Лиза, героиня ‘Дворянского гнезда’, Овсянико-Куликовский Дмитрий Николаевич, Год: 1895

Время на прочтение: 42 минут(ы)

ТУРГЕНЕВЪ и ТОЛСТОЙ.
ОЧЕРКЪ IX.
Лиза, героиня ‘Дворянскаго гнзда’.

I.

Разбирая женскіе типы Тургенева, мы оставляли до сихъ поръ въ сторон вопросъ о томъ, при помощи какихъ художественныхъ пріемовъ они воспроизведены. Нсколько замчаній въ этомъ смысл, сдланныхъ въ глав о Зинаид (‘Первая любовь’), въ счетъ не идутъ.
Обойти этотъ вопросъ въ труд, посвященномъ изученію Тургеневскаго творчества, было-бы непростительнымъ упущеніемъ. Для восполненія такого пробла я считаю достаточнымъ разсмотрть съ нкоторыми подробностями художественное изображеніе одного изъ важнйшихъ женскихъ типовъ, созданныхъ Тургеневымъ,— именно такого, который по праву можетъ считаться типичнымъ образчикомъ художественной манеры Тургенева. Къ числу таковыхъ несомннно принадлежитъ образъ Лизы. Въ предыдущемъ очерк мы разсмотрли этотъ образъ по существу, т.-е. со стороны идей, для апперцепціи которыхъ онъ можетъ служить, теперь мы постараемся изслдовать его со стороны тхъ художественныхъ пріемовъ, силою которыхъ онъ былъ созданъ. И, быть можетъ, нашъ анализъ послужитъ къ устраненію иллюзіи, въ которую нердко впадаютъ многіе, читая и перечитывая Тургенева: имъ кажется, будто созданіе извстнаго образа (напр. Лизы) не стоило автору большого труда, будто образъ создался скоре силою ‘вдохновенія’, чмъ — упорной работы мысли. Трудящійся авторъ, погруженный въ анализъ, задумывающійся надъ тмъ, какъ-бы лучше изобразить, какъ оттнить, какими красками написать, какой взять тонъ и т. д., совсмъ не виденъ читателю. Оттуда, между прочимъ, мнніе, которое иногда приходится слышать, будто Тургеневъ, сравнительно съ Толстымъ, художникъ ‘поверхностный’, не идущій въ глубь вещей, создающій образы прелестные, но не основанные на глубокомъ изученіи людей и жизни. Такое сужденіе можетъ быть опровергнуто только анализомъ Тургеневскихъ образовъ по существу, т.-е. со стороны ихъ содержанія. Это мы и длали до сихъ поръ. Иллюзія-же легкости творчества, иллюзія отсутствія труда, направленнаго на самое изображеніе типовъ, разрушится, если мы изъ роли читателя перейдемъ въ роль изслдователя и постараемся вникнуть въ т художественные пріемы, которые примнены авторомъ въ томъ или другомъ случа. Мы убдимся тогда, что все здсь строго обдумано, тщательно взвшено и тонко соображено, что на это дло потрачено много упорнаго труда — художественной мысли.
Лиза появляется впервые въ конц главы III-й: Паншинъ, сойдя съ лошади, вбгаетъ въ комнату и ‘въ то же время на порог другой двери показалась стройная, высокая, черноволосая двушка лтъ 19-ти,— старшая дочь Марьи Дмитріевны, Лиза’. Затмъ только въ глав IV-й мы нсколько знакомимся съ Лизой на основаніи ея разговора съ Паншинымъ и съ Леммомъ по поводу кантаты, сочиненной послднимъ. Изъ немногихъ словъ, сказанныхъ здсь Лизою, мы выносимъ извстное впечатлніе, заставляющее насъ подозрвать, что это — двушка не совсмъ обыкновенная, что въ ея натур есть нчто особенное, нкоторая, пока еще невдомая, глубина, соединенная съ простотою и ясностью души. Такое впечатлніе не осуществилось-бы, если-бы эта сцена была помщена раньше, если-бы ей не предшествовали главы IV-я, заключающая въ себ характеристику Паншина, и въ особенности — Y-я, цликомъ посвященная Лемму. Эти дв главы, въ которыхъ Лиза отсутствуетъ, имютъ огромное значеніе именно для постепеннаго и незамтнаго созданія въ мысли читателя образа Лизы. Об характеристики — Паншина и Лемма — въ этихъ двухъ коротенькихъ главкахъ, можно сказать, закончены, и въ распоряженіи читателя такимъ образомъ оказываются дв извстныя величины. Глава VI-я (объясненіе Лизы съ Паншинымъ и Леммомъ по поводу кантаты) указываетъ намъ на отношеніе къ этимъ двумъ уже извстнымъ величинамъ третьей — неизвстной, Лизы. Получается родъ художественнаго силлогизма или уравненія, подсказывающаго читателю, незамтно для него самого, опредленіе Лизы. Это ‘подсказываніе’ начинается уже въ конц главы У-й. Изъ предыдущихъ двухъ страницъ ея мы узнаёмъ, что такое Леммъ, мы выносимъ убжденіе, что это — умственная и нравственная величина весьма значительная. ‘Поклонникъ Баха и Генделя-(читаемъ мы), знатокъ своего дла, одаренный живымъ воображеніемъ и той смлостью мысли, которая доступна одному германскому племени, Леммъ со временемъ — кто знаетъ?— сталъ-бы въ ряду великихъ композиторовъ своей родины, если-бы жизнь иначе его повела, но не подъ счастливой звздой онъ родился!..’ Такъ вотъ въ конц этой главы намъ даютъ понять, что этотъ замчательный человкъ высоко цнитъ Лизу. Намъ этого не говорятъ прямо, а заставляютъ насъ самихъ сдлать, и притомъ безсознательно, такое заключеніе, которое и является немаловажнымъ ‘штрихомъ’ въ дл постепеннаго возникновенія въ нашемъ воображеніи образа Лизы. Сказано лишь, что Леммъ ‘давно ничего не сочинялъ, но, видно, Лиза, лучшая его ученица, умла его расшевелить: онъ написалъ для нея кантату…’ Свднія объ этой кантат (надпись и посвященіе: ‘только праведные правы’ и т. д. и приписка ‘fr Sie allein’) дорисовываютъ до конца тотъ ‘штрихъ’, о которомъ мы говоримъ. Читая все это, читатель не думаетъ о Лиз, онъ думаетъ только о Лемм, о которомъ и идетъ рчь, я потому не догадывается, что эти черточки не только служатъ для характеристики Лемма, но очень важны для дальнйшаго выясненія натуры Лизы. Это нисколько не мшаетъ этимъ черточкамъ длать свое дло, и образъ Лизы начинаетъ нечувствительно складываться въ голов читателя. Безъ всякаго сомннія, такая группировка чертъ, такое освщеніе Лизы свтомъ, отраженнымъ отъ Лемма, вышли не сами собою: здсь виденъ тонкій расчетъ художника. Не случайно также, а преднамренно такъ рзко противупоставлены Леммъ и Паншинъ, и Леммъ впервые выведенъ на сцену въ глав IV-й, тотчасъ посл Паншинскато романса: ‘…всмъ присутствовавшимъ очень понравилось произведеніе молодого диллетанта: но за дверью гостинной въ передней стоялъ только-что пришедшій уже старый человкъ, которому, судя по выраженію его потупленнаго лица и движеніямъ п.течей, романсъ Паншина, хотя и премиленькій, не доставилъ удовольствія…’ Въ виду художественнаго удобства появленія Лемма какъ разъ въ этотъ моментъ, нсколько нарушенъ принятый (очевидно, съ расчетомъ на извстный художественный эффектъ) въ первыхъ главахъ порядокъ появленія новыхъ лицъ въ самомъ конц главы {Въ конц первой главы является Гедеоновcкій, въ конц ІІ-й — Паншинъ, въ конц ІІІ-й — Лиза, въ IV-йстраницей выше концаЛеммъ, въ самомъ конц VI-й — Лаврецкій. (V-я повствуетъ о Лемм и является первымъ изъ трехъ отступленій повствавательнаго и объяснительнаго характера, второе о Лаврецкомъ, третье о Лиз. Объ этихъ отступленіяхъ будетъ рчь ниже).}.
Въ глав VII-й даны еще дв-три незамтныя черточки, которыя однако-же западаютъ мимоходомъ въ голову читателя и, присоединяясь къ прежнимъ, подвигаютъ впередъ характеристику Лизы. Это именно замчаніе Лаврецкаго, что у Лизы — еще 8 лтъ тому назадъ, когда онъ въ послдній разъ ее видлъ,— было ‘такое лицо, котораго не забываешь’, и дале — объясненіе съ Паншинымъ въ конц главы. Отмтимъ также, что въ этой глав впервые примненъ пріемъ, который мы встртимъ не разъ въ дальнйшемъ, а именно — глаза заканчивается ‘нмой картиной’: внизу, на порог гостинной, Паншинъ объясняется въ любви Лиз, которая ‘ничего не отвчала ему…’, а наверху, въ комнат Мары Тимоеевны, сидлъ Лаврецкій, ‘старушка, стоя передъ нимъ, изрдка и молча гладила его по волосамъ… Онъ ничего не сказалъ своей старинной доброй пріятельниц, и она его не разспрашивала… Да и къ чему было говорить, о чемъ разспрашивать? Она и такъ все понимала, она и такъ сочувствовала всему, чмъ переполнялось его сердце’.
Съ VIII-й главы и до XVI-й включительно идетъ большое (можетъ быть, слишкомъ большое) отступленіе, гд излагается прошлое Лаврецкаго и вообще исторія ‘дворянскаго гнзда’ Лаврецкихъ.
Нить прерваннаго разсказа возстановляется съ главы XVII-й. Лаврецкій встрчаетъ Лизу, идущую въ церковь, и изъ короткаго разговора съ нею узнаетъ, что Лиза религіозна. Онъ проситъ ее помолиться и за него. ‘Лиза остановилась и обернулась къ нему.— Извольте, сказала она, прямо глядя ему въ лицо:— я помолюсь и за васъ…’ Это опять одинъ изъ тхъ незамтныхъ, при бгломъ чтеніи легко ускользающихъ отъ вниманія читателя, штриховъ, которые, однакоже, присоединяясь ко множеству другихъ, имъ подобныхъ, созидаютъ въ воображеніи читателя образъ Лизы и вмст съ тмъ постоянно плетутъ психологическую нить взаимныхъ отношеній Лизы и Лаврецкаго. Читатель могъ и не остановиться на этихъ двухъ строчкахъ, но он заронили ему въ голову увренность или готовность думать, что Лиза глубоко религіозна, что для нея молитва — дло серьезное. И въ этихъ словахъ Лизы (‘извольте, я помолюсь и за васъ’), въ тон, съ которымъ он были сказаны (авторъ даетъ намъ почувствовать этотъ тонъ), Лаврецкій долженъ былъ почуять проявленіе души глубокой и своеобразной. Но подобно читателю, и Лаврецкій еще далекъ отъ полнаго и надлежащаго пониманія Лизы,— онъ только подготовляется къ таковому, невольно и постепенно подчиняясь обаянію этой чистой и высокой души.
Посл этой коротенькой сценки Лиза появляется впервые только въ глав XXIII {Ея присутствіе въ глав XXI въ счетъ не идетъ.},— тмъ не мене на протяженіи этихъ главъ XVII—XXIII ея образъ значительно выясняется, и мозаичная работа его созиданія далеко подвигается впередъ. Такой результатъ достигнутъ указаніями на то, какъ думаютъ о Лиз, какъ понимаютъ ее, какъ относятся къ ней другія лица, уже извстныя читателю, а именно Мароа Тимоеевна, Лаврецкій и въ особенности Леммъ. Первая вноситъ свою лепту въ это трудное, кропотливое дло созиданія образа Лизы — высказывая Лаврецкому (въ гл. XVII) свое рзко-отрицательное отношеніе къ личности и сватовству Паншина. На вопросъ Лаврецкаго: ‘ну, а Лиза къ нему неравнодушна?’ — она отвчаетъ, невольно попадая въ тонъ настроенія Лаврецкаго: ‘кажется, онъ ей нравится,— а, впрочемъ, Господь ее вдаетъ! Чужая душа, ты знаешь, темный лсъ, а двичья и подавно’, на что Лаврецкій замчаетъ: ‘да, двичью душу не разгадаешь’. Это даетъ направленіе мыслямъ Лаврецкаго о Лиз въ слдующей XVIII глав (на пути въ деревню): ‘вотъ — думалъ онъ — новое существо только что вступаетъ въ жизнь. Славная двушка, что-то изъ нея выйдетъ. Она и собой хороша. Блдное, свжее лицо, глаза и губы такіе серьезные и взглядъ честный и невинный. Жаль, она, кажется, восторжена немножко. Ростъ славный, и такъ легко ходитъ, и голосъ тихій. Очень я люблю, когда она вдругъ остановится, слушаетъ со вниманіемъ, безъ улыбки, потомъ задумается и откинетъ назадъ свои волосы…’ Кстати замтить, даже наружность Лизы описана Тургеневымъ не такъ, какъ въ большинств случаевъ описывается у него наружность другихъ героинь: портретъ Лизы не данъ сразу, а отдльныя его черты, будто случайно, разбросаны въ разныхъ мстахъ романа. Здсь, въ гл. XVIII, впервые посл очень краткаго указанія на вншность героини, сдланнаго въ конц главы III, даны — въ размышленіяхъ Лаврецкаго — дополнительныя черты.
Отношеніе Лаврецкаго къ Лиз приблизительно такое же, какъ и отношеніе къ ней читателя: для Лаврецкаго она пока еще загадка, величина неизвстная, но въ этой неизвстной величин онъ уже прозрваетъ нчто значительное и своеобразное,— натуру, полную чарующей прелести и глубокаго интереса. И для него, какъ и для читателя, въ цляхъ выясненія этой натуры, ея глубины, ея обаянія, дружно работаютъ другія лица, одни прямо, другія косвенно. Но важне всего въ этомъ отношеніи роль Лемма. Въ ‘построеніе Лизы’ онъ вноситъ элементъ творческій, поэтическій, музыкальный. Намеки въ этомъ смысл попадались и раньше (кантата, музыка въ гл. XXI), но только съ главы ХХІІ-й Леммъ окончательно выступаетъ въ этой роли. Я имю въ виду коротенькую, но прелестную сцену въ дорог (Лаврецкій и Леммъ дутъ въ деревню), которую и попрошу читателя возстановить въ памяти. При этомъ необходимо припомнить послднія строки предыдущей ХХІ-й главы: ‘Даже сидя въ коляск, старикъ продолжалъ дичиться и ежиться, но тихій, теплый воздухъ, легкій втерокъ, легкія тни, запахъ травы, березовыхъ почекъ, мирное сіяніе безлуннаго звзднаго неба, дружный топотъ и фырканье лошадей, вс обаянія дорога, весны, ночи — спустились въ душу бднаго нмца, и онъ самъ первый заговорилъ съ Лаврецкимъ’. Посл этого и идетъ XXII глаза, начинающаяся словами’Онъ сталъ говорить о музык, о Лиз, потомъ опять о музык, Онъ какъ будто медленне произносилъ слова, когда говорилъ о Лиз’. Глава заключаетъ въ себ всего 2 страницы, которыя можно резюмировать такъ: Леммъ, этотъ необыкновенный человкъ, несчастный и трогательный старикъ, размечтался о ‘музык и о Лиз’ и, въ прилив неопредленныхъ вдохновеній, поэтизируетъ: ‘Вы, звзды! О вы, чистыя звзды!’ Изъ этихъ вдохновеній пока ничего не выходитъ, но для читателя и для Лаврецкаго эти варіаціи старика о звздахъ, о невинныхъ сердцемъ, о любви даютъ въ результат своеобразную психологическую ассоціацію, въ составъ которой входитъ и образъ Лизы. Отъ стараго музыканта и ‘поэта въ душ’ падаетъ на эту все еще загадочную фигуру своеобразное освщеніе, которое въ глав XXIII еще усиливается — тирадою Лемма по поводу предполагаемой любви Лизы къ Паншину: ‘Нтъ, горячится старикъ, она его не любитъ, т. е. она очень чиста сердцемъ и не знаетъ сама, что это значитъ — любить… Она можетъ любить одно прекрасное, а онъ не прекрасенъ, т. е. душа его не прекрасна’.— ‘Дражайшій маэстро! воскликнулъ вдругъ Лаврецкій:— мн сдается, что вы сами влюблены въ мою кузину.— Леммъ вдругъ остановился.— Пожалуйста, началъ онъ неврнымъ голосомъ,— не шутите такъ надо мною. Я не безумецъ: я въ темную могилу гляжу, не въ розовую будущность ‘.
Для читателя и для Лаврецкаго эта ассоціація служитъ важною подготовкою для встрчи Лизы въ слдующихъ главахъ, начиная съ XXIV-й. Неизвстная величина начинаетъ понемногу выясняться,— душа загадочной двушки постепенно раскрывается передъ нами. Въ глав XXIV-й мы находимъ сравнительно-длинный разговоръ Лаврецкаго съ Лизой нсколько-интимнаго характера — объ отношеніяхъ Лаврецкаго къ жен. Этому разговору, гд ярко выступаетъ глубокая религіозная и нравственная убжденность Лизы, предшествуютъ слдующія строки: ‘Они разговорились, она успла уже привыкнуть къ нему,— да она и вообще никого не дичилась {Опять, какъ бы невзначай, но съ несомнннымъ намреніемъ вставленное замчаніе, не лишенное значенія для пониманія Лизы: Лиза молчалива и сосредоточена, не экспансивна, но она не — ‘дичокъ’.}. Онъ слушалъ ее, глядлъ ей въ лицо и мысленно твердилъ слова Лемма, соглашался съ нимъ. Случается иногда, что два уже знакомыхъ, но не близкихъ другъ другу человка внезапно и быстро сближаются въ теченіе нсколькихъ мгновеній,— и сознаніе этого сближенія тотчасъ выражается въ ихъ взглядахъ, въ ихъ дружелюбныхъ и тихихъ усмшкахъ, въ самыхъ ихъ движеніяхъ. Именно это случилось съ Лаврецкимъ и Лизой. ‘Вотъ онъ какой’, подумала она, ласково глядя на него, ‘вотъ ты какая’, подумалъ и онъ’.— Разъ это сближеніе и взаимное довріе было почувствовано ими, Лиза не колеблясь сама первая заговорила на щекотливую тему о супружескихъ отношеніяхъ Лаврецкаго. Изъ всего разговора ясно видно, что Лизою руководило вовсе не любопытство, столь свойственное женщинамъ, не соблазнъ пикантной темы для бесды,— а чистый порывъ глубоко-убжденнаго человка — указать другому, возбуждающему симпатію и состраданіе, правильный путь, вызвать въ немъ извстныя чувства — жалости, желаніе простить — по отношенію къ жен, хотя бы и виновной. Отмтимъ также одну характерную черту Лизы, проявляющуюся какъ тутъ, такъ и въ другихъ мстахъ: это — своеобразная и непреклонная, несговорчивая логика христіански-убжденнаго ума, ненарушимо стоящаго на устояхъ этики всепрощенія, примиренія, покорности и безропотности въ несчастій. Этотъ разговоръ не былъ тихой, задушевной бесдой, это былъ споръ, при чемъ Лаврецкій даже сердился и топалъ ногою. И конечно, изъ этого спора онъ, какъ и мы, читатели, долженъ былъ вынести убжденіе въ томъ, что въ характер Лизы, этой кроткой, женственно-нжной натуры, скрывается особое душевное начало, стойкое и неуклонное, какъ логика, неумолимое, какъ религіозный кодексъ, безповоротное, какъ категорическій императивъ нравственнаго.
Минуя главу XXV, заключающую въ себ несравненный эпизодъ о несравненномъ Михалевич, переходимъ къ слдующей глав ХXVI-й, гд образъ Лизы, наконецъ, дорисовывается и выступаетъ въ полномъ обаяніи всхъ чаръ своей глубокой несравненности, своей умной наивности.
Марья Дмитріевна съ дочерьми — въ гостяхъ у Лаврецкаго, въ деревн. Лаврецкій и Лиза на плотин — чудный сюжетъ для художника-живописца. ‘Лаврецкій глядлъ на ея чистый, нсколько-строгій профиль, на заткнутые за уши волосы, на нжныя щеки, которыя загорли у ней, какъ у ребенка,— и думалъ: о, какъ мило стоишь ты надъ моимъ прудомъ!’ — Въ разговор съ Лаврецкимъ опять обнаруживается — мимоходомъ, словно невзначай — то религіозное начало въ Лиз, о которомъ мы только-что говорили. Здсь находятся знаменитыя слова Лизы, что ‘христіаниномъ нужно быть не для того, чтобы познавать небесное… тамъ… земное, а для того, что каждый человкъ долженъ умереть!’. Тутъ-же мы узнаемъ, что Лиза часто думаетъ о смерти. Наконецъ, замчаніе въ конц главы объ ум Лизы и ея наивный отвтъ: ‘Право? А я такъ думала, что у меня, какъ у моей горничной Насти, своихъ словъ нтъ’,— окончательно возсоздаютъ въ нашемъ воображеніи подлинный образъ Лизы. Съ этого момента мы и Лаврецкій ее знаемъ.

II.

Отношенія Лизы и Лаврецкаго, какъ они до сихъ поръ сложились, были отношеніями взаимнаго доврія и дружбы, нсколько осложненной все возроставшимъ интересомъ другъ къ другу. Лаврецкій видлъ въ Лиз натуру не совсмъ обыкновенную, и Лиза отличала Лаврецкаго отъ другихъ мужчинъ. Завязывались т душевныя связи, изъ которыхъ современемъ могло развиться боле живое и страстное чувство. Это развитіе было значительно ускорено неожиданнымъ извстіемъ о смерти жены Лаврецкаго (гл. XXVII). Оттуда — рзкая перемна въ настроеніи нашего героя. Извстіе поразило его, взволновало, выбило изъ колеи и, главное,— обрадовало. Онъ почуялъ свободу и возможность новой любви и счастья. Но какъ отразилось это извстіе на Лиз? Это мы узнаемъ изъ главы ХХІХ-й, гд въ длинномъ разговор Лаврецкаго съ Лизой на тему о предполагаемой покойниц, о ‘прощеніи’, о счастьи, о Паншин — ярко обрисовывается натура Лизы вообще и ея душевное состояніе въ данную минуту. Прелюдіею къ этому — очень важному въ структур всего романа — мсту служатъ слдующія строки въ конц предыдущей ХXVIIІ-й главы: ‘Лиза пришла въ гостиную и сла въ уголъ, Лаврецкій посмотрлъ на нее, она на него посмотрла,— и обоимъ стало почти жутко. Онъ прочелъ недоумніе и какой-то тайный упрекъ на ея лиц…’ Вотъ именно въ разговор главы ХХІХ-й Лизою явно руководитъ желаніе выяснить свои недоумнія и высказать Лаврецкому тотъ упрекъ, который онъ наканун прочелъ на ея лиц. Оттуда, такъ сказать, активная роль Лизы въ этой бесд. Она ведетъ разговоръ, она задаетъ вопросы и требуетъ отвтовъ, она допрашиваетъ и почти обвиняетъ Лаврецкаго. Уже раньше она догадывалась, что неожиданное извстіе обрадовало Лаврецкаго, что, въ глубин души онъ ликуетъ по случаю смерти жены,— и вотъ эта-то догадка и повергаетъ ее въ недоумніе. Она не можетъ согласовать несомннной для нея грховности и жестокости такого чувства съ сложившимся уже у нея представленіемъ о Лаврецкомъ, какъ о человк нравственно-чистомъ, сердечномъ, добромъ. ‘Скажите, допрашиваетъ она:— вы не огорчены? Нисколько?’ — ‘Я самъ не знаю, что я чувствую’, уклончиво отвчаетъ подсудимый.— ‘Но вдь вы ее любили прежде?— Любилъ.— Очень?— Очень.— И не огорчены ея смертью?— Она не теперь для меня умерла’,— опять уклончивый отвтъ, посл котораго слдуетъ вердиктъ: ‘Это гршно, что вы говорите… Не сердитесь на меня. Вы меня назвали своимъ другомъ: другъ все можетъ говорить. Мн, право, даже страшно… Вчера у васъ такое нехорошее было лицо… Помните, недавно, какъ вы жаловались на нее? А ея уже тогда, можетъ быть, на свт не было. Это страшно. Точно это вамъ въ наказаніе послано’. Недоумніе Лизы отчасти разъяснено, упрекъ высказанъ, но она все еще не удовлетворена. Лаврецкій оказывается ниже ея идеала. Онъ гршникъ. Теперь ему слдуетъ не радоваться, не ликовать, а каяться и молить Бога о прощеніи. Лиза это и высказываетъ ему: за вердиктомъ слдуетъ эпитинія.
До сихъ поръ, задавая вопросы, требуя отвта, выражая свои упреки, Лиза сохраняетъ самообладаніе и спокойствіе духа. Она смло высказываетъ свои мысли и, основываясь на правахъ дружбы, исходя изъ живого сочувствія къ положенію Лаврецкаго, не боится даже затрогивать очень щекотливые пункты (напр. о будущности дочери, которую Лаврецкій не признаетъ своею). Это спокойствіе Лизы, очевидно, обусловлено тмъ, что она еще не влюблена въ Лаврецкаго и даже не знаетъ о томъ чувств, которое она уже внушила ему. Какъ только она узнаетъ это, или по крайней мр начнетъ подозрвать,— покой ея души, ясность ея мысли будутъ нарушены. Вотъ это-то и случилось тутъ-же, въ теченіе разговора, который мы анализируемъ, когда Лаврецкій сказалъ, что онъ былъ-бы. вроятно, боле огорченъ смертью жены, еслибы получилъ это извстіе двумя недлями раньше. ‘Двумя недлями? возразила Лиза.— Да что-жъ такое случилось въ эти дв недли?— Лаврецкій ничего не отвчалъ, а Лиза вдругъ покраснла еще пуще прежняго.— Да, да, вы угадали,— подхватилъ внезапно Лаврецкій:— въ теченіе этихъ двухъ недль я узналъ, что значить чистая женская душа, и мое прошедшее еще больше отъ меня отодвинулось’. Затмъ слдуютъ признаніе относительно ея чувствъ къ Паншину и горячія рчи Лаврецкаго, убждающаго Лизу не выходить замужъ безъ любви, въ особенности — за Паншина, который недостоинъ ея. Вотъ тутъ-то Лиза и догадывается, что она, помимо воли, зажгла въ Лаврецкомъ чувство боле страстное, чмъ дружба. Это открытіе дйствуетъ на нее потрясающимъ образомъ — тмъ боле, что и въ себ она сознаетъ возможность возникновенія такого-же чувства къ Лаврецкому. Въ перспектив ей открывается неизбжность роковой коллизіи между влеченіемъ сердца и ея религіозными убжденіями. 14 вотъ почему на слова Лаврецкаго ‘не правда-ли, вы общаете мн не спшить (замужествомъ)’,— ‘она ни слова не вымолвила — не оттого, что она ршилась ‘спшить’, но оттого, что сердце у ней слишкомъ сильно билось, и чувство, похожее на страхъ, захватило дыханіе’. Этимъ и заканчивается глаза ХХІХ-я, представляющая собою, какъ видно изъ вышесказаннаго, поворотный пунктъ въ развитіи романа и въ особенности въ душевной исторіи Лизы. ‘Дворянское гнздо’, можно сказать, длится на дв части: первая, изображающая Лизу въ состояніи душевной ясности и уравновшенности, заканчивается главой ХХІХ-й, и отъ нея начинается вторая часть, рисующая полную глубокаго трагизма коллизію въ душ Лизы, когда ея внутренній миръ былъ нарушенъ любовью, и тмъ громче, тмъ настойчиве заговорили ея религіозныя и нравственныя стремленія.
Постепенное развитіе этой коллизіи очерчено намеками,— въ глав ХХХ-й бглымъ, какъ-бы подавленнымъ разговоромъ (у фортепьяно), въ глав ХХХІ-й — сценою въ церкви, гд между прочимъ видно, что Лаврецкій отчасти подчинился религіозному вліянію Лизы: ‘Онъ взглянулъ на Лизу… Ты меня сюда привела, подумалъ онъ:— коснись-же меня, коснись моей души’. Она все такъ-же тихо молилась, лицо ея показалось ему радостнымъ, и онъ умилился вновь, онъ попросилъ другой душ — покоя, своей — прощенія…’ Намеки главы ХХХІІ-й заключены въ слдующемъ разговор: ‘Вы прочли эту книгу?— спрашиваетъ Лаврецкій.— Нтъ, мн теперь не до книгъ,— отвчала она и хотла уйти.— Постойте на минуту, я съ вами давно не былъ наедин. Вы словно боитесь меня.— Да.— Отчего-же, помилуйте?— Не знаю…— Скажите, вы еще не ршились?— Что вы хотите сказать? промолвила она, не поднимая глазъ.— Вы понимаете меня.— Лиза вдругъ вспыхнула.— Не спрашивайте меня ни о чемъ, произнесла она съ живостью:— я ничего не знаю, я сама себя не знаю… И она тотчасъ-же удалилась’.— Въ сцен у Калитиныхъ, посл молебствія (конецъ той-же главы), ‘Лаврецкій подслъ было къ Лиз, но она держалась строго, почти сурово и ни разу не взглянула на него. Она какъ будто съ намреніемъ его не замчала, какая-то холодная, важная восторженность нашла на нее… Онъ чувствовалъ: что-то было въ Лиз, куда онъ проникнуть не могъ’.
Таковы симптомы глухой борьбы, происходившей въ душ Лизы. Она уже знала, что онъ ее любитъ, и считала это несчастьемъ и грхомъ, она уже начинала сознавать и въ себ зарожденіе любви къ нему, и это чувство казалось ей чмъ-то въ род паденія, преступленія, святотатственнаго нарушенія завтовъ религіи и нравственности. Но въ тоже время она не могла не знать, что это чувство по-своему чисто и свято, что въ немъ нтъ ничего грязнаго, ничего грховнаго. Манящая прелесть зарождающагося чувства, чарующая поэзія первой любви уже овладвали душою Лизы,— и не знала она, какъ сладить съ этимъ обаяніемъ, какъ вырвать это чувство,— да и въ самомъ ли дл такъ уже необходимо вырывать его? А что — если оно ниспослано свыше? Но для чего: для искушенія, для испытанія, или для счастья, для радостей земныхъ? Какъ ршить этотъ вопросъ, гд найти отвтъ? Для Лизы ясно: нужно обратиться къ Богу, нужно молиться Ему: Онъ укажетъ.— Она любила и молилась.
Любовь, осложненная молитвою,— это совсмъ особая любовь, къ которой способны только такія натуры, какъ Лиза,— любовь, въ которой замшано третье лицо — Божество. Это лицо — не равнодушный зритель, не холодный созерцатель. Оно принимаетъ живое участіе въ душевной коллизіи героини и можетъ позволить и воспретить, поощрить и покарать. Оно позволило въ глав XXXII-ой Лаврецкому разбить Паншина въ словесномъ турнир ‘по всмъ пунктамъ’ и дало Лиз почувствовать, что ‘оба они (Лиза и Лаврецкій) и любятъ, и не любятъ одно и то-же’ (гл. XXXIV). По окончаніи турнира, они, ‘словно сговорившись, оба встали и помстились возл Мары Тимоеевны. Имъ сдлалось вдругъ такъ хорошо обоимъ, что они даже побоялись остаться вдвоемъ,— и въ то-же время они почувствовали оба, что испытанное ими въ послдніе дни смущеніе исчезло и не возвратится боле…’ Глава (XXXIII) оканчивается ‘картиною’: ‘Все затихло въ комнат, слышалось только слабое потрескиваніе восковыхъ свчей… да широкой волной вливалась въ окна, вмст съ росистой прохладой, могучая, до дерзости звонкая пснь соловья’.— Затмъ идетъ удивительное, въ поэтическомъ отношеніи, изображеніе — въ глав ХХXIV-ой — апооза любви Лаврецкаго и Лизы. ‘Они сидли возл Мары Тимоеевны и, казалось, слдили за ея игрой (въ карты)… а между тмъ у каждаго изъ нихъ сердце росло въ груди, и ничего для нихъ не пропадало: для нихъ плъ соловей, и звзды горли, и деревья тихо шептали, убаюканныя и сномъ, и нгой лта, и тепломъ. Лаврецкій отдавался весь увлекавшей его волн — и радовался, но слово не выразитъ тою, что происходило въ чистой душ двушки: оно было тайной для нея самой, пустъ же останется оно и для всхъ тайной. Никто не знаетъ, никто не видлъ и не увидитъ никогда, какъ, призванное къ жизни и процвтанію, наливается и зретъ зерно въ лон земли’.
Для надлежащей оцнки художественнаго образа Лизы, необходимо вникнуть въ настоящій смыслъ этихъ строкъ.

III.

Эти поэтическія строки отнюдь не должны быть разсматриваемы, какъ одна изъ столь обычныхъ въ изящной литератур стилистическихъ прикрасъ въ описаніяхъ любви,— какъ родъ общаго мста, которое легко могло бы быть перенесено изъ одного романа въ другой и везд было бы кстати.
Сущность разбираемой мысли Тургенева сводится къ указанію на таинственность, на мистичность зарожденія любви въ душ Лизы. Дло идетъ спеціально о Лиз, какъ художественномъ тип, т. е., во-первыхъ, объ индивидуальной Лиз, героин ‘Дворянскаго Гнзда’, и во-вторыхъ обо всхъ тхъ женскихъ натурахъ, которыя ей сродни, которыхъ обобщеніемъ или представителемъ служитъ образъ, созданный Тургеневымъ. Не всякая любовь, женская или мужская, таинственна, не всегда ея зарожденіе мистично. Душевное состояніе, его выражающее, зачастую можетъ быть съ большею или меньшею точностью опредлено и выражено словами или художественными образами. Вотъ напр. соотвтственное душевное состояніе Лаврецкаго вполн опредлимо. Но не таково зарожденіе любви у Лизы: у нея оно дйствительно загадочно,— первые всходы ея чувства такъ своеобразны и такъ глубоко скрыты въ тончайшихъ извилинахъ ея чистой и высокой души, что этотъ процессъ, въ ней происходящій, остается тайной для нея самой, и слово человческое, даже слово великаго художника, не найдетъ для него другого опредленія, кром отрицательнаго, ‘агностическаго’.— Такова мысль Тургенева.
Посмотримъ, справедлива ли она.
Вообще говоря, любовь, т. е. состояніе влюбленности, не принадлежитъ къ числу наиболе загадочныхъ или таинственныхъ явленій пенсіи. Она представляется мистичною разв только въ томъ смысл, въ какомъ мистично все на свт: и матерія, и сила, и законы природы, и міръ психическій, и весь космосъ. Но оставляя въ сторон эту общую всему сущему мистичность, мы скажемъ, что въ сфер психической есть рядъ явленій, во многихъ отношеніяхъ несравненно боле таинственныхъ, чмъ любовь. Это именно — явленія отвлеченной мысли, загадочность которой обусловлена, между прочимъ, тмъ, что она — высшее, послднее въ эволюціонной цпи проявленіе психіи, уже очень далеко отошедшее отъ тхъ простйшихъ душевныхъ явленій, изъ которыхъ оно развилось. Вотъ именно эта удаленность, вмст съ трудностью, иногда невозможностью уловить посредствующія звенья, и придаетъ явленію отпечатокъ относительной ‘мистичности’. Самый процессъ зарожденія мысли, возникновенія понятій, созданія идей, по своей сложности, быстрот и кажущейся самопроизвольности, наконецъ,- по своей сокровенности и недоступности для изслдованія — этотъ процессъ дйствительно исполненъ глубокой тайны, и къ нему-то скоре, чмъ къ любви, можно примнить тургеневскую метафору: ‘никто не знаетъ, никто не видлъ и не увидитъ никогда, какъ, призванное къ жизни и процвтанію, наливается и зретъ зерно въ лон земли’. Наконецъ, значительная доля мыслительныхъ процессовъ скрывается въ сфер безсознательной: она ‘остается тайною’ для самого субъекта, и поэтому — ‘слово не выразитъ того, что происходитъ’ въ немъ.
Иное дло — любовь. Правда, и она уже далеко отошла отъ своего первоисточника (полового влеченія), но все-таки этотъ послдній — живъ и такъ или иначе сказывается. Самая возможность возникновенія любви только между мужчиной и женщиной (оставляя въ сторон нкоторыя изъятія патологическаго характера, продукты извращенія) указываетъ намъ на генезисъ этого чувства. Оно есть перерожденное, облагороженное, идеализированное половое влеченіе. По способу своего выраженія, по симптомамъ своимъ, оно весьма доступно наблюденію и боле или мене точному діагнозу. Самому субъекту оно открывается съ не меньшей ясностью, чмъ другія чувства.
Исходя изъ этихъ соображеній, можно было бы утверждать, что разсматриваемая мысль Тургенева едва-ли подлежитъ оправданію, что она представляетъ собою родъ утрировки. Если вообще любовь не такъ ужъ мистична, то почему любовь Лизы должна быть исключеніемъ? Неужели въ самомъ дл то, что происходило въ душ Лизы, такъ таки и оставалось тайною для нея самой? Разв такъ ужъ трудно было ей догадаться, что она влюблена? Иди, быть можетъ, это чувство зарождающейся любви осложнилось у нея какими-нибудь другими душевными состояніями, и весь процессъ пріобрлъ характеръ особливой сложности и запутанности, такъ что въ самомъ дл она не въ состояніи была въ немъ разобраться и дать себ отчетъ?
А вотъ посмотримъ.
Посл той внутренней борьбы, которую пережила Лиза, посл всхъ недоумній и тревогъ душевныхъ, вызванныхъ въ ней переходнымъ состояніемъ отъ дружбы къ любви, посл всхъ обуревавшихъ ее противорчій,— вдругъ разсялся туманъ, и яркій лучъ любви оснилъ ея невинную душу,— пришло и для нея, еще не вдавшей этихъ радостей, то ‘чудное мгновеніе’, когда человкъ чуетъ чарующую близость счастья, когда ‘ничто для него не пропадаетъ’. Было мрачно и противорчиво въ душ,— теперь въ ней ясно и свтло, и нтъ противорчій, нтъ недоумній, осуществился могучій подъемъ духа въ какую-то высшую сферу гармоніи, внутренней поэзіи:
И сердце бьется въ упоеньи,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь…
Для душъ несложныхъ, не возвышающихся надъ уровнемъ посредственности, для натуръ заурядныхъ, этотъ переходъ отъ прозы существованія къ поэзіи любви совершается легко, скользя по поверхности души, не превращаясь въ вопросъ, не становясь загадкою. Натуры боле глубокія, боле вдумчивыя сознательне относятся къ этому душевному процессу, въ нихъ происходящему, и — перенесенный въ сферу боле таинственную, чмъ онъ, въ сферу мысли — онъ принимаетъ характеръ сложнаго, боле или мене загадочнаго явленія, въ которомъ он стараются разобраться. Сравнительно несложный вопросъ любви превращается въ многотрудный вопросъ самосознанія. Вспомнимъ Елену, героиню ‘Наканун’, и ея дневникъ. Вообще, чмъ глубже натура, тмъ и любовь становится глубже, и ея чары кажутся загадочне. Таинственность любви находится въ прямомъ отношеніи къ сложности и значительности душевныхъ задатковъ человка. Въ мистической душ Лизы любовь сама становится мистичной. Переходъ къ той связанности или одержимости духа, которая называется любовью, былъ у Лизы процессомъ чрезвычайно сложнымъ. Не отъ прозы существованія перешла она къ поэзіи любви. Она и до любви знала иныя ‘чудныя мгновенья’: мистическіе восторги религіи, чарующую близость къ божеству, сладость молитвы. Не прозою и прозябаніемъ была ея жизнь,— она была исполнена поэзіей религіознаго подъема духа и работою своеобразной мысли (хотя и безъ ‘своихъ словъ’). Отъ этой — мистической и высокой — поэзіи Лиза и перешла къ поэзіи любви, или, лучше сказать, у нея вторая только присоединилась къ первой. Душа Лизы стала ареною двухъ поэтическихъ процессовъ, которые сперва другъ другу противорчили и находились въ отношеніяхъ конфликта, а потомъ слились въ гармоническомъ созвучіи. Долго звучали — властно и нераздльно — неземные аккорды религіозныхъ струнъ души,— какъ музыка Лемма, они ‘касались всего, что есть на земл дорогого, тайнаго, свтлаго’, они ‘дышали безсмертной грустью и уходили умирать въ небеса’. Потомъ, въ свой чередъ, рядомъ съ этой райской пснью, зазвучали иные — дополнительные — звуки, сперва робкіе, нершительные, казалось — поющіе диссонансомъ. Но они росли и крпли, и вотъ уже громко поютъ они про любовь, про чистую радость, общеніе съ живою, хотя-бы и гршною душой человческой, и вдругъ переходятъ въ ‘страстную мелодію, которая вся сіяетъ, вся томится вдохновеніемъ, счастьемъ, красотою’.
Тургеневъ правъ: ‘слово не выразитъ того, что происходило въ чистой душ двушки’. Только вдохновенная музыка Лемма могла дать образъ для этой тайны.
И эту музыкальную тайну души Лизы мы чувствуемъ вмст съ Лаврецкимъ въ чудной сцен объясненія въ любви, когда тихимъ рыданіемъ она отвтила на страстное признаніе Лаврецкаго, и ея голова упала къ нему на плечо.— Въ заключительной лаконической фраз, которою оканчивается глаза,— ‘и Лиза не спала: она молилась’ — слышатся послдніе аккорды той-же душевной симфоніи.

IV.

Слдующая глаза ХXXV-ая посвящена воспитанію Лизы и является третьимъ и послднимъ отступленіемъ отъ нити разсказа. Это отступленіе какъ разъ на своемъ мст. Не трудно видть, что, помстивъ его здсь, посл чудной сцены объясненія въ любви и передъ изображеніемъ того перелома въ судьб Лаврецкаго и Лизы, который былъ слдствіемъ внезапнаго возвращенія жены Лаврецкаго, Тургеневъ достигъ двойного художественнаго эффекта. Все предшествующее достаточно познакомило насъ съ Лизою. Мы ее уже хорошо знаемъ,— и т свднія о ея дтств, ея воспитаніи, которыя сообщаются въ глав ХXXV-ой, помщенныя гд-нибудь выше, въ одной изъ-предшествующихъ главъ, не много-бы прибавляли къ обаянію образа Лизы, и безъ того достаточно сильному. Черты изъ ея дтства потонули-бы въ этомъ обаяніи, уже осуществленномъ иными художественными средствами, и проскользнулибы безъ замтнаго слда. Можно думать даже, что, при неудачномъ помщеніи этихъ чертъ, он произвели-бы эффектъ антихудожественный,— впечатлніе ненужныхъ усилій расписать то, что уже и безъ того достаточно хорошо написано. Но, на своемъ мст, непосредственно вслдъ за фразой-картиной ‘и Лиза не спала: она молилась’, черты изъ дтской жизни Лизы, образъ Лизы-ребенка, трогательныя подробности о пробужденіи въ душ двочки религіозныхъ стремленій подъ вліяніемъ Агафьи,— все это превосходно гармонируетъ съ настроеніемъ читатели, созданнымъ предшествующей главою. Читатель, остающійся еще во власти сильныхъ художественныхъ эффектовъ предыдущей главы, читатель, въ душ котораго еще звучатъ дивные аккорды музыки Лемма, съ умиленіемъ и любовью останавливается надъ образомъ молящейся Лизы,— и что-то дтски-трогательное. что-то младенчески-чистое, невинное, святое наполняетъ его душу. И вотъ тутъ-то, въ этотъ мигъ умиленнаго созерцанія, художникъ своимъ эпически-ровнымъ и тихимъ голосомъ начинаетъ разсказывать ему о дтскихъ годахъ Лизы,— какой это былъ ребенокъ, какъ ея ‘глаза свтились тихимъ вниманіемъ и добротой’, какъ ‘она задумывалась не часто, но почти всегда не даромъ, какъ она слушала разсказы Агафьи о Пречистой Дв, о святыхъ угодникахъ, какъ, наконецъ, ‘образъ Вездсущаго, Всезнающаго Бога съ какой-то сладкой силой втснялся въ ея душу, а Христосъ становился ей чмъ-то близкимъ, знакомымъ, чуть не роднымъ’. И читатель съ неослабвающимъ интересомъ слдитъ за повствованіемъ автора, отнюдь не досадуя на перерывъ въ развитіи фабулы. Ему, читателю, уже хорошо знающему Лизу взрослую, чей чудный образъ ‘съ какой-то сладкой силой уже втесался ему въ душу’, теперь-то и интересно, теперь-то и важно познакомиться съ Лизой-ребенкомъ. Узнать, какъ развивалась эта высокая душа, какъ складывалась эта глубокая натура,— является теперь для читателя своего рода художественной потребностью. И этой потребности художникъ удовлетворилъ вполн: Повствуя, какъ росла и воспитывалась Лиза, онъ нечувствительно приводитъ насъ къ началу, къ Лиз взрослой, и дорисовываетъ ея образъ нсколькими штрихами, которые, въ воображеніи читателя, вступаютъ въ тсную ассоціацію съ данными раньше. Таковы напр. указанія, что у Лизы ‘не было своихъ словъ, но были свои мысли, и шла она своей дорогой’, что ‘она была очень мила, сама того не зная’. Заключительныя строки главы сильнымъ и отчетливымъ аккордомъ завершаютъ эту, своего рода, ‘композицію’: ‘вся проникнутая чувствомъ долга, боязнью оскорбить кого-бы то ни было, съ сердцемъ добрымъ и кроткимъ, она любила всхъ и никого въ особенности, она любила одного Бога восторженно, робко, нжно. Лаврецкій первый нарушилъ ея тихую внутреннюю жизнь. Такова была Лиза’.
Другой художественный эффектъ, достигаемый ‘отступленіемъ’ главы XXXV-й, это необходимость отодвинутъ на нкоторое разстояніе описаніе прізда жены Лаврецкаго и всего, что оттуда вытекало, отъ главы (XXXIV), изображающей любовь Лаврецкаго и Лизы и иллюзію близкаго счастья. Художникъ долженъ считаться съ читателемъ, съ его впечатлніями, со смною ею настроеній, вызываемыхъ чтеніемъ произведенія. И чтобы не произвести диссонанса, не нарушить стройности и гармоніи въ развитіи художественнаго процесса въ ум читателя, художнику приходится иногда отвлекать вниманіе читателя въ сторону и переводить послдняго изъ одного настроенія въ другое не прямо, а черезъ посредство третьяго. Готовясь изобразитъ новое и рзко-противуположное прежнему душевное состояніе героевъ, т. е. намреваясь перевести читателя изъ одного настроенія въ другое, отъ одного порядка мыслей къ другому, художникъ, въ избжаніе слишкомъ рзкаго, какъ-бы ржущаго ухо перехода, на время занимаетъ читателя вставочнымъ разсказомъ. Такое значеніе, кром вышеуказаннаго, иметъ глаза ХXXV-я, служа какъ-бы отдыхомъ посл сильныхъ ощущеній главы XXXIV-й, отдыхомъ необходимымъ для художественнаго воспріятія грустныхъ и мрачныхъ мотивовъ послдующихъ главъ.— Такимъ образомъ, ‘отступленіе’ о Лиз по существу отличается отъ ‘отступленія’ о Лаврецкомъ и его предкахъ (гл. VIII—XVI): послднее введено не въ интересахъ художественности, а съ цлью сдлать фигуру Лаврецкаго вполн понятною и ясною во всхъ деталяхъ,— разъяснить ея значеніе, какъ культурнаго типа, олицетворяющаго собою одинъ изъ моментовъ въ развитіи русскаго общества.
Слдующія за разсмотрннымъ отступленіемъ о прошломъ Лизы, главы XXXVI-я и XXXVII-я, разсказываютъ о прізд жены Лаврецкаго и воспроизводятъ вызванную этимъ пріздомъ перемну въ душевномъ состояніи Лаврецкаго. Лизу мы встрчаемъ въ глав ХХXVIIІ-й, гд она отказываетъ Паншину, вслдствіе чего на нее сыплются упреки матери, здсь же помщенъ и любопытный разговоръ съ Марой Тимофеевной, узнавшей о ночномъ свиданіи Лизы съ Лаврецкимъ Въ разговор обрисовывается честная и прямая натура Лизы, а въ заключительныхъ строкахъ главы указанъ характеръ ея любви: ‘Стыдно, и горько, и больно было ей: но ни сомннія, ни страха въ ней не было,— и Лаврецкій стадъ ей еще дороже. Она колебалась, пока сама себя не понимала, но посл того свиданія, посл того поцлуя — она уже колебаться не могла, она знала, что любитъ — и полюбила честно, не шутя, привязалась крпко, на всю жизнь — и не боялась угрозъ, она чувствовала, что насилію не расторгнуть этой связи’.
Эти слова, какъ и вся сцена съ Марой Тимоеевной, очень важны. Они являются отвтомъ на естественный вопросъ читателя: какъ-же ршила Лиза — посл той молитвы, за которою читатель послдній разъ видлъ ее? Какъ относится она сама къ своей любви?— Вмст съ тмъ здсь мы находимъ новое подтвержденіе независимости, самостоятельности характера Лизы. Кроткая, любящая, деликатная, она, однакоже, всегда остается непреклонною въ своихъ ршеніяхъ.
Душевное состояніе Лизы, изображенное въ этой глав, иметъ существенное значеніе для пониманія дальнйшаго, являясь исходнымъ пунктомъ, первымъ звеномъ, въ ряду послдующихъ душевныхъ моментовъ, завершившихся ршеніемъ уйти въ монастырь.
Посл внутренней борьбы, вызванной въ Лиз возникновеніемъ любви къ Лаврецкому, наступилъ, какъ мы видли, моментъ душевной тишины, моментъ тихой радости и счастія, когда противорчія положенія казались устраненными, и вопросъ жизни былъ ршенъ. Но это уравновшенное состояніе духа должно было вскор смниться новыми душевными тревогами и страданіями. Прежде всего радость любви была омрачена неизбжнымъ объясненіемъ съ Паншинымъ. Для Лизы съ ея ‘сердцемъ добрымъ и кроткимъ’, ея ‘боязнью оскорбить кого-бы то ни было’ — это объясненіе было дломъ нелегкимъ. Она должна была ‘собраться съ духомъ’ — прежде чмъ объявить Паншину свое ршеніе. Ужъ одно это должно было нарушить миръ ея души. За этой каплей горечи послдовало объясненіе съ матерью, безсмысленные упреки которой (‘за что ты меня убила? Кого теб еще нужно? Чмъ онъ теб не мужъ?’ и т. д.) произвели на Лизу впечатлніе очень тягостное. ‘По не успла она еще отдохнуть отъ объясненія съ Паншинымъ и съ матерью, какъ на нее опять обрушилась гроза, и съ такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала’. Это шелъ на нее войною самый близкій ей человкъ — Мара Тимоеевна. Грубый допросъ расходившейся старушки подйствовалъ на Лизу удручающимъ образомъ. Съ свойственной ей прямотою она признается, что любитъ Лаврецкаго,— и это признаніе повергаетъ Мару Тимоеевну въ настоящій ужасъ: старушка еще не знала о предполагаемой смерти жены Лаврецкаго. Узнавъ объ этомъ отъ Лизы, Мара Тимоеевна немного успокоилась, но изъ ея словъ видно, что она все-таки не одобряетъ чувства Лизы. ‘Да онъ, я вижу, на вс руки. Одну жену уморилъ, да и за другую. Каковъ?…’ — Какъ ни была привязана Лиза къ тетк, какъ ни интимны были ихъ отношенія, но этотъ разговоръ не могъ не произвести на чуткую душу двушки самаго удручающаго впечатлнія. ‘Не веселостью сказывалась ей любовь. Въ ея сердц едва только родилось то новое, нежданное чувство, и уже какъ тяжело поплатилась она за него, какъ грубо коснулись чужія руки ея завтной тайны’. Глава заканчивается вышеприведеннымъ указаніемъ на крпость и серьезность любви Лизы къ Лаврецкому и на непоколебимость ея ршенія связать свою жизнь съ жизнью любимаго человка.
То угнетенное состояніе духа и то горькое чувство незаслуженной обиды, которыя испытывала Лиза, очень скоро смнились гораздо боле сильнымъ душевнымъ потрясеніемъ: они перешли въ тотъ нмой ужасъ, который былъ слдствіемъ нежданнаго возвращенія жены Лаврецкаго. Глава ХХХІХ-я, разсказывающая о визит Варвары Павловны Колитинымъ, вмст съ тмъ рисуетъ это новое душевное состояніе Лизы. Она ‘похолодла отъ ужаса’, когда прочла записку Лаврецкаго, сообщавшую ей неожиданную всть. На религіозную, на мистическую душу Лизы это извстіе должно было подйствовать ошеломляющимъ образомъ. Сразу, однимъ ударомъ, недавнее, еще вчерашнее, счастье сегодня превращалось въ несчастье, радость любви, наполнявшая сердце Лизы, вдругъ стала горестью обманутыхъ надеждъ, самыя надежды уже казались преступными, невинное признаніе и чистый поцлуй — чуть ни паденіемъ. Все разомъ измнилось, передвинулось, перетасовалось, явилось въ противуположномъ свт. ‘Внезапный передомъ въ ея судьб потрясъ ее до основанія, въ два какихъ-нибудь часа ея лицо похудло, но она и слезинки не проронила. По дломъ!— говорила она сама себ, съ трудомъ и волненіемъ подавляя въ душ какіе-то горькіе, злые, ее самое пугавшіе порывы’. Эти послднія строки, а также и указаніе на чувство отвращенія, возбужденное въ Лиз Варварой Павловной при первой ихъ встрч,— даютъ намъ понять, что въ дальнйшемъ развитіи душевной драмы Лизы, на ряду съ горечью, причиненною ходомъ вещей и отношеніемъ къ Лиз другихъ лицъ, важная роль будетъ принадлежать еще и другой горечи, именно той, которую ощущала Лиза — находя или предполагая въ себ дурныя чувства, озлобленіе, злые порывы. Для нея это было нчто въ род душевной самоотравы, и противоядіе она могла найти только въ религіозномъ самоотреченіи. Эта сторона иметъ такимъ образомъ существенное значеніе для дальнйшей исторіи Лизы. Вытекающія отсюда или съ этимъ связанныя мысли и чувства, уже заране какъ-бы предрекающія судьбу Лизы, намчены уже въ этой глав ХХХІХ-ой — въ описаніи первой встрчи Лизы съ Варварой Павловной.
Глава заканчивается трогательной сценой-картиной: Мара Тимофеевна, боля душою за Лизу и въ порыв раскаянія во вчерашней вспышк, цлуетъ руки Лизы… ‘и Марфа Тимофеевна не могла нацловаться этихъ бдныхъ, блдныхъ, безсильныхъ рукъ — и безмолвныя слезы лились изъ ея глазъ и глазъ Лизы, а котъ Матросъ мурлыкалъ въ широкихъ креслахъ возл клубка съ чулкомъ, продолговатое пламя лампадки чуть-чуть трогалось и шевелилось передъ иконой,— и въ сосдней комнат за дверью стояла Настасья Карповна и тоже украдкой утирала себ глаза свернутымъ въ клубочекъ носовымъ платкомъ’.

V.

Съ извстной точки зрнія, можно сожалть, что Тургеневъ не поддался весьма понятному искушенію — вывести, такъ сказать, наружу эту тяжелую драму, развертывающуюся въ душ Лизы. Ему-бы ничего не стоило — на нсколькихъ страницахъ подвергнуть этотъ душевный процессъ тонкому психологическому анализу, перебрать одно за другимъ вс терзанія Лизы, раскрыть всю глубину ея потрясенной души и затмъ логически вывести оттуда ея ршеніе постричься. Тургеневъ не сдлалъ этого, т. е. не далъ намъ такого рода ‘объяснительной подписи’ къ рисунку. Онъ намъ далъ только одинъ рисунокъ. Но съ другой точки зрнія, находя, что на этомъ рисунк душевная драма Лизы изображена удивительно мтко и тонко, можно, пожалуй, утверждать, что психологическій анализъ былъ-бы излишней роскошью. Въ глав XL-ой, гд на первомъ план фигурируетъ Варвара Павловна, привлекая къ себ все вниманіе читателя, Лиза только молчаливо присутствуетъ, но читатель отлично понимаетъ все, что происходитъ въ эту минуту въ ея душ. Онъ понимаетъ это не только потому, что подготовленъ къ этому всмъ предшествующимъ, но также — благодаря самой Варвар Павловн. Изящная пустота и вс блестящія качества бездушной львицы, ярко освщенныя въ этой глав, могли ослпить глаза Марь Дмитріевн, Гедеоновскому да Паншину, но не читателю, который все время смотритъ на парижскую диву глазами автора и съ точки зрнія Лизы. Если для Паншина, захваченнаго кокетствомъ Варвары Павловны, ‘Лиза, та самая Лиза, которую онъ все-таки любилъ, которой онъ наканун предлагалъ руку, исчезла какъ-бы въ туман’, то для читателя, напротивъ, она въ этой глав выступаетъ изъ тумана и обрисовывается тмъ ярче, тмъ симпатичне и трогательне, чмъ развязне держитъ себя Варвара Павловна, чмъ ‘изящне’ она ломается, чмъ пуще кокетничаетъ и интригуетъ. Читатель ясно видитъ, что происходитъ въ душ Лизы при зрлищ этой игры, этого издвательства надъ другими. Тургеневъ, заставивъ самого читателя сдлать — про себя — психологическій анализъ душевнаго состоянія Лизы въ данный моментъ, имлъ полное право ограничиться коротенькой фразой, которою оканчивается глаза и вмст подводится итогъ анализу, сдланному читателемъ: ‘Марфа Тимофеевна всю ночь просидла у изголовья Лизы’.
Такимъ образомъ читатель, и безъ указки автора, достаточно подготовленъ къ пониманію настоящаго смысла послдняго объясненія Лизы съ Лаврецкимъ въ глав XLII-ой. При нкоторой вдумчивости не трудно представить себ душевное состояніе и ходъ сокровенныхъ мыслей Лизы, когда она настаиваетъ, чтобы Лаврецкій примирился съ женою, когда она говоритъ, что ‘счастье зависитъ не отъ насъ, а отъ Бога’. Все, что накипло и перегорло въ душ Лизы и, наконецъ, кристаллизировалось въ одно властное и высокое стремленіе,— чувствуется въ ея послднихъ словахъ, сказанныхъ въ отвтъ на мольбу Лаврецкаго дать ей руку на прощанье. ‘Лиза подняла голову. Ея усталый, почти погасшій взоръ остановился на немъ…— Нтъ, промолвила она и отвела назадъ уже протянутую руку:— нтъ, Лаврецкій, не дамъ я вамъ моей руки. Къ чему? Отойдите, прошу васъ, прибавила она съ усиліемъ, но нтъ… нтъ…’
О ршеніи Лизы уйти въ монастырь Лаврецкій и, пожалуй, читатель въ этой сцен еще не догадываются, но что Лиза остановилась на какой-то мысли, что она пришла къ какому-то безповоротному опредленію своей судьбы,— объ этомъ читатель заключаетъ на основаніи того тона, въ которомъ ведется ею весь разговоръ. Лиза сразу-же подымаетъ вопросъ о долг. ‘Намъ обоимъ остается исполнить нашъ долгъ’, говоритъ она. Долгъ Лаврецкаго, по ея глубокому убжденію, состоитъ въ томъ, чтобы примириться съ женой. И она это высказываетъ ему — не какъ просьбу или совтъ, а какъ требованіе, и въ ея словахъ мы опять слышимъ знакомую намъ ноту непреклонной, неумолимой религіозной убжденности: ‘Вы, едоръ Иванычъ, должны примириться съ вашей женой’, категорически заявляетъ она.. На вопросъ Лаврецкаго: въ чемъ-же ея долгъ состоитъ? она глухо отвчаетъ: ‘про это я знаю’.
Намеки на новый оборотъ ея мыслей, на то, что нчто важное и смлое созрло въ ея ум, что она выходитъ на какой-то новый путь, даны также въ сцен послдняго ея свиданія съ Лаврецкимъ въ глав XLIV-ой. ‘едоръ Иванычъ, говоритъ она, вотъ вы теперь идете возл меня… А ужъ вы такъ далеко, далеко отъ меня. И не вы одни, а…’ — ‘Договаривайте, прошу васъ! воскликнулъ Лаврецкій: что вы хотите сказать?’ — ‘Вы услышите, можетъ быть…’
Въ XLV-й (и послдней) глав Лиза, въ чудной и трогательной сцен съ Марой Тимоеевной, объявляетъ тетк свое ршеніе — посвятить себя Богу и, невзирая на отчаяніе бдной старушки, на ея слезы и мольбы, остается непреклонной. Читатель помнитъ, конечно, какъ приняла это извстіе Мара Тимофеевна, какъ она всполошилась, какъ умоляла Лизу но итти въ монастырь, Въ этомъ переполох доброй и умной старушки сквозитъ натура — не только Мары Тимофеевны, но и Лизы: ея строгая послдовательность, ея сильная воля, ея глубокая религіозная душа. Старушка отлично знаетъ эту черту,— оттого-то такъ и испугалась, такъ переполошилась она. ‘Лиза утшала ее, отирала ея слезы, сама плакала, но осталась непреклонной’.
Она осталась непреклонной,— потому что иное, высшее призваніе влекло ее прочь отъ жизни, а жизнь, посл пережитыхъ душевныхъ испытаній, обезцвтилась въ ея глазахъ, обезцнилась и утратила всю заманчивость, всю прелесть своихъ искушеній. Лиза почувствовала и поняла, что, кром пустоты, горечи и обиды, жизнь ничего ей не дастъ. ‘Счастье ко мн не шло’ — говоритъ она,— даже когда у меня были надежды на счастье, сердце у меня все щемило’. И вотъ теперь, посл всего, что она испытала, посл того, какъ она убдилась въ нравственной невозможности счастья съ любимымъ человкомъ,— ея духовныя очи широко раскрылись и увидли міръ, жизнь и человка въ томъ самомъ свт, въ какомъ являлись они древнимъ христіанскимъ подвижникамъ. Вс нити, привязывавшія ее къ жизни, вдругъ оборвались,— но тмъ громче заговорили религіозныя стремленія ея души, и нкій тайный, но властный голосъ призывалъ ее къ подвигу отреченія, къ тихому счастью религіозныхъ созерцаній, къ жизни, превращенной въ одну сплошную молитву, къ блаженству умиротвореннаго состоянія духа и покоя совсти.
Трудно намъ, людямъ жизни, людямъ, органически привязаннымъ къ ея текущимъ впечатлніямъ, вполн понять душевное состояніе Лизы. Насъ жизнь манитъ, мы отдаемся ея теченію, мы не можемъ сбросить съ себя иго ея обаянія, и для насъ одной капли воображаемаго счастья достаточно, чтобы скрасить существованіе, полное самой реальной горечи и невзгодъ. Для насъ иметъ огромную цнность самый фактъ — нахожденія здсь, среди людей, въ обычной обстановк, среди текущихъ заботъ и стремленій, въ уют и теплот привычной прозы. Хотя эту прозу мы подчасъ и клянемъ, но мы ее любимъ,— мы срослись съ нею всми фибрами души,— она-же нисколько не мшаетъ- намъ искать и получать или воображать, что получаемъ, свою долю поэзіи жизни. Сидя въ болот, можно смотрть на солнце и любоваться голубой далью небесъ.
И оттого-то душа Лизы — какъ-бы хорошо ни изобразилъ ее художникъ — все-таки остается для насъ загадочной и даже чуждой. Умомъ, пожалуй, мы постигнемъ ея глубину, но воплощенный въ ней идеалъ представляется намъ слишкомъ далекимъ, слишкомъ высокимъ, намъ кажется, что отъ него ветъ холодомъ отчужденности это всего, что мы любимъ, чмъ дорожимъ, чмъ живемъ, отъ насъ самихъ и всего нашего существованія,— и мы не чувствуемъ себя съ силахъ согрть его тепломъ сердечнаго къ нему отношенія. Этимъ тепломъ мы согремъ другой идеалъ — женщины, которая, удаляясь отъ жизни, могла-бы сказать о себ:
Я на земл свершала все земное,
Я на земл любила и жила!
И, по-своему, мы правы: Лиза въ самомъ дл слишкомъ мало лила и слишкомъ мало земного свершила на земл. Едва успвъ пожить среди насъ, не пройдя и сотой доли тхъ испытаній, искушеній, тревогъ и обидъ, чрезъ которыя вс мы проходимъ, она, посл первой-же коллизіи, бросила насъ и ушла замаливать ‘свои грхи’, которыхъ не было, и наши, которыхъ слишкомъ много, чтобы она могла ихъ замолить. Такъ ужъ мы созданы: пусть намъ покажутъ идеальное, святое гд-нибудь въ дали, въ небесахъ, на недосягаемой высот,— мы будемъ имъ любоваться или восхищаться, мы преклонимся передъ нимъ, но — останемся холодны. Но пусть оно снизойдетъ къ намъ, въ нашу гршную и мелкую жизнь,— и мы его полюбимъ горячо и искренне — такъ, какъ будто-бы оно въ самомъ дл — наше, кровное, земное. На этомъ, между прочимъ, основана чарующая прелесть Евангелія: Христосъ среди людей, въ сред гршниковъ и гршницъ, Богъ-человкъ, обдающій у мытаря, прощающій блудницу, благословляющій дтей,— вотъ гд тайна обаянія священной книги христіанства.

VI.

Обращаясь къ Лиз, мы скажемъ, что источникъ нашей (относительной, конечно) холодности къ ней и ея отчужденности отъ насъ коренится не столько въ ней самой, какъ натур, сколько въ томъ художественномъ способ воспроизведенія, которымъ былъ созданъ ея поэтическій образъ. Показавъ это, мы подведемъ итоги всему вышесказанному и вмст съ тмъ раскроемъ оборотную сторону художественнаго дарованія Тургенева. Выше мы уже упомянули, что въ творчеств Тургенева почти нтъ, или очень мало такъ называемаго ‘психологическаго анализа’. Художникъ рисуетъ, а анализировать предоставляетъ читателю,— но рисуетъ такъ, что анализъ, частью сознательно производимый читателемъ, частью-же самъ собой возникающій въ его голов, оказывается именно такимъ, какого хотлъ авторъ. При этомъ, разумется, необходимо, чтобы читатель былъ на высот своего читательскаго призванія. Иной неподготовленный или предвзято-настроенный читатель, пожалуй, произведетъ такой ‘анализъ’, что художникъ можетъ прійти только въ ужасъ. Въ задачу художественной критики, между прочимъ, и входитъ обязанность помочь читателю въ этомъ дл. Для этого прежде всего необходимо раскрыть и освтить тотъ порядокъ идей, который апперцептируется образами, созданными художникомъ. По отношенію къ образу Лизы мы это и сдлали, въ мру нашихъ силъ и разумнія, въ предыдущемъ (VIII-мъ) очерк. Само собою разумется, такая помощь со стороны критика нужна читателю только въ тхъ случаяхъ, когда даны образы сложные, боле или мене отвлеченные, въ которыхъ воплощены черты, выходящія за предлы непосредственнаго наблюденія,— душевные процессы, мало знакомые большинству читающей публики. Къ числу такихъ и принадлежитъ образъ Лизы. Само собой разумется, раскрытіе и объясненіе порядка идей, апперцептируемаго образомъ, должно быть обосновано на психологическомъ анализ тхъ душевныхъ явленій и процессовъ, которые въ этомъ образ представлены. Вотъ именно, если этого анализа самъ художникъ не даетъ намъ, то задача и читателя, и критика становится вдвойн сложне и трудне. Отсутствіе психологическаго изслдованія у Тургенева и составляетъ ту ‘оборотную сторону’ въ его творчеств, которую теперь я имю въ виду.
По отношенію къ Лиз художникъ,— такъ можно думать,— долженъ былъ-бы не поскупиться на психологическій анализъ, не довряя цликомъ этого дла читателю и не полагаясь на критиковъ, онъ долженъ былъ-бы въ нкоторыхъ, по крайней мр, мстахъ углубиться въ разборъ сокровенныхъ пружинъ души Лизы, раскрыть игру ея тайныхъ — и таинственныхъ — душевныхъ движеній. Къ рисунку авторъ долженъ былъ-бы присоединить кое-гд т ‘пояснительныя замчанія’, дать т объясненія смысла проводимыхъ имъ чертъ, накладываемыхъ имъ красокъ,— которыя обыкновенно и отливаются въ форму ‘психологическаго анализа’. Этого-то Тургеневъ и не далъ намъ. Въ Лиз онъ скупъ на анализъ, на поясненія больше, чмъ гд-либо. Въ смысл мастерства, смлости, увренности, ловкости и силы въ преодолніи трудностей,- образъ Лизы отъ этого только выигрываетъ: это одно изъ самыхъ совершенныхъ созданій искусства. Но въ смысл доступности образа пониманію читателя, въ смысл его близости уму и сердцу послдняго, онъ несомннно ‘теряетъ’. Эту ‘потерю’ нужно понимать, конечно, условно: возможна и такая точка зрнія, съ которой она представится даже выигрышемъ. Пояснимъ это на одномъ примр.
Въ послдней глав знаменитое объясненіе съ Марой Тимоеевной ведется слдующимъ образомъ:
Старушка, войдя къ Лиз и заставъ ее на колняхъ передъ распятіемъ, замчаетъ: ‘А ты, я вижу, опять прибирала свою келейку’. Это нечаянно-оброненное выраженіе (келейка) какъ разъ попадаетъ въ тонъ сокровенныхъ мыслей Лизы, оно даже представляется ей какъ-бы невольнымъ предсказаніемъ. ‘Лиза задумчиво посмотрла на свою тетку.— Какое вы это произнесли слово! прошептала она’. Здсь авторъ уполномочиваетъ читателя къ большой самодятельности, требуя, чтобы, на основаніи предшествующихъ намековъ и этихъ строкъ, онъ живо представилъ себ Лизу, погруженную въ ршеніе вопроса всей жизни,— вопроса о постриженіи. Сколько разнообразныхъ чувствъ, сколько мы слей, и горькихъ и радостныхъ, должно было столпиться въ ея душ! Любовь и разлука, мысленное прощаніе съ родными, мысли о предстоящемъ суровомъ подвиг, горячая вра, молитва и слезы — весь этотъ душевный процессъ, сложный и темный, долженъ быть возсозданъ воображеніемъ читателя — почти такъ, какъ будто-бы въ его распоряженіи было не словесное, а живописное или скульптурное произведеніе искусства, картина или статуя, изображающая Лизу въ тотъ моментъ, когда она уже окончательно остановилась на ршеніи постричься.
Читая дальше и слыша, какъ Мара Тимоеевна все уговариваетъ Лизу ‘утшиться’, успокоиться, потерпть, ‘не поддаваться’, читатель убждается, что старушка вс терзанія Лизы приписываетъ ея любви къ Лаврецкому и что, стало быть, важнйшая часть душевнаго состоянія двушки въ данный моментъ — для нея тайна. Но то, что еще тайна для Мароы Тимоеевны, не должно быть тайной для читателя. Послднему должно быть ясно, что Мароа Тимоеевна твердитъ одно, а у Лизы на ум совсмъ другое. Лиза уже поставила крестъ надъ своею любовью и уже — окончательно и безповоротно — ршила уйти въ ‘монастырь. Читателю слдуетъ это знать, чтобы ясно представить себ душевное содержаніе Лизы въ ту минуту, когда она, утшая тетку, говоритъ: ‘все прошло’, и вдругъ почувствовавъ, что это и есть самый удобный моментъ открыть свою тайну, ‘произноситъ съ внезапнымъ одушевленіемъ:
— Да, прошло, тетушка, если вы только захотите мн помочь… Я хочу идти въ монастырь’. Вс предшествующія реплики Лизы (‘это пройдетъ, дайте срокъ’, ‘я вамъ говорю, все это пройдетъ, все это уже прошло’ и т. д.) показываютъ, что она хотла только успокоить тетку и прекратить разговоръ. Но затмъ вдругъ душа ея переполнилась, завтная мысль какъ-бы просилась наружу,— настала минута, когда Лиза почувствовала, что не въ силахъ скрываться боле, что лучше всего теперь-же посвятить тетку въ свои планы. ‘Внезапное одушевленіе’ овладло ею, она открываетъ испуганной тетк свое ршеніе. Ужасъ и отчаяніе Мары Тимоеевны еще пуще укрпляютъ Лизу въ ея позиціи, и она выступаетъ во всеоружіи беззавтности, прямоты и силы своей души. Читатель долженъ представить себ это съ полной ясностью, чтобы его анализъ былъ въ полномъ соотвтствіи съ живописью художника: ‘Лиза подняла голову, щеки ея пылали…— Я ршилась (объявляетъ она), я молилась, я просила совта у Бога, все кончено, кончена моя жизнь съ вами…’ ..’Не удерживайте меня, не отговаривайте, помогите мн, не то я одна уйду…’ Слдующій затмъ глубоко-трогательный и не чуждый комизма вопль Мары Тимоеевны (‘…И кто-жъ это видывалъ, чтобы изъ-за эдакой изъ-за козьей бороды, прости Господи, изъ-за мужчины, въ монастырь итти?.. Не надвай ты чернаго шлыка на свою голову, батюшка ты мой, матушка ты моя…’) довершаетъ эту чудную живопись, требующую отъ читателя вниманія, пониманія и — творчества.
Къ тремъ страницамъ этой словесной живописи читатель мысленно долженъ прибавить еще столько-же страницъ собственнаго психологическаго анализа. Не лучше-ли было-бы, если-бы эти добавочныя страницы далъ самъ авторъ? И да, и нтъ. Давъ ихъ отъ себя, авторъ облегчилъ-бы работу читателя. Съ точки зрнія легкости художественнаго воспріятія — это было-бы лучше. Но облегчивъ трудъ читателя, художникъ въ то же время отнялъ-бы у него значительную часть самостоятельнаго творчества и его награды — художественнаго наслажденія. Правда, дополнительныя страницы тонкаго анализа, сдланнаго самимъ художникомъ, сами но себ доставили-бы немалое наслажденіе читателю, но это наслажденіе было-бы уже иного рода, оно — даровое, а потому и умственное его достоинство далеко ниже тхъ радостей творчества, какія испытываетъ читатель, самостоятельно возсоздавая внутреннюю жизнь души человческой, полной глубокаго психологическаго интереса, но заколдованной художникомъ въ чудномъ образ, нарисованномъ со всею доступною тонкостью и силой выраженія.
Я хотлъ показать, какъ много приходится читателю поработать собственной головой надъ одной только послдней сценой (гл. XLV). Сколько-же труда долженъ онъ положить на возсозданіе — по живописи Тургенева — внутренняго міра Лизы на протяженіи всего романа! Предложенный въ этомъ очерк разборъ тхъ художественныхъ пріемовъ, помощью которыхъ нарисована Лиза, даетъ, мн кажется, приблизительное понятіе о размрахъ и цнности этого читательскаго — творческаго — труда.

VII.

Трудъ этотъ частью безсознателенъ, въ значительной-же дол сводится къ вполн сознательной работ мысли и воображенія. Множество мелкихъ штриховъ, разсянныхъ въ разныхъ мстахъ, какъ мы видли, западаютъ въ память читателя и сами создаютъ образъ Лизы. То же самое въ извстной мр длаетъ и излюбленный Тургеневымъ пріемъ,— освщенія главнаго лица другими лицами. Мы видли, какъ важны для возсозданія образа Лизы — Леммъ съ одной стороны, Паншинъ и Варвара Павловна — съ другой. Не трудно показать значеніе въ этомъ смысл Мары Тимоеевны и самого Лаврецкаго.
Но тотъ-же пріемъ требуетъ отъ читателя и сознательной работы мысли: читатель задумывается надъ отношеніями къ Лиз тхъ лицъ, которыя ее освщаютъ, и, вникая въ эти отношенія, уясняетъ себ натуру Лизы. Для полной успшности дла необходимо, чтобы читатель правильно оцнилъ значеніе въ роман данныхъ лицъ въ отношеніяхъ художественномъ и психологическомъ.
Разсмотримъ-же съ этой точки зрнія роль трехъ важнйшихъ персонажей: Мары Тимоеевны, Лемма и Лаврецкаго.
Не трудно видть, что Мара Тимоеевна и Леммъ для самой фабулы романа существеннаго значенія не имютъ. Но за то имъ принадлежитъ огромное художественное и психологическое значеніе въ роман. Ихъ невозможно было-бы исключить, не нарушивъ художественности произведенія. Но въ особенности они важны — для Лизы, которая безъ нихъ не была-бы дорисована и до половины.
Эти два лица чрезвычайно важны для боле рельефнаго оттненія религіозной стороны въ натур Лизы.
Мароа Тимоеевна съ первыхъ-же страницъ романа подкупаетъ читателя своимъ умомъ, прямотою, независимостью характера, самою рзкостью своихъ сужденій о людяхъ. Она несомннно должна была имть большое вліяніе, на Лизу, и это вліяніе, конечно, было весьма благотворно. Но вотъ тутъ-то и вырисовывается вся сила самобытной религіозности Лизы. Умная старушка хорошо знаетъ, какъ набожна Лиза, и ей хотлось-бы, чтобы ея любимица была въ этомъ отношеніи не такъ исключительна. Ее даже пугаетъ слишкомъ большое, необычное въ дворянскихъ гнздахъ, религіозное рвеніе Лизы. Сперва она приписывала это вліянію Агафьи, но вскор должна была убдиться, что основы этой страстной религіозности глубоко лежатъ въ самой натур ея питомицы. И это открытіе было для Мары Тимоеевны источникомъ заботъ и опасеній, которыхъ она не высказывала и даже могла не формулировать въ своемъ собственномъ сознаніи, но которыя тмъ не мене въ тайн ее безпокоили. Она предчувствовала здсь возможность разныхъ, пока невдомыхъ, опасностей для Лизы. Мало-ли къ чему можетъ привести, при стеченіи извстныхъ обстоятельствъ, религіозная экзальтація? Мара Тимоеевна горячо любила Лизу и стремилась устроить ей счастливую жизнь, обезпечить для нея будущность, полную радостей. Въ религіозныхъ-же стремленіяхъ, которыя такъ глубоко захватили душу Лизы, проницательная старушка чуяла нчто идущее наперекоръ счастливой будущности, нчто могучее и самодовлющее, надъ чмъ не властно все ея вліяніе, нчто почти зловщее,— во всякомъ случа чуждое и непонятное. Оно было ей непонятно потому, что сама Мара Тимоеевна была натурою иного рода,— религіозною въ обыкновенномъ смысл,— въ смысл той умренной, пассивной, если можно такъ выразиться, трезвой религіозности, какая свойственна большинству людей. Она врила, ходила въ церковь, исполняла обряды, потому что такъ длали отцы и дды, но ничего мистическаго не было въ ея натур, и поэтическая сторона религіи была ей чужда. И сопоставляя съ этой стороны Мару Тимоеевну съ Лизою, читатель ясно видитъ принципіальное, психологическое различіе между натурами заурядно-религіозными и тми, которыя отъ рожденія предопредлены къ активному религіозному подвигу, для которыхъ религія съ ея тайнами, ея поэзіей и ея этическими отношеніями, составляетъ жизненное призваніе.
Это призваніе Лизы, такъ рельефно выступающее въ мысли читателя при сопоставленіи и анализ этихъ двухъ натуръ, еще рзче оттняется фигурою Лемма.
Трогательный образъ несчастнаго нмца — это одна изъ счастливйшихъ ‘находокъ’ Тургенева. Это именно то, что французы называютъ ‘une trouvaille’ (какъ говорится въ одномъ изъ писемъ Тургенева по другому поводу),— образъ, который и самъ по себ, независимо отъ его роли по отношенію къ Лиз, иметъ большую художественную цнность. Представляя собою ярко-выраженную, живую индивидуальность, Леммъ въ то-же время воплощаетъ въ себ положительныя типическія черты германскаго генія.
Сразу завоевывая вс симпатіи читателя, вызывая въ немъ очень сложное чувство, смшанное изъ уваженія, удивленія и жалости, Леммъ, силою своего творческаго генія, даетъ читателю музыкальное истолкованіе души Лизы. Своимъ вдумчивымъ и серьезнымъ умомъ, всей душой своею, полной глубокихъ музыкальныхъ идей и смлыхъ образовъ гармоніи, онъ понялъ и прочувствовалъ идеальную сторону въ натур Лизы, составляющую основаніе ея религіозности. Чутко и отзывчиво уловилъ онъ сокровенныя движенія ея души,— онъ узналъ и открылъ читателю, что это душа ‘прекрасна’ и можетъ любить только ‘прекрасное’.
Тотъ психологическій анализъ, который долженъ сдлать читатель, чтобы понять Лизу, не будетъ возможенъ, если предварительно читатель не пойметъ и не полюбитъ Лемма.
Если Мара Тимоеевна и Леммъ уясняютъ вдумчивому читателю образъ Лизы однимъ своимъ присутствіемъ въ роман, то главный герой, Лаврецкій, длаетъ то-же самое художественное дло иначе: на всемъ протяженіи романа онъ не перестаетъ быть врнымъ спутникомъ и незамнимымъ сотрудникомъ читателя. Послднему безъ сотрудничества Лаврецкаго невозможно было бы возсоздать въ своемъ ум образъ Лизы. Производя психологическій анализъ героини ‘Дворянскаго Гнзда’, читатель постоянно прибгаетъ къ помощи Лаврецкаго и всегда находитъ въ немъ врнаго руководителя, который ‘не подведетъ’. Выше я неоднократно указывалъ, что зачастую Лаврецкій по отношенію къ Лиз оказывается въ томъ самомъ положеніи, въ какомъ находится и читатель. Одновременно съ послднимъ знакомится онъ съ Лизою, и оба на первыхъ порахъ одинаково мало знаютъ ее. Онъ постепенно узнаетъ ее, всматривается въ нее, начинаетъ ее понимать и цнить — вмст съ читателемъ и пользуясь тми же средствами, какъ и послдній. Леммъ напр. помогаетъ Лаврецкому заинтересоваться Лизою и понять ее такъ же точно, какъ помогаетъ онъ въ этомъ самому читателю. Въ этомъ смысл, т. е. по постановк въ роман, по значенію для читателя — въ отношеніи къ главной женской фигур — образъ Лаврецкаго рзко отличается отъ другихъ тургеневскихъ героевъ. Рудинъ вовсе не помогаетъ читателю проанализировать и понять Наталью, Инсаровъ — Елену, Соломинъ — Маріанну и т. д. Если эти герои и содйствуютъ правильному освщенію соотвтственныхъ женскихъ образовъ, то мы въ этомъ отношеніи сопоставимъ ихъ роль съ только-что выясненной ролью Лемма и Мары Тимоеевны, но не съ тою, какую играетъ Лаврецкій. Читатель не спрашиваетъ у Рудина, что за натура Наталья: онъ это знаетъ и безъ Рудина, да и лучше его. По отношенію къ Елен — онъ скоре обратится за разъясненіями къ Шубину и Берсеневу, чмъ къ Инсарову. Во всякомъ случа, обращается, или нтъ, читатель за указаніями относительно главной героини къ главному герою романа,— онъ, повсюду, кром ‘Дворянскаго гнзда’, могъ бы обойтись и безъ этихъ указаній.
Для успшнаго исполненія такой роли, возложенной авторомъ на Лаврецкаго, необходимо прежде всего, чтобы самъ Лаврецкій былъ вполн понятенъ читателю и какъ типъ, и какъ натура. Все въ немъ должно быть ясно,— читатель долженъ знать своего руководителя или сотрудника во всхъ изгибахъ его души. И этому требованію художникъ удовлетворилъ вполн. Если сравнить съ этой точки зрнія Лаврецкаго съ другими героями тургеневскихъ романовъ, то окажется, что въ ихъ ряду это — самое ясное, самое удобопонятное, никакихъ сомнній не возбуждающее лицо. Пониманіе Лаврецкаго дается читателю легко и незамтно, и едва-ли возможны противорчивыя сужденія о немъ. Этого нельзя сказать напр. о Рудин, о Базаров, о Соломин. Этихъ лицъ нужно умть понять, что не всегда удается, откуда и возможность различныхъ, часто діаметрально-противуположныхъ сужденій о нихъ. Надъ истолкованіемъ Лаврецкаго Тургеневъ, можно сказать, потрудился,— видна какъ бы заботливость о томъ, чтобы фигура вышла понятною во всхъ деталяхъ, и также чтобы она вызывала въ читател симпатію, довріе, родъ дружескаго расположенія. Этой заботливостью автора и вызвано длинное отступленіе (главы VIII—XVI), разсказывающее съ большими подробностями о предкахъ героя, о его воспитаніи, женитьб и т. д. На всемъ протяженіи романа личность Лаврецкаго не перестаетъ привлекать къ себ сочувственное вниманіе читателя, не задавая ему никакихъ загадокъ. Душа Лаврецкаго открыта читателю, и въ сценахъ съ Леммомъ, Михалевичемъ, женой, Марьей Дмитріевной и другими читатель ясно видитъ все, что въ ней происходитъ. Зная Лаврецкаго такъ хорошо, читатель и въ сценахъ съ Лизою глубоко проникается всмъ, что чувствуетъ, что переживаетъ въ эти минуты Лаврецкій,— и въ силу этого становится въ положеніе чрезвычайно удобное для возсозданія и пониманія образа Лизы. Лиза наилучше видна сквозь призму душевныхъ состояній Лаврецкаго, ею же вызванныхъ. Напомню здсь еще разъ главу XXXIV-ю (объясненіе въ любви и музыка Лемма) и попрошу читателя сравнить эту сцену съ аналогичными ей сценами въ другихъ романахъ Тургенева, каковы напр. объясненіе Натальи съ Рудинымъ, Елены съ Инсаровымъ, Санина съ Джемой, Нежданова съ Маріанной и др. Во всхъ этихъ сценахъ, принадлежащихъ къ числу безсмертныхъ страницъ во всемірной художественной литератур, вся суть дла — въ очарованіи читателя поэзіей любви. Не тотъ или другой женскій образъ, самъ по себ, очаровываетъ здсь читателя, а именно — поэтическая прелесть любви, поэтическая минута цломудренныхъ признаній. Не то — въ глав XXXIV-ой ‘Дворянскаго Гнзда’: тамъ вс чары сосредоточены въ томъ, что чувствуетъ Лаврецкій и о чемъ поютъ неземные звуки музыки Лемма, а эти чувства и звуки указуютъ намъ — словно гд-то въ небесахъ — на идеальный образъ Лизы. Не поэзія любви, а поэзія души Лизы очаровываетъ читателя. Какъ чудное, неземное видніе нисходитъ образъ Лизы въ нашу потрясенную душу и живетъ въ ней — какъ неуловимая, неосуществимая, но безсмертная мечта вчно-женственнаго.
До послднихъ строкъ романа Лаврецкій не перестаетъ служить читателю вдохновителемъ этой мечты. Въ эпилог, проникаясь настроеніемъ Лаврецкаго, онъ вмст съ нимъ вспоминаетъ Лизу. Зрлище новой молодой жизни, шумно празднующей праздникъ весны своей, навваетъ Лаврецкому и вмст съ нимъ и читателю тихія и грустныя думы на тему: ‘здравствуй, одинокая старость! Догорай безполезная жизнь!’ И среди этихъ думъ витаетъ въ туман образъ чистой двушки, ушедшей отъ жизни, обрекшей себя на суровый подвигъ подвижничества,— и все та-же поэзія идеальной женской души, все та-же мечта согрваетъ умиленную душу читателя. Послднія строки, кратко и глухо разсказывающія о посщеніи Лаврецкимъ того монастыря, гд постриглась Лиза, являются послдними, замирающими звуками дивной симфоніи, озаглавленной ‘Дворянское гнздо’, которая, какъ и Леммовская, ‘касается всего, что есть на земл дорогого, тайнаго, святого и, дыша безсмертной грустью, уходитъ умирать въ небеса’.

VIII.

Художественные пріемы, силою которыхъ созданъ образъ Лизы, и самый этотъ образъ, какъ воплощеніе вчно-женственнаго идеала, еще ясне очертятся въ нашемъ сознаніи, если мы для сравненія обратимся къ новому произведенію знаменитаго польскаго писателя Болеслава Пруса ‘Emancypantki’ и познакомимся съ главной героиней этого романа, панной Магдаленой.
Сопоставленіемъ панны Магдалены съ Лизой мы подведемъ итогъ всему вышесказанному.
Панна Магдалена Вжеска это — ‘геній чувства’, какъ опредляетъ ее въ конц романа одно изъ дйствующихъ лицъ. При этомъ подъ терминомъ ‘чувство’ нужно понимать любовь къ ближнему, всегдашнюю готовность прійти къ нему на помощь,— душу, всегда открытую для сочувствія, для состраданія. Къ панн Магдален можно отнести слова Тургенева о Лиз: ‘вся проникнутая чувствомъ долга, боязнью оскорбить кого-бы то ни было, съ сердцемъ добрымъ и кроткимъ, она любила всхъ и никого въ особенности…’ Но только этимъ не исчерпываются т качества ея натуры, въ силу которыхъ она является ‘геніемъ чувства’ На первый планъ нужно выдвинуть необыкновенную отзывчивость и чуткость въ сочувствіи и состраданіи и большую энергію въ преслдованіи альтрюистическихъ цлей. Съ этой стороны она представляется натурою гораздо боле экспансивною и активною, чмъ Лиза. На всемъ протяженіи романа она суетится и хлопочетъ въ интересахъ другихъ лицъ, постоянно забывая о себ и въ глубин своей наивности даже и не подозрвая, какая чудная она душа, какое она прелестное и дивное созданіе.
Въ первой части романа, посвященной изображенію внутренней жизни женскаго училища (въ Варшав), принадлежащаго г-ж Ляттеръ, панна Магдалена фигурируетъ въ числ второстепенныхъ учительницъ и теряется въ пестрой толп женскихъ фигуръ, привлекающихъ къ себ почти все вниманіе читателя, который, дойдя до послдней страницы этой первой части, еще не догадывается, что эта молоденькая, наивная, бдная двушка и будетъ главной героиней романа, что въ слдующихъ трехъ частяхъ на ней будетъ сосредоточенъ весь интересъ его. Правда, первое появленіе панны Магдалены на сцену невольно привлекаетъ любопытство читателя: онъ видитъ передъ собою прелестное, трогательно-наивное существо, которое сразу завоевываетъ его симпатію, правда также, что и въ послдующихъ сценахъ (этой первой части) читатель постоянно встрчаетъ панну Магдалену и всегда видитъ ее въ очень сочувственномъ освщеніи. Но при всемъ томъ онъ вовсе не склоненъ придавать большого значенія этому взрослому ребенку, и все его вниманіе поглощено общей картиной пансіонской жизни и личностями начальницы школы, г-жи Ляттеръ и ея дтей, холодной красавицы Елены и сына Казиміра, красавца и хлыща. Эта первая часть оканчивается описаніемъ трагической смерти г-жи Ляттеръ, покончившей съ собою въ силу безвыходныхъ финансовыхъ обстоятельствъ и — разочарованія въ дтяхъ, которыхъ она безумно любила, въ особенности сына.
Вторая часть переноситъ насъ въ глухой провинціальный городокъ, гд живутъ родители панны Магдалены. Потрясенная смертью г-жи Ляттеръ, двушка заболла нервной горячкой. Она лежитъ больная въ дом своихъ родителей и ее лчитъ отецъ — докторъ. Не буду передавать довольно сложнаго содержанія этой части, гд появляются новыя и очень любопытныя лица, и живо рисуется картина провинціальной жизни. Укажу только, что, во-первыхъ, главный интересъ сосредоточивается здсь на личности панны Магдалены, которая, выздороввъ, хлопочетъ объ открытіи начальной школы, но постоянно отклоняется въ сторону отъ этого плана, увлекаемая желаніемъ помочь одному, устроить другого, утшить третьяго, и что, во-вторыхъ, тутъ-же уже слегка намчена основная идея всего романа: чистая, отзывчивая, полная добрыхъ чувствъ душа на каждомъ шагу встрчаетъ горькую обиду, клевету, неблагодарность, за добро ей платятъ зломъ, и горечь житейскаго опыта понемногу начинаетъ накопляться въ ней. Ощущеніе этой горечи, а еще боле недоумнія и мученія совсти по поводу своихъ собственныхъ, правда, только воображаемыхъ, а не дйствительныхъ, ошибокъ или грховъ приводятъ къ пробужденію религіознаго чувства. Панна Магдалена въ костел передъ иконой Божьей Матери — одна изъ превосходнйшихъ страницъ романа.
Въ третьей и четвертой частяхъ мы видимъ панну Магдалену сперва въ роли гувернантки въ богатой, но мало образованной буржуазной семь, потомъ — гостящей у ея друзей Сольскихъ, представителей передовой польской знати, затмъ жилицей меблированныхъ комнатъ, съ утра до вечера бгающей но дешевымъ урокамъ. Она вступаетъ въ разнообразныя, иногда весьма сложныя отношенія къ другимъ дйствующимъ лицамъ, которыя цлой толпой проходятъ передъ читателемъ — превосходно нарисованныя, типичныя, живыя. Но теперь уже панна Магдалена не затеривается въ этой пестрой толп. Она рзко выдляется на этомъ живомъ фон характеровъ и натуръ, и вс высокія качества ея души обнаруживаются съ необыкновенной отчетливостью. Читатель все боле и боле привязывается къ ней и, подчиняясь ея обаянію, забываетъ, что передъ нимъ не живой человкъ, а художественный образъ. Съ этой стороны, т. е. по живости изображенія, доводящей читателя до иллюзіи, образъ панны Магдалены можно сопоставить съ Наташей въ ‘Войн и Мир’. Нердко встрчаются такія страницы, посл которыхъ читатель, умиленный и потрясенный, откладываетъ книгу и, думая о панн Магдален, какъ о живомъ человк, почти готовъ заговорить съ нею. Сила и правда изображенія изумительныя. Есть мста чисто-шекспировскія, въ которыхъ глубокій трагизмъ положенія иногда сочетается съ элементомъ комическимъ, и читателю приходится въ одно и то-же время и плакать, и смяться… Вообще новый романъ Пруса по праву долженъ быть причисленъ къ числу тхъ художественныхъ произведеній, которыя способны, какъ говорится, ‘пронять’ читателя. Но это не тотъ тяжелый кошмаръ, какой остается посл чтенія, напр., Достоевскаго,— это то освжающее, бодрящее, облагораживающее потрясеніе, которое даютъ Шекспиръ, Пушкинъ, Мицкевичъ, Тургеневъ, Толстой.
Опутанный волшебствомъ художника, читатель съ захватывающимъ интересомъ слдитъ за всми перипетіями романа, за всми отношеніями героини къ другимъ лицамъ, за малйшими движеніями ея души и видитъ, какъ въ этой душ все больше и больше накопляется горечи, какъ ростетъ въ ней чувство обиды и разочарованія, какъ, наконецъ, избытокъ этихъ гнетущихъ ощущеній побуждаетъ панну Магдалену перейти отъ альтрюизма къ религіозности, отъ служенія людямъ — къ самопожертвованію Богу. Она уходитъ въ монастырь,— на этомъ и оканчивается романъ, оставляя читателя въ неизвстности, навсегда-ли похоронитъ себя панна Магдалена въ монастыр, или-же это только временное бгство отъ жизни, и современемъ, оправившись отъ угнетеннаго состоянія духа, она, примиренная, вновь вернется къ жизни,— къ дятельному добру и къ счастью, которое, казалось-бы, для нея вполн возможно.
Сопоставляя панну Магдалену съ Лизою, мы усматриваемъ слдующее различіе между этими двумя родственными по духу натурами. Лиза — душа прежде всего религіозная, а потомъ ужъ альтрюистическая, панна Магдалена — натура прежде всего альтрюпстическая, а потомъ ужъ религіозная. Здсь я попрошу читателя припомнить то, что я говорилъ въ предшествующемъ (VIII-омъ) очерк о внутреннемъ соотношеніи религіозныхъ устоевъ въ душ Лизы съ ея нравственнымъ императивомъ: они образуютъ психологическое основаніе послдняго и съ тмъ вмст служатъ ему уравновшивающимъ началомъ. Въ панн Магдален мы видимъ иное соотношеніе, иную постановку психическихъ силъ. У нея чисто-нравственное самоутвержденіе личности находитъ себ психологическое обоснованіе и необходимое уравновшеніе сперва не въ религіозныхъ, а въ альтрюистическихъ стремленіяхъ. Иначе говоря, она жаждетъ удовлетворить нравственнымъ потребностямъ и запросамъ своей души посвященіемъ себя не Богу, а ближнимъ. И только потерпвъ на этомъ поприщ фіаско, не найдя искомаго удовлетворенія, разочарованная, оскорбленная въ лучшихъ своихъ чувствахъ,— она переходитъ отъ ‘прикладной’ религіи альтрюизма къ ‘чистой’ религіи отшельничества. Правда, и Лиза обращается къ этой послдней не сразу, также — переиспытавъ извстныя намъ потрясенія и разочарованія. Но психологическая катастрофа Лизы была иная: Лиза увлеклась было мечтою о личномъ счастьи и — разочаровалась въ его возможности, въ его согласуемости съ ея чисто-нравственными требованіями. Панна Магдалена не о личномъ счастьи мечтала и не въ немъ разочаровалась. Вопросъ любви къ мужчин серьезнымъ образомъ и не подымался въ ея душ.— Крушеніе мечты о счастьи привело Лизу въ такое душевное состояніе, при которомъ мистическая любовь къ Божеству, съ дтства въ ней жившая, возгорлась яркимъ и всесожигающимъ пламенемъ. Въ этомъ пламени и сгорли вс ея земныя привязанности, вс приманки, вс искушенія жизни, молодости, счастья. Это было возможно потому, что Лиза отъ рожденія — натура мистическая, помыслы о Бог, мысли о смерти, о загробномъ существованіи не переставали занимать ея умъ въ т годы, когда вс мы меньше всего объ этомъ думаемъ,— въ особенности о смерти. Панна Магдалена къ этимъ вопросамъ и думамъ приходитъ постепенно,— по мр накопленія въ ней горечи разочарованія. Она мало-по-малу какъ-бы учится быть религіозно-мистичной, въ чемъ ей много помогаютъ бесды учителя Дембицкаго, большого философа — метафизика. Въ противуположность Лиз, панна Магдалена — натура не мистическая по существу, но только силою вещей приведенная къ мистицизму.
Об героини, русская и польская, представляя дв разновидности одного и того-же душевнаго уклада, дополняютъ другъ друга. На психологическій вопросъ: что такое высшая мистическая религіозность?— мы получимъ наиболе исчерпывающій отвтъ, если возьмемъ оба художественные образа вмст. Отвтивъ на этотъ многосложный вопросъ однимъ только образомъ Лизы, мы оставимъ безъ разсмотрнія цлую его половину, именно — психологическія отношенія религіи къ жизни, роль альтрюистическаго чувства, мистическія стремленія въ ихъ развитіи подъ ударами жизни. Отвтивъ однимъ только образомъ панны Магдалены, мы упустимъ изъ вида другую половину вопроса — психологію мистической религіозности, не вынужденной, не ‘апостеріорной’, а заране данной, ‘апріорной’, составляющей основной укладъ души, признаніе человка.
Оба ‘отвта’, Лиза и панна Магдалена, являются характерными выразителями особенностей творческаго генія обоихъ художниковъ, Тургенева и Пруса.
Въ противуположность Тургеневу и подобно Толстому, Прусъ это — художникъ, въ творчеств котораго анализъ занимаетъ очень важное мсто — на ряду съ даромъ изобразительности. Онъ рисуетъ и тутъ-же производитъ глубокое психологическое изслдованіе того, что нарисовалъ. Такой укладъ творческой мысли длаетъ его, какъ и Толстого, въ высокой степени приспособленнымъ къ воспроизведенію характеровъ, натуръ, вообще всякихъ душевныхъ явленій — въ процесс ихъ развитія, измненія, разложенія. Въ панн Магдален онъ мастерски изобразилъ, изслдовавъ и объяснивъ душевный процессъ, приведшій героиню въ монастырь — вопреки настоящему ея призванію, которому, если-бы осуществилось, панна Магдалена могла-бы подвести итогъ словами:
Я на земл свершила все земное,
Я на земл любила и жила!
Въ творчеств Тургенева, наоборотъ, аналитическая сторона доведена до минимума. Но тмъ сильне выражены въ немъ изобразительныя силы искусства. Въ связи съ этимъ геній Тургенева былъ приспособленъ къ воспроизведенію характеровъ и натуръ не столько въ ихъ развитіи, въ ихъ исторіи, сколько въ ихъ statu quo,— къ живописи остановленныхъ, законченныхъ типовъ. Его герои и героини стоятъ передъ читателемъ, такъ сказать, неподвижно, точно они произведенія живописи. Персонажи Толстого и Пруса живутъ на глазахъ читателя.
Въ Лиз Тургеневъ далъ намъ вполн законченный типъ идеальной женской души, для которой религія составляетъ настоящее призваніе, какъ искусство для художника, какъ наука для ученаго. Чтобы окончательно осуществить это призваніе, для нея достаточно первыхъ-же противорчій, первыхъ уколовъ жизни, а отвратить отъ него безсильны даже волшебныя чары любви, даже всемогущее обаяніе счастья.

Д. Овсянико-Куликовскій.

‘Сверный Встникъ’, No 10, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека