М. П. Соловьев и К. П. Победоносцев о бюрократии, Розанов Василий Васильевич, Год: 1910

Время на прочтение: 9 минут(ы)

В. В. Розанов

М. П. Соловьев и К. П. Победоносцев о бюрократии

Умно ли чиновничество?
— О, да…
— Добродетельно ли?
— Середка наполовину. И так, и этак. Как все.
Этими тремя ответами очерчивается чиновничество огромной России, первоклассной державы, с великим историческим будущим, с значительным прошлым. До 17 октября все в России и вся судьба ее делались ‘чиновником’, буквально как та фантастическая ‘луна’ у Гоголя, которую делал ‘гамбургский бочар’. Россию сколотили, сбили и выкрасили чиновники. Россия вся есть произведение чиновника, творчество его, это есть ‘дом, им построенный’, по его разуму, по его вкусу, по его вдохновению или, вернее, по его безвдохновенности: вполне удивительно, что мы собственно не знаем лица и души этого своего строителя, его быта, жизни, замыслов и фантазий.
— Очень серо. Неинтересно…
Но, Боже: это-то и интересно, что строитель так неинтересен! Ибо ни от чего другого, как от этого, зависит и ‘неинтересность’ самой постройки: а ведь это — мы и наша земля, наша судьба! ‘Неинтересна’ Россия как строй, государство и держава единственно оттого, что ее строил ‘неинтересный чиновник’… Согласитесь же сами, что, раз обернулось так дело, раз сколотилась эта зависимость вещей, — мы должны подлинно разучить, разведать, что такое ‘русский чиновник’.
Русская литература, в обширном ее объеме ‘печати’, решительно не исполнила этого дела, не заметила важности темы! ‘Ведь чиновники нас сделали’ — от этой аксиомы некуда деваться, от нее нельзя зажмуриться. Зажмуривайся или не зажмуривайся — дело стоит, как оно есть. А дело это -дело всей России, судьба всей России. Приятен или неприятен объект -вы его обязаны изучить, раз он так значителен. Медики изучают не одни красивые недомогания, бледную девичью немочь и ‘интересную’ чахотку, а копаются во всяких язвах человеческого тела, иногда невыносимо зловонных! Социологии или, обширнее, литературе давно пора взять в образец ‘ничем не брезгующую’ медицину и, как она, копаться во всем важном.
На чиновников писались одни сатиры: на их бездушие, на их формализм! Но ведь отчего это? Откуда? Ведь те же люди, как мы, из одних семей с нами? Чиновники — наши братья и дяди, друзья наших друзей. Что такое ‘чиновник’ в отношении общества? Что он такое по сравнению с ‘общественным деятелем’, врачом, адвокатом, ученым? Все это интересно. Провести параллель между чиновником и помещиком? Очень важно. Но все это важное решительно не сделано. Гениальные русские художники, как Гоголь и Грибоедов, решительно не могли проникнуть в суть чиновничества уже в силу именно гения своего и тех качеств резвости, силы, уверенности и отчасти гордости, особенно гордости, какие не могут не быть присущи человеку, гениально одаренному, между тем как объект наблюдения в данном случае так тускл, сер и обыкновенен. Эти гении русского слова могли только облить желчью и презрением чиновника.
Но чиновник уперся и остался…
Суть-то и заключается в том, что он ‘остался’. И все ‘великие’ и ‘святые’ русской земли умерли, а чиновник все стоит по-прежнему. Сидит и пишет. И из ‘писанья’ этого выходит Россия.
Может быть, это ужасно. А может быть, и не так ужасно. Может быть, это необходимо, неизбежно? Или этого можно было бы избежать? Никто хорошенечко на эти вопросы не отвечал, да они, собственно, и не предлагались никогда во всем своем глубоком объеме.
О чиновничестве мне пришлось выслушать два замечательных суждения, поразившие меня. Одно принадлежит М.П. Соловьеву, другое — К.П. Победоносцеву. Соловьев долгое время был юрисконсультом при канцелярии военного министра, знал юриспруденцию и уважал ее, но любимым его делом было рисование миниатюр к Данту. Он несколько раз путешествовал по Италии и подражал в рисунках художнику Возрождения Джотто, Потом сделался главноуправляющим по делам печати, был любим Горемыкиным, но потом разошелся с Сипягиным и был уволен с причислением к Совету министров.
Покашливая, он сказал раз мне в ответ на большие мои порицания чиновничества:
— Вы не знаете… Чиновничество гораздо сильнее даже державности, чиновничество переживет самую державу русскую.
Опять закашлялся:
— Держава… Что такое она? Риза, красота на чиновничестве. История изменчива. Могут пронестись ветры и унести эту красоту, сорвать и разорвать ризу. Но никакие ветры не сломят чиновника… После революций он так же останется, как был до них, и будет продолжать делать то же прежнее свое дело. Чиновничество и его принцип, его начало, его метод устойчивее самого монархизма, и, если хотите, оставляя на ризе все блестки, всю позолоту, оно в силах отнять всевластие и произвол у нее… Чиновничество так сильно, что оно может справиться и с самодержавием, заставив его исполнять свою волю, а не повинуясь его воле. Говорят о ‘конституции’: да чиновничество — это и есть русская конституция, т.е. в зерне дела — в ограничении всевластия и яичного произвола, безграничного ‘хочу’. На самодержавное ‘хочу’ чиновник отвечает ‘нельзя’, и жизнь идет по ‘нельзя’, а не по ‘хочу’.
А такой был тихий этот Соловьев, — созерцатель и кабинетный человек. Чтобы слова его о чиновничестве вставить в нужную рамку, приведу два других его побочных суждения.
Говоря о богатстве и силе литературы 60-х годов, он раз заметил:
— С появлением каждой новой вещи Щедрина валился целый угол старой жизни. Кто помнит впечатление от его ‘Помпадуров и Помпадурш’, его ‘Глуповцев’, его ‘Балалайкина’ — знает это. Явление, за которое он брался, не могло выжить после его удара. Оно становилось смешно и позорно. Никто не мог отнестись к нему с уважением. И ему оставалось только умереть.
Значит, смешную сторону в чиновниках он знал. И ему это не мешало считать их ‘вечным явлением’. Как-то заговорили об императорах Павле I и Александре I. Он очень критически отнесся ко второму и к тому титулу ‘Благословенный’, который дали ему история и потомство. Я на слова эти, сопровождаемые указанием на факты, выразил порицание историкам-панегиристам.
— Историки пишут, как им должно писать, — ответил он. — Зачем читателям знать полную правду? Это дело ученых. Обыкновенный читатель — народ. А народ должен видеть царя не иначе, как в ризе. Так рисуют на лубке, и так должен изображать каждый Карамзин. А приватные разговоры -это другое дело. Они не имеют значения и могут быть свободны.
Когда он произнес: ‘Нужно показать царя непременно в ризе’, он улыбнулся тою улыбкою, в которой для меня мелькнул острый глазок Щедрина.
И все-таки ‘чиновник вечен’. Почему? Да какой ветер, в самом деле, его сломит? Чиновник так мал, что не даст площади упора для ветра, и буря пролетает мимо него, не задевая его. Ветер ломает того, кто ему сопротивляется. Он ломает Людовиков, сломил Наполеона, Бисмарка… Но если самый принцип чиновничества, — заметьте: принцип — заключается в том, чтобы повиноваться, чтобы не оказывать сопротивления, то что же с ним сделают революция и ряд революций? Он перед каждою согнется, каждой скажет: ‘Чего изволите?’, и когда они все пронесутся, сломав сословия, веру, весь прежний социальный строй, из-под стола опять вылезет столоначальник и, разложив свои бумаги, начнет вписывать в эти графы всякую действительность, т.е. планировать на бумаге жизнь, снова назначит всем жалованья и пенсии, установит награды, пожалуй, — ордена или их суррогат, и опять начнется… вековечное чиноначалие и чинопочитание!..
Ужасно хочется заплакать. Но это, по-видимому, — так. Проблемы этой во всей ее глубине никто не рассмотрел. Я, однако, приведу второй взгляд, Победоносцева. Когда я из провинции переезжал в Петербург, то бывший очень дружелюбным со мною С.А. Рачинский, основатель знаменитой школы в Татеве (Смоленск, губ.), сказал мне, что если я буду иметь какую-нибудь нужду, заботу, тревогу в Петербурге, то всегда могу обратиться к Победоносцеву, и он поможет. Такой случай выпал, когда председатель петербургского цензурного комитета, помнится, — Еленев, распорядился вынуть из сверстанной уже книжки журнала ‘Русский Вестник’ мою статью: ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’. Книжка была сверстана, оклеена обложкой и готова к отправке на почту: и вдруг — задержка, хлопоты и неудобства. Редактор Ф.Н. Берг спросил меня, не знаю ли я кого-нибудь, кто мог бы избавить журнал от этой неприятности, т.е. похлопотать, чтобы статью оставили.
Я рассказал ему тогда о возможности обратиться к Победоносцеву. Он просил меня сделать это. И я отправился. В час внеприемный и вообще совершенно приватный.
Статья была в защиту старой царской власти, как ее выработали Москва и Петербург XVIII века. И — против чиновничества, которое, как гангрена, съело и самую царскую власть в ее прежнем обаятельном значении, дорогом для каждого русского.
Дежурному чиновнику я передал суть дела — и передал самую статью. Он отнес ее к Победоносцеву. Победоносцев не выходил с полчаса, и, как я увидел потом, он в эти минуты прочел все 30 страничек, какие она заключала в себе.
Победоносцев был человек впечатлительный, волнующийся, раздражающийся больше той причины, какая вызывала раздражение. И это я увидал с первого же момента. Он вышел ко мне в длинном скорее поношенном сюртуке, с руками, неопрятно торчащими из рукавов, казавшихся короткими. Происходило это впечатление от огромных, мясистых и подвижных его пальцев, естественно не прикрытых рукавами: но эти пальцы (инстинкт власти?) занимали такое непропорционально большое место в его фигуре, что от естественной голизны их сюртук и производил впечатление укороченного в рукавах.
Он был задумчив и, я почти скажу, — вдохновлен государственной мыслью. Статья такого содержания, как критика монархии и чиновничества, не могла не вызвать в нем всей силы отпора. По натуре же Победоносцев был спорщик, который и внутренно, в себе, и молча продолжает начатый вслух спор. Этим полным спора человеком он и вышел ко мне. Сели. И, перелистывая статью, он останавливался на отмеченных им карандашом местах и стал говорить…
Что, конечно, чиновничество ничего не умеет и не может: но чем вы замените его? Чиновничество все-таки связано долгом и службою: и его все-таки можно потянуть за эту нитку или связать этой ниткою, смотря по тому направлению, какое оно примет. Но кого же поставить на его место? Частное лицо, ряд частных лиц? Что такое частный, гулящий, праздный человек? Чем вы его удержите? Какое у вас есть средство указать ему, поставить предел? А согласитесь, что частный человек может иметь злую волю. Согласитесь, что он может быть глуп, как и чиновник. Но для чиновника фантазия не есть закон: ибо он весь в дисциплине, завязан и связан. Вы эту-то дисциплину и отрицаете, отрицая бюрократию. Вы говорите: ‘Смысл монархии погиб от бюрократии’. Может быть. Но тут нечего делать. Я защищал бы вашу статью, если б механизм исторического упадка государевой власти вы объяснили на примере французского королевства или австрийской империи, но вы объясняете это на примере России, и среди нашего общества все это может принести только один вред. Все, что вы говорите язвительного о бюрократии, подхватят стоустой молвой и разнесут, и захихикают, а то, что вы говорите уважительного о государстве, на это не обратят ни малейшего внимания. Возьмут злое, а советы откинут прочь. Отвратительное заключается в том, что чиновников все еще множат. Вот основали новое министерство земледелия. К чему оно? Кого оно будет учить земледелию? Да оно само ничего не знает. Но это — от растерянности. Центральная власть растеряна. Она видит, что ничего не делается, что страна приходит в упадок, она совершенно беззащитна перед критикою социалистов, которые не суть легкомысленные люди или безбожники, а совершенно правильно указывают на полную немощь теперешнего государственного строя в деле уврачевания самых больных язв народного быта и строя. И власть конвульсивно хватается за последнюю у нее оставшуюся надежду — еще создать учреждение, она строит новый департамент или учреждает новое министерство, которое, может быть, начнет работать лучше, чем предыдущие. Но происходит то, что вы рассказываете: новые чиновники, как и прежние, раскрывают рты и начинают есть народный хлеб. Надежда на новые учреждения — самая иллюзионная, но это не наша русская слабость, ею заражены все правительства, и все правительства она обманывает.
Слова его о справедливости критики социалистов удивили меня: никак нельзя было ожидать этого от Победоносцева. Все, что носилось о Победоносцеве в обществе, — совершенно противоречило тому, что я видел.
Он походил на старого университетского профессора, разговорившегося с пришедшим к нему студентом на любую тему своей кафедры. Не могло быть и вопроса о полной искренности, правдивости и глубокой простоте и естественности этого человека. Полная противоположность нашему Исидору Исидоровичу, который только делал ‘позы’ — перед публикой, перед чиновниками, перед академией и печатью, даже, наконец, в церкви.
Потом только, через много лет, мне стало приходить на ум: ‘Кто так хорошо говорит, не умеет хорошо делать. Это — не работник, не государственный человек, а был и остался профессором. Полная противоположность Витте’.
Он говорил, перелистывая страницы моей статьи, беря из нее цитаты и возражая на них. В конце статьи шло исключительно дело о лице монарха: как оно погасло в тучах чиновничества, облепивших его со всех сторон, влекущих его к подписанию бумаг, совершенно мелочных. Как пример я приводил сведение, ставшее мне известным из ‘делопроизводства’ нашего департамента. Николаевской железной дороге надо было расширить площадь угольного склада в Петербурге, для этого прикупилось несколько саженей земли около вокзала. За землю платились деньги. Наш департамент рассматривал те расходы этой дороги, какие относились на облигационный капитал, т.е. на заем дороги, с коего процент гарантирован казною. Из обязательства гарантии вытекало право рассмотрения расхода и, в частности, правильности его отнесения на облигационный капитал. И вот в ‘делах’ мне попалось сведение, что расход на увеличение угольной станции Николаевского вокзала был отнесен на облигационный капитал ‘по Высочайшему утверждению’. Странность, что Государь Император, на заботе коего лежит вся Россия, который должен думать об армии, о флоте, о просвещении, о суде, наконец, даже о железных дорогах, — вообще о целой России, привлекается через особый чей-то доклад к рассмотрению вопроса, нужно или не нужно Николаевскому вокзалу несколько десятков саженей для угля, и отнести ли плату за эту землю на облигационный или на акционерный капитал тогдашнего главного общества российских железных дорог, — случай этот поразил меня удивлением, и я иллюстрировал им свою общую мысль о положении Царской власти в системе государственного управления. Победоносцев прочел это и стал говорить.
— Конечно, Государь только припечатывает то, что мы ему подаем к подписи.
— То есть?
— Благословляю, благословляю… Делайте, делайте…
Это и есть то ‘самодержавие чиновника’, о чем говорил М.П. Соловьев как о вечном принципе.
В самом деле, если ‘остается только подписать’, — прежде всего потому, что дело, например, о покупке земли для угольной станции не может и не должно быть известно и понятно министру, ибо тогда у министра не остается ни одной минуты для более важных и принципиальных дел, — то тогда, конечно, управляет всем чиновник, составлявший бумагу ‘к докладу’. Собственно, ‘отнес все на облигационный капитал’, гарантированный казною, не тот, кто ‘ее утвердил’, — тот, кто писал докладывающую бумагу, кто ее сочинял. Кто это? Лицо неизвестно. ‘Чиновник…’ Точнее, оно никому не известно. ‘Верно, который-нибудь статский советник’… Погоны видны, лица невидно. Лица вообще у чиновника нет. Его задвинул чин, класс должности. ‘Который-нибудь статский советник’… И туча их, бесцветная, серая, по мнению некоторых, будто бы вечная, и пишет все ‘бумаги’, всякие ‘доклады и отношения’ и через это незаметно ‘совершает весь ход России’.
Но кто это? — Просто мы этого не знаем.
Не знаем иначе, чем в анекдоте. Но анекдот, — не наука. И анекдот также — не сила.
Даже гений только проскользнул над чиновником. Гений Гоголя и Грибоедова.
А чиновник все же остался. И захоти он серьезно, захоти своевременно — ‘Горе от ума’ и ‘Ревизор’ не увидали бы света. Ибо ‘дозволяет к представлению’ все чиновник же, непременно чиновник, и притом один чиновник.
— Великое, неведомое, безыменное, обнявшее политический мир. Стихия его, воздух его, климат его, — ‘общее условие’ всего существующего.
Впервые опубликовано: ‘Новое Слово’. 1910. Январь. No 1. С. 18-22.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/rozanov/rozanov_m_p_solovyev_i_k_p_pobedonoscev.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека