное гнездо. Только и знают, что обсчитывать народ… Алтынники, мошенники… И пошли, и пошли… То один, то другая, а то оба вместе. А тут папашу принесло. Покупателей успокоил, отпустил, а ей выговор.
У ней еще пуще все из рук валится… Кому-то два рубля передала. Тут уж Семен Яковлевич из себя вышел, прямо при покупателях и приказчиках обозвал ее дурехой, отставил от выручки, сам стал на её место, а ее домой прогнал.
Марья Семеновна была кровно оскорблена. Да что она, каторжная, что ли? Ну, нет, раньше она терпела, а теперь, когда у ней есть муж…
Ну, что ж, домой — так домой. Оно и хорошо. Пока папаша в магазине, можно и денежные бумаги достать. Она даже извозчика взяла, чтобы поскорее.
А дома на нее напал трус.
У папаши шкаф оказался заперт. В комнатах сновал народ: то мать, то сестра, то прислуга. Где уж тут! И до того завертелась она, что ею окончательно овладела дурь. Напихала она в узелок каких-то ненужных вещей: туфли, ножницы, пудру, кофту ночную, вышла на улицу и марш к Клейну.
Тут она от радости и плакала, и смеялась, и говорила, что теперь от него не уйдет и никто их не разлучит. Да разве это мыслимо, чтобы муж с женой врозь жили?
Клейн довольно долго и терпеливо слушал ее, а потом о бумагах заговорил… Достала ли у папеньки? Развернул узелок… Из него кофта ночная вывалилась, туфли, ножницы, пудра. У него даже брови сдвинулись.
— Дура, — выругался по-немецки, а по-русски сказал: — Зачем это?
— Это я, Гаврюшенька, с перепугу. Очень уж папаша ругался за выручку.
Рассказала ему, как было дело. Но Клейн очень скоро успокоился. Он понимал, что не в бумагах суть. Раз деньги принадлежат Марье Семеновне, то от него не уйдут.
Вечером Марья Семеновна домой не вернулась… А на утро Семен Яковлевич рвал и метал…
Дознался, что Марья Семеновна в гостинице с немцем. Ринулся туда, но вместо Марьи Семеновны к нему вышел Клейн.
— Жену, — говорит, — нельзя видеть, она не совсем здорова…
— Какая жена?
— Марья Семеновна, супруга моя, ваша дочь.
Чуть паралич не хватил Семена Яковлевича. Да ничего, выдержал. Плюнул Клейну в самое лицо и ушел.
А для Марьи Семеновны начались дни ужасов, которых она, благодаря своей простоте, никогда предугадать не могла.
Дело в том, что, как водится в каждом благоустроенном городе, паспорт её был еще рано утром доставлен в полицию, а в паспорте рукою сельского батюшки было прописано: что вдова второй гильдии купца Мария Семеновна Самоделова такого-то числа вторым браком повенчана с германским подданным Генрихом Адольфовичем Клейн.
Даже в полиции рты раскрыли: дочка Семена Яковлевича, вдова Самоделова, и вдруг германская подданная… Советовались, не знали, как ее считать. Это был первый случай в практике местной полиции. Сам полицеймейстер к Семену Яковлевичу ездил. Ведь, хорошо знакомы были. Думал, старик прятаться будет. Нет, ничего. Семен Яковлевич, уже побывавший в гостинице, только губы крепче сжал.
А перед вечером полицеймейстер призвал пристава и что-то долго ему наказывал. А когда Марья Семеновна в половине десятого вечера, зная, что Семен Яковлевич в это время обыкновенно в купеческом собрании сидит, тихонько вышла из гостиницы, чтобы к своим пойти, да, по секрету от папаши, с матерью повидаться, — городовой остановил ее на улице:
— Пожалуйте обратно, Марья Семёновна.
— Да что ты, батюшка? Я домой к своим иду.
— Никак невозможно… Пленным после девяти часов на улицу выходить не полагается.
— Что такое? Пленным? Да какая же я пленная?
— Не могу знать… А только не приказано…
Что ты с городовым делать станешь? Пришлось обратно в гостиницу вернуться.
Весь вечер и следующий день Гаврюшенька утешал Марию Семеновну. Она больше всего боялась, что денег у папаши не выжилит. Больно уж крепко он их зажал. А Клейн на этот счет не беспокоился. Ведь, деньги принадлежат ей, от мужа законным порядком достались. Ну, значить, тем же порядком и вернутся к ней. Клейн знал законы и думал, что тут все дело только во времени. Но, так как более краткое время он предпочитал долгому, то, всячески утешая Марью Семеновну, советовал ей сделать шаг к примирению. И она попробовала, сунулась было к матери, а та, как увидала ее, так и залилась слезами:
— Обремизила ты нас, Марья… Стариков не пожалела… На улицу выйти совестно. Папаша чуть не проклял тебя. Уж икону начал снимать. Да я умолила: пожалей ты, говорю, мою старость, не вынесу я этого…
А старуха-нянька, Никифоровна, сказала:
— Не будет тебе счастья, беззаконница… Люди свою кровь проливают, а ты за немца замуж идешь. Да еще без родительского благословения… Не будет тебе счастья… не будет…
Марье Семеновне даже страшно стало… Идет к мужу, а у самой так и звучит в ушах: ‘Не будет тебе счастья, не будет’…
Пришла мысль с сестрой повидаться. Настя умная, все поймет и поможет. Вспомнила, что в этот день они с Настей собирались в театр на цыганские романсы и даже ложу взяли. Не сходить ли? Гаврюшенька поддержал: ‘Иди, мол, иди, что-нибудь узнаешь’…
Ровно в восемь часов Марья Семеновна в театр отправилась. Билеты взяла, входит в коридор и видит… Пристав Михайло Семенович стоит. Только хотела с ним поздороваться, а он подходит к ней:
— Вам здесь нельзя, вы — пленная…
Марья Семеновна взбеленилась:
— Какая я пленная!.. И как вам не стыдно, Михайло Семенович, — вы с папашей приятели, чай у нас пьете, а меня из театра гоните.
— Лучше удалитесь, госпожа Клейн.
А у самого в усах усмешечка прячется…
Увидала Марья Семеновна эту усмешечку и подумала, что он шутит, оттолкнула его и в зал, а Михайло Семенович ее под руку, кивнул городовому:
— Германскую подданную госпожу Клейн отвести в участок. Посадить в отдельную камеру.
— Да что это?.. С ума вы сошли… Да я мужу… Да я… И рыдающую Марью Семеновну отвезли в участок. А там темная комната, громыханье ключей, какие-то пьяные голоса издали.
‘Тюрьма, тюрьма’, — с ужасом думала Марья Семеновна, и ей казалось, что она заброшена в какую-то темную яму, откуда никогда не выйти. Все о ней забудут — и мамаша, и папаша, и Настенька, и весь свет.
Бегут минуты, а ей мерещится, будто проходят годы, и она стареет, у неё седеют волосы, лицо покрывается морщинами. И вдруг вспоминаются слова Никифоровны: ‘Не будет тебе счастья, не будет’…
И все из-за чего? Из-за проклятого немца… Да, да… Она так и подумала: ‘проклятого’, и даже кулаки сжала… А еще говорит, что он немецкий француз… Ну, да, как же. Теперь видно, какой он француз.
И в душе Марьи Семеновны поднялась ненависть к Клейну, так бы вот и разорвала она его на куски… Вот как будут казнить ее (а она в этот момент была твердо уверена в этом) — она и скажет судьям:
— Господа судьи…
А что дальше, не знает. И ничего она не знает толком. И все это, да и прочее, что было в жизни, произошло оттого, что она дуреха — так это и есть: дуреха, дуреха…
А в коридоре послышались чьи-то шаги. И голос — не громкий, а такой знакомый, знакомый. Чей-бы это? Сперва полицеймейстера Андрея Павловича, это ясно. А вот другой… Господи Боже, да неужто папашин? О чем это они между собою вполголоса разговаривают?
Ключ в замке повернулся, дверь со скрипом отворилась. Из коридора в темную комнату ворвалась полоса света, и строгая фигура Семена Яковлевича предстала перед ней.
— Папаша… папаша… Родненький…
Марья Семеновна выбежала из комнаты и прямо бросилась на широкую грудь отца. И слышала она только два слова:
— Э-эх, дуреха!
Больше ничего не слышала, потому что лишилась чувств, и не помнила, как ее привезли домой, и она очнулась — раздетая, под одеялом, на своей кровати, в своей комнате, а около неё сидели мамаша, Настя, Никифоровна и еще какие-то родственницы и все плакали.

——

С Клейном она больше не видалась. С ним довольно легко поладил Семен Яковлевич при дружеской помощи полицеймейстера, да и еще кой-кого.
Клейн оказался сговорчив — за пять тысяч рублей согласился отказаться от своих супружеских прав, взял на себя вину, и вот в местной консистории началось дело о разводе и, благодаря усиленным стараниям Семена Яковлевича, пошло быстро.
Месяца через два Марья Семеновна была уже свободна, а Клейн для отбывания плена переведён в другой город.

Наталия Васильевна Грушко.

‘Пробуждение’, No 7, 1916 г.

Оригинал здесь.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека