Любительницы искусства, Подкольский Вячеслав Викторович, Год: 1903

Время на прочтение: 17 минут(ы)
Вячеслав Викторович Подкольский

Любительницы искусства

Посвящается Мусе

Соблазнительница

Безоблачное небо залито багровым закатом. Образовавшиеся за день снежные проталины и ручейки покрываются тонким как плёночка льдом. Капли с огромных ледяных сосулек на крыше падают всё реже и реже. Рыхлый, крупитчатый снег делается твёрже. Чувствуется лёгкий вечерний морозец, но, несмотря на это, приближающаяся весна даёт о себе знать во всём: и в особом освещении предметов, и в весеннем запахе, и в ворковании голубей, и в чириканье воробушков, и в отдалённом пронзительном концерте котов. Катя, дочь сапожного мастера Григорьева, хорошенькая, румяная, восьмилетняя девочка, катается на дворе с полурастаявшей и почерневшей ледяной горы на салазках. Шубка, варежки и даже платок на голове Кати в снегу. Салазки частенько опрокидываются, и Катя вверх тормашками слетает в сугробы. Но Катя не смущается. Она поднимется, отряхнёт шубку, поправит платок и, взяв за верёвочку салазки, снова карабкается с ними на гору. В наступающей тишине сумерек всё явственнее доносятся с ярмарочной площади однообразные звуки шарманок, писк, визг, бряцанье бубнов, оглушительные как выстрелы удары турецких барабанов, хохот и гул толпы. Катя останавливается по временам, выставляет из-под платка снежной варежкой ухо, прислушивается и вздыхает. Экие счастливцы! Экое веселье! Только не для неё оно. Кате не позволяют даже на улицу выходить, — играй себе на дворе. На ярмарке она всего два раза была в своей жизни с матерью: раз в третьем году, да раз в прошлом. В третьем году Катя была совсем ещё маленькая и, увидя издали размалёванную рожу клоуна, испугалась и расплакалась. ‘Какая была глупая!’ — подумала она. Её больше интересовали тогда румяные, нарядные куклы и всякие игрушки. В прошлом году, заинтересованная балаганными чудесами рассказами брата, она попросила у матери позволения зайти в балаган, но мать сердито оглянула её и дёрнула за рукав:
— Это ты што. это? Ошалела никак? И не заикайся у меня!
— Што же, мамаша? А как же Петя-то? — захныкала Катя.
— Поговори ищо! Ишь какая балаганница выискалась!
— А ка… как же Пе… Пе… Петя-то?
— Замолчи у меня, дурища! Постом великим по балаганам ходить… Хоть бы подумала, дура!
— А ка… как же Пе… Петя-то?
— Да хоть бы и не постом, — продолжала мать, — это я и позволю девчонке на всяку пакость глядеть? Да што я обезумела, што ли? Нет, матушка, пока жива и близко не подпущу!
— А ка… как же Пе… Петя-то?
— Што же, Петю-то не драли за вихры? Петя-то не стоял на коленях? Забыла?
— Н-ну, так што же?
— А тоже! Забудь и думать, из головы выкинь! И родителей-то выпорола бы, которые пущают детей по представлениям!
Этим и закончилась Катина попытка попасть в балаган.
В нынешнем году Катя ещё ни разу не была на ярмарке, да и мало было надежды на это в будущем: купленный матерью в прошлом году ситец оказался весьма недоброкачественным. Мать целый год бранила приезжих ярмарочных торговцев и дала себе слово никогда ничего не покупать на ярмарке. ‘У нашего Титова, — говорила она, — хоть и ругают его, а всё, за что ни возьмись, лучше. Он хоть и возьмёт копейку-другую лишнюю, зато уж не подсунет гнилья… По совести торгует!’
Между тем Петя успел уже несколько раз побывать с товарищами на ярмарке, купил там крошечный перочинный ножичек и был в балаганах. Последнее обстоятельство он, конечно, скрывал от родителей, особенно от богомольной матери, но перед Катей не утаил этого и долго с восторгом рассказывал ей о своих впечатлениях. Балаган в нынешнем году, по его словам, в пятьсот тысяч миллионов раз лучше, чем в предшествовавшие годы. ‘Петрушка’ выделывает такие штуки, что просто ‘уморушка’, а большого балагана и описать невозможно! Чего-чего только там нет: и учёные собаки, и фокусник, глотающий шпагу, и панорама, и куплетист-рассказчик, и акробаты, и насквозь простреленный турок…
— Насквозь?! — в изумлении спрашивает Катя с разгоревшимися глазами и личиком.
— Насквозь! Ей-Богу, право! — крестится Петя. — Прямо, вот, как от пупка, через весь живот, до спины, ей-Богу! Трубка такая вставлена… Посмотришь в неё, а там, с другого конца, часы подставят или свечу…
— И жив?!
— Жив!
Глазёнки Кати ещё более разгораются и она спрашивает:
— Ну, а кишки-то как же? Я думаю, и их видно?
— Нет, кишок не видать: кто их знает, как они там! Говорят, мошенничество просто, подделали как-то, да и турок-то будто не турок, а служитель ихний же… Ну, да это что! А вот интересно, так интересно: как акробаты египетскую пирамиду делают!
— Как же это?
— А вот как. Возьмут, например, стол, вот такой же как наш, потом стул деревянный… Дай-ка мне стул-то!
Катя с готовностью подаёт брату стул. Петя ставит его на стол, влезает и пытается изобразит ‘египетскую пирамиду’.
Все эти рассказы брата о балаганных чудесах доводят Катю до того, что она спит и видит себя в балагане. Но матери она боится заикнуться…
Катя ещё раз выставляет ухо по направлению доносящегося ярмарочного гула, ещё раз глубоко вздыхает и снова карабкается с салазками на гору. Промчавшись стрелой, она, по обыкновению, падает в сугроб, поднимается и видит около себя свою подругу Олю, дочь портного Фёдорова.
— Здравствуй, Катя. Катаешься? — говорит подруга.
— Катаюсь, — отвечает девочка, — давай вместе, хочешь?
— А ты полно-ка, чего тут кататься! Я за тобой зашла, пойдём… — Оля при этом таинственно оглядывается вокруг и плутовски улыбается.
— Куда? — изумлённо спрашивает Катя.
— В балаган!
Катя вспыхивает, широко раскрывает глаза и выпускает из рук верёвочку от салазок. Несколько мгновений она безмолвно смотрит на подругу, потом приходит в себя и со вздохом говорит:
— Полно! Да разве мне можно? Разве меня мамаша пустит? Что ты!
— И не надо, — шепчет Оля, опять озираясь вокруг. — Пусть не пускает, ты и не спрашивайся!.. Прямо сейчас, вот, выйдем за ворота и — марш!
Катя грустно улыбается и отрицательно качает головой.
— Эх, ты, дурища! — укоряет её Оля. — Да если бы мне, да я бы, кажись, не знай куда побежала! Пойми ты, тетёха, ведь не куда-нибудь к ‘Петрушке’, а в самый большой балаган, на вечернее приставление, которое бывает с фиверками, да с пантаминами! За Варюшкой зайдём, втроём и побежим… То-то веселье-то, мамыньки! Ну, пойдём что ли?! Домой вернёшься, — скажешь матери, у Варюшки была… Ну, дёрнет, может быть, раз-другой за ухо, да с тем и останется. А зато смеху-то што будет! Про меня-то не говори матери, что со мной была: меня она не любит, как раз из-за меня и без ужина оставит, а про Варюшку ничего, Варюшка смирная…
— А деньги-то? — робко спрашивает Катя.
— Ха-ха-ха-ха! — заливается Оля. — Деньги! Если бы за деньги, так ништо я бы зашла за тобой? Я теперь, Катенька, — с гордостью добавляет она, — совсем даром могу, да ещё двух подруг захочу так проведу!
— Н-ну?!
— Ей-Богу, право! Провалиться на этом месте! — и для большего убеждения подруга размашисто крестится на восток.
— Да как же это ты?
— Да так уж, счастье такое! Им беспременно нужно было двух кошек на фокусы… Ну уж, а насчёт кошек-то знаешь, чать, какая я дошлая… Вот я иду третьево дня мимо балагана… Да я тебе дорогой расскажу… Ну, идём что ли?!
— Боязно, Оленька… А как увидит кто? — шепчет Катя, со страхом поглядывая на окна, в одном из которых, в мастерской, затеплился уже огонёк лампы.
— Ну, вот, что: идти, так идти! — решительно заявляет подруга. — Надо ещё за Варюшкой забежать, а то как раз прозеваем начало-то!
Катя дрожит как в лихорадке, крестится и, искоса поглядывая на окна, как будто ни в чём не бывало, идёт с подругой к воротам и везёт за собой салазки. Калитка чуть слышно щёлкает, салазки остаются на дворе и девочки, с сильно бьющимися сердчишками, бегом бегут по тротуару, желая скорее завернуть за угол и скрыться из виду. Через несколько минут они добегают до третьей своей подруги, толстенькой, веснушчатой Варюшки, которая, по обыкновению, апатично сидит у ворот на лавочке и безмолвно лущит подсолнухи. Варюшка безмолвно, сходив только кой за каким делом за ворота, принимает приглашение и идёт с подругами. Она переваливается, пыхтит, сопит и едва поспевает за ними.
— Постойте, девыньки! — жалобно взывает она по временам. — Куды вы? Я не поспею за вами…
— Иди, иди скорее! Чего там? Опоздаем ищо! — с весёлым смехом в один голос отвечают Катя и Оля.
Они взяли друг друга за руки и, раскачивая ими, быстро спешат вперёд. Катя крепко обнимает иногда Олю, взвизгивает и прискакивает на одной ноге. Она с отчаянием махнула рукой на всё ‘домашнее’ и всецело отдалась своему счастью. Она без умолку расспрашивает Олю, заглядывает ей в глаза и с каждою минутой чувствует себя всё счастливее. Вот промелькнули бульвар, Семёновская улица, Ильинская… Звуки шарманок, барабанные удары, писк, визг и гул толпы приближаются… Каждую минуту приходится наталкиваться на возвращающийся с ярмарки народ. Слышатся пьяные песни, крики извозчиков. Где-то пиликает гармоника, пищит петушок. В сгущающихся сумерках там и сям вспыхивают огоньки. Всё ближе и ближе. Волны народа становятся гуще, грязь непролазнее. Вот мелькают флаги и ярко освещённые изнутри полотняные крыши балаганов…
— Торопитесь, господа, торопитесь! — слышится хриплый, пропитый голос. — Сичас начинается, сичас, сию минуту! Блестящее, разнохарактерное приставленье! Небывалые чудеса чёрной магии и акробаты! Торопитесь: не хватит билетов! Совсем почти задаром: всего три копейки билет!
— Сюда, господа публика, пожалуйте, сюда, сюда! — с ожесточением и необыкновенной жестикуляцией кричит у входа в большой балаган толстый, красноносый человек в меховой шапке и рваном летнем пальтишке. — Сюда, сюда, здесь самый лучший, большой балаган-театр, известный во всех частях света! Пожалуйте, господа, торопитесь! Сичас начинается эфектное вечернее приставленье в трёх отделениях по самой разнообразной программе!
Сюда, сюда, все чудеса здесь!
Иди народ что есть!
Всем места хватит!
Кто пятачок заплатит!
Красноносый человек одним прыжком подскакивает к кассовому столу, схватывает огромный колокол, какие привязываются обыкновенно под дугами пожарных лошадей, и начинает звонить.
— Последний звонок! Начинается! Пожалуйте! Торопитесь! — чуть слышится за звоном его голос.
Катя, Оля и Варюшка протискались в самый перед и с разинутыми ртами благоговейно внимают толстому человеку.
— Дяденька, а дяденька! — робко пытается Оля обратить на себя его внимание. — Дяденька, вы вчерась обещали…
Но толстый человек продолжает кричать, размахивать руками и названивать.
На минуту на верхнем балкончике балагана показывается клоун. Он раза два перекувыркивается, прокрикивает по петушиному и тотчас же исчезает.
— Дяденька, а дяденька! — в десятый раз повторяет Оля.
— Чего пищишь? Чего лезешь? — прикрикивает наконец на неё толстяк.
— Я вам кошечек принесла… Пропустите, дяденька… Обещались… с подружками…
— А-а, это ты? Ну, скорее! Сколько вас тут? Целый полк, чай, нагнала? Авдотья Ивановна, пропустите. Скорее, скорее!..
Оля с Катей в один миг вспрыгнули на подмостки и очутились перед Авдотьей Ивановной в бархатной шубке и в шляпе с целым огородом ярких цветков. Она сердито оглянула девочек и молча указала рукой на вход. Толстая, неповоротливая Варюшка загляделась в это время на чудовищную рожу, нарисованную на балаганной вывеске, и не успела за подругами. Когда она полезла на подмостки, её кто-то оттолкнул из публики, и она только увидела, как за подругами задёрнулась входная занавеска. Варюшка затёрла рукавом глаза и в страхе от одиночества в огромной, незнакомой толпе, кое-как выбралась из неё и бегом пустилась домой.
Катя с Олей по указанию верзилы в синем кафтане, обшитом шнурами и позументами, садятся на самую последнюю скамейку. Народу довольно много. Шарманка с шипением и присвистом наигрывает какую-то унылую мелодию. На освещённой коптящими лампами сцене, обитой красным кумачом, двое больших акробатов и один маленький — семейство ‘европейски известных’ эквилибристов Гавриловых — проделывают знакомую Кате по рассказам брата ‘египетскую пирамиду’. Глаза у Кати сделались огромные, совсем чёрные, рот полураскрыт. Она крепко прижимается к подруге и держит её за руку.
— Мамыньки, упадёт! Милая, упадёт! Ей-Богу, право, упадёт! — шепчет она в страхе.
— Тише, а ты! Молчи! Небось, они уж умеют! — толкает её Оля.
— А Варюшка-то где? — вспоминает вдруг Катя.
Девочки на минуту оглядываются, смотрят по сторонам и, не найдя подруги, тотчас же забывают о ней. Акробаты, между тем, с честью выходят из своего рискованного положения и под градом аплодисментов убегают за кулисы. Фигуры их, обтянутые в белое трико с тёмно-малиновыми опоясками, усеянными блёстками, долго ещё стоят в воображении девочек, окружённые непонятно-привлекательным поэтическим ореолом. Вот на смену их появляется толстый, рыжебородый господин в потасканной фрачной паре и в грязной сорочке без галстука. Он начинает стряпать яичницу в шляпе, приглашая к себе публику на ужин. Публика гогочет. Всюду весёлые, довольные лица. Яичница готова. Фрачный господин дотрагивается до шляпы своей магической палочкой, с расстановкой говорит: ‘раз — два — три!’ и вынимает из шляпы одну из Олиных кошек. Восторгу публики и особенно двух девочек нет предела, Они до слёз заливаются звонким смехом, хлопают в ладоши, подпрыгивают.
— Это моя кошка-то, моя, — шепчет Оля сидящим впереди.
— Да, да, это её! Это она принесла, ей-Богу, право! — с гордостью поддерживает подругу Катя.
Но господин уже покончил с яичницей и выводить на сцену двух дрессированных собак в женских платьях и шляпках. Шарманка начинает играть ‘По улице мостовой’. Собаки становятся в позиции, встряхивают платками и выступают ‘павами-лебёдками’. Шум, крик, хохот.
— Куда же вы лезете-то? Погодите, успеете! — слышится за входной занавеской дерзкое замечание Авдотьи Ивановны.
— Да как же, помилуйте! — горячится мужской голос. — Она здесь, я наверное знаю! Искали, искали, — с ног сбились! Ведь ночь на дворе. Мать к подружке её бегала, та и сказала. С ними была, — видела!
— Ну, так что же такое? Не съедят её там! Дайте, вот, отделение кончится…Нельзя же нарушать!
— Пропустите, пожалуйста, сделайте милость, я потихонечку, никого не обеспокою!
Катя прислушивается. Сердчишко её на мгновение замирает. Голос ей кажется знакомым. Но, нет, этого не может быть! Это просто ей кажется от страху, потому что убежала без спросу.
Собак сменяют опять акробаты и маленький, потешный клоун с нарумяненными щеками и поддельным аршинным носом. Он лает, кудахтает, вертится колесом и мешает акробатам, ежеминутно вскакивая то тому, то другому на плечи. Клоуна бьют, пинают, и, наконец, все в общей свалке исчезают за кулисы. Хохот, аплодисменты. Занавес задёргивается. Катя с Олей в неописанном восторге прыгают, визжат и стучат ногами. Катю кто-то дёргает за рукав. Она оборачивается и видит пред собой отца. Катя бледнеет и замирает.
— А-а, ты вот где, мерзавка! — сердито шепчет отец. — Н-ну, погоди!
Он берёт её за руку и, не говоря больше ни слова, выводит из балагана.
Тёмная, звёздная ночь. Морозит. Непролазная ярмарочная грязь немного застыла. Под ногами хрустит ледок. Ряды лавок уже заперты. Прохожие попадаются редко. Тишина.
Катя едва успевает за отцом. Он идёт быстро-быстро и тащит её за руку. Сердце в ней колотит как молоток, слёзы приступают к горлу, душат. Катя начинает плакать. Плачет, плачет, — отец всё молчит. Проходят Ильинскую, Семёновскую, бульвар, у Кати и слёз больше нет, а отец всё молчит. Вот Рождественская площадь, вот Мешков переулок, — отец молчит. Вот и дом… Во всех окнах огонь… Вот калитка. Отец сердито поднимает защёлку… У Кати замирает сердце…

Гастроль у фокусника

На сцене городского театра заезжий ‘профессор магии, гипнотизёр и предистирижатор’ Фальке со своим помощником делают кой-какие приспособления к вечернему представлению. Сцена освещена, но зрительный зал зияет темнотой. От этого фигуры на сцене кажутся гораздо резче, рельефнее. Фальке — неопределённой национальности. Он сухощав, высокого роста, с крупными чертами лица, быстрыми, чёрными глазами, с курчавой, полуседой шевелюрой, нафабренной эспаньолкой и в коротенькой франтовской курточке. Помощник его маленький, прихрамывающий человек с рыженькой, мочальной бородкой — из юрких, вездесущих ярославцев. Одет более, чем печально. Фальке то и дело на него кричит, топает ногами и ругает ‘русским ослом’. Ярославец, прихрамывая, суетливо бегает по сцене и что-то бормочет себе под нос. Фальке, развалившись сидит на стуле, спиной к зрительному залу, и попыхивает сигарой.
— Катова? — спрашивает он помощника своим птичьим, гортанным голосом.
— Кажись, будто всё… — отвечает тот, останавливаясь и оглядываясь кругом.
— Сторож! — на весь театр вскрикивает Фальке. — Сторож! Сторож!
Из-за декорации, изображающей средневековую улицу, показывается заспанная, давно небритая физиономия театрального сторожа Власыча. Позёвывая, он приглаживает ладонью всклокоченные волосы и довольно либеральным тоном спрашивает:
— Чево вам угодно?
— К вечер таставай мнэ пожалист тэвочки.
Физиономия сторожа выражает недоумение.
— Три штуки, — вставляет ярославец, — лет, эдак, восьми-десяти…
— А-а-а! — произносит сторож. — Представлять, значит?..
— Да, да, нам для живой картины нужно… Душ изображать…
— Таставай нэнрэменно. На вотка полючаешь! — добавляет Фальке и, надев пальто с цилиндром, уходит из театра.
— Ишь ты, ведь, дело-то какое! — сам с собой рассуждает сторож. — Где я тебе их достану? Кабы свои были, так так! А то где их взять-то? На водку-то оно, конечно, на водку… Без этого и думать нечего, а только, вот, где их взять-то? Ба, да у Фёдорова портного девчонка есть! Бойкая такая девчонка, везде без призору бегает… Пойду-ка поговорю с ей, можа, и подруг каких подберёт, право! Бойкая такая девчоночка…
Сторож тушит лампы, запирает театр и отправляется к портному Фёдорову.
Вечер. Театр ещё не освещён. Коптят только две лампы у кулис, по бокам занавеса. В райке, с правой стороны, опираясь подбородком на барьер, сидит смазливенькая горничная и, пощёлкивая подсолнухами, сплёвывает кожурки прямо в партер. С левой стороны, как раз против горничной, сидит напомаженный военный писарь с серебряной цепочкой от несуществующих часов и, покручивая ус, всеми силами старается обратить на себя внимание vis-Ю-vis. Но горничная всецело погружена в своё занятие и в созерцание пустых стульев партера.
По узенькой деревянной лестнице балкона раздаётся топот и детский смех.
— Вот и садитесь тут на первой-то лавочке, — слышится голос сторожа, — ничего, садитесь, я скажу там, никто вас не тронет, а нужны будете, так я позову вас… Садитесь, ничего!
Оля, Катя и Варюшка садятся на балконе, против сцены, и тотчас же перегибаются через барьер со страхом и изумлением заглядывая вниз.
— Эка, девыньки, страсть-то какая! — говорит Катя.
— Н-да, махина! — соглашается Оля.
— Не дай Бог туды кувырнуться! — вставляет Варюшка и подальше отодвигается от барьера.
— Кого же это нас заставят представлять? — с улыбкой задумывается Катя. — Да и как мы будем-то, девыньки? Ничего-то ведь не умеем… Страх даже берёт!
— Ну, вот! — отвечает Оля. — Фокусники-то они дошлые: в одну минуту всему научат! Может быть, турками нарядят или пажами…
— Сторож-то говорил души представлять, — замечает Варюшка. — А каки таки души, кто их знаете?
— Может быть, — пытается разгадать Катя, — усопшие тени мертвецов…
— О, Господи! — вздыхает Варюшка, — страсть-то какая! Боязно, девыньки… Потом, пожалуй, всю ночь и не уснёшь!
Подруги заливаются над Варюшкой звонким, весёлым смехом.
— Глупая! Кабы всамделишные мертвецы, а то преставление! Чего же бояться-то?
Варюшка с сомненьем покачивает головой и, позёвывая, апатично оглядывает театр.
Мало-помалу публики начинает прибавляться. Привалила целая ватага семинаристов, мастеровые, приказчики, швейки. Лампы зажигаются. В оркестре показывается голая как колено голова контрабасиста. Две ложи подряд занимаются многочисленным купеческим семейством. В партере появляются офицеры, гимназисты, дамы. ‘Наголодавшись’ после разбежавшегося драматического товарищества, обыватели рады и чёрной магии. На сцене раздаётся первый звонок. Из подземелья в оркестре длинной вереницей тянутся музыканты. Они рассаживаются за свои пюпитры, вынимают из футляров скрипки, флейты, валторны, перелистывают ноты, протирают очки, сморкаются. Опираясь на загородку оркестра, два-три местных ‘льва’ разглядывают в бинокли публику и раскланиваются по сторонам. Сдержанный говор, смех, шуршание платьев. В райке там и сям раздаются робкие, одинокие хлопки. Постепенно они делаются дружнее и, наконец, разражаются одним могучим треском. В ответ на сцене дают второй звонок. Музыканты нестройно пилят и пищат, настраивая инструменты и заглушая говор толпы. Появляется дирижёр и взмахивает своей палочкой.
Девочки вздрагивают от неожиданности и в восторге глядят друг на друга.
— Эка он ка-ак! — шепчет Варюшка. — Просто индо даже поджилки затряслись!
— А ловко всё-таки, девыньки! — улыбается Катя.
— Уж ищо бы, — авторитетно добавляет Оля, — они уж умеют. Сызмалетства, может, обучены к этому!
По окончании музыки наскоро дребезжит третий звонок, занавес взвивается, и на сцену из средневековой улицы в элегантной фрачной паре и белом галстуке выходит Фальке. Он с озабоченным видом осматривает, всё ли в порядке на длинном столе, покрытом красным сукном с золотыми кистями, и, обращаясь к публике на ломаном русском языке, начинает показывать давно известные, виденные и перевиденные всеми фокусы.
Девочки замирают и превращаются в слух и внимание.
‘Н-ну уж, это, вот, чудеса, так чудеса! — думает Катя. — Это не то, что в балагане! Петя только хвастается всегда, что он всё видел и знает, а этакие чудеса ему, поди, и во сне не снились!’
Катя совершенно спокойна нынче и всецело отдаётся неизведанным впечатлениям. Дома гости, и уход её ‘обстряпан’ так, что никто её не будет отыскивать.
— Пустите-ка, девочки не на своих местах сидите! — говорит им билетёр, пропуская толстого мужчину и женщину с золотой брошкой.
— Нас Власыч посадил, — бойко заявляет Оля, — мы души будем представлять!
— Это всё единственно: души ли, или чего там, а проданы места, так вы и должны ослобонить.
— Зачем же, дяденька? Власыч сказал…
— Убирайтесь, убирайтесь, нечего тут! Вон на задней скамейке слободно. Подите и сядьте там.
Огорчённые ‘души’ карабкаются через перегородки и лезут наверх на заднюю лавочку. Но чрез минуту они забывают о своём изгнании и с разгоревшимися глазёнками следят за фокусами. Время для них летит незаметно. Первое и второе отделения, кажется им, заняли не больше как полчаса.
Вот показывается в коридоре всклокоченная голова Власыча. Он манит девчат пальцем и говорит:
— Скорее, девчатки, скорее! Сичас ваш черёд. Бегите, бегите, там уж декорацию переставляют!
Подруги, сломя голову, бегут с лестницы, выбегают на мороз, на улицу, бросают по пути комками снега в фонарный столб и со смехом отыскивают дверь, ведущую за кулисы.
— Погодите, девыньки, на минуточку, погодите, одной-то боязно! — просить Варюшка. — Я сичас, скорёхонько…
— Да, есть когда теперь! Хочешь, чтобы фокусник-то осерчал? Приспичило дуре! После-то не успеешь? Иди, иди, нечего там!
Варюшка пыхтит и бежит за подругами.
— Вы, что ли? — лаконически обращается к ним за кулисами ярославец.
— Мы, — за всех отвечает Оля.
— Ну, подите вот сюда, переодевайтесь!
Он ведёт их в одну из уборных, освещённую стеариновым огарком, и достаёт из чемодана старые, затасканные костюмы.
— Одевайтесь скорее! — говорит ярославец. — Я потом приду посмотрю на вас. Картина будет изображать победу добра. Ты, — обращается он, взглянув на Варюшку, — будешь в серёдке сидеть и меня, злого духа, мечом пронзать, а вы две одинакенькие, по бокам её, цветы станете рассыпать. Торопитесь, торопитесь!
Ярославец уходит и затворяет за собой дверь. Подруги торопливо сбрасывают с себя платьишки, шепчутся, спорят, надевают кисейные рубашонки, потом какие-то широкие красные кальсончики, вроде турецких шаровар (почему это нужно было для бесплотных душ — неизвестно!), голубые мантии с золотыми блёстками и пр., и пр.
— Готовы? — спрашивает за дверью ярославец.
— Готовы! — весело отвечают девочки.
Он отворяет дверь, и подруги в изумлении отступают назад, Варюшка крестится. Перед ними страшилище с чёрной рожей, с рожками, в чёрной мантии.
— Ну, пойдёмте, сейчас начинается! — говорит ярославец. — Эх, да у тебя руки-то больно грязные! — замечает он Варюшке. — Надо попудриться.
Он достаёт из чемодана коробочку и пудрит Варюшке заодно с руками лицо и шею.
— И нас, дяденька, и нас попудрите! — умоляют Катя с Олей.
Ярославец осматривает их и также пудрит.
— Ну, теперь совсем готовы, идёмте!
Девочки конфузливо хихикают и идут за ‘чёртом’ на сцену. Их размещают в грубо намалёванных кучевых облаках: Варюшку садят на каком-то фантастическом троне (ящике, оклеенном золотой бумагой) и дают в правую руку длинный деревянный меч. Оля с Катей встают по бокам Варюшки, с огромными картонными рогами изобилия и намереваются осыпать её бумажными цветами. Внизу, у ног Варюшки, ложится пронзённый злой дух-ярославец и пытается изобразить на своей физиономии страшную ‘демоническую’ скорбь.
— Не шевелиться, нэ мигать ни один глаз! — сердито приказывает фокусник.
Девочки смотрят на него с благоговейным страхом. Варюшка дрожит и перебирает в голове молитвы.
— Раз, два! — говорит фокусник, постепенно удаляясь за кулисы и ударяя потихоньку в ладоши. — Три!
Занавес шумно взвивается, и целое море света из зрительного зала и рампы мгновенно ослепляет девочек. С обеих сторон кулис на них направлен яркий красный свет бенгальского огня. Девочки инстинктивно жмурят глаза и в первую минуту ничего не видят, Мало-помалу, как бы в тумане, начинают вырисовываться сотни человеческих голов и лиц… Проходит минута, другая, третья. Девочкам напрягшим все свои силы и помыслы, чтобы не мигнуть, не шевельнуться, ни кашлянуть, минуты эти кажутся часами. Руки у них дрожат, ноги подкашиваются, в глазах темнеет. Варюшка ни жива, ни мертва. Сердце у неё застыло. Она чувствует только, как длинный меч прыгает у неё в руках и невольно тычет в спину ярославца. Ярославец что-то шипит, а сбоку у бенгальского огня морщится и сердито грозит пальцем фокусник. Варюшке кажется, что ещё минута и — она тут же умрёт на месте. Но, вот, заскрипели блоки и занавес падает. Слышится неопределённый гул и аплодисменты. Фокусник как сумасшедший выбегает на сцену и топает ногами.
— На местах! На местах! Занавес! Занавес!
Варюшка мгновенно разражается плачем.
— Что ты? Что орёшь? Что слючилось? — бесится фокусник.
Но Варюшка, приподняв мантию, с позором бежит со своего трона.
— У-у, бесстыдница! — шепчут ей вдогонку подруги.

Говорящая голова

Оля, по справедливому замечанию Власыча, действительно, без всякого призору бегает везде и всюду. Смотреть за ней некому. Родители её работают с утра до ночи. Отец, портной, частенько ‘зашибает’, мать ходит ‘по людям’ стирать бельё. Воспитание Оли предоставлено воле Божией. Десяти лет она не знает ни одной буквы. Прошлой осенью Олю поместили в городское училище, но через два месяца её оттуда исключили за лень и непозволительные шалости. Оля целые дни бродит по городу, дерётся с мальчишками. Страсть её — всевозможные зрелища, начиная с уличных скандалов, военных парадов, торжественных процессий и кончая всевозможными ‘представлениями’. Кроме того, Оля страстная любительница пения. Постоянно что-нибудь мурлычет. Слух и память у неё замечательные: раз услышит — запомнит. Голос свеженький, звонкий.
— На клирос бы тебе, в монахини! — говорит иногда отец, когда бывает ‘выпивши’.
Оля скачет вокруг него на одной ноге и, вдруг, запевает: ‘разбив моё сердце безбожно, она мне сказала: прости!’ или ‘праздником светлым вся жизнь предо мною’ … Отец укоризненно покачивает головой, ударяет себя по ляжкам, а сам колышется от сдерживаемого пьяного смеха.
— Н-ну, дошлая!.. Н-ну, бой!.. Ах, штоб-те тут! Н-ну, ну!
Таланты Оли делаются известными шарманщику, который живёт с Фёдоровыми на одном дворе. В один прекрасный вечер он заходит в лачужку портного и предлагает девочке два рубля в месяц с тем, чтобы она ходила с ним по дворам, и пела под аккомпанемент шарманки. Оля увлекается этим артистическим предложением и соглашается с одного слова. Но отец опирает руки в бока, покачивает головой и пристально смотрит поверх очков на шарманщика.
— Сошлись! Порешили! — презрительно говорит он, спустя несколько мгновений. — Н-ну, а я-то, так себе, швабра мочальная, а не отец родной? Меня-то не надо спросить, согласен я или нет?
— Да, ведь, что же, Тихон Палч, — почёсывается шарманщик, — девочка у вас без дела бегает, сами знаете, а тут…
— Это я, по-твоему, и допущу свою дочь до этакого дела, а?
— Ведь я, Тихон Палч, не воровать её нанимаю! Всякий по-своему заработывает, кто как может: вы, вот, иголкой, я шарманкой, третий лопатой, а девочке даден от Бога голос…
— А?! — перебивает Фёдоров. — Чтобы моя единственная дочь трепалась с тобой по дворам и которая на публичность глотку драла? Кто ты такой есть? Откуда ты взялся? Почём я тебя знаю? Да, может, ты…
— Помилуйте, Тихон Палч, слава Богу, второй год живу в городе и пашпорт имею…
— Пашпорт… А, может, у тебя и нет его? Ну-ка, покажи!
Шарманщик с готовностью вынимает из бокового кармана кацавейки засаленную бумажку с копчёной печатью и пускает в ход всё своё красноречие о том, что петь под шарманку нет никакого позора, что девочка будет не какая-нибудь актёрка или арфистка, а будет только при деле и станет зарабатывать себе на башмачишки.
— Это на два целковых-то? — ехидно улыбается Фёдоров. — Да она с тобой на четыре истакает! Мне же придётся доплачивать!
— Полноте, Тихон Палч, што же она без меня-то меньше бегает? — убеждает шарманщик.
Начинается ряда. Рядятся, рядятся, наконец, соглашаются на двух с полтиной и бутылке водки на угощение отца. Когда приходит мать с работы и узнаёт о заключённой сделке, то также предъявляет свои материнские права. Она кричит на всю лачужку, без толку двигает горшками, стучит ухватами, безжалостно отшвыривает подвернувшегося под ноги котёнка, бросает на пол какие-то тряпки, потом постепенно стихает, выпивает поднесённый стаканчик и, таким образом, признаёт сделку.
Со следующего же дня начинается артистическая карьера Оли. Она в один вечер, со слов шарманщика, разучивает те песни и опереточные арии, которые играет шарманка и с утра отправляется с ним по городу. Ходит она месяц, другой, третий, ходит не только по дворам, но и по пивным, и по харчевням. Успех увлекает Олю. Когда она поёт, приподнимая тоненькими ручонками юбочку, ‘смотрите здесь, глядите там, нравиться ль всё это вам?’, пьяная компания гогочет, поощряет девочку. С близкими своими подругами, Варюшкой и Катей, она видится теперь редко и, когда встречается, то с жаром и гордостью рассказывает только о своих успехах, вставляя ежеминутно фразу ‘у меня талант!’, пойманную где-то в трактире. Оля начинает уже подумывать о хорошеньких мальчиках и ‘влюблена’, как таинственно говорит подругам, в какого-то Сёму, молоденького трактирного полового. Шарманщик очень доволен Олей: девчонка бойкая, ‘понимающая’, с хорошенькими глазёнками и голоском. Она заметно подняла его заработок. Шарманщик держится за неё крепко и в будущем, когда ей минет четырнадцать-пятнадцать лет, возлагает на неё самые розовые надежды. Он уверен, что уговорит, к тому времени, Олиных родителей отпустить её вместе с ним поездить по другим городам… Но, вот, через год приезжает в город музей с восковыми фигурами, с ‘секретным’ анатомическим кабинетом за особую плату, с крокодилами, удавами и ‘говорящей головой’.
Однажды вечером Оля куда-то исчезает и наутро заявляет шарманщику, что больше она у него не будет служить.
Шарманщик таращит глаза и глухо спрашивает:
— Куда же ты?
— В говорящие головы поступила! Это не то, что с тобой шататься по холоду… Сиди себе в столе этаком, особенном, с зеркалами, да с благородной публикой разговаривай, разные предсказания делай… Меня уж научили. Страсть занятно! Да и жалованье-то не два с полтиной, а целых пять рублей! Прощайте, желаю здравствовать!
Шарманщик уныло побрёл один. Мечты его разлетелись.
Через месяц Оля уехала из родного города с музеем.
Что с ней теперь? Где она?
Источник текста: Подкольский В. В. Вечером. — СПб.: Типография ‘Труд’, 1903. — С. 249.
OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, сентябрь 2011 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека