М. Назаренко. Литература и биография в романе Ю. Н. Тынянова ‘Пушкин’, Тынянов Юрий Николаевич, Год: 2005

Время на прочтение: 13 минут(ы)
М. И. НАЗАРЕНКО

ЛИТЕРАТУРА И БИОГРАФИЯ

В РОМАНЕ Ю. Н. ТЫНЯНОВА ‘ПУШКИН’

Статья публикуется с разрешения автора

Парадоксальным может показаться тот факт, что Юрий Тынянов, автор трех романов, посвященных писателям первой трети XIX века, в своем научном творчестве не уделил достаточно внимания проблеме включения писательской биографии в историю литературы. Напрашивается очевидный ответ: литература и филология были для Тынянова непересекающимися (или слабо пересекающимися) сферами деятельности. В этом же плане может быть интерпретирован неоднократно подчеркивавшийся, в том числе самим Тыняновым, ‘уход’ ученого в литературу.
Наиболее четко и последовательно эту мысль высказывала М. Чудакова: ‘Именно литературе оставляет [Тынянов] свободное, не претендующее на роль научного суждения обращение с внелитературными рядами — и ‘ближайшими’, и ‘дальнейшими’. Теоретическое осознание раздельности дела поэта и его биографии оказалось столь сильным, что как бы тесно ни приближалось в его романах одно к другому, как бы ни были многочисленны перебрасываемые автором мостики между этими двумя сферами — берега не смыкаются’ [Чудакова 1986: 123].
Схожим образом рассуждает и Г. Левинтон: ‘[…] несоотносимость жанров романа и научного исследования’ проявляется, в частности, в том, что ‘статья ‘Безыменная любовь’ не только обосновывает и подкрепляет научными аргументами гипотезу, отраженную в романе, но одновременно подчеркивает необходимость аргументации, т.е. гипотетический характер биографической концепции, которая в романе предстает как безусловная реальность’ (курсив автора) [Левинтон 1991: 127, 129]. Афористичное наблюдение М. Гаспарова подытоживает тему: ‘Первый роман Тынянова был беллетристикой, соседствующей с наукой, второй — беллетристикой, подменяющей науку, третий — беллетристикой, дополняющей науку’ [Гаспаров 1990: 18].
Таким образом, проблема, соответственно, предстает перед нами в нескольких аспектах:
(1) является ли литературная деятельность Тынянова продолжением его научных изысканий,
(2) если да, то каково взаимодействие между ними,
и (3) какова тыняновская концепция связи между биографией и творчеством писателя.
Ответ на первый вопрос может быть только утвердительным: начиная с Б. Эйхенбаума большинство исследователей сходится на том, что не только роман ‘Пушкин’ можно рассматривать как ‘подготовленный всем ходом научной историко-литературной работы Тынянова и органически вытекающий из статьи ‘Архаисты и Пушкин» [Воспоминания 1983: 221-222], но и проза Тынянова в целом требует анализа как авторефлексивный опыт приложения формалистической теории к конкретному историко-литературному материалу. При этом, однако, отнюдь не исключается возможность и совершенно иного, так сказать, нетеоретического подхода к тыняновским текстам [Блюмбаум 2002: 10-11]).
Вопрос же о взаимодействии двух сфер творчества Тынянова не решаем абстрактно уже потому, что однозначный ответ не учитывал бы эволюцию творчества ученого и критика. Легко можно показать, что каждый художественный текст Тынянова воплощает решение теоретической проблемы, занимавшей исследователя в этот период, а также соотносится с требованиями, которые Тынянов-критик ставил перед русской литературой. В частности — и в особенности — это касается характеристики романного героя и, шире, литературного героя вообще. Г. Левинтон [1991: 129] и А. Немзер [1991: 248-249] показали, что образ Грибоедова в ‘Смерти Вазир-Мухтара’ складывается на основе постулатов, сформулированных в работах ‘О композиции ‘Евгения Онегина», ‘Сокращение штатов’ и ‘Проблема стихотворного языка’, — ни одна из которых не имеет прямого отношения к Грибоедову.
Роман ‘Пушкин’ (1935-1943) был написан в ‘посттеоретический’ период русского формализма, когда опоязовцы по тем или иным причинам оставили ‘недодуманными’ многие свои теории. ‘Я еще не додумал, буду думать’, — этими словами Тынянов завершил набросанный в письме к В. Шкловскому (1929 г.) проект исследования, посвященного методике новых историко-литературных исследований [Тынянов 1977: 513]. Тынянов тезисно формулирует свое понимание творческой личности: это ‘не резервуар с эманациями в виде литературы и т. п., а поперечный разрез деятельностей, с комбинаторной эволюцией рядов’. Это теоретическое положение и другие, хронологически близкие, следует рассматривать в контексте последней стадии эволюции формализма, вне зависимости от того, видим ли мы в них параллель к одновременным изысканиям Б. Эйхенбаума [Ханзен-Лёве 2001: 384-390] или полемику с эйхенбаумовским подходом [Чудакова 1986]. Далее мы увидим, как тезисы 1929 г. соотносятся с поздней прозой Тынянова.
Комментаторы отмечают, что тыняновское ‘стремление ‘впрячь’ биографию в историю литературы осталось нереализованным’, и в статьях 1930-х годов ‘проблема биографии решается Тыняновым в традиционном источниковедческом смысле’ [Тынянов 1977: 513-514]. Неудивительно, что и роман ‘Пушкин’ обычно рассматривается как некая редукция по сравнению с ‘Вазир-Мухтаром’, более традиционный или, как язвительно выразился А. Белинков, более ‘оптимистичный’ тип романа.
Вопрос о жанре и поэтике ‘Пушкина’ неразрывно связан с его статусом — как в сознании Тынянова, так и в сознании критиков, — т.е., в конечном счете, с ‘литературным бытом’ в эйхенбаумовском понимании термина.
Тынянов неоднократно проводил разграничение между своей книгой и классической ‘романизированной биографией’, с одной стороны, и научной биографией — с другой. ‘Я бы хотел в этой книге приблизиться к художественной правде о прошлом, которая всегда является целью исторического романиста’. ‘Я не отделяю в романе жизни героя от его творчества и не отделяю его творчества от истории его страны’ [цит. по: Каверин, Новиков 1988: 274]. Эти заявления, а также утверждение, что роман должен был представлять собою ‘эпос о рождении, развитии, гибели национального поэта’ [там же, ср. Тынянов 1934], могут быть рассмотрены в качестве ‘официозной оговорк[и]’ [Гаспаров 1990: 20]. Однако, как нам представляется, было бы более продуктивным принять эти высказывания как выражение подлинных намерений Тынянова и ‘антиформалистическое’ заявление о неразличении жизни и творчества Пушкина — как новое теоретическое построение, которое нуждается в осмыслении.
Историко-биографический роман, отличный и от научной, и от романизированной биографии, требовал, очевидно, особого подхода к первоисточникам, несхожего и с традиционным, и с тем, что был использован самим Тыняновым в первых романах.
‘Пушкин’ в композиционном отношении выстроен симметрично ‘Вазир-Мухтару’: если второй роман повествует о человеке, уже написавшем единственный свой шедевр, то первый — о человеке, еще не написавшем ничего или почти ничего (напомним, что третья часть книги заканчивается 1820-м годом, созданием стихотворения ‘Погасло дневное светило’). Тем не менее, роман ‘Пушкин’, как подчеркивал автор, написан о ‘рождении и развитии’ поэта. Каким же образом Тынянов осуществил эту задачу?
В романе ведется излюбленная Тыняновым игра с напряжением между предельной и бесспорной достоверностью описанных событий и очевидной для специалистов деформацией реальной истории. Персонажи или ‘подстраиваются’ под характеристики, которые им впоследствии даст (уже дал) Александр Сергеевич, — или ведут себя вопреки ‘официальной’ версии событий. Тынянов может менять психологическую картину происшествий (как отметил А.Белинков, ‘нелюбовь [Тынянова] к традиционным представлениям приводит к тому, что встреча Василия Львовича с Херасковым, о котором принято говорить с улыбкой, кончается у Тынянова моральной победой Хераскова над сентименталистом Василием Львовичем’ [Белинков 1965: 504-505]). История увлечения Пушкина-лицеиста Марией Смит, изложенная в третьей части романа, противоречит всему, что нам известно, однако это именно тот случай, когда, говоря словами Тынянова, ‘документы лгут, как люди’ (‘Как мы пишем’). Писателю нужно, чтобы Карамзина, получив любовную записку от Пушкина, отдала ее мужу, но сделала вид, будто юноша ошибся адресом. Между тем, по версии Д.Блудова, переданной П.Бартеневым, ‘по ошибке разносчика любовная записочка Пушкина к одной даме с назначением свидания попала к Екатерине Андреевне Карамзиной (в то время еще красавице)’ (цит. по: [Тынянов 1968: 213]). Реальная Мария Смит, получив нескромное стихотворение ‘К молодой вдове’, с негодованием передала его директору Лицея Энгельгардту, — у Тынянова же Мария, никому не открываясь, отвечает на ухаживания Пушкина. Энгельгардт узнает об этом гораздо позже и благодаря случайности. Психологическая поправка в первом случае и сюжетная — во втором. Тынянов повторяет и контрастно сводит принципиально важные для него ситуации ‘разоблачения’ Пушкина перед наставником — Карамзиным ли, Энгельгардтом ли, — но избегает дублирования ‘безответной любви’, поскольку это снизило бы сюжетную линию Карамзиной.
Характерно, что Тынянов практически полностью отказывается от использования известных анекдотов о детстве Пушкина, хотя они и могли бы заполнить ‘белые пятна’. К минимуму сводится не только прямая речь Пушкина (отмечено М.Гусом [1937: 193-194]), но и всё, что связано с ранним его творчеством. Оставлен, фактически, только один эпизод, причем это эпизод неудачи (ср. в ‘Вазир-Мухтаре’ грибоедовский ‘неуспех’ в словесности): гувернер Руссло читает перед родителями Пушкина стихи Александра, превращая их в ‘фарсу’. Тынянов совмещает два эпизода, известные по воспоминаниям О. Павлищевой (основное содержание сцены) и М. Макарова (манера чтения, но не Руссло, а некоего NN, огласившего ‘детский катрен поэта’ у Бутурлиных) [см.: Вересаев 1990: 43, 47]. В романе Тынянова нет места и примерам детского остроумия Пушкина, столь любимым мемуаристами и биографами. Единственный пример — и то не остроумия, а дерзости:
‘Александр знал, что о нем говорят ‘арапчонок’. Он пробормотал, как тетка Анна Львовна:
— Что зубы скалишь?’
(Ср.: ‘[…] заметив, что из окошка на него смотрят и смеются, поднялся и сказал: ‘Ну, нечего скалить зубы!’ [Вересаев 1990: 39]).
Изъяты, таким образом, все сцены, в которых Пушкин вписывался в существующую систему (в романном контексте это система сентименталистского бытового поведения), показаны лишь конфликтные моменты, что согласуется с представлениями Тынянова о прерывном ходе литературной эволюции. Процитированный эпизод необходим Тынянову еще и потому, что в нем, во-первых, акцентируется принципиально важная тема ‘арапства’ (о конструировании Пушкиным своей ‘негритянской’ идентичности Тынянов подробно писал в 1927 г. [Тынянов 1968: 129]) и, во-вторых, сходятся две генеалогические линии — ганнибаловская (‘арапчонок’) и ‘пушкинская’ (слова тетки Анны Львовны). На совмещении в характере тыняновского Пушкина этих генетических линий — характеров и поведения — уже обращали внимание исследователи (Н. Степанов [Воспоминания 1983: 244], Вл. Новиков [1983: 9]), однако незамеченной оставалась связь этого приема с тыняновской теорией литературного героя как ‘мнимого средоточия’ текста.
Герой — и в особенности Пушкин — мыслится как точка пересечения исторических, культурных и, в частности, биологических кодов (взгляд не формалистический, а вполне структуралистский!). Не случайно Тынянов, замышляя неосуществленный роман о Ганнибалах, хотел завершить его короткой главой: ‘В рамке: А. С. Пушкин и две даты — рождения и смерти’ [Воспоминания 1983: 259]. Можно сказать, что первая часть ‘Пушкина’ выполняет ту же функцию, что и роман о Ганнибалах: почти полное отсутствие Пушкина в тексте компенсируют многочисленные генеалогические детали, которые — как читателю известно заранее — окажутся неотъемлемой частью и характера Пушкина. и его творчества. Любопытно, что для родителей Пушкина очевидные наследственные черты кажутся пришедшими ‘неизвестно, как и откуда’ (и в этой же фразе: ‘дурные и странные черты у этого мальчика, похожего на своего деда’).
Тынянов особо оговаривает те случаи, когда Пушкин не мог знать о каком-то факте из жизни своих предков, деталях их поведения и облика, — но факты и детали эти закрепились в его жизни и сочинениях. Так, рассказ старухи из села Михайловское — ‘у старого Абрама Петровича были еще когти копытцами’ — остается неизвестен героям романа, но любовно отращиваемые Александром Пушкиным ногти, из-за которых крестьяне принимали его за Антихриста, должны вспомниться читателю. Не столь яркий случай: постоянно подчеркивается, что Пушкин смеется, ‘как смеялись Ганнибалы: зубами’. Однако ни с кем из Ганнибалов (если не считать матери) Пушкин в это время еще не знаком, а значит ремарка эта принадлежит всезнающему автору, что, вообще-то, в романе встречается нечасто. Авторские подсказки, впрочем, необходимо принимать с осторожностью. Так, Ю. Андреев журил Тынянова за узкий взгляд на Пушкина, которого в романе интересуют лишь поэзия и женщины [Андреев 1962: 155]. Литературовед не заметил, с кем солидаризируется. Директор Лицея Энгельгардт вспоминает ‘формул[у] Корфа о Пушкине: холод, пустота. И только две страсти: женщины и стихи. Каково! Корф — лицейский умник. Корф прав’. А следовательно, ‘правдивую’ эту оценку надлежит взять под сомнение: не только ‘пустота’, не только ‘женщины и стихи’.
Генеалогические переклички особенно часты в первой части — и не только потому, что в лицейский и петербургский периоды Пушкин отдалился от родных. Детство у Тынянова изображено как этап формирования личности , которая до определенного времени сводится к набору наследственных черт, однако сам этот набор изначально неприемлем для старшего поколения Пушкиных. Не случайно Осип Ганнибал — единственный, кто признает младенца своим в семье: и Надежда Осиповна, и Сергей Львович видят в ребенке свойства своих предков, которые должны быть вычеркнуты из памяти. Неразрывность жизни и творчества Пушкина в интерпретации Тынянова проявляется в том, что и раннее творчество поэта мыслится единством подобия и отличия: ‘Это были французские стихи, правильные и бедные, рифмы приходили на ум ранее, чем самые строки. […] Это были стихи не совсем его и не совсем чужие’. Обратная сторона неопределенности ‘своего’ и ‘чужого’ — протеичность, которая осознается Пушкиным уже в Лицее (‘каждый раз не только имя, казалось ему, — он сам принимал новый вид’, ‘А кто понимал [его]? Миша Яковлев — Двести Нумеров. Таково было его звание — он изображал двести персон, знакомых и встречных, бутошника и Пушкина’). В зрелые годы эта протеичность выльется, как показал Тынянов в своих научных трудах, в разнообразие ‘литературных личностей’ Пушкина.
Еще более важную роль, чем ‘возведение’ Пушкина к его предкам по обеим линиям, играют в романе явные и скрытые цитаты из произведений поэта.
Г. Левинтон, проанализировав ‘Смерть Вазир-Мухтара’ [1988, 1990], [1] отметил, что Тынянов вводил в текст строки Пушкина (как и Грибоедова) тремя основными способами: цитированием уже написанных текстов, описанием того, как создаются тексты, использованием ‘прототекстов’, или ‘субстратов’. В последнем случае ‘в романе ‘воссоздается’ гипотетический (или чисто вымышленный) подтекст, биографический или словесный, того произведения героя романа, которое в действительности и цитируется здесь’ [Левинтон 1990: 23-24].
На пушкинские ‘прототексты’ в романе Тынянова обратил внимание еще М. Гус в проницательной рецензии на первое книжное издание [Гус 1937], впоследствии о них кратко написал Вл. Новиков [1983: 8]. Однако системного их обзора, анализа динамики их распределения в тексте романа дано не было.
По мнению Вл. Новикова, уже первая фраза романа (‘Маиор был скуп’) является предвестьем лицейского диспута о скупости как страсти, а тот, в свою очередь, — трагедии ‘Скупой рыцарь’. К этому следует добавить, что на автобиографичность маленькой трагедии и ее связь с лицейским кругом чтения Пушкина указал не кто иной, как Тынянов [1968: 150-151, 253].
Неявные цитаты из сочинений Пушкина распределены в романе неравномерно: их количество очень велико в первой части, резко снижается во второй и вновь повышается в третьей. Это позволяет точнее определить тыняновскую концепцию пушкинской эволюции (опять-таки, и жизненной, и литературной): в тот момент, когда Пушкин становится поэтом — то есть в Лицее — литературные и житейские впечатления трансформируются в творчество почти без задержки, хотя, как об этом прекрасно помнит Тынянов-ученый, существует несомненная ‘тематическая и стилистическая связь между его лицейской и позднейшей лирикой. Лицейские темы и жанры не исчезают, они преобразуются’ [Тынянов 1968: 130].
Простой каталог ‘претекстов’ показал бы, что цитаты и перифразы, использованные в одной только первой части романа, охватывают почти всё пушкинское творчество (‘Дом притих, как курятник, на который налетел большой ястреб’ — ‘Руслан и Людмила’, ‘les outchiteli’, нагрянувшие из Франции в Петербург, в частности, гувернер Монфор — ‘Капитанская дочка’ и ее ‘герой’ Бопре и т.д.). В ряде случаев речь должна идти об узнавании читателем не столько цитат, сколько явлений, которые впоследствии опишет Пушкин (гадания, сонник Мартына Задеки, сказки и пр. фольклорный материал, использованный в ‘Онегине’). Наконец, чрезвычайно важно, что пушкинские цитаты встречаются и в тех эпизодах, где их автор не присутствует: они как бы растворены в пушкинском времени / романическом тексте, предшествуют своему написанию. Не проявляется ли здесь ирония Тынянова по отношению к упрощающему подходу, который всё творчество поэта объясняет конкретными фактами биографии? Так, приведенные выше слова о курятнике и ястребе, относятся к пребыванию Надежды Осиповны в Михайловском (без мужа и сына). Другие же фрагменты, напротив, содержат в зародыше не один, а несколько пушкинских текстов, причем в них связь между восприятием и воспроизведением прямая.
‘За столом сидел Николай, бледный, в новом сертуке, перед ним стоял пустой штоф. Он пел долгую, однотонную песню, без слов. Это был как бы вой, тихий и протяжный. [‘Домик в Коломне’]
Пустыми, ясными глазами он посмотрел на Александра и ухмыльнулся. Он подмигнул ему и свистнул.
— Вы, Пушкины, — сказал он медленно, — род ваш прогарчивый. Прогоришь! Ужо тебе! [‘Медный Всадник’]
Он стал медленно подниматься. Александр испугался и попятился. [‘Медный Всадник’, сон Гринева в ‘Капитанской дочке’]
Через два дня Николай ушел и не вернулся. […] Вечером Александр спросил Арину, куда ушел Николай.
С некоторых пор он взял себе за правило ничего не бояться, но неподвижный, пронзительный Николашкин взгляд и негромкий вой, который был русскою песнею, подействовали на него необъяснимо.
Арина развела руками:
— В Польшу. Куда ему идти? Все разбойники в Польшу уходят. Сунул нож в голенище — и ищи ветра в поле! А потом смотришь и объявился — пан, бархатный жупан. [Самозванец в ‘Борисе Годунове’]’.
Целый комплекс пушкинских историософских образов выводится Тыняновым из этого эпизода — однако, как мы понимаем, на самом деле всё наоборот: эпизод выстроен на основе пушкинских текстов. Механизм романа во многом основан на этом двунаправленном движении. Подобно тому, как вдохновение Василия Львовича, породившее ‘Опасного соседа’, предвосхищает и пародирует будущие творческие порывы Александра Сергеевича, подобно тому, как сорвавшаяся ‘передача лиры’ от Хераскова тому же Василию Львовичу предвосхищает и пародирует хрестоматийно известную встречу Державина и Пушкина, — так же и двоякая связь жизни и литературы находит параллель в известном литературном казусе: ‘За три дня до отъезда [В. Л. Пушкина за границу] Иван Иванович Дмитриев, который тоже был задет за живое поездкой Василья Львовича, написал поэму: Путешествие N. N. в Париж и Лондон: ‘Друзья! сестрицы! я в Париже!» (курсив автора). Путешествие Василия Львовича начинает воспроизводить художественный текст, ему предшествовавший: сниженная модель построения тыняновского романа.
То, что в третьей части романа удельный вес скрытых цитат вновь возрастает, объясняется, конечно, известной теорией Тынянова о Е. Карамзиной как ‘утаенной любви’ Пушкина: в романе даны ссылки почти на все тексты, которые, по мнению Тынянова — основательному или безосновательному, не важно, — с ней связаны. [2] Кроме того, вводятся новые параллели, слишком смелые даже для такой откровенно-дерзкой статьи, как ‘Безыменная любовь’. Тыняноведы отмечали, что статья эта по методологии перекликается с очень ранней, еще студенческой работой Тынянова, в которой сюжет ‘Каменного гостя’ выводится из психологии Пушкина. Понятно, что позднейшее исследование написано на совершенно ином научном уровне, однако примечательно, что образы маленькой трагедии возникают и в третьей части ‘Пушкина’ (отношения с Марией Смит: ‘Да, он был школяром, быть может, то, что она была молодою вдовой, всего более ему нравилось. Тень ревнивца мужа, которая являлась из хладной закоцитной стороны, чтоб отомстить любовникам, мерещилась ему во время этих свиданий’).
Наконец, в последней части романа находят завершение многочисленные отсылки к ‘Евгению Онегину’. Вопреки стараниям Пушкина ‘заметить разность’ между автором и Онегиным и в соответствии с парадоксальным наблюдением В. Кюхельбекера, который сравнивал Пушкина с Татьяной Лариной, [3] — Тынянов на протяжении всей книги сопоставляет поэта с героями романа в стихах.
Татьяна: ‘В двенадцать лет […] он казался чужим в своей семье’, ‘Единственно крепкою верою в доме Пушкиных была вера в приметы и гаданья’, ‘В доме водился затрепанный том славянского письма, с черным Соломоновым кругом, к которому Александр питал суеверный страх. Это был толкователь снов мудреца Мартына Задеки — сонник’, ‘Мороз, босые девичьи ноги, хрустящие по снегу [во время крещенских гаданий], звук колокольчика, собачий лай, чужое горе и счастье чудесно у него мешались в голове. […] Он говорил и читал по-французски, думал по-французски. Лицом он пошел в деда-арапа. Но сны его были русские’.
Онегин: ‘Он не был рожден для сельской тишины’, ‘Странное спокойствие мертвеца поразило его’, и в третьей части — ‘Теперь каждое утро Пушкин просыпался с этою новою целью: он должен был быть уверен, что вечером будет сидеть за круглым столом, видеть ее, слышать ее нескорую французскую речь, так не похожую на картавую, гортанную речь его матери, на лепет всех других женщин, которых он видел до сих пор’. [4]
Таким образом, и безответная любовь Онегина к Татьяне в восьмой главе романа, включается в круг текстов, вдохновленных Карамзиной.
Круг неявных цитат в романе, разумеется, не ограничивается ‘предвосхищениями’ пушкинского творчества. Для романа существенно важен жанрово-стилистический опыт и другого классика — Льва Толстого. В.Новиков заметил, что, будь роман закончен, это была бы книга объема ‘Войны и мира’, ‘изложенн[ая] экономным стилем ‘Капитанской дочки» [Новиков 1983: 9]. Исследователь не обратил внимание на то, что преемственность ‘Пушкин-Толстой’ настойчиво подчеркивалась Тыняновым (‘Толстой, как никто, понял семантический строй пушкинской прозы’ [Тынянов 1968: 159]). Неудивительно поэтому, что наряду с бесчисленным множеством рассыпанных по тексту скрытых цитат из Пушкина, мы встречаем и очевидные отсылки к ‘Войне и миру’ (или, что в данном случае то же самое, к культурной ситуации, описанной в книге Толстого). Французская пословица ‘Le cousinage est un dangereux voisinage’ (‘родство — опасное соседство’), вложенная Тыняновым в уста Анны Львовны Пушкиной, возникает в ‘Войне и мире’.
В русле излюбленных идей Тынянова должно интерпретироваться и ‘предвосхищение’ молодым Пушкиным образов и строк ‘архаистов-новаторов’ XIX-XX веков. ‘В окно смотрел московский месяц, плешивый, как дядюшка Сонцев’: эпитет ‘плешивый’ по отношению к месяцу будет употреблен несколько лет спустя Катениным в балладе ‘Убийца’, которую Тынянов рассматривает в статье ‘Архаисты и Пушкин’ и сопоставляет с поэзией другого новатора — Некрасова [Тынянов 1968: 41-42]. И вряд ли случайно, что слова из последней главы романа ‘Ночь здесь падала весомо и зримо’ вызывают в памяти строку Маяковского: соотнесение Пушкина и ‘лучшего, талантливейшего’ советского поэта давно было актуальным для Тынянова [см.: Левинтон 1991: 130, Немзер 1991: 250-251].
Ограниченный объем статьи не позволяет нам остановиться на лейтмотивной системе романа. Характерно, что С. Эйзенштейн в известном письме Тынянову, прежде чем перейти к теме ‘безыменной любви’, заговорил о лейтмотивах ‘чисто вагнеровского типа’, в которые его фантазия облекала биографию Пушкина [Воспоминания 1983: 272]. Обнаружение подобной структуры в тыняновском тексте (а ее наличие несомненно) станет еще одним этапом в осмыслении структуры романа как целого.
Выделенные нами черты поэтики романа свидетельствуют о том, что ‘Пушкин’ Ю. Тынянова — и в самом деле не ‘исторический роман’ и не ‘романизированная биография’, но свободный роман. ‘Дьявольская разница’, как говорил Пушкин. К книге Тынянова вполне применимо определение ‘литературная литература’, данное Шкловским ‘Восковой персоне’ [Шкловский 1990: 535]. Это воссоздание жизни на основе творчества и творчества на основе биографии.

ЛИТЕРАТУРА

Андреев Ю.А. Русский советский исторический роман. — М.-Л.: Изд. АН СССР, 1962.
Белинков А.В. Юрий Тынянов. — М.: Советский писатель, 1965.
Блюмбаум А.Б. Конструкция мнимости: К поэтике ‘Восковой персоны’ Ю. Тынянова. — СПб.: Гиперион, 2002.
Вересаев В.В. Пушкин в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников. // Вересаев В.В. Сочинения: В 4-х т. — Т. 2. — М.: Правда, 1990.
Воспоминания о Ю.Тынянове: Портреты и встречи. — М.: Советский писатель, 1983.
Гаспаров М.Л. Научность и художественность в творчестве Тынянова. // Тыняновский сборник. Четвертые тыняновские чтения. — Рига: Зинатне, 1990.
Гус М. Пушкин — ребенок и отрок (О романе Ю. Тынянова). // Красная новь. — 1937. — No 3.
Каверин В.А., Новиков Вл.И. Новое зрение: Книга о Юрии Тынянове. — М.: Книга, 1988.
Левинтон Г.А. Источники и подтексты романа ‘Смерть Вазир-Мухтара’. // Тыняновский сборник. Третьи тыняновские чтения. — Рига: Зинатне, 1988.
Левинтон Г.А. Грибоедовские подтексты в романе ‘Смерть Вазир-Мухтара’. // Тыняновский сборник. Четвертые тыняновские чтения. — Рига: Зинатне, 1990.
Левинтон Г.А. Еще раз о комментировании романов Тынянова. // Русская литература. — 1991. — No 2.
Немзер А. Литература против истории: Заметки о ‘Смерти Вазир-Мухтара’. // Дружба народов. — 1991. — No 6.
Новиков Вл. Путь к Пушкину. // Тынянов Ю.Н. Пушкин. [Кн. 1.] — М.: Книга, 1983.
Тынянов Ю.Н. ‘Пушкин’. [Анонс.] // Литературный современник. — 1934. — No 11. — 2-я стр. обл.
Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. — М.: Наука, 1968.
Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. — М.: Наука, 1977.
Ханзен-Лёве О.А. Русский формализм: Методологическая реконструкция развития на основе принципа остранения. — М.: Языки русской культуры, 2001.
Чудакова М.О. Социальная практика, филологическая рефлексия и литература в научной биографии Эйхенбаума и Тынянова. // Тыняновский сборник. Вторые тыняновские чтения. — Рига: Зинатне, 1986.
Шкловский В.Б. Гамбургский счет: Статьи — воспоминания — эссе (1914-1933). — М.: Советский писатель, 1990.
Сноски:
[1] Работа Г. Левинтона о ‘Пушкине’, насколько нам известно, не опубликована.
[2] Не случаен спор о том, подтверждает ли статья ‘Безыменная любовь’ построения романа (Б. Эйхенбаум [Воспоминания 1983: 222]), или роман убедительнее статьи (М. Гаспаров [1990: 18]), или они представляют собой совершенно различные модусы (Г. Левинтон [1991: 129]). Сама возможность дискуссии показывает неразрывность научного и художественного текстов (то же можно сказать о второй части романа и статье ‘Пушкин и Кюхельбекер’).
[3] В статье ‘Пушкин и Кюхельбекер’ Тынянов ссылается на соответствующую дневниковую запись декабриста, хотя и не цитирует ее [Тынянов 1968: 289].
[4] Захворавший дядя Онегина, по версии Тынянова, позаимствован у гусара Каверина.
Назаренко М.И. Литература и биография в романе Ю.Н.Тынянова ‘Пушкин’ // А.С.Пушкин и мировой литературный процесс: Сб. научных статей по материалам Международной научной конференции, посвященной памяти А.А.Слюсаря. — Одесса: Астропринт, 2005. — С. 285-298.
Тынянов Юрий Николаевич
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека