Дичок, Подкольский Вячеслав Викторович, Год: 1903

Время на прочтение: 19 минут(ы)
Вячеслав Викторович Подкольский

Дичок

I

Около четырёх часов дня, когда осенние сумерки и дождь заставили людей, несмотря на сравнительно раннюю пору, попрятаться по домам и зажечь огни, в сапожную мастерскую Никиты Гаврилыча Карпова робко вошла сгорбленная деревенская старушка, обсклизлая от дождя. Помолившись на образ, она низко поклонилась сидевшим за верстаками двум подмастерьям с двумя учениками, и сиплым, старческим баском спросила хозяина.
— Ты что, пряжу что ли принесла? — обратился к ней мальчуган лет четырнадцати с розовой плутоватой мордочкой.
— Нет, не пряжу… — ответила старушка. — Парнишку в обучение привела… На Покров я хозяйке-то вашей масло приносила, так хозяин-то посулился взять мальчонку… Приводи, грит, возьму.
— А он у тебя грамотный? — продолжал допрашивать тот же мальчишка.
— Да что ты суёшься-то?! Старший ты что ли здесь? — осадил его один из подмастерьев, несуразный, огромный парень с ленивым лицом и носом в виде гигантской картошки, за который парень носил прозвище ‘носовика’. — Садись, бабушка, обожди… Хозяин-то сумерничает, поди, чай, скоро встанет…
Старуха вздохнула и присела на табуретку.
Другой подмастерье был неопределённых лет, с серым лицом безо всякой растительности, по выражению которого заметно было, что он плохо слышит. На бечёвочке поверх фартука у него висела крошечная ложечка для ковыряния в ушах, которую он тотчас же употребил в дело, чтобы лучше разобрать разговор.
Мальчишку с плутоватой мордочкой звали Федькой, а второго ученика — Васькой-‘слезомойкой’, за удивительную способность каждую минуту плакать.
Хозяин мастерской Никита Гаврилыч был человек непьющий и, как сам он, так и его богобоязненная супруга Арина Тимофеевна, которой, кстати сказать, он очень побаивался, не терпели пьяниц, и потому мастера выбирались ими обязательно без этого порока, а как известно, что среди сапожников это — большая редкость, то на их долю по большей части и попадались какие-то несуразные.
‘Носовик’ был страшно ленив, но стоило ему заслышать, что идут солдаты с музыкой, или же скачет пожарный обоз, как он мгновенно бросал самое спешное дело и стремглав кидался в толпу, не стесняясь выделяться среди мальчишек.
Глухой Иван, побывав однажды с хозяйским сынишкой в театре на заезжей опере, до того был поражён и увлечён всем виденным, что каждый день, забывая работу, принимался рассказывать, какой там был Сусанин, как его убивали поляки, а когда замечал, что его никто не слушает, начинал потихоньку петь, каким-то чудом запомнив мотив известной арии Вани ‘Как мать убили у малого птенца’[*], но перевирая слова по-своему: ‘Гнала его мать, гнала его мать: пошёл, подлец!’
[*] — Опера ‘Жизнь за царя’ М. И. Глинки, либретто Е. Ф. Розена. Прим. ред.
Пришедшая старушонка оказалась словоохотливой. Дожидаясь хозяина мастерской, она успела подробно рассказать подмастерьям биографию их будущего ученика.
Звали его Иоасафом или, как называла она его попросту, Осафкой. Он — сирота, сын её племянницы Авдотьи, которая жила в городе прислугой. Случился с Авдотьей грех. Тотчас по рождении привезла она ребёнка к тётке. Сначала присылала, годов этак пять, каждый месяц по два рубля на его воспитание, потом, вдруг, перестала.
— Знать-познать, — заключила старушонка, — Авдотья-то померла в больнице… Батьку-то Осафкина так и не узнали… Кто говорил — барин, кто — бутошник, полицейский… У вас ведь в городу-то не разберёшь!
В эту минуту дверь из сеней отворилась, и в мастерскую вошёл заспанный хозяин, сутуловатый, небольшого роста, лет пятидесяти, с едва заметной проседью в клинистой бороде.
— Это чей там в сенях мальчишка-то стоит? — сердито спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Мой, кормилец, внучек, в обучение к тебе привела… — ответила старушонка, поднимаясь с табуретки и в пояс кланяясь хозяину. — Онамеднись ты посулил взять его…
— А-а! Так чего же он там в сенях-то толчётся? Сюда введи, — приказал Никита Гаврилыч и крикнул ученикам. — Мальчишки! Где мои очки?
— Вот-с, Никита Гаврилыч, пожалуйте-с! — достав с полки очки, подскочил услужливый Федька.
— Что это он у тебя какой заморённый? — надев на кончик носа очки и осмотрев приведённого из сеней худенького чернявого мальчугана лет тринадцати, спросил хозяин старушонку.
— Дикой он какой-то у меня, — пояснила та, — да и корм-то какой у нас? Самой есть нечего!..
Осафка стоял, спрятавшись за бабушку, и робко озирал быстрыми, чёрными глазёнками незнакомых людей. Особенное внимание его привлекал Федька, который показывал ему шпандырь[*] и те места на спине, по которым иногда этот шпандырь прогуливается.
[*] — Круглый ремень, употребляемый для придерживания сапога во время шитья.
— Бумаги-то у тебя мальчишкины есть? — осведомился хозяин.
— Каки гумаги? Вот столоверение есть… — сказала бабушка, доставая из-за пазухи завёрнутое в грязную тряпку удостоверение волостного правления.
— Ну, пускай он разденется, да садится на липку, — приказал Никита Гаврилыч, просмотрев бумагу и положив её около своего места на окно. — Вот погоди, бабушка, хозяйка сейчас встанет, чаем тебя напоит.
— Благодарим покорно, кормилец!
Часа через два, собираясь на постоялый двор, где она остановилась, старушка, прощаясь с внуком, наказывала ему:
— Смотри же не балуйся, слушайся хозяев, мастеров почитай… И вы, голубчики, уж не оставьте сироту добрым словом или чем иным… Будьте заместо отца-матери!.. Прощенья просим! — отвесила она всем низкий поклон.
— Ладно, ладно уж не проси, не обидим! — ответили мастера, которым вдруг сделалось грустно, потому что на них пахнуло, благодаря этому прощанью, чем-то забытым, давно прошедшим.
Осафка ничего не сказал и даже не заплакал на прощанье с бабушкой, но в глазах его была такая гнетущая тоска, что Васька-‘слезомойка’, так же не больше года покинувший деревню, вспомнил всё былое и сделал плаксивую рожу.
— Подбери нюни-то! — прикрикнул на него заметивший это Носовик и, желая ободрить новичка, сказал ему. — Тут солдаты часто с музыкой ходят, а будешь стараться, так я тебя на пожар возьму…
Перед самым уходом старушки исчезнувший из мастерской куда-то Федька встретил её в сенях и тихонько проговорил:
— Ты, бабушка, как придёшь опять в город, колобушек нам деревенских принеси, а уж мы тут будем стараться показывать твоему-то внучку.
— Ишь ты какой ловкач! — прошептала ему вслед старушонка, сразу угадавшая натуру Федьки, и с сожалением про себя прибавила. — Мой-то такой не будет!

II

Первую ночь на новом месте Осафка долго не спал. В своих думах он шаг за шагом следовал за бабушкой в родную деревню. Вот, переночевав ночь на постоялом дворе, утром, чуть свет, бабушка отправляется в обратный путь. До Иванькова её довезёт тамошний их знакомый дядя Елизар, а оттуда до своего Поречья она поплетётся пешком вёрст десять. ‘Ну, слава Богу! — скажет она дяде Елизару, когда они выедут с постоялого двора. — Развязалась с мальчишкой-то!’ И по дороге наверно зайдёт к тётке Агафье и тоже скажет с радостью: ‘Пристроила своего-то!’ Да, с радостью. Им радость, а ему-то каково?! Ни тебе простора, ни речки, ни леса не видно… И мальчишки-то какие-то иные, чем в деревне… Правда, и там он туго сближался с товарищами, но всё-таки они ему понятнее, ближе, а эти учат его, как сучить ‘концы’ из пряжи для дратвы…
‘Мужиковское ли это дело, когда в деревне за пряжей только бабы сидят? Да и баба-то у хозяина, видно, злая-злая… Сам-то ещё ничего, хоть и в очках… — чередовались Осафкины мысли. — А Федька-то? Начёсанный… Ищобы-те! Сказывал — грамотный!.. А Васька — дурак. Парень с носом пожаром пужает, а глухой скулит всё жалобно-жалобно… Ищо мальчонка хозяйский прибегал сверху, на манер господского, тот совсем иной… Показывал, как нечистый в баночке прыгает, и дал жамок, сла-адкий!.. О-ох, только всё это мне неподходящая компания! То ли дело там, в деревне?! В лесу, к примеру… Войдёшь, — тихо-тихо так, вольготно, одни только пташки поют-заливаются… На поляне ли? Цветы всякие-разные, дух от них, пчёлки жужжат, а солнышко-то, что хозяйский самовар сияет!.. Здесь два раза в день чай дают с сахаром… У бабушки николи этого не было… Раз у старосты только попробовал… Там был хуже… Вылили из чайника в хлебальную чашку, я и хлебал его вместе с травой… А у нас-то река, купаться, рыбу удить можно… Васька сказывал, и здесь река… Поди не такая, как у нас, — городская? Нет, в деревне лучше. Здесь только и есть, что один чай с сахаром, а там тебе всё вольность, сам себе барин! А что сапоги, так это совсем плёвое дело! Можно в лаптях ходить, а летом, так и совсем босиком’… — окончательно порешил Осафка с преимуществами деревни над городом.
Раз приняв это решение, Осафка плохо привыкал к городу. Новая жизнь его потянулась вяло и скучно. Изо дня в день, с утра до вечера, одно и то же, та же ненужная, по его мнению, работа, те же стены… Разнообразие в жизнь мастерской вносили только заказчики и приходившие по каким-нибудь другим надобностям посторонние. Но Осафка интересовался из них единственно только одним. Это был маленький, худенький старикашка лет семидесяти, Иван Семёныч Виденеев, владелец крошечной стекольной лавочки, который каждый день приходил к Никите Гаврилычу с газетой ‘Свет’ и читал её вслух, горячо интересуясь политикой вообще и трансваальскими военными действиями в частности. В торговых рядах, где была его лавочка, он до того всем надоедал своими политическими разговорами, что его никто не слушал, и без церемонии давали ему это понять. Единственным человеком, который его ещё терпел, а иногда и вступал с ним в спор, был именно кроткий и безобидный Никита Гаврилыч. По утрам стекольщик ходил около своей лавки и с лихорадочным нетерпением ожидал почтальона. Завидев его ещё издали, он стремглав бросался ему навстречу, призывно махая руками, выхватывал газету, надевал очки и с каким-то сладострастием развёртывал знакомый лист. Прочитав особенно интересовавший его отдел военных действий, Иван Семёныч тотчас же запирал свою лавочку и мелкой рысцой, путаясь ногами в длинном сюртуке, бежал через площадь к своему приятелю.
— Говорил я, предупреждал, не послушались, ан, по-моему и вышло! — торжествующе начинал он, едва войдя в двери, ни с кем не здороваясь. — Вот послушайте-ка, что пишут… — Иван Семёныч развёртывал газету и, сильно ударяя на букву о, читал ‘по печатному’. — ‘От пятнадцатого сего ноября нам сообщают’… и т. д.
Когда Никита Гаврилыч осмеливался опровергнуть какое-нибудь соображение приятеля-политика, тот совал ему под нос газету, и оба принимались водить пальцами по строкам. Иван Семёныч петушился, тряся бородёнкой, и когда сапожник не убеждался никакими доводами, наскакивал на него, брызжа слюнами и воображая себя предводителем буров, а сапожника англичанином.
Если при этих стычках случалась Арина Тимофеевна, то она бесцеремонно охлаждала спорщиков, обращаясь к гостю:
— Шёл бы ты, Иван Семёныч, в лавку!.. Сам бездельничаешь, да и людей отрываешь от дела… Вояки тоже!
Стекольщик мгновенно смолкал и, сердито нахлобучив картуз, безмолвно удалялся, чтобы назавтра придти с новыми вестями.
Осафка называл про себя стекольщика ‘ерой’.
В праздники у Карпова никогда не работали. Хозяин в мастерскую не выходил, подмастерья отправлялись гулять, а Федька, когда он не был дежурным, отправлялся к своей матери, прачке Соломониде. Васька, питавший почему-то необыкновенную страсть к деревянным колодкам, тщательно расставлял их в правильные ряды по полкам. Исполнивши эту свою обязанность, он убегал на двор играть с мальчишками в шары. Осафка в мастерской оставался один. Эти минуты одиночества он особенно любил. С товарищами Осафка не ‘водился’, даже мало разговаривал с ними и, вообще, оставался, как выразилась бабушка, ‘диким’. Забившись в угол ближе к печке, он закрывал глаза и предавался своим любимым мечтам о свободе. Осафка окончательно порешил, что жить здесь ‘не у чего’. Все ему не милы. Ваську он презирал за его увлечение бесполезным мастерством. Жажда наживы была Осафке чужда, а Федька, это явное воплощение города, был ему прямо противен своим хвастовством о получках на чай и иных плутовских аферах. Вспоминалась Осафке такая сцена: кто-то из постоянных ‘давальцев’ предупредил хозяина, чтобы он никогда не присылал к нему с заказом Федьку, так как тот не только просил, но даже требовал себе на чай. Этим очень возмутилась хозяйка, давшая ему верное прозвище ‘проходимца’. Она послала за Федькиной матерью и, рассказав ей в чём дело, просила его ‘унять’. Соломонида, низенькая, толстая женщина, бесстрастно выслушав жалобу хозяйки, подошла к сыну и, схватив его за волосы, начала таскать его из стороны в сторону безмолвно, с привычным жестом прачки, полощущей бельё. Федька принимал наказание как должное. Когда Соломонида утомилась, то посадила его на прежнее место и, отдуваясь, обратилась к хозяйке:
— Покорно благодарю вас, Арина Тимофеевна, за ваше неоставление!.. Только в другой раз прошу вас уж самих с ним расправиться, а то, вот, я из-за него, паршивца, день потеряла, а день-то, ведь, сорок копеек!.. Прощайте, матушка!
Тотчас по уходе матери, Федька выбежал в сени, достал припрятанное в стенной щели крошечное зеркальце, причесал голову и обдёрнул рубаху, а вечером рассказывал товарищам, что когда в сумерки его посылали в кожевенную лавку, так он устроил такую штуку: получив с рубля пятьдесят копеек сдачи и отойдя несколько шагов от лавки, он наклонился к земле и начал шарить руками и плакать. Нашлись сострадательные прохожие, которые стали спрашивать, о чём он плачет, и Федька пояснил, что у него был хозяйский рубль, и пятьдесят копеек из него он потерял, что идти домой он боится, так как его будут бить за это. Растроганные прохожие давали ему, кто что мог, и таким образом он набрал семьдесят шесть копеек. Это Федьке так понравилось, что он решил поступать и впредь так же, чтобы накопить денег и купить часы и брюки ‘навыпуск’.
После того, как обнаружилось вымогательство Федьки с ‘давальцев’, хозяин стал посылать иногда с заказами Осафку. В одном доме ему дали гривенник. По возвращении в мастерскую, он отдал его хозяину и доложил, смотря по обыкновению куда-то в сторону:
— Хорошо, сказали, и дали гривенник.
Никита Гаврилыч рассмеялся и велел Осафке гривенник взять себе. Долго думал Осафка, что ему с ним делать, и наконец, после переговоров с Федькой, нанял его за копейку написать бабушке письмо, в котором хотел излить свою тоску по деревне. Осафка так много и несвязно говорил о чём писать, что Федька сразу его осадил:
— Так я тебе за одну копейку-то и стал рацеи разводить!
Больше он не хотел и слушать Осафку и начал писать, что самому приходило в голову. Быстро кончив письмо, Федька не пожелал даже его перечитать вслух, запечатал в конверт, написал адрес и сказал:
— Давай копейку-то, да семь на марку, я сам отправлю письмо, — тебе не суметь, деревенщине!
Ответа на письмо от бабушки Осафка, конечно, не получил, и было ли оно послано Федькой — осталось неизвестным. Прождав и не получив ответа, Осафка и с этим порешил, что это нестоящее, не мужицкое дело.

III

Так прошла зима, и приближалась Пасха. Веяние весны совсем взбудоражило Осафкину душу. Он страшно томился в мастерской и часто выбегал на крыльцо, прислушиваясь к чириканью налетевших в соседние сады птиц. Однажды Осафка заметил, что травка у забора позеленела. Это привело его в такой восторг, что он сбежал с крыльца и несколько раз перекувырнулся по ней через голову, тут же порешив, что он уйдёт из города. По ночам его головёнка усиленно работала над планом побега.
На первый день Пасхи мастерская опустела. Хозяева находились наверху, в своей квартире, оба подмастерья отправились ходить по колокольням городских церквей, Федька пошёл к матери, а Ваську отпустили на всю святую неделю к родным в деревню. Осафка опять остался один-одинёшенек. В час дня хозяйка плотно накормила его обедом и посоветовала ему:
— Что тебе сидеть одному-то? Поди погуляй!
Никита Гаврилыч ради праздника подарил Осафке гривенник на орехи, а Арина Тимофеевна, кроме того, отыскала для него старенький пиджачишка сына и такие же сапожонки. Нарядившись, Осафка с недоверием и даже с каким-то пренебрежением оглядел себя кругом и вышел за ворота, на улицу. День, как почти всегда бывает первый день Пасхи, был светлый, радостный. На утомлённых постом и предпраздничной работой лицах прохожих в новых, праздничных нарядах лежала печать какого-то юного умиления и радости. Эта радость наполняла весь воздух, выливаясь неудержимым, весёлым трезвоном колоколов. Постояв несколько минут у ворот и видя частые христосования прохожих, Осафка сочувственно ухмыльнулся и побрёл налево. Пройдя две-три улицы, он очутился на крутом берегу родной своей Волги. Здесь был радостный праздник не только у людей, но и у самой природы. Освободившаяся ото льда река, не зная удержу, металась мутными волнами к берегу и, ударившись о него, шумливо пенилась, спеша к другому, низменному, где преград ей не было, и где она мощно расстилалась, затопляя дворы и домики городского предместья. Увидев этот простор и какую-то безумную свободу Волги, Осафка сам обезумел и, не заметив даже удобного спуска с берега в виде лестницы, стремглав спустился с крутизны к самой воде. Тут он увидел подходивший пароходик-перевоз, тащивший за собой огромный паром, переполненный людьми и телегами. Осафке тотчас же мелькнула мысль переехать на другой берег, на котором стояла и его родная деревня, чтобы полюбоваться знакомым разливом. Ощупав в кармане гривенник, подаренный хозяином на орехи, Осафка решил отказаться от лакомства и употребить его на плату за переезд. Когда паром освободился, Осафка, заплатив пятачок, вошёл на него и примостился около перил. Переехав на другой берег, он стал бродить по нему, стараясь отыскать что-нибудь похожее на ту картину, к которой он привык у себя в деревне. Там на противоположном нагорном берегу Осафка видел густые заволжские леса, куда он иногда переправлялся с рыбаками на лодке, а здесь, вместо лесов, лезли друг на друга неуклюжие дома ненавистного ему города. Предместье также его не удовлетворило, так как дома предместья, казавшиеся с городского берега маленькими, оказались, вдруг, большими, двухэтажными, на городской манер. Везде попадались торговцы с лотками, наполненными соблазнительными сластями, что ещё больше усиливало дурное настроение Осафки, так как оставшийся пятачок был необходим на обратный переезд. Сказав про себя свою обычную поговорку: ‘Нестоящее дело!’ — Осафка сел на паром и поехал домой. Всю дорогу сидел он хмурый и ни на что не смотрел. Домой он вернулся усталый, скучный, так что это даже заметила хозяйка.
— Ты что какой кислый? Есть что ли хочешь? — спросила она и дала ему кусок пирога.
В мастерской был один только глухой Иван. Он сидел в углу на липке и напевал пасхальные мотивы.
На второй день праздника дежурным был Федька. Рано утром он вернулся от матери во всей своей красе: напомаженный, в заветных брюках ‘навыпуск’ и в жилетке поверх вышитой синей рубахи. Вынув из кармана кошелёк, Федька хвастливо потряс им в воздухе, от чего загремели лежавшие там деньги, и пояснил:
— Всех давальцев обошёл, поздравил с праздником… Без малого рубль собрал!
В душе Осафки шевельнулось чувство, похожее на зависть, но вспомнив про свой план, он улыбнулся и насмешливо сказал:
— Э-эх, ты, сиволапый барин! Что же ты теперь к девкам на беседы станешь ходить?
— А что же? С деньгам везде примут! Вон у соседского чиновника девчонка в горничных живёт, — моё почтение-с!
Всю святую неделю, пока не было работ, Осафка каждый день ходил гулять на Волгу. Она хоть и не так нравилась ему здесь, в городе, как у себя в деревне, но всё-таки она была всё та же самая, родная Волга. Сейчас же за городом находилась Калинкина роща. Её-то и облюбовал Осафка, так как в ней, как в родных лесах, шумели деревья, и о берег плескалась Волга. Здесь не было ненавистных ему пароходных пристаней и присущих им людского шума и сутолоки. Особенно любил Осафка следить, как медленно тянутся вниз по течению плоты. Иногда он представлял себя плывущим на них домой и думал о бабушке, жива ли она и почему не едет?
В один из праздничных дней, вскоре после Пасхи, Осафка по обыкновению пришёл в Калинкину рощу и увидел, что теперь сюда собираются гуляющие из города. С таким трудом найденное уединение было нарушено. Это показалось обидным Осафке. Он спустился с берега к самой реке, и к своему удовольствию заметил, что около самой рощи остановились плоты. Осафка подошёл к ним ближе и стал внимательно рассматривать плотовщиков. Их было трое и, вглядываясь в их лица, Осафка одного из них узнал. Это был высокий, кряжистый мужик с окладистой, чёрной бородой, которого он не раз видал на плотах у своей деревни, и которому он однажды даже продал десяток калёных бабушкой яиц. Не скрывая своей радости, Осафка осмелился поздороваться:
— Здорово, дядя Мартын! К нам в Поречье что ли плывёшь?
— Ты чей такой, мальчонка? — удивлённо спросил его плотовщик, подходя к самому краю плота.
— Пореченский, бабушки Настасьи внучек, — пояснил Осафка.
— А-а, ну, ну! Да из какого Поречья-то? Их много.
— Да вот, что за монастырём, вёрст семьдесят отселе, к низу… Да я тебе прошлым летом яйца носил.
— А-а! Чего же ты здесь околачиваешься?
— В обучение бабка-то отдала.
— В какое же?
— В сапожники.
— Что же, бьют тебя?
— Не-е, николи!
— Зачем же по берегу-то шляешься?
— Отпустили гулять.
— А-а, ну, ладно, гуляй, гуляй!
Дядя Мартын обернулся к товарищам, которые сидели у кипевшего котелка с варевом.
— Дяденька, а, дяденька! — робко позвал опять плотовщика Осафка. — Возьми меня к себе на плот…
— Чаво-о? — повернулся дядя Мартын.
— На плот, говорю, меня возьми, — повторил мальчик.
— Да дляче ты мне нужен?
— Свези в деревню, соскучился больно, всё равно убечь порешил!
— Ведь, говоришь, не бьют? — спросил плотовщик, с любопытством вглядываясь в вспыхнувшее лицо Осафки.
— Бить — не бьют, да не у чего тут жить!..
— Как же не у чего? Вон сколько людей живут! Вишь ты, какие хоромы понаставлены! Да ты иди сюда, посиди с нами, потолкуем…
Осафка этого только и ждал. Он с радостью перепрыгнул на плот и уселся с плотовщиками на бревно около котла.
— По ком скучаешь-то? По бабке, что ли? — обратился к нему прислушивавшийся всё время к разговору другой плотовщик, рябоватый, молодой парень.
— Не-е, по бабке что! По лесу, по пташкам, по речке… — ответил Осафка.
— Вона! Да речка-то и здесь есть, та же Волга-матушка…
— Не-е, здесь не такая!
— Как не такая? Какая же?
— Она у нас степенная, вольная, а здесь вона: вся позаставлена баржами, пристанями, пароходами… Я сюда часто прихожу, слышу, как она сердится и как хочет сбросить с себя все пристани, да не-е, все канатами привязаны крепко-накрепко, и нет ей, матушке, слободы!..
— Э-э, — вставил дядя Мартын, — да ты сам-то о слободе тоскуешь!
— А как же, дяденька? — загорячился вдруг мальчик. — Вот я тебе сказал, что здесь жить не у чего… Оно и впрямь ведь не у чего! Здесь люди все чего-то боятся, дома ставят высокие, а дверей-то, дверей! Пока в избу-то войдёшь, дверей пять отворить надо!.. А вот у нашего хозяина сестра есть, девка, так она, как гулять идти, так морду-то тряпкой и завесит, потому, стыдно ей гулять, целый день ничего не делавши… И все дела в городе ничего нестоящие. Для того и дверей много, чтобы друг перед другом не стыдно было…
— Чудно ты, парень, толкуешь! — с улыбкой покачал головой Мартын.
— А как же, дяденька? — продолжал Осафка. — К примеру, наш хозяин. Уж он старается, старается около сапог-то: и постучит, и полижет, и помажет, ну, барину отнесёт, барин их наденет и пойдёт гулять, смотришь: гулял, гулял, — сапоги-то и обтрепал, опять новые шить…
— Ну, что же с эстого? — недоумевал рябоватый парень. — Твой хозяин-то ведь этим кормится?
— Вот я и говорю — нестоящее дело! — пояснил Осафка. — В деревне придёт пора — все работают, потому без хлеба жить нельзя, и все знают, что работают на пользу, а кончили дело, так и гулять не стыдятся и морду завешивать тряпкой не для чего.
— Хоть и без толку лопочет мальчонка-то, а искра-то тут правильная, — вставил молчавший доселе третий плотовщик, — старик с длинной, изжелта-седой бородой.
— Ну, ты — искра, искра! Много ты понимаешь! — огрызнулся на него рябоватый парень. — В деревне-то работают, работают, а всё один чёрный хлеб едят, да и то порой не досыта, а в городу-то всё булки!
Осафка злыми глазами окинул парня и возразил:
— Булки! А я тебе вот что скажу: у городских-то людей жалости ни к чему нет. Примерно, пташка маленькая, дрозд там, али цыплёнок… Много ли в нём мозгу-то? А они тебе сейчас резать, да жрать! Чиновник в нашем доме живёт, так почитай кажнее утро ихняя куфарка приходит к нам в мастерскую, просит заколоть, там, курицу, али петуха…
— Так что же? — заспорил парень. — В деревне-то рази не режут?
— Там зарежут, так к празднику, и скотинку-то выбирают негожую, которая, значит, бесполезная, а ведь тут кажний день убой!.. На что наш хозяин? Уж сапожник! А и то кажний день говядина!
— Кажному, видно, своё положение, а што в деревне правильнее жизнь, так это верно. Господь сказал: в поте лица зарабатывай хлеб свой! — примирительно заметил старик и обратился к Осафке. — Куда же ты просишься-то с нами?
— Назад в деревню, к бабке. Моченьки моей нету! Возьмите, пожалуйста! — взмолился Осафка.
— Негоже, парень, затеял! — внушительно сказал дядя Мартын. — Старших надо слушаться. Отдала тебя бабушка в учение, значит, и быть тому. Да мы, можа, там ещё и не пристанем, а коли пристанем, так я бабушку твою разыщу, — верно слово, надейся! — и всё ей обскажу, она тебя и возьмёт сама.
Осафка сразу потух, больше не вымолвил ни слова и, задумчиво посидев ещё немного на плоту, встал, поклонился и побрёл домой. Всю эту ночь Осафка проплакал, стараясь сдерживать всхлипывания, а утром, когда мастерская проснулась, Осафки простыл и след.

IV

Городом он шёл с тяжестью в душе, со страхом озираясь по сторонам в опасении погони, а когда переехал на пароме Волгу и, миновав предместье города, очутился в леске, то вдруг преобразился. Он почувствовал себя вольной птицей и то бежал бегом, то кричал ‘ау’, радостно прислушиваясь к эху, то бросался в мягкую, сочную траву и кувыркался, жадно вдыхая в себя аромат цветов и трав. Ему казалось, что вся природа радуется вместе с ним его освобождению: птицы пели для него одного, а солнышко — он буквально видел — смеялось, когда он смотрел на него, прищурив от света глаза.
Когда первые восторг и умиление улеглись, Осафка продолжал путь смиренно. В попадавшихся селениях он просил есть, и никто ему не отказывал в куске хлеба, давали квасу или молока, особенно никто не расспрашивал, куда и зачем идёт, и охотно указывали дорогу.
На третий день к вечеру Осафка наконец завидел издали своё родное Поречье. Что-то невольно сжало его сердце. Он присел на траву около дороги и задумался о том, как-то его там примут, и что скажет бабушка? Готовое скрыться за пригорком солнце, как будто замедлило свой путь, интересуясь, что дальше предпримет мальчик.
— Скоро начнётся страда, помошники нужны будут, али наймусь в подпаски… А уж бабушку-то упрошу! — бодро решил Осафка и, поднявшись с земли, пошёл вперёд.
Проходя деревенской улицей, он никого не встретил, так как по-деревенски уже было поздно, и все, поужинав, улеглись на покой. К великому изумлению Осафки бабушкина избушка стояла заколоченной. Оглянувшись вокруг, он заметил в противоположной избе огонёк и, подойдя к ней, постучался в окошко.
Сначала Осафку не узнали, а когда он пояснил, кто он, ему сказали:
— А бабушка-то твоя Богу душу отдала, по весне схоронили… Хотели мужики тебе отписать, да видно запамятовали… Ты что же пришёл-то? Ведь ты никак в городу живёшь? Прогнали тебя что ли?
— Н-ну, сам ушёл! — как бы обидевшись, ответил Осафка.
Потолковав ещё немного про бабушку и накормив его, хозяева легли спать, обещав назавтра поговорить о нём со старостой.
Весь следующий день с раннего утра Осафка бродил по знакомым местам, побывал и на могиле бабушки. Постояв без слёз перед новым, совсем ещё свежим деревянным крестом, он обратился к покойнице, как будто она могла слышать:
— Баушка, а баушка! А ведь я из города-то убёг…
Предчувствие чего-то недоброго всё время не покидало Осафку, и остаток дня до вечера он провёл в лесу над Волгой.
Возвратившись к приютившим его соседям, Осафка поинтересовался узнать о своей судьбе и спросил хозяина дома Илью Семёныча, говорил ли он о нём со старостой и оставят ли его в деревне?
— Пока ещё неизвестно… — уклончиво ответил тот.
Но от особенной ласковости в обращении с Осафкой хозяйки, тётки Марьи, сердце его ныло усиленнее.
Часа в четыре утра Илья Семёныч разбудил Осафку и, стараясь не глядеть на него, сказал:
— Не выгорело, брат, твоё дело… Вставай, собирайся в город…
— Дяденька, хоть бы в подпаски! — со слезами в голосе взмолился Осафка.
— Говорил. Своих, грит, много, а он — Бог его знает чей, к нашему обчеству не приписан… Он теперь пристроен, в обучение отдан, пускай там и живёт. Баловство, грит, это одно! Ничего, видно, не поделаешь, едем… Я как раз сейчас в город еду, мне тебя и препоручили свезти назад к хозяину…
Осафка безмолвно покорился своей участи. Сначала он тяжело вздыхал, а потом и вздыхать перестал. Не говоря ни слова, он тупо смотрел на следы колёс по дороге, не обращая внимания на любимую природу. Он ни о чём не думал, и сердце его наполняла безысходная, глухая тоска. Глядя на страдавшего мальчика, Илья Семёныч пробовал утешать его, но Осафка оставался безучастным и тем вынудил его отказаться от этой попытки.
Вечером добрались до города. Чтобы мальчонка не убежал, мужичок, не заезжая на постоялый двор, прямо привёз его к сапожнику. Остановившись у ворот, Илья Семёныч счёл долгом предупредить Осафку:
— Поди стегать станут за бегство-то, так ты хозяину и хозяйке прямо в ноги!
Осафка безучастно и в точности исполнил поданный ему совет и, войдя в мастерскую, не говоря ни слова, бухнулся перед хозяевами в ноги. Никита Гаврилыч казался суровым, но когда провожатый Осафки рассказал, что бабушка его умерла, и что теперь он уже круглый сирота, хозяин смягчился и сказал:
— Ну, ладно, Бог с тобой, первая вина прощается… Вдругорядь только не вздумай!
Осафка молча уселся на своё прежнее место и начал что-то ковырять. Когда по окончании работы Никита Гаврилыч ушёл из мастерской на свою половину, Федька дал полную волю своим насмешкам над неудачливым беглецом.
Ночное одиночество снова возбудило в Осафке прежнее желание воли, и воображение стало опять рисовать заманчиво-яркие картины свободы. К утру он твёрдо решил: ‘убегу’, и кое-как промаявшись следующий день, вечером исчез. Ночью Федька, заметив вторичный побег товарища, взбудоражил весь дом и вызвался изловить беглеца. Подбив Носовика, любителя всяких происшествий, на поиски, рано утром он был с ним на берегу Волги у парома, дожидаясь первого рейса перевоза и предполагая, что Осафка не минет этого переезда. Предположение Федьки оказалось верным. Как только паром причалил к городской пристани, и все приехавшие на нём с того берега сошли, добровольцы-сыщики заметили, что с городской горы робко спускается одинокая фигурка Осафки. Они спрятались за ларёк, где продавались квас и разные съестные припасы, выжидая свою жертву. Но жертва не предполагала опасности с этой стороны. Осафка всматривался главным образом в мужиков с возами, опасаясь попасться на глаза мужикам своей деревни и особенно привёзшему его Илье Семёнычу, который мог также, задержавшись, в это самое время выехать обратно из города. Едва успел Осафка подойти к ларьку, как неожиданные враги выскочили из своей засады и схватили его за руки.
— Что, беглец, попался?! — злорадно воскликнул Федька.
Пойманный сделал попытку вырваться, а когда его схватили крепче, он как дикий зверёк вцепился зубами в руку Носовика.
— Ах, ты, паршивый щенок, кусаться?!. — вскрикнул от боли подмастерье и, схватив Осафку за ухо, скомандовал. — Руки по швам! Скорым шагом марш!
Сопротивление было бесполезно. Осафка сознал это и покорно побрёл, конвоируемый товарищами. Восторгу Федьки от удачной поимки не было границ. Он гоготал и издевался над пойманным. Когда его привели в мастерскую, Федька подробно рассказал всю историю поимки, хвастаясь своими сыщическими способностями. Добродушный в сущности Никита Гаврилыч решил, наконец, для вразумления мальчонки, посечь его. Федька с готовностью бросился отыскивать лучший шпандырь и, подавая его хозяину, прибавил:
— Сыромятный-с!
Завидя ремень, Осафка мгновенно побледнел, сверкнул глазами и неистово заорал. В этом диком, ужасном крике вылились все долго сдерживаемые злоба и страдания мальчика. Хлестнув два раза, хозяин остановился и с изумлением смотрел на извивавшегося в корчах с пеной у рта Осафку. На крик прибежала сверху испуганная Арина Тимофеевна.
— Что у вас тут режут, что ли? — спросила она и обратилась к мужу, поняв в чём дело. — Говорила я тебе, Гаврилыч, что не будет толку из этого мальчишки, так оно и вышло. Чего его бить-то? С ним ещё греха наживёшь… Ишь, как орёт, — напротив слышно!
— Я и хлестнул-то его легонько два раза, а он как под ножом зевает!..
Видя, что его больше не трогают, Осафка понемногу унялся и успокоился. Хозяева потолковали между собой и порешили написать в деревню привёзшему его вторично к ним Илье Семёнычу, что мальчишка к сапожному ремеслу неспособен, и что бы кто-нибудь приехал устроить его как-нибудь иначе.
Два дня Осафка был угрюм и мрачен, не говоря ни с кем ни слова, а на третий опять исчез. Узнавшие об этом хозяева отнеслись к случившемуся спокойно, рассуждая:
— Бог с ним, ушёл — и слава Тебе, Господи! Видно, как волка ни корми, он всё в лес глядит.
Один только Федька, создавший себе из Осафки личного своего врага, зорко вглядывался в каждого проходившего мальчишку, лелея надежду накрыть Осафку как в прошлый раз.
Дней через пять по исчезновении Осафки, когда о нём почти уже совсем забыли, вечером, во время ужина, мимо мастерской проскакали пожарные. Носовик, понятно, бросил ужин и, не найдя второпях шапки, выбежал на улицу с лохматой головой и стремительно вскочил на последнюю телегу с баграми. На одной из ближайших улиц к Волге горела старая баня, находившаяся в большом заброшенном саду, позади каменного двухэтажного дома. Так как баня эта за ветхостью уже несколько лет не топилась, то домовладелец и недоумевал о причине пожара. Когда пожарные приехали, сухие стены и крыша бани пылали как костёр из лесного валежника, с шумом и треском. Никто особенно не старался о спасении ненужного здания. Вдруг, какой-то неясный крик раздался оттуда. Все насторожились. Крик повторился. Было уже несомненно, что кричит кто-то в бане. Начали усиленно направлять на неё струи воды и разбирать брёвна, но войти в неё никто не решался. Ещё несколько минут — и баня рухнула. Окончательно потушив огонь, стали отыскивать, кто мог кричать в ней, и, наконец, из-под обломков около печки вытащили обгоревший труп мальчика. Протискавшийся Носовик по нетронутому огнём лицу узнал в нём Осафку.
Бежав от сапожника, видимо, наученный первыми неудачами, Осафка, из опасения погони, решился несколько дней переждать, пока о нём забудут, и поселился в выисканной заброшенной бане. По найденным в банном котле обуглившимся картошкам можно было безошибочно заключить, что Осафка варил себе ужин, накопав картофель в соседнем огороде. Утомившись за день, он мог заснуть после ужина. Печка ли худая была причиной пожара, или выпавшая на гнилой пол горящая головня, — никто этого не доискивался… Да и сам Осафка наверное бы сказал: ‘нестоящее дело!..’
Источник текста: Подкольский В. В. Вечером. — СПб.: Типография ‘Труд’, 1903. — С. 305.
OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, сентябрь 2011 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека