Литературные заметки, Волынский Аким Львович, Год: 1895

Время на прочтение: 55 минут(ы)

ЛИТЕРАТУРНЫЯ ЗАМТКИ.

Аполлонъ Григорьевъ *).

*) Офелія, одно изъ воспоминаній Виталина.— Два сонета.— Гамлетъ на одной провинціальной сцен. ‘Репертуаръ и Пантеонъ’ 1646, No 1.— Робертъ дьяволъ (изъ записокъ диллетанта), No 2.— Виднія (стихотвореніе), No 3.— Начнемъ сызнова (изъ Беранже), No 4.— Одинъ изъ многихъ, разсказъ въ трехъ эпизодахъ: 1. Любовь женщины, 2. Антоша, 3. Созданье женщины, NoNo 6, 7, 10.— Элегіи, No 7.— Встрча, разсказъ въ стихахъ, No 8.— Русская драма и русская сцена, NoNo 9, 10, 11, 12.
Москва и Петербургъ (Замтки зваки, А. Трисмегистова), ‘Московскій Городской Листокъ’, 1847 г., No 88.— Гоголь и его послдняя книга, NoNo 56, 62, 63, 64.— По поводу перевода ‘Донъ-Жуана’ Байрона, No 117.— Отзывъ объ Аполлон Майков, NoNo 116, 126.— Въ той-же газет того-же года рядъ переводныхъ и оригинальныхъ стихотвореній и критическихъ статей подъ общимъ названіемъ Обозрніе журналовъ’, за подписью А. Г.
Русская Литература въ 1851, статья I, ‘Москвитянинъ’ 1852, томъ первый, Критика, стр. 1—9.— Статья II. Общій взглядъ на современную изящную словесность и ея исходная историческая точка. Критика стр. 13—28. Статья III: Современная словесность въ отношеніи къ своей исходной исторической точк. Критика 53—68.— Статья IV: Литературныя явленія прошедшаго года. Критика 95—108.— Русская Литература въ 1852 г. ‘Москвитянинъ’ 1853 г., томъ первый. Стр. 1—64.— О комедіяхъ Островскаго и ихъ значеніи въ литератур и на сцен. ‘Москвитянинъ’ 1855, No 3.
О правд и искренности въ искусств.— Критическій взглядъ на основы, значеніе и пріемы современной критики искусства. ‘Сочиненія Аполлона Григорьева’, т. I. Спб. 1876 г. Venezia la bella. ‘Современникъ’ 1858. No 12.
Взглядъ на исторію Россіи, соч. С. Соловьева, Великій трагикъ, разсказъ изъ книги: ‘Одиссея о послднемъ романтик’. ‘Русское Слово’ 1859. Январь.— Взглядъ на русскую литературу со смерти Пушкина, февраль и мартъ.— И. С. Тургеневъ и его дятельность, по поводу романа ‘Дворянское гнздо’, апрль, май, іюнь, августъ.— Нсколько словъ о законахъ и терминахъ органической критики Май. Критика, стр. 1—19.
Бесды съ Иваномъ Ивановичемъ о современной вашей словесности и о многихъ другихъ, вызывающихъ на размышленіе, предметахъ. ‘Сынъ Отечества’ 1860, NoNo 6, 7.
О русскихъ народныхъ псняхъ. ‘Отечественныя Записки’ т.т. 129, 130.
Посл грозы, Островскаго. ‘Русскій міръ’ 1860, No No 5, 6, 9, 11.
Искусство и нравственность ‘Свточъ’ 1861, книжка I.— Прометей (изъ Байрона), II.— Реализмъ и идеализмъ въ нашей литератур. IV.
Народность и литература. ‘Время’ 1861, февраль.— Западничество въ русской литератур. Мартъ.— Оппозиція застоя. Май.— Явленія современной литературы, пропущенныя нашей критикой, гр. Л. Толстой и его сочиненія. ‘Время’ 1862, январь, сентябрь.— Стихотворенія Н. Некрасова. ‘Время’ 1862, іюль.— По поводу новаго изданія старой вещи, Горе отъ ума. Августъ.— Лермонтовъ и его направленіе. Крайнія грани развитія отрицательнаго взгляда Октябрь, ноябрь, декабрь.— Мои литературныя и нравственныя скитальчества. Ноябрь, декабрь.— Наши литературныя направленія съ 1848 г. ‘Время’ 1863. Февраль.
Русскій театръ въ Петербург. ‘Эпоха’ 1864. Мартъ, іюнь, іюль.— Мои литературныя и нравственныя скитальчества. Мартъ, май.— Отживающія литературныя явленія. Г. Григоровичъ. юль.— Голосъ стараго критика. юль.— Парадоксы органической критики. Май, іюнь.
Аполлонъ Григорьевъ. Стихотворенія. Спб. 1846.
А. Галаховъ. Письмо къ редактору. ‘Московскій Городской Листокъ’ 1847. No 65.
B. Блинскій. Сочиненія, т. X, изданіе пятое, стихотворенія Ап. Григорьева.
‘Современникъ’ 1859. Апрль ‘Свистокъ’ О допотопномъ значеніи Лажечникова.
Д. Аверкіевъ. Аполлонъ Александровичъ Григорьевъ. ‘Эпоха’ 1864. Августъ.
Н. Страховъ. Воспоминанія объ А. А. Григорьев, съ примчаніемъ . Достоевскаго.— Новыя письма А. А Григорьева, ‘Эпоха’ 1834 — сентябрь и 1865 — февраль.
А. Фетъ. Ранніе годы моей жизни. XVI, XVIII, XX, XXII, XXV, XXVI.
А. Григорьевъ. Одинокій критикъ. ‘Книжки недли’ 1895, августъ, сентябрь.

Теорія и законы органической критики.

I.

Между литературными дятелями пятидесятыхъ и начала шестидесятыхъ годовъ Аполлонъ Григорьевъ выдается своимъ особеннымъ критическимъ талантомъ, всею своею умственной и нравственной физіономіей. Онъ былъ современникомъ Добролюбова и Чернышевскаго, видлъ первый шумный успхъ Писарева на критическомъ поприщ, а въ молодые годы, вмст со всми отзывчивыми людьми идеалистической эпохи, страстно перечувствовалъ все то, что волновало, увлекало и поднимало Блинскаго въ глазахъ его многочисленныхъ фанатическихъ читателей. Очутившись въ самомъ центр столичной журналистики, Аполлонъ Григорьевъ до конца дней своей бурной жизни не переставалъ выступать передъ публикой въ качеств литературнаго критика, статьями котораго поддерживалось извстное направленіе, противоположное и даже принципіально враждебное эстетическимъ и философскимъ стремленіямъ прогрессивной русской партіи того времени. Артистъ и художникъ по натур, онъ не жилъ ничмъ инымъ, кром искусства. Критика была для него естественной потребностью и прямымъ назначеніемъ жизни,— писалъ сейчасъ посл смерти Аполлона Григорьева его врный другъ, ученикъ и талантливый продолжатель, H. Н. Страховъ. Художественныя произведенія были живыми и всесильными образцами, по которымъ складывались его собственные взгляды. Полный идей, всегда возбужденный выше обычнаго средняго уровня, способный къ блестящей импровизаціи, онъ выражалъ свои убжденія, по самымъ различнымъ литературнымъ вопросамъ, съ огромнымъ вдохновеніемъ, смло, ярко, не подчиняясь никакому шаблону, всецло отдаваясь страстно бушевавшей въ немъ эстетической стихіи. Въ сущности, его нельзя было назвать человкомъ той или другой партіи, какъ несправедливо было-бы отнести къ какому-нибудь опредленному узкому направленію, въ пошломъ смысл педантическаго журнальнаго устава, едора Достоевскаго, съ которымъ онъ раздлялъ фанатическую любовь къ Пушкинской поэзіи, къ народной почв, вмст съ которымъ онъ готовъ былъ бороться противъ разныхъ современныхъ ‘теоретиковъ’,— на страницахъ ‘Времени’ и ‘Эпохи’. Онъ не признавалъ себя ни славянофиломъ, ни западникомъ. ‘Прежде всего я — критикъ, писалъ онъ Страхову въ 1861 году, за симъ — человкъ, врующій только въ жизнь’. Нкоторая своеобразная тяжесть въ изложеніи, которая постоянно соотвтствовала, по врному замчанію его коментатора, извстному направленію мысли, не отнимая у статей Аполлона Григорьева ихъ безспорнаго литературнаго значенія, мшала имъ, однако, производить сильное агитаціонное дйствіе на общество, не давала имъ широкаго хода въ интеллигентныхъ массахъ, уже избалованныхъ задорнымъ, смлымъ и легкимъ стилемъ прогрессивной публицистики ‘Современника’ и ‘Русскаго Слова’. Романтикъ до мозга костей, Григорьевъ чувствовалъ себя безполезнымъ человкомъ среди прославленныхъ дятелей современной печати. Съ горечью писателя, не умющаго ладить со вкусами толпы, онъ сознавалъ, что минута принадлежитъ не ему, а Писареву и Чернышевскому. Поэзія уходить изъ міра, говорилъ онъ своимъ друзьямъ. Въ окружающемъ обществ, нтъ людей, способныхъ всею душою отдаться живой сил искусства. Никому непонятна та лихорадочная тревога эстетическихъ идей и стремленій, которую переживали прошедшія поколнія. Общество требуетъ обличительныхъ стиховъ Минаева, статей Добролюбова, откровенной до цинизма болтовни разныхъ шутовскихъ изданій, вливающихъ въ читающую публику мутную, скверную, растлвающую струю безпринципнаго отрицанія ради чисто вншнихъ скандаловъ.
— Помилуйте, говорилъ ему однажды Страховъ,— какой же вы ненужный человкъ, когда вы составляете единственную нашу надежду, когда отъ васъ только и можно ждать настоящаго критическаго суда литературныхъ явленій. Между вами и вашими соперниками и порицателями лежитъ неизмримое разстояніе.
Но не утшаясь пылкими рчами своихъ друзей, Григорьевъ съ какимъ-то сладострастнымъ неистовствомъ разжигалъ въ себ ощущеніе всеобщей вражды, доводилъ до экстаза разъ овладвшее имъ болзненно-дразнящее чувство полнаго, идейнаго и литературнаго, одиночества. Даже явное расположеніе Достоевскаго не успокаиваетъ его. На вс увренія Страхова, что его критическая дятельность иметъ самое высокое значеніе, онъ отвчаетъ съ меланхолической улыбкой, совершенно убжденный въ томъ, что ‘струя, его вянія’ отошла безвозвратно, что проклятіе полной ненужности лежитъ на всхъ его теперешнихъ, даже самыхъ горячихъ, пылкихъ и выстраданныхъ литературныхъ работахъ. Каждое невинное замчаніе, при его болзненной, напряженной мнительности, пугаетъ и раздражаетъ его, какъ замаскированный призывъ къ измн любимымъ убжденіямъ. Ненавидя какіе-бы то ни было компромиссы, онъ чувствуетъ себя внутренне оскорбленнымъ нершительною. какъ ему представлялось, тактикою ‘Времени’ по отношенію къ Добролюбову и Чернышевскому. Самая невинная похвальная фраза по адресу этихъ людей кажется ему оскорбленіемъ святын искусства, позорнымъ малодушіемъ, отъ котораго онъ готовъ бжать въ глухую, тихую провинцію, въ жалкую обстановку провинціальнаго просвтителя и педагога. ‘Я не дятель, едоръ Михайловичъ, пишетъ онъ, обращаясь черезъ Страхова къ Достоевскому. И признаюсь вамъ, я горжусь тмъ, что я не дятель въ этой луж, что я не могу купаться въ ней купно съ Курочкинымъ. Я горжусь тмъ, что во времена хандры и омерзенія къ россійской словесности я способенъ пить мертвую, нищаться, но не написать въ жизнь свою ни одной строки, въ которую-бы я не врилъ отъ искренняго сердца’. Искатель абсолютнаго, онъ такъ-же маю понималъ рабство передъ толпою, демагогическое рабство, какъ и рабство передъ вншними силами и властями. Онъ скоре согласится обучать киргизовъ русской грамот, чмъ обязательно участвовать въ той литератур, ‘въ которой нельзя подать смло руку хоть-бы даже Аскоченскому въ томъ, въ чемъ онъ правъ, и смло же спорить — хоть даже съ Герценомъ’. Вникая въ самыя завтныя свои убжденія, онъ не находитъ въ нихъ ничего, ни единой черты, которая соединяла-бы его съ какимъ нибудь опредленнымъ дйствующимъ кружкомъ современной ему литературы. Съ либералами онъ не сойдется потому, что онъ артистъ по натур. Съ артистами, которые живутъ исключительно своими интересами, онъ не можетъ сойтись потому, что каждая жила бьется въ немъ за свободу, потому, что онъ не выноситъ тупого, спокойнаго индиферентизма, политическаго и религіознаго. ‘Тяжело стоять почти что одному, писалъ онъ въ начал 1859 года, тяжело врить глубоко въ правду своей мысли и знать вмст съ тмъ, что въ ходу, на очереди стоитъ не эта, а другая мысль, которой сочувствуешь только на половину. Хорошо было Блинскому’….
Мы не имемъ еще полной біографіи Аполлона Григорьева, хотя жизнь его прошла среди людей, изъ которыхъ многіе до сихъ поръ сохранили свжую память объ его самобытной личности, рзко выступавшей на фон бурныхъ, но чуждыхъ его натур броженій либеральной эпохи пятидесятыхъ и шестидесятыхъ годовъ. Отрывочныя воспоминанія Страхова, при всей своей несомннной важности, воспроизводятъ передъ нами только нкоторыя, отдльныя полосы въ жизни и дятельности Аполлона Григорьева. Этотъ оригинальный человкъ не рисуется въ нихъ съ полною ясностью, многія стороны его характера не раскрыты съ необходимой откровенностью, то, что сокрушило его могучія отъ природы духовныя силы, представлено въ туманныхъ полунамекахъ, съ какою-то ненужною, въ данномъ случа, щепетильностью, мшающею сложиться цльному и законченному образу. Трудно увидть всего Аполлона Григорьева и въ обширныхъ запискахъ Фета, обнародованныхъ подъ названіемъ ‘Ранніе годы моей жизни’. Въ этой интересной книг передъ нами выступаютъ нкоторыя разрозненныя черты его натуры, но Аполлонъ Григорьевъ, какимъ онъ былъ въ дйствительности, съ его свтлымъ міромъ идей, которыя вспыхивали въ немъ посреди самаго безпутнаго и пьянаго разгула или между двумя приливами какого-то непобдимаго наслдственнаго бснованія грубыхъ, чувственныхъ инстинктовъ, Аполлонъ Григорьевъ, съ его убжденно и горячо обороняемымъ культомъ жизни, при полномъ неумніи сдерживать въ себ разрушительныя стремленія къ разврату и запою — этотъ Аполлонъ Григорьевъ не обрисовался и подъ острымъ перомъ талантливаго поэта. Мы находимъ въ книг Фета прекрасную, самолюбиво написанную картину его собственной жизни, его постепеннаго развитія, нсколько типовъ и образовъ, выхваченныхъ изъ живой дйствительности вмст съ воздухомъ замчательной исторической эпохи, но Аполлона Григорьева мы все-таки въ ней не находимъ. Несмотря на всю свою близость къ нему, Фетъ не сумлъ, а, можетъ быть, и не захотлъ представить намъ полной характеристики его душевной жизни въ молодые годы, когда въ Аполлон Григорьев еще только просыпались его умственныя и нравственныя силы. Нельзя признать сколько-нибудь значительнымъ вкладомъ въ литературу и недавно появившуюся статью подъ названіемъ ‘Одинокій критикъ’, написанную сыномъ Аполлона Григорьева. Составленная преимущественно изъ длинныхъ перепечатокъ раньше обнародованныхъ біографическихъ документовъ, съ прибавленіемъ нкоторыхъ совершенно ничтожныхъ, безцвтныхъ замчаній, статья эта, вопреки естественнымъ ожиданіямъ, не проливаетъ ни единаго луча на личную и семейную жизнь Аполлона Григорьева. Нсколько страницъ воспоминаній Аверкіева, набросанныхъ подъ свжимъ впечатлніемъ его смерти, горячая замтка Достоевскаго объ отношеніяхъ между нимъ и Аполлономъ Григорьевымъ за послдніе годы его сотрудничества въ ‘Эпох’ и ‘Времени’, вмст съ нкоторыми другими газетными и журнальными статейками, появившимися въ печати шестидесятыхъ годовъ — не восполняютъ того, что не было договорено въ отрывочныхъ разсказахъ Страхова. Чтобы ближе подойти къ этой богато одаренной личности, надо обратиться въ собственнымъ признаніямъ Аполлона Григорьева, къ его многочисленнымъ письмамъ, напечатаннымъ въ ‘Эпох’, въ которыхъ, при всей безпорядочности лирическихъ изліяній, среди хаотическихъ отступленій, постоянно рисуются передъ глазами основныя черты его характера, его темпераментъ, тотъ недугъ, который мутилъ въ немъ душу и разгорлся истребительнымъ пожаромъ за нсколько дней до его смерти. Еще боле подробный разсказъ ю самомъ себ мы находимъ въ нсколькихъ статьяхъ Аполлона Григорьева, носящихъ названіе ‘Мои литературныя и нравственныя скитальчества’ и въ большой стихотворной поэм, напечатанной въ декабрьской книг ‘Современника’ 1858 г. подъ названіемъ ‘Venezia la bella’. Здсь проносится передъ нами все его дтство, его молодые юношескіе годы — въ ряд картинъ, написанныхъ горячо и смло, съ оттнкомъ непримиримаго протеста противъ господствующихъ вяній утилитарности и либеральной государственности. Какъ истинный поэтъ, онъ хотлъ-бы дать почувствовать своимъ читателямъ запахъ и цвтъ тхъ различныхъ эпохъ, черезъ которыя прошла его мысль. Не заботясь о фактическихъ подробностяхъ, онъ особенно внимательно слдитъ за развитіемъ своихъ душевныхъ настроеній, за полетомъ своихъ чувствъ отъ самыхъ раннихъ вспышекъ наивной дтской мечтательности до высшихъ идейныхъ восторговъ съ обновленною врою ‘въ грунтъ, почву, народъ’, до всепоглощающаго, пьянаго, но честнаго упоенія собственными буйно-пророческими рчами въ редакціонномъ кабинет ‘Москвитянина’, среди такихъ свтилъ ума и таланта, какъ Погодинъ, Островскій, Писемскій. Столько литературныхъ эпохъ пронеслось и надо мною, и передо мною, пишетъ онъ на вступительныхъ страницахъ къ своимъ ‘Скитадьчествамъ’, пронеслось даже во мн самомъ, оставивъ въ душ огромные пласты живыхъ впечатлній и воспоминаній, что каждая изъ нихъ ‘глядитъ на меня изъ-за дали прошедшаго отдльнымъ органическимъ цлымъ, иметъ для меня свой особенный цвтъ и свой особенный запахъ’. Съ необычайною ясностью воспроизводитъ онъ увлекательную картину тридцатыхъ годовъ, когда сренькія, тоненькія кишкки ‘Телеграфа’ и ‘Телескопа’ прочитывались молодежью съ жадностью, до тда, когда журчали еще, носясь въ воздух, стихи Пушкина — эпоха безсознательныхъ и безразличныхъ восторговъ, захватившихъ все, что было свжаго въ русскомъ обществ, эпоха, надъ которою тяжелою тучею нависли тревожныя, мрачныя, зловщія воспоминанія о трагической участи Полежаева и нкоторыхъ другихъ загадочно погубившихъ свою жизнь литературныхъ талантовъ. ‘Отрочества у меня не было,— говоритъ Аполлонъ Григорьевъ, да не было собственно и юности’. Кипучія страсти, которыя стали просыпаться въ немъ на университетской скамь, широко и властно развернулись только впослдствіи, на первыхъ ступеняхъ его литературной карьеры. Духъ народности, которымъ окружено было его воспитаніе, вс его дтскія, нкогда неосмысленныя симпатіи, которыя онъ заглушалъ въ себ, отдаваясь стремленіямъ современной науки, все это сразу поднялось въ душ его съ ршительною силою въ боле зрлые годы и съ тхъ поръ уже не могло сломиться ни передъ чмъ, даже передъ чудесами западно-европейской культуры, въ опасномъ столкновеніи національныхъ идей съ могучими умственными вліяніями боле полныхъ цивилизацій. Съ дтства жизнь его постоянно проходила среди романтиковъ всхъ сортовъ и подраздленій — отъ романтиковъ бурныхъ, прожигавшихъ свои силы съ безшабашностью русскаго человка, до романтиковъ мечтательныхъ и смирныхъ. При нкоторомъ разнообразіи характеровъ, эти люди вс до единаго были горячими поклонниками искусства и въ жизни не преслдовали никакихъ своекорыстныхъ цлей. Наивно, искренна и беззавтно предавались они своимъ страстямъ и порокамъ до безобразія, до полнаго азарта и цинизма. Все, что вяло соблазномъ, рвалось въ ихъ душу, уносило ихъ, поднимало высоко въ минуты сердечныхъ и нравственныхъ восторговъ и бросало ниже самой невжественной толпы, когда проходило увлеченіе, и нервы, встревоженные кипніемъ умственныхъ интересовъ, требовали быстраго удовлетворенія грубымъ физическимъ способомъ. Среди такихъ людей выросталъ Аполлонъ Григорьевъ. Надышавшись отравленнымъ воздухомъ, онъ жадно искалъ увлеченій, борьбы и страданіи. Болзненно впечатлительный, не склонный ни къ какому резонерству, онъ съ пыломъ всасывалъ въ себя все, что такъ или иначе горячило его кровь, возбуждало фантазію, шевелило и толкало куда-то впередъ. Книги, люди, разныя случайныя встрчи — все овладвало его душою до конца, безъ остатка, раздувало неясную мечту о какихъ-то особенныхъ удовольствіяхъ и наслажденіяхъ. Рано онъ присмотрлся къ безобразной, распущенной жизни крпостной дворни, и уже семи-восьми лтъ онъ чувствуетъ что-то странное подл женщинъ, что-то колючее и сладкое пробгаетъ по его тлу, когда ему случится провести время въ женскомъ обществ. Все въ немъ возбуждаетъ глухую тревогу и смуту чувствъ. По осеннимъ и зимнимъ долгимъ вечерамъ имъ овладваетъ неестественная тоска, съ которою не въ силахъ справиться его молодая душа, легко открывавшаяся передъ всмъ таинственнымъ, страннымъ и загадочнымъ. Среди игръ съ дтьми его возраста какое-то болзненное ощущеніе вдругъ заставляло его бжать отъ шума и смха невинной забавы. Но вмст съ этимъ постояннымъ возбужденіемъ грубыхъ, низменныхъ желаній, въ немъ, но контрасту, какими-то неудержимыми порывами развивались высшія духовныя влеченія, мистическій экстазъ передъ всмъ невдомымъ, неожиданнымъ, свтлая струя религіознаго одушевленія, которая, на всю жизнь придала его натур оттнокъ апостольской страсти. ‘Всякое впечатлніе,— писалъ онъ однажды изъ Италіи,— обращается у меня въ думу, всякая дума переходитъ въ сомнніе, и всякое сомнніе обращается въ тоску’. Въ этой фраз каждое слово иметъ опредленный психологическій смыслъ. Съ тхъ поръ, какъ началась работа его души, отъ первыхъ проявленій сознательности до послднихъ и лучшихъ его работъ на поприщ литературы, каждый жизненный фактъ, каждое событіе, въ той или другой степени потрясающее его нервы, возбуждаетъ въ немъ не опредленный логическій процессъ разсужденій, а боле широкое, но безформенное умственное настроеніе. Каждое впечатлніе превращается у него не въ мысль, а въ думу — въ глухое броженіе неясныхъ, но возвышенныхъ идей и стремленіи, которыя, именно благодаря своей неопредленности, быстро переходятъ въ сомнніе, нершительное колебаніе чувства, въ нкоторой душевный разладъ, въ тоску по цльномъ идеал. Привыкнувъ съ дтства не анализировать себя по строгимъ правиламъ ограниченной разсудочности, Аполлонъ Григорьевъ въ зрлые годы находитъ даже оправданіе своему характеру, своей внутренней жизни въ опредленной, однажды выраженной имъ теоріи. ‘Наши мысли вообще (если он точно мысли, а не баловство одно), писалъ онъ въ 1858 г., суть плоть и кровь наша, суть наши чувства, вымучившіяся до формулъ и опредленій’. Никакая идея не заносится въ его душу извн. Раньше, чмъ постигнуть какое-нибудь явленіе посредствомъ извстныхъ понятій, онъ овладваетъ его сущностью безсознательнымъ движеніемъ чувства навстрчу всякой жизненной и нравственной правд. До боли, до страданія онъ весь проникается интересами даннаго, захватившаго его момента,— безъ малйшей критики, съ готовностью даже задушить въ себ всякій протестъ, идущій отъ сознанія. Разумъ не даетъ ему того энтузіазма, безъ котораго слабютъ его нервы. Подобно Блинскому, онъ не призванъ побждать логическими доводами. Тонкимъ діалектическимъ даромъ онъ не владетъ и потому онъ можетъ давать толчки къ развитію, но не укрплять въ обществ извстныя убжденія. Сжигая его самого, его чувства только грютъ тхъ, кому они чужды по природ. Артистъ до глубины души, онъ самъ не видитъ въ себ тхъ творческихъ силъ, которыя длаютъ изъ писателя мощнаго двигателя жизни среди самыхъ запутанныхъ историческихъ обстоятельствъ, даютъ ему несокрушимыя орудія протеста противъ извстныхъ умственныхъ и соціальныхъ теченій. Весь психическій складъ Аполлона Григорьева не позволялъ ему занять истинно вліятельное положеніе среди литературныхъ борцовъ эпохи. При нкоторой безхарактерности, отличавшей вс его высокіе и честные порывы, онъ могъ и долженъ былъ казаться своимъ противникамъ мало-опаснымъ соперникомъ, талантливымъ неудачникомъ, котораго легко поднять на смхъ, окарикатуривъ въ глазахъ толпы даже самыя лучшія стороны его литературнаго дарованія, самыя нжныя черты его безпокойной, страстной, буйной, но въ сущности безсильной натуры. И, дйствительно, враждебные журналы не церемонились съ нимъ. ‘Искра’ трепала на вс лады его имя, а въ ‘Современник’, однажды назвавшемъ его ‘проницательнйшимъ изъ нашихъ критиковъ’, впослдствіи, въ періодъ полнаго расцвта Добролюбовской сатиры, объ Аполлон Григорьев говорилось уже не иначе, какъ съ явнымъ издвательствомъ. Мысли его, на которыхъ, въ самомъ дл, лежала печать мучительной психологической работы, не могли глубоко проникнуть въ сознаніе общества — смутить, взволновать и направить общественное мнніе въ опредленную сторону. Параллельно съ либеральными опредленіями и формулами прогресса, свободными, отъ всякаго напряженія, эти мысли представлялись какимъ-то безплоднымъ, тяжкимъ умственнымъ трудомъ, который никогда не двинетъ никого съ мста на нелегкомъ и безъ того пути россійскаго просвщенія. А тутъ еще примшались наслдственныя привычки къ широкому кутежу и пьянству, какая-то мучительная, безпредметная тоска, мшавшая всякой сосредоточенной работ сознанія, неудержимое стремленіе къ безмрнымъ наслажденіямъ съ цыганскими пснями подъ собственный акомпаниментъ гитары, съ театральными маскарадами и апостольскими рчами о великихъ задачахъ русской народности среди одурвшей одъ вина и цинизма распутной компаніи,— весь этотъ шумъ и чадъ, который пронизывалъ его насквозь и придавалъ всей его литературной дятельности судорожно напряженный, болзненный характеръ. Жизнь Аполлона Григорьева не выходила за магическую черту личныхъ чувствъ и настроеній. Соціальныя движенія не овладвали его душою, не возбуждали въ немъ никакихъ объективныхъ интересовъ, никакихъ практическихъ стремленій. Несмотря на художественный темпераментъ, имъ никогда не умлъ проникнуться сочувствіемъ къ тому, что лежало вн его личности, за горизонтомъ его собственныхъ волненій и терзаній. Даже въ области искусства онъ съ особенною силою понимаетъ только то, что возбуждаетъ въ немъ лирическій восторгъ и трепетъ. Какъ въ лихорадк слушаетъ онъ каждую новую оперу, отдаваясь ‘таинственной и неопредленной безъязычности’ разжигаемыхъ ею ощущеній съ слпою ревностью настоящаго фанатика музыкальныхъ наслажденій. Поэзія властвуетъ надъ нимъ съ ничмъ непобдимою силою, потому что она легко вступаетъ въ его душу и безпрепятственно смшивается съ его субъективными настроеніями и чувствами. Но только въ самые послдніе годы, во время путешествія по Италіи, онъ вдругъ начинаетъ восторгаться произведеніями живописи, для которыхъ у него до сихъ поръ не было никакого органа пониманія. Несклонный къ созерцанію, вчно обуреваемый страстями, которыя пожирали въ немъ всякое стремленіе къ какимъ-бы то ни было вншнимъ задачамъ и цлямъ, Аполлонъ Григорьевъ равнодушно проходилъ мимо всего, что не производило въ немъ лирическаго броженія. Красоты природы, какъ онъ самъ сознавался Страхову, не будили въ немъ никакихъ поэтическихъ впечатлній. Онъ не замчалъ ихъ, не сживался съ ними, не проникался ихъ таинственнымъ смысломъ. Ходячій вулканъ, по собственному опредленію, онъ не слышалъ ничего, кром вчнаго кипнія силъ внутри себя. Въ охмлніи ядовитой страстью, онъ никогда не могъ удержаться около одного неизмннаго дла и, мечась въ разныя стороны съ неуклюжестью расходившагося медвдя, онъ то надолго скрывался въ темныхъ петербургскихъ трущобахъ, то совершенно бросалъ столицу для безцвтной, равнодушной дятельности среди темныхъ, невжественныхъ ‘киргизовъ’. Но проходило нкоторое время — и Григорьевъ опять появлялся въ тсномъ кругу своихъ журнальныхъ товарищей, въ изодранномъ плать, грязный, растрепанный, съ одутловатымъ лицомъ и лихорадочнымъ блескомъ въ срыхъ, далеко разставленныхъ одинъ отъ другого глазахъ. Опять онъ садится за работу, устроившись въ маленькомъ номер какого нибудь второстепеннаго, мелкаго трактира, пишетъ цлыми днями, лишь для отдыха принимаясь иногда за гитару. Страсти притихли, въ душ его, только что пережившей катастрофу, созрли новыя чувства, требующія немедленнаго выраженія. Въ напряженномъ литературномъ труд, захватившемъ вс его нервы, огонь и пылъ его вчно взбудораженной натуры пронесется, какъ одно мгновеніе, цлая недля и затмъ — опять шумные кабаки, съ полнымъ забвеніемъ собственнаго человческаго образа, при неистово бушующемъ звр грубой, разнузданной чувственности. Опять неудержимый, бшеный кутежъ на послдніе гроши, отъ котораго Григорьеву часто приходилось просыпаться въ одиночной камер долгового отдленія. Не забыть мн моего послдняго свиданія съ нимъ, дней за десять до его смерти, разсказываетъ въ своихъ воспоминаніяхъ Страховъ. Онъ пріхалъ къ нему въ тюрьму, даже не имя надежды на боле или мене интересную бесду. Но вотъ онъ увидлъ Григорьева, который сразу поразилъ его. Его блдная орлиная фигура сіяла вдохновеніемъ. Онъ началъ горячо разсуждать о необходимости затять ршительную, смлую борьбу ‘съ извстными сторонами славянофильства’. Больной, одтый въ жалкіе обноски, онъ развивалъ свою мысль съ увлеченіемъ, съ энтузіазмомъ.
— И вотъ, говорилъ онъ, шатаюсь я тутъ по коридору, пью чай и всю ночь я какъ будто разговариваю съ тобою, съ Бляевымъ, съ Аксаковымъ… Спорю, опровергаю, самъ длаю себ возраженія, и все это съ такою ясностью, съ такою силою, что если-бы записать все, что я передумалъ, то вышла-бы превосходная статья, какую я только способенъ написать.
Въ этой-же мрачной обстановк, совершенно не сознавая своего безпомощнаго положенія, онъ предается любовной тоск по женщин, которую онъ никогда не переставалъ мысленно лелять и ласкать самыми нжными, сладострастно восторженными словами, съ упоеніемъ романтика, безсильнаго устоять передъ очарованіемъ женской красоты, хотя, судя но отдльнымъ намекамъ и фразамъ его переписки, ему не удалось и на этомъ пути добиться полнаго удовлетворенія. Но какія-бы ‘подлости’ онъ ни позволялъ себ по отношенію къ женщинамъ, вымещая на нихъ ‘проклятую пуританскую или кальвинистскую чистоту’ одной изъ нихъ, онъ никогда не измнитъ своему настоящему чувству къ ней. Вс неистовыя посланія тхъ многочисленныхъ женщинъ, съ которыми онъ длилъ минутныя вспышки страсти, онъ отдалъ-бы за легкую тнь грусти на ея лиц. Отъ нея онъ взялъ-бы даже сожалніе, ее онъ любитъ до беззавтной преданности, до самоуниженія,— ‘хоть она-же была единственное, что могло меня поднимать’, сознается онъ въ письм къ одному изъ своихъ друзей. Вообще онъ не могъ жить безъ какой нибудь привязанности къ женщин и временами, въ мучительно безсонныя ночи, съ хмльнымъ угаромъ въ голов, онъ съ какою-то безнадежностью простиралъ свои руки къ нжнымъ женскимъ образамъ, которые, какъ живыя галлюцинаціи, вставали передъ его глазами. Съ обычной грубой силою распущенныхъ признаній онъ говоритъ, что хотлъ-бы истребить въ себ эту неукротимую ‘тоску пса по женщин’, съ дтства терзавшую и глодавшую его душу. Иногда онъ откровенно приставалъ къ друзьямъ съ просьбою помочь ему, облегчить его положеніе какимъ-нибудь совтомъ, когда, запутавшись въ житейскихъ обстоятельствахъ, онъ безпомощно искалъ для себя выхода. Дойдя до послдней границы чувственнаго изступленія, переходящаго въ какой-то мистическій экстазъ, задыхаясь отъ истерическихъ рыданій, онъ готовъ былъ на колняхъ молиться о ниспосланіи ему какихъ нибудь указаній свыше. Однажды, въ пароксизм отчаянія, смшаннаго съ полу-вдохновеннымъ, полу-театральнымъ юморомъ, онъ сталъ требовать отъ Страхова, чтобы тотъ воззвалъ къ Богу и испросилъ для него утшенія. ‘Geh’ und bete! Geh’ und bete!’ кричалъ онъ ему, мелодраматически указывая на стну. Со свойственною ему деликатною осторожностью, Страховъ всячески пытался успокоить, урезонить своего друга, но Григорьевъ не поддавался никакимъ увщаніямъ… Спустя довольно долгое время, онъ вспоминалъ объ этомъ эпизод въ письм изъ Оренбурга, укоряя при этомъ своего пріятеля за недостатокъ дятельнаго, живого, непосредственнаго участія къ его судьб. ‘Напрасно не послушалъ ты меня тогда, когда я говорилъ теб: Geh’ und bete! Можетъ быть, стна-бы и разверзлась’, пишетъ онъ… Попавъ случайно за-границу, онъ быстро сближается съ кружкомъ русскихъ людей, которые заслушиваются его необузданныхъ рчей, длятъ съ нимъ изступленныя, дикія наслажденія. Здсь-же, несмотря на свою внутреннюю врность той единственной женщин, къ которой онъ всю жизнь питалъ беззавтную нжную любовь, онъ сходится съ другою женщиною и на время весь отдается новой пожирающей страсти Онъ очаровывается ея кошачьими замашками, упивается звуками ея слабаго голоса, подстерегаетъ каждое ея движеніе, болетъ ея чахоточнымъ кашлемъ. Онъ любитъ, какъ свою пвучую гитару, эту больную, почти умирающую женщину, отзывавшуюся и на его хандру, и на его лихорадку.
Но ничто никогда не могло вырвать изъ души его воспоминанія о той, которая- осталась для него недоступною и наложила на всю его жизнь романтическую печать безнадежнаго любовнаго терзанія. Онъ не переставалъ возвращаться къ ней въ мечтахъ, въ письмахъ къ друзьямъ, въ поэтическомъ творчеств. Въ минуту вдохновенія онъ сочиняетъ длинную поэму — ‘Отрывокъ изъ книги: Одиссея о послднемъ романтик’, представляющую стихотворное изліяніе того чувства, котораго онъ не могъ, не ршался выражать въ непосредственномъ обращеніи. Онъ не забылъ ни одной встрчи, ни одного разговора, ни одного эпизода изъ исторіи своихъ страданій и униженій. Однажды, въ ея отсутствіе, онъ вошелъ въ ея комнату и нашелъ на диван ея платье…
…Съ замираньемъ
Сердечнымъ, съ грустью, съ тайнымъ содраганьемъ
Я прижималъ его къ моимъ устамъ.
И ночь потомъ, сколь это ни обидно —
Я самъ, какъ песъ, вылъ глупо и безстыдно.
Онъ не упрекаетъ никого ни въ чемъ и, несмотря на неудачу, несмотря на то, что вся жизнь его разбита рукою этой чистой женщины ‘съ душой изъ крпкой стали’, онъ почти до послдней минуты не перестаетъ думать о ней, молиться на нее, запечатлвать ея именемъ свои любимыя литературныя работы. За нсколько дней до смерти, сидя въ долговомъ отдленіи, онъ закончилъ переводъ ‘Ромео и Юліи’ — въ вид post scriptum отъ лица переводчика — слдующимъ сонетомъ, въ которомъ искреннее поэтическое чувство облечено, подобно всмъ другимъ его стихамъ, въ прозаическую тусклую, нсколько напыщенную форму:
И все-же ты, далекій призракъ мой,
Въ твоей бывалой двственной святын,
Передъ очами духа всталъ нмой,
Карающій и гнвно-скорбный нын,
Когда я трудъ завтный кончилъ свой.
Ты молніей сверкнулъ въ глухой пустын
Больной души… Ты чистою струей
Протекъ внезапно по сердечной тин,
Гармоніей святою вторгся въ слухъ,
Потрясъ въ душ сдалище Ваала —
И все, за что насильно былъ я глухъ,
По ржавымъ струнамъ сердца пробжало,
И унеслось — ‘куда мой падшій духъ
Не досягнетъ’ — въ обитель идеала…
Въ этомъ грубомъ, буйномъ, грязномъ человк никогда не переставала звучать мягкая поэтическая нота. Подъ копотью вульгарныхъ страстей, подъ рыхлымъ слоемъ безпорядочной чувственности не переставали пробиваться живыя, свтлыя настроенія, длавшія его симпатичнымъ, почти обаятельнымъ для близко знавшихъ его людей. Во всемъ его существ, забрызганномъ житейскою грязью, въ самой его фигур, обезображенной неряшливыми привычками, проглядывала какая-то самобытная, природная красота — сочетаніе силы и сердечности. Описывая его наружный видъ, Страховъ заканчиваетъ свои краткія, отрывочныя воспоминанія одною очень характерною подробностью: руки его, съ которыми онъ обращался крайне небрежно, замчаетъ Страховъ, были малы, нжны и красивы, какъ у женщины.

II.

По смерти Аполлона Григорьева, Страховъ нашелъ въ его портфел листъ бумаги, кругомъ исписанный его рукою и представляющій ‘краткій послужной списокъ на память старымъ и новымъ друзьямъ’. Аполлонъ Григорьевъ въ отрывистыхъ фразахъ указываетъ здсь на главные моменты своей литературной дятельности и перечисляетъ вс изданія, въ которыхъ онъ участвовалъ тми или другими статьями. Этого ‘послужного списка’ мы намрены держаться при обзор важнйшихъ его литературныхъ работъ, ничего не пропуская, слдя за развитіемъ его мысли по всмъ его произведеніямъ, начиная самыми ранними и кончая его критическими работами на страницахъ ‘Времени’, ‘Свточа’ и ‘Эпохи’.
Настоящимъ литературнымъ дятелемъ Аполлонъ Григорьевъ выступаетъ въ 1846 г. Онъ становится фактическимъ редакторомъ издаваемаго въ Петербург журнала ‘Репертуаръ и Пантеонъ’, въ которомъ онъ уже и раньше помщалъ различныя свои произведенія. Работая съ удивительною быстротою, онъ пишетъ ежемсячно во всхъ доступныхъ ему формахъ и въ теченіе одного года печатаетъ рядъ повстей, въ стихахъ и проз, и множество отдльныхъ, яркихъ по тому времени, критическихъ замтокъ — то подъ собственною фамиліею, то подъ псевдонимомъ А. Трисмегистовъ. Вспоминая объ этихъ литературныхъ дебютахъ въ своемъ ‘Краткомъ послужномъ списк’, Аполлонъ Григорьевъ называетъ все написанное имъ въ 1846 г., несмотря на явные признаки увлеченія и самобытности, ‘непроходимою ерундищею’. Но съ этимъ строгимъ отзывомъ Аполлона Григорьева о собственныхъ раннихъ трудахъ невозможно вполн согласиться. При всей неопредленности нкоторыхъ его сужденій, нельзя не видть, по крайней мр — въ его первыхъ критическихъ статьяхъ, даже на страницахъ ‘Репертуара и Пантеона’, проблесковъ оригинальной и бойкой талантливости, подкупающей искренности молодого, полнаго силъ и надеждъ писателя. Онъ сочиняютъ лирическія стихотворенія, воспваетъ ‘русскую хандру’, ‘родную нашу лнь’, размашисто-живые порывы московскаго человка. Въ другихъ стихотвореніяхъ онъ прославляегь презрніе къ житейскимъ условностямъ, терпимость и даже преклоненіе передъ капризною игрой страстей и чувствъ. ‘Свободнымъ нтъ цпей’, восклицаетъ онъ въ длинной поэм, подъ названіемъ ‘Виднія’. Въ лирическомъ стихотвореніи, напечатанномъ въ десятой книг ‘Пантеона’, есть строфа, звучащая настоящимъ вольнолюбіемъ. Обращаясь къ юному существу, поэтъ говоритъ:
Дитя мое, волна — любовь,
Волна съ волной сойдется-ль вновь —
То знаетъ только Богъ.
За оригинальными лирическими стихотвореніями слдуютъ переводы изъ Беранже и беллетристическіе очерки, иногда въ юмористическомъ стил, не чаще всего — проникнутые лихорадочною, растрепанною чувствительностью московскаго романтизма сороковыхъ годовъ,— каковы, напр., ‘Офелія’, разсказъ ‘Безъ начала, безъ конца и въ особенности безъ морали’ обширная повсть ‘Одинъ изъ многихъ’ въ трехъ эпизодахъ: Любовь женщины, Антоша, Созданіе женщины и др. Кром того, онъ пишетъ постоянныя рецензіи въ ежемсячномъ отдл ‘Театральная лтопись’ о представленіяхъ на сценахъ Александринскаго и Большого театровъ к рядъ небольшихъ статеекъ о русской драм, съ первымъ открытымъ выраженіемъ нкоторыхъ своихъ принципіальныхъ убжденій, получившихъ боле полное развитіе, однако, только въ позднйшихъ его работахъ. На этихъ замткахъ стоитъ остановиться, потому что въ нихъ проглядываетъ самостоятельная мысль и довольно смлое отношеніе къ современному состоянію русскаго творчества. Аполлонъ Григорьевъ сравниваетъ произведенія древняго драматическаго искусства съ произведеніями новйшаго и находитъ въ нихъ крупное, важное, идейное различіе. Въ греческой трагедіи, говоритъ онъ, личность не играла самостоятельной роди и подчинялась силамъ, выше ея стоящимъ, непобдимому фатуму, съ которымъ могли бороться только настоящіе герои. Въ драм новйшихъ вковъ личность выступаетъ на первый планъ, приковывая къ себ вниманіе важностью и сложностью своихъ нравственныхъ интересовъ и стремленій. Гамлетъ слабъ, какъ ребенокъ, но сознаніе личности ‘придаетъ ему силу Немейскаго льва’. Ординарные факты жизни такъ-же важны, какъ и разнаго рода экстравагантныя событія, потому что ‘общая вковая идея отражается во всемъ’,— и ‘драма повседневныхъ явленій’ ничмъ ршительно не уступаетъ ‘драм явленій исключительныхъ’. Отъ этихъ, не совсмъ законченныхъ разсужденій, Аполлонъ Григорьевъ обращается къ драматической литератур Россіи и не находитъ въ ней ничего, кром дтскаго однообразія вымысла, ограниченнаго кругозора, пустоты жизни, застывшей въ чуждыхъ, взятыхъ на прокатъ формахъ. Надъ общимъ уровнемъ посредственности уединенно высятся только несценическія поэмы Пушкина, юношеская, но смлая драма Лермонтова, великая сатира Грибодова и глубокія созданія Гоголя. Но среди новйшихъ русскихъ дятелей въ этой области — ни одного настоящаго, истинно оригинальнаго таланта. Многіе идутъ по дорог, проложенной ‘могучей, стопой геніевъ’, но нтъ никого, кто съ полною, художественною силою могъ-бы поставить передъ глазами ‘благородную русскую душу’, оклеветанную въ произведеніяхъ разныхъ бездарныхъ авторовъ.
Осудивъ въ такихъ выраженіяхъ ‘элементы современной русской драмы’, Аполлонъ Григорьевъ обращается съ горячею похвалою по адресу писателя, котораго онъ не сметъ назвать по имени. Этотъ писатель скоро займетъ, по его убжденію, высокое мсто въ русской литератур, талантъ его оригиналенъ, ярокъ и способенъ къ ‘ужасающему анализу’ живой дйствительности. Съ любовью изучивъ первое произведеніе молодого драматурга, онъ не сомнвается, что близокъ часъ новаго, важнаго переворота въ русской литератур. Вслдъ за этимъ намекомъ, относящимся, повидимому, къ юношескимъ опытамъ Островскаго, критикъ ‘Пантеона’ переходить къ теоретическому вопросу о значеніи страстей въ жизни и въ произведеніяхъ искусства. На нсколькихъ страницахъ онъ борется противъ идеальнаго, устарлаго романтизма, пылко обороняя простую, ‘здравую точку зрнія’ на любовь отъ представителей ‘аскетическо-католическихъ требованій’, которыхъ онъ при этомъ неуклюже называетъ ‘витязями раковаго хода’. ‘Давайте намъ личности, восклицаетъ Аполлонъ Григорьевъ, и вдали — бездну, судьбу, видимую и для нихъ самихъ и для зрителя’. Въ литературномъ произведеніи страстямъ принадлежитъ такое-же мсто, какъ и въ жизни, и потому рисовать ихъ надо со всмъ разнообразіемъ ихъ дйствительныхъ, а не воображаемыхъ признаковъ. Въ заключеніе своихъ замтокъ о русской драм и русской сцен Аполлонъ Григорьевъ съ особеннымъ восторгомъ указываетъ на стихотворныя произведенія поэта, которому ‘въ настоящую эпоху нтъ равнаго по таланту въ нашей литератур’, владющаго ядовитой и грустной ироніей и выработанной, литой формой для выраженія самыхъ тонкихъ ощущеній,— на Фета. Въ немъ онъ видитъ воплощеніе цлаго момента жизни, и самую способность его писать воздушными образами, легкими и блестящими, какъ пыль снговъ, онъ считаетъ типичною для настоящей эпохи, потому что ‘современный человкъ преклоняется передъ тмъ только, что можетъ обратить въ прахъ однимъ дыханіемъ’.
Въ такихъ замткахъ, беллетристическихъ очеркахъ и стихотворныхъ поэмахъ прошелъ цлый годъ его литературной дятельности. Работая въ разныхъ направленіяхъ, Аполлонъ Григорьевъ изощрялъ свой талантъ, овладвалъ все глубже и глубже предметомъ своихъ непосредственныхъ, прирожденныхъ симпатій. Поэзія вообще и драматическая въ частности становится любимою темою его разсужденій, и каждое сколько-нибудь замтное литературное явленіе возбуждаетъ его критическій умъ, вызывая потребность въ свободныхъ и смлыхъ изліяніяхъ. Уже въ начал 1847 г. онъ принимаетъ очень дятельное участіе въ ежедневной газет ‘Московскій городской листокъ’, гд такъ-же, какъ и въ ‘Пантеон’, пишетъ очень много, то въ качеств обозрвателя журналовъ, то въ качеств театральнаго рецензента или самостоятельнаго критика, подвергающаго разсмотрнію самыя крупныя явленія современной литературы. Иногда онъ выражаетъ свои мысли и по вопросу о воспитаніи, при чемъ высказывается за педагогическую систему, въ которой духъ вка умрялся-бы условіями народнаго развитія. Иногда онъ выступаетъ съ, юмористическими замтками, каковъ, напр., фельетонъ подъ названіемъ ‘Вечеръ и ночь кочующаго варяга въ Москв и Петербург. Въ этомъ послднемъ фельетон, написанномъ съ нервическою веселостью, перемежающеюся приступами настоящей хандры, можно сказать, впервые обрисовалась характерная индивидуальность Аполлона Григорьева. При отсутствіи серьезной темы, его мысли и чувства выступаютъ здсь передъ нами въ какихъ-то неуловимыхъ, расплывчатыхъ изліяніяхъ — среди распутнаго упоенія трактирнымъ кутежомъ, среди алкоголическихъ грезъ о сентиментальномъ счасть. Здсь онъ открываетъ передъ читателемъ свою настоящую ‘русскую природу’, не увлекаясь никакими общими теоретическими разсужденіями. Онъ сравниваетъ Москву и Петербургъ, и съ полной откровенностью распахивая душу завзятаго москвича, отдаетъ предпочтеніе Москв передъ Петербургомъ. Въ Москв — широкій разгулъ, съ цыганскими пснями, съ возбуждающимъ, легкимъ, сухимъ скрипомъ летящихъ по снгу саней, съ неопредленною, непонятною, тоскливою хандрой при вид мелькающихъ женскихъ образовъ въ освщенныхъ окнахъ обывательскихъ домовъ. Въ Петербург — пошлая, безстрастная скука, врожденное отвращеніе отъ домашняго очага. Въ Москв — жажда какой-то стихійной дятельности, съ полнымъ удовлетвореніемъ глубочайшихъ инстинктовъ. Въ Петербург — чиновническая опредленность и размренность, съ заказнымъ восторгомъ даже въ театр, при вид того, что въ Москв подняло-бы вс нервы, вызвало-бы громы рукоплесканій. Изрытый болзненными страстями, Григорьевъ не видитъ всей пустоты и безсодержательности этихъ полу-романтическихъ восторговъ по адресу Москвы и обличительныхъ іереміадъ по адресу Петербурга. Но при этомъ необходимо отмтить, что мысль молодого писателя, именно подъ вліяніемъ личныхъ пристрастій и уродливаго воспитанія среди стснительныхъ условій семейной догматики, очень рано суживаетъ свои требованія и запросы, принимая банальную окраску какого-то провинціальнаго патріотизма. Какъ и въ вопрос о воспитаніи, Аполлонъ Григорьевъ въ своихъ жизненныхъ стремленіяхъ не слдуетъ по пути какого-нибудь яснаго и возвышеннаго идеала, но отдается своимъ безотчетнымъ влеченіямъ, идущимъ не изъ особенно глубокаго культурнаго источника.
Иногда Аполлонъ Григорьевъ даетъ на страницахъ ежедневной газеты очень врныя и мткія характеристики разныхъ литературныхъ дятелей и художественныхъ явленій. Нсколько разъ онъ возвращается къ поэтическому таланту Аполлона Майкова. Въ одномъ мст онъ длаетъ предостереженіе сильному, но ‘гибнущему дарованію’ Якова Полонскаго. О Гончаров, по поводу его ‘Обыкновенной Исторіи’, онъ высказывается въ цломъ ряд фельетоновъ. Въ небольшой, но ярко написанной стать онъ проводить, можно сказать, блестящую параллель между типомъ Донъ-Жуана у Мольера, Байрона, Гоффмана и Пушкина. Но самой важной работой Аполлона Григорьева въ этомъ году надо признать статью его о ‘Переписк съ друзьями’ Гоголя. Въ довольно рзкихъ выраженіяхъ онъ порываетъ съ авторитетомъ Блинскаго и, по-своему, отложивъ въ сторону вс журнальные шаблоны, старается охарактеризовать эту замчательную книгу. У молодого писателя не было никакихъ опредленныхъ и хорошо разработанныхъ философскихъ понятій и той умственной увренности, которая дается глубокимъ научнымъ убжденіемъ, сознающимъ свою естественную ограниченность и потому идущимъ навстрчу высшимъ метафизическимъ идеямъ. Разсуждая о художник, который въ минуту религіознаго экстаза открылъ и ощутилъ въ себ дыханіе живого Бога, онъ вдается въ малозначущія оговорки и какъ бы самъ не сознаетъ значительности своего мннія и своей полемики съ враждебными ему взглядами. Не проникнувъ тонкой философской критикой въ эту книгу патетическихъ страданій одной изъ самыхъ оригинальныхъ натуръ, онъ не крпокъ въ защит того, что въ самомъ Гогол возбудило тревогу и ярость святого самообличенія. Онъ старается представить психологическое оправданіе всхъ сомнній Гоголя на основаніи его прежнихъ художественныхъ произведеній, въ которыхъ мало-по-малу игривый и безпечный юморъ переходилъ въ страстную сатиру, проникнутую въ своихъ корняхъ, въ глубин своихъ источниковъ, экстазомъ передъ идеаломъ полнаго и совершеннаго человка, полной и совершенной правды. Онъ видитъ, въ Гогол настоящаго стоика и въ. книг его, произведшей бурю среди его самыхъ ревностныхъ поклонниковъ, честную исповдь художника, который дорожитъ своимъ дломъ. Если выкинуть изъ счета нкоторыя ненужныя рзкости и нелпости практическихъ указаній и совтовъ автора, то вся ‘Переписка съ друзьями’ представится замчательнымъ, великимъ произведеніемъ, въ которомъ духъ художника и мыслителя показалъ себя въ своихъ сокровеннйшихъ броженіяхъ, во всей сосредоточенности своего исканія высшей послдней истины.
При своей душевной непосредственности, не подавляемой никакими противорчіями разсудка, Аполлону Григорьеву въ сущности легко было отнестись сочувственно къ тому явленію, которое въ людяхъ, жившихъ боле умственными, чмъ психологическими интересами, возбудило рядъ вопросовъ, непосильныхъ имъ при данной степени ихъ философскаго развитія. Самъ поэтъ и художникъ, онъ сразу почувствовалъ тайную правду гоголевскихъ признаній и потому не могъ не посмотрть на его книгу, какъ на литературное явленіе, заслуживающее не хулы и надменныхъ порицаній, а серьезнаго и вполн толерантнаго разбора. Не задаваясь никакими теоретическими цлями, Аполлонъ Григорьевъ разршилъ свою задачу на нсколькихъ газетныхъ столбцахъ, въ которыхъ легко было усмотрть вс свойства его собственной натуры — его чуткую отзывчивость, его жажду внутренней правды, его способность къ тонкому психологическому анализу. Но при всхъ этихъ данныхъ, разсужденія Аполлона Григорьева должны были произвести нкоторое впечатлніе только на людей, близко стоявшихъ къ нему но складу души и темпераменту, и едва ли могли захватить широкіе круги читающей русской публики, уже загипнотизированной въ этомъ вопрос изступленными протестующими криками такого авторитета, какъ Блинскій, и всхъ его многочисленныхъ журнальныхъ послдователей. Любопытно отмтить при этомъ, что статья о Гогол, явившаяся въ печати только съ иниціалами Аполлона Григорьева, была приписана нкоторыми лицами А. Галахову, который и поспшилъ разъяснить это недоразумніе въ небольшомъ письм на имя редактора ‘Московскаго городского листка’.
‘Московскій Городской Листокъ’ просуществовалъ только одинъ годъ и по закрытіи этой газеты, въ которой принимали участіе многіе видные литературные дятели того времени, Аполлонъ Григорьевъ печатаетъ разные свои переводы въ ‘Московскихъ Вдомостяхъ’ и нсколько замтокъ о московскомъ театр въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ 1849—1850 гг. Онъ точно ищетъ настоящей твердой почвы для своего гибкаго, но еще не развернувшагося таланта, Накопляются мысли и чувства, требующія выраженія, на горизонт появляются новыя звзды, о которыхъ онъ могъ-бы говорить съ увлеченіемъ, съ глубокимъ, искреннимъ убжденіемъ. Статейка о ‘Переписк съ друзьями’, хотя и вызвала нсколько рзкихъ замчаній Герцена, имла успхъ въ небольшомъ литературномъ кругу, и молодой авторъ, кипвшій новыми замыслами, чувствовалъ потребность въ боле широкой критической дятельности и притомъ непремнно въ какомъ-нибудь идейномъ, распространенномъ журнал. Съ такими настроеніями Аполлонъ Григорьевъ началъ свое сотрудничество въ ‘Москвитянин’ Погодина и Шевырева. Въ 1851 г. онъ печатаетъ въ этомъ журнал отрывокъ изъ ‘Паризины’ Байрона, переводное стихотвореніе изъ Гте, нсколько общихъ критическихъ замтокъ о современныхъ литературныхъ явленіяхъ, о театр. Но настоящимъ дятелемъ этого журнала въ его критическомъ отдл онъ становится только въ слдующемъ году. Въ четырехъ книгахъ ‘Москвитянина’ онъ помщаетъ рядъ небольшихъ статей, выражающихъ его главные, основные взгляды на задачу литературной критики, на важнйшія теченія въ области русской поэзіи. Онъ еще колеблется въ выбор отдльныхъ терминовъ, мысль его еще не получила полнаго развитія, его общія теоретическія убжденія выступаютъ въ нсколько неопредленныхъ формулахъ, съ постоянными, однообразными повтореніями, доходящими даже до простыхъ перепечатокъ изъ прежде написанныхъ статей. Но при всхъ недочетахъ философской выдержанности, разсужденія Аполлона Григорьева все-таки имютъ строго — литературный характеръ и обнаруживаютъ въ молодомъ писател глубокій интересъ къ искусству, способность разжигаться его успхами, его судьбами до степени всепоглощающаго энтузіазма. Спустя четыре года посл смерти Блинскаго, еще до появленія въ литератур Чернышевскаго и Добролюбова, съ ихъ разсудочнымъ, но яростнымъ задоромъ, произведшемъ совершенно новое броженіе въ русскомъ обществ, горячо написанныя статьи Аполлона Григорьева должны были возбудить самыя свтлыя надежды въ людяхъ съ эстетическимъ вкусомъ. Они въ самомъ дл выливались изъ души, трепетавшей отъ всякаго яркаго художественнаго впечатлнія. Нкоторые пріемы анализа, проникнутые поэтической мечтательностью, не могли не напомнить публик пламенную рчь Блинскаго. По тонкости отдльныхъ замчаній въ новыхъ характеристикахъ Писемскаго, Огарева, Фета, Гончарова, Аполлонъ Григорьевъ не имлъ соперниковъ среди журнальныхъ рецензентовъ, бродившихъ по смерти Блинскаго въ какихъ-то потемкахъ, бездушно, а иногда и пошловато повторяя и обезцвчивая рзкія выраженія умершаго учителя. Несмотря на вншній блескъ и игру парадоксальнаго ума, Дружининъ не могъ сравниться съ этимъ даровитымъ поэтомъ, взявшимся за дло критики по чувству настоящей, страстной любви къ спорамъ и дебатамъ на эстетическія и историко-литературныя темы. Бойкіе рецензенты, работавшіе въ ‘Москвитянин’ рядомъ съ Аполлономъ Григорьевымъ, иногда даже выражавшіе врныя критическія сужденія, уже совершенно заслонялись его безпрерывными трудами, отмченными печатью яркаго, самобытнаго таланта. Во всякомъ случа, не подлежитъ никакому сомннію, что краткія, но зажигательныя замтки Аполлона Григорьева не могли не производить огромнаго впечатлнія на страницахъ журнала, гд по сосдству съ ними печатались первыя драматическія произведенія Островскаго, могуче развертывалось мрачное, зараженное прирожденнымъ цинизмомъ творчество Писемскаго, и выступали разныя молодыя, многообщающія дарованія съ серьезными задатками оригинальной художественности. Даже сухія работы Шевырева и ученыя изслдованія Погодина, не блиставшія особеннымъ литературнымъ талантомъ, не могли не придавать ‘Москвитянину’ этой эпохи нкоторой солидности, облегчавшей и пролагавшей дорогу въ публику для боле новыхъ, пылкихъ его сотрудниковъ. Извстно, что Аполлонъ Григорьевъ никогда не переставалъ вспоминать этотъ свтлый моментъ въ своей литературной дятельности съ особеннымъ ощущеніемъ изжитыхъ и невозвратныхъ восторговъ. Никогда впослдствіи, даже во время своего сотрудничества въ журналахъ Достоевскаго, онъ не чувствовалъ себя столь свободнымъ, самостоятельнымъ выразителемъ литературныхъ симпатій цлаго кружка талантливыхъ людей. При томъ же Аполлонъ Григорьевъ на дл могъ убдиться въ томъ, что его критическое чутье толкаетъ его къ сужденіямъ и мнніямъ, которыхъ не можетъ разрушить жизнь съ ея постоянными разочарованіями. Еще на страницахъ ‘Пантеона’, онъ, какъ мы видли, предсказывалъ рядъ новыхъ событій въ области русскаго драматическаго творчества, и вотъ появился Островскій, всми оспариваемый, но давшій въ его руки цлый рядъ художественныхъ доказательствъ, съ которыми ему не страшно было бороться противъ разныхъ журнальныхъ педантовъ и доморощенныхъ ювеналовъ.
Аполлонъ Григорьевъ не щадитъ современной журналистики — съ ея часто невжественными и грубо безтактными прокурорами и судьями у критической трибуны. Съ обычною, слегка вульгарною откровенностью, онъ вышучиваетъ ихъ претензіи замнить прежнія, старыя точки зрнія новыми, плохо понятыми теоріями. Вс толкуютъ объ упраздненіи эстетической критики, о нарожденіи критики исторической, но никто до сихъ поръ не сумлъ показать и объяснить, въ какомъ именно направленіи дйствительно совершается переворотъ въ пріемахъ критическаго разбора литературныхъ произведеній. Мы сами — поборники исторической критики, заявляетъ Аполлонъ Григорьевъ, и, вслдъ за этимъ, по пунктамъ формулируетъ главные тезисы своего эстетическаго вроученія. Вопервыхъ, историческая критика должна разсматривать литературу, какъ органическій продуктъ вка и народа, въ связи ‘съ развитіемъ государственныхъ, общественныхъ и моральныхъ понятій’. На суд этой критики каждое истинно талантливое произведеніе является живымъ отголоскомъ убжденій, врованій и стремленій извстной эпохи. Но такъ какъ, оговаривается при этомъ Аполлонъ Григорьевъ, во всемъ временномъ есть частица вчнаго, неперемннаго, то отсюда съ логическою неизбжностью слдуетъ, что ‘общіе эстетическіе законы подразумваются исторической критикой художественныхъ произведеній’. Во-вторыхъ, историческая критика должна разсматривать художественныя произведенія въ ихъ преемственной связи, сопоставляя ихъ между собою, но не уничтожая одного въ пользу другого, не возвышая ‘послдне-написаннаго на счетъ предшествовавшихъ’. Она показываетъ относительное значеніе всхъ художественныхъ явленій въ масс и затмъ только взвшиваетъ каждое изъ нихъ на всахъ безотносительныхъ законовъ изящнаго. Въ-третьихъ, наконецъ, историческая критика, разсматривая литературное произведеніе, какъ живой продуктъ даннаго момента въ жизни народа, должна при этомъ открыть т новыя идеи, которыя внесены имъ въ общій процессъ его духовнаго развитія. Произведенія, повторяющія чужія мысли, не могутъ имть самостоятельнаго значенія, хотя они иногда доводятъ до крайнихъ граней извстные идеалы, утрируютъ извстную художественную манеру.
Вотъ основныя положенія той исторической критики, которая впослдствіи выступила въ статьяхъ Аполлона Григорьева подъ другимъ, боле подходящимъ названіемъ — органической критики.
Въ дальнйшихъ разсужденіяхъ Аполлонъ Григорьевъ возвращается къ любимому вопросу о Гогол, отразившемъ, по его мннію, въ своихъ произведеніяхъ русскую жизнь со всмъ безконечнымъ разнообразіемъ ея явленій. Въ сосредоточенно страстной и тонко чувствующей натур этого художника соединились вс элементы, необходимые для полнагоі цльнаго творчества — глубокое презрніе ко всякой пошлости и яркое сознаніе отвлеченнаго идеала красоты и правды. Все, что длается въ текущей литератур прогрессивнаго, даже наиболе типическія ошибки молодыхъ талантовъ, все это — броженіе идей, брошенныхъ въ общество его геніальною сатирою, но воспринятыхъ разными людьми съ неодинаковою силою пониманія и внутренняго сочувствія. Подъ ея вліяніемъ совершается перерожденіе стремленій и силъ литературы, жаждущей новыхъ словъ, новыхъ формъ и образовъ. Въ обзор главныхъ художественныхъ явленій 1852 г. Аполлонъ Григорьевъ, привтствуя молодые побги новаго искусства, открыто указываетъ на постоянное истощеніе нкоторыхъ старыхъ вяній. Умираетъ, говоритъ онъ, направленіе, которое обозначали и обозначаютъ именемъ Лермонтовскаго. Оно не заключаетъ въ себ истинно тонкаго и глубокаго чутья жизни, высшаго пониманія дйствительности, сливающаго отрицательно протестующіе элементы съ элементами положительными, идеальными. Исчезаетъ совершенно Лермонтовское направленіе, принявшее только съ виду Гоголевскую форму — въ немъ фальшивое и ложное изображеніе русскаго быта обыкновенно завершается какими-нибудь благожелательными сентенціями, изобличающими умственное ничтожество несамобытныхъ, неспособныхъ къ настоящему творчеству авторовъ. Умираетъ то направленіе, которое свирпствовало въ литератур подъ названіемъ натуральной школы — порожденная недугомъ безплодной мечтательности и худо понятой филантропіи, эта школа выдвигала въ своихъ произведеніяхъ съ какою-то странною любовью все физически и морально уродливое. А между тмъ, еще недавно такое болзненное созерцаніе жизни сходило за истинный паосъ, еще недавно рабское копированіе фактовъ, наудачу выхваченныхъ изъ современной волны и затмъ брошенныхъ назадъ безъ малйшей обработки, производило впечатлніе важнаго литературнаго дла. Вотъ какія направленія исчезаютъ, или уже совершенно исчезли, очищая дорогу новымъ художественнымъ силамъ. Посл Гоголя уже нетрудно отнестись критически ко всмъ этимъ нелпымъ и жалкимъ претензіямъ разочарованія и фальшивой образованности, къ этой унизительной игр на струнахъ моральнаго уродства и физическаго безобразія. Пролетвшій настоящею грозою надъ русской жизнью геній Гоголя озарилъ тревожнымъ свтомъ и то, что постепенно вырождается въ русской литератур, и то, что только еще ростетъ и медленно, но врно укрпляется въ новой школ, окончательно примирившей обличительные и идеальные элементы творческаго процесса.
Эти общія разсужденія объ исходной точк современной литературы Аполлонъ Григорьевъ заканчиваетъ нсколькими замчаніями, имющими глубокій смыслъ. На трехъ страницахъ онъ развиваетъ цльный взглядъ на взаимное отношеніе между художникомъ и тою жизнью, которую онъ изображаетъ въ своихъ произведеніяхъ. Въ немногихъ словахъ онъ показываетъ, въ какихъ комбинаціяхъ искусство выдвигаетъ т или другія свои стороны, приноравливаясь къ вяніямъ исторіи, къ условіямъ умственнаго и соціальнаго быта окружающаго общества. Если окончательно развнчаны прежніе кумиры напыщеннаго романтизма, если доказано ничтожество разныхъ натуралистическихъ поддлокъ подъ настоящую живую дйствительность, то спрашивается, каково должно быть истинно художественное отношеніе писателя къ сырому матеріалу своихъ наблюденій, своего опыта? Оно должно быть прямымъ, непосредственнымъ отношеніемъ, отвчаетъ Аполлонъ Григорьевъ, потому что только произведенія, зачатыя и выношенныя при этихъ условіяхъ, принадлежатъ къ. искусству, занимаютъ въ немъ опредленное мсто. Только тотъ истинный художникъ въ наше время, кто нашелъ въ душ своей нкоторое возможное равновсіе идеала и жизни, кто разсматриваетъ окружающую дйствительность сквозь вчныя и разумныя требованія духа, кто, пристально изучая факты, не измняетъ высшему безпристрастію и уметъ воздать должную справедливость ихъ самобытнымъ законамъ. Мы неправы передъ дйствительностью, восклицаетъ Аполлонъ Григорьевъ, потому что относились къ ней съ ложныхъ точекъ зрнія. Мы не видли, что ея коренныя начала вовсе не находятся въ противорчіи съ нашими идеальными запросами, что дло художника открывать внутреннюю гармонію между идеями жизни и тми явленіями и событіями, въ которыхъ они временно воплощаются. Не скрывая отъ читателя нкоторыхъ оговорокъ, исходящихъ изъ глубокаго источника, Аполлонъ Григорьевъ тутъ-же отмчаетъ, что истинно непосредственное, прямое отношеніе художника къ фактамъ жизни потребно только въ эпическомъ род искусства и возможно только въ первобытныя эпохи умственнаго развитія. Отношеніе между различными силами жизни обусловливается историческими обстоятельствами современности, и если равновсіе между этими силами нарушено, творческій процессъ неизбжно потеряетъ свою непосредственность, приметъ опредленное направленіе, наиболе соотвтствующее натур писателя. ‘Высшій или безусловный комизмъ, какъ результатъ раздвоенія въ міросозерцаніи художника между идеаломъ и дйствительностью, есть точно такъ-же, какъ и трагизмъ,— истинное искусство, истинная поэзія’.
Но хотя эти философскія соображенія Аполлона Григорьева выходятъ изъ ряда обычнаго журнальнаго резонерства, нельзя не видть, что имъ недостаетъ какого-то внутренняго совершенства. Защищая передъ художниками мысль о возможномъ равновсіи между идеальными требованіями и дйствительностью, выставляя передъ ними поверхностность всякаго непримиримаго обличенія и протеста и, какъ писалъ онъ впослдствіи, въ стать по поводу ‘Грозы’ Островскаго, полную необходимость смиренія передъ жизнью, онъ не видитъ, что ни о какой гармоніи внутреннихъ и вншнихъ началъ не можетъ быть и рчи. Аполлонъ Григорьевъ смшалъ сдержанное спокойствіе художественнаго исполненія съ недостижимымъ и ненужнымъ равновсіемъ вчно борящихся между собою духовныхъ силъ и вншнихъ стихій. Искусство можетъ скрыть въ своихъ образахъ и пластическихъ формахъ этотъ постоянный въ самомъ художник раздоръ противоположныхъ стремленій, можетъ воспроизвести картину жизни въ ея законченныхъ типахъ и выраженіяхъ, но нельзя допустить и мысли о томъ, что гд-то существуютъ явленія, представляющія полное выраженіе человческой мечты, что существуютъ факты, въ которыхъ уравновшиваются природа и идеалы. Въ исторіи нтъ равновсія. Являясь непрерывнымъ броженіемъ старыхъ и новыхъ идей, постоянно другъ друга смняющихъ и изгоняющихъ, исторія никогда не останавливается, не замираетъ въ спокойствіи. Сознаніе, которое составляетъ прогрессивную силу каждаго историческаго момента, безпрерывно вырабатываетъ собственными силами идеи, дающія толчокъ и направленіе жизненному процессу. Оно руководитъ имъ, открываетъ, или врне сказать, вливаетъ въ него свой смыслъ, и потому къ каждому всплывшему въ немъ факту относится всегда критически, протестантски отбрасывая все случайное, мертвое, ни передъ чмъ не смиряясь, никому и ничему не угождая. Служа только своимъ собственнымъ законамъ, духъ человческій ни въ чемъ вншнемъ, жизненномъ не находитъ и не можетъ найти полнаго удовлетворенія. Никакія формы соціальнаго быта, никакая житейская добродтель не заслоняютъ передъ нимъ того безформеннаго идеала, который надо всмъ царитъ, но ни въ чемъ вполн не воплощается. Искусство, достигшее полнаго совершенства, можетъ окончательно передлать въ своемъ изображеніи пестрый матеріалъ житейскихъ впечатлній, придать имъ совершенно новую форму, боле отвчающую ихъ внутреннему значенію и смыслу, но никогда никакое творчество, врное своей лучшей природ, не преклонялось передъ дйствительностью — даже въ самыхъ ея красивыхъ, изящныхъ выраженіяхъ, никогда не признавало ее своимъ критеріемъ. Настоящіе великіе художники, смиренно подчиняясь своему внутреннему голосу, всегда производили въ обществ разладъ и борьбу, приносили въ жизнь не миръ, но мечъ. И эта жизнь, взволнованная тмъ, что было въ ихъ произведеніяхъ идеальнаго и потому протестантскаго, напрягалась въ новомъ стремленіи къ совершенству.
При явной симпатіи къ широкому равновсію силъ Аполлонъ Григорьевъ, въ сущности, не могъ заглянуть въ глубину Гоголевской натуры, въ которой вчная лихорадочная напряженность была явнымъ признакомъ ея непримиримаго раздора со всякой дйствительностью. Въ смх Гоголя, звучавшемъ изступленнымъ до сладострастія отрицаніемъ, не было ни одной примирительной ноты, ни малйшаго признака того душевнаго равновсія, которое было, напр., у Пушкина въ зрлые годы его поэтическаго творчества. Сознавая эти важныя черты Гоголевской сатиры, Аполлонъ Григорьевъ не могъ не мечтать о новомъ талант ‘съ боле спокойной творческой натурой’, съ меньшей наклонностью къ суровому, безпощадному обличенію, съ боле мягкой и терпимой душой, съ большей снисходительностью къ человческимъ язвамъ и порокамъ, которыми онъ самъ боллъ съ раннихъ лтъ. Мы уже знаемъ, съ какимъ восторгомъ Аполлонъ Григорьевъ, на страницахъ ‘Пантеона’, встртилъ первые опыты молодого Островскаго, когда еще никто не зналъ ни одного изъ его произведеній. Перейдя изъ ‘Пантеона’ въ ‘Московскій городской листокъ’, Аполлонъ Григорьевъ увлекъ за собою туда и Островскаго. На страницахъ ‘Москвитянина’ 1852 г., сейчасъ по напечатаніи Островскимъ ‘Бдной невсты’, онъ уже прямо заявляетъ, что отъ него одного онъ ждетъ въ настоящее время новаго слова. Затмъ, въ первомъ номер ‘Москвитянина’ 1853 г., перебравъ разныя литературныя явленія послдняго времени и остановившись на нкоторыхъ пьесахъ Островскаго, Аполлонъ Григорьевъ указываетъ съ особеннымъ сочувствіемъ, въ чемъ именно заключается новое направленіе этого таланта. У одного Островскаго, говоритъ онъ, есть свой прочный идеальный строй понятій съ особеннымъ оттнкомъ, обусловленнымъ эпохою и натурою самого поэта. ‘Этотъ оттнокъ мы назовемъ, нисколько не колеблясь, пишетъ онъ,— кореннымъ русскимъ міросозерцаніемъ, здоровымъ и спокойнымъ, юмористическимъ безъ болзненности, прямымъ безъ увлеченій въ ту или другую крайность, идеальнымъ, наконецъ, въ справедливомъ смысл идеализма безъ фальшивой грандіозности или столько-же фальшивой сентиментальности’. Послдней его статьею въ ‘Москвитянин’ была обширная, но неоконченная статья о томъ-же Островскомъ, въ которой критикъ горячо заступается за своего любимаго писателя противъ разныхъ журнальныхъ рецензентовъ, сыплетъ полемическими стрлами противъ всхъ, не видящихъ его великаго таланта и затмъ не безъ страсти отстаиваетъ нсколько любимыхъ мыслей, имющихъ широкое содержаніе, но все-таки не теряющихъ изъ виду основныхъ особенностей творчества Островскаго. Въ произведеніяхъ Островскаго мы имемъ дло съ совершенно новымъ бытомъ, съ совершенно новымъ, оригинальнымъ отношеніемъ къ этому быту, съ новой манерой изображенія, съ новымъ языкомъ. Въ нихъ отсутствуетъ желчь и повсюду проглядываетъ прямое, непосредственное, чисто народное отношеніе писателя къ жизни. Народность — вотъ это новое слово, сказанное Островскимъ въ области русскаго сценическаго искусства, не узко понятая народность, а въ широкомъ смысл общенаціональной физіономіи и типичнйшихъ настроеній цлаго умственнаго строя.
Черезъ пять лтъ Аполлонъ Григорьевъ помстилъ въ ‘Русскомъ Мір’ дв статьи о томъ-же Островскомъ по поводу ‘Грозы’. Онъ не измнилъ своего взгляда на его талантъ — до такой степени, что, по странной неподвижности аргументаціи, опять-таки перепечатываетъ цлыя страницы изъ своей прежней статьи, съ самыми ничтожными измненіями въ отдльныхъ выраженіяхъ и замчаніяхъ. Онъ крпко стоитъ на своемъ, доказывая, что Островскій — великій изобразитель не только народной жизни, но и народнаго духа, цлаго народнаго міра, съ его разнообразными началами и пружинами. Аполлонъ Григорьевъ горячо возражаетъ Добролюбову, статьи котораго объ Островскомъ онъ готовъ признать остроумными и мткими, хотя въ нихъ драматическая дятельность Островскаго представлена въ одностороннемъ освщеніи. По его мннію, въ Островскомъ надо видть не только обличителя самодурства, не только бытового писателя, но истинно народнаго поэта, который играетъ на всхъ тонахъ, ‘на всхъ ладахъ народной жизни’, который создалъ энергическую натуру Нади, страстно-трагическій образъ Катерины, высокое лицо Кулигина, Грушу, ‘отъ которой такъ и пышетъ жизнью и способностью жить съ женскимъ достоинствомъ’. Слово для разгадки всей дятельности Островскаго — не самодурство, а народность.
Такъ оцнивалъ литературное значеніе Островскаго Аполлонъ Григорьевъ, и въ нкоторой части русскаго общества сложилось убжденіе, что ему принадлежитъ въ этомъ дл очень существенная заслуга. Добролюбовъ съ большею яркостью изобразилъ и объяснилъ общественное значеніе драматической сатиры Островскаго, но Аполлонъ Григорьевъ еще раньше Добролюбова, на страницахъ ‘Пантеона’, въ замткахъ ‘Москвитянина’, когда другіе журналисты свистали и шикали при имени Островскаго, отстаивалъ его талантъ, выяснялъ его роль въ области русскаго театра не съ узко-публицистической, а исторической и художественной точки зрнія. Онъ предвидлъ ростъ его дарованія и смло доказывалъ, что произведеніями Островскаго говорится новое слово въ литератур, потому что Островскій ближе Гоголя подошелъ къ народной жизни, просто и безъ всякаго напряженія отразилъ ее въ своихъ превосходныхъ типическихъ картинахъ. Онъ былъ истиннымъ глашатаемъ его славы, и когда Островскій въ 60-хъ годахъ вошелъ въ сношеніе съ ‘Современникомъ’, Аполлонъ Григорьевъ долженъ былъ почувствовать боль и горечь, какъ при утрат авторитетнаго единомышленника. Нельзя не согласиться, что въ статьяхъ Добролюбова литературная дятельность Островскаго разсмотрна только съ ея боле поверхностной стороны. Произведенія Островскаго, кром смлаго обличенія самодурства, заключаютъ въ себ цлый рядъ характеровъ и типовъ, которыхъ нельзя пріурочить къ одной только сатирической иде. Островскій обладалъ огромнымъ поэтическимъ талантомъ въ изображеніи бытовыхъ особенностей русской жизни, языкъ его произведеній, несмотря на отсутствіе законченности и глубокаго единства художественнаго стиля, звучитъ всми колоколами русскихъ городовъ и пригородовъ, выведенныя имъ лица, освщенныя незлобивымъ юморомъ, представляютъ цлую галлерею яркихъ этнографическихъ типовъ,— и потому надо признать справедливыми критическія замчанія Аполлона Григорьева по поводу пробловъ въ оцнк темнаго царства, сдланной Добролюбовымъ. Но, признавая критическія возраженія Аполлона Григорьева, слдуетъ отмтить, что самъ онъ, въ обсужденіи драматическаго таланта Островскаго, стоялъ на ложномъ пути. Какими-бы достоинствами ни обладала драматическая этнографія этого писателя, какими-бы яркими красками ни были расписаны полотна его бытовыхъ декорацій, нтъ возможности признать и усмотрть во всей его литературной дятельности того высокаго смысла, какой приписываетъ ей Аполлонъ Григорьевъ. Народная жизнь отразилась въ произведеніяхъ Островскаго не извнутри, а извн, и вся его личная писательская индивидуальность, при живости характера, при открытомъ, ясномъ, но черезчуръ трезвенномъ ум, при нкоторой добродушной флегматичности и расплывчатой сердечности, отличающей весь средній слой русскаго общества,— совершенно не подходила для роли смлаго новатора въ какой-бы то ни было области искусства. Не нося въ душ настоящаго идейнаго огня, онъ не могъ быть, несмотря на прирожденный сатирическій талантъ, и вдохновеннымъ обличителемъ въ широкомъ, общечеловческомъ смысл слова. Его юморъ игривъ, легокъ, свободенъ, но задваетъ и бичуетъ только то, что создано безобразными условіями исторіи, что составляетъ колоритъ извстной страны и эпохи, и при новыхъ, лучшихъ соціальныхъ обстоятельствахъ отпадаетъ, какъ омертввшая кора. Его положительные идеалы, при всей ихъ безупречности съ точки зрнія ординарной добродтели, не переходятъ за границу нсколькихъ пошлыхъ правилъ узаконеннаго житейскаго кодекса. Его лучшіе герои не боле, какъ протестантствующіе мщане, надъ которыми какъ-бы витаетъ мечта автора объ утшительномъ союз добродтели съ практическимъ благополучіемъ. Его сатирическое негодованіе противъ русской жизни основано на томъ, что эта жизнь не выливается въ правильныя и удобныя формы цивилизаціи, съ такими общепризнанными ея выраженіями, какъ тихая, безбурная семейственность и благонамренно-буржуазная гражданственность. Думать, что посл Гоголя, обнажившаго до корня всю пошлость пошлаго человка и тмъ самымъ показавшаго глубочайшія стремленія духа къ идеальному совершенству, новое вяніе могло быть внесено въ драматическое искусство произведеніями Островскаго — значитъ не ясно понимать, какими истинно вдохновенными способами прокладывается всякій новый путь въ художественномъ развитіи общества.
Былъ, впрочемъ, моментъ въ литературной дятельности Аполлона Григорьева, когда восторги его передъ Островскимъ какъ бы нсколько поблднли. Можно допустить, что непосредственнымъ чутьемъ своей натуры, которая не лишена была артистической тонкости, онъ почувствовалъ внутреннюю неполноту въ его художественномъ творчеств. Освжающей волной прокатилось въ душ Аполлона Григорьева критическое сомнніе въ томъ, что это творчество захватываетъ вс элементы и силы народнаго духа. Въ одномъ изъ своихъ писемъ къ Страхову 1861 г. Аполлонъ Григорьевъ говоритъ о новой, готовящейся къ печати, драм Островскаго съ нкоторою тревогою. Ни отъ кого, кром Островскаго, этого ‘единственнаго и надежнаго столбового коновода’ современной литературы, онъ не ждетъ изображенія положительныхъ сторонъ народнаго характера. По таланту Островскій, казалось-бы, долженъ справиться съ такой задачей. Однако, полной увренности въ томъ, что Островскій оправдаетъ вс его лучшія ожиданія, у Аполлона Григорьева на этотъ разъ не было. Чтобы новая драма изъ эпохи междуцарствія, народныхъ, смутъ и политическихъ волненій — ‘Кузьма Мининъ’ — была настоящимъ воплощеніемъ національной жизни, нужно, чтобы широкая земская стихія, плавно разливавшаяся въ его прежнихъ произведеніяхъ, сочеталась съ ‘тревожными, бродячими’ элементами русской натуры. ‘Вотъ когда рука объ руку съ выраженіемъ коренастыхъ, крпкихъ, дубовыхъ началъ, пишетъ Аполлонъ Григорьевъ, пойдетъ и огненный, увлекающій порывъ иной силы — жизнь будетъ полна, и литература опять получитъ свое царственное значеніе. А этого Богъ знаетъ дождемся-ли мы? Шутка — чего я жду’!.. Новая драма Островскаго должна была показать тонкому критику, йто, при ‘коренастыхъ, дубовыхъ’ элементахъ, въ творчеств Островскаго недоставало идеальныхъ, ‘огненныхъ’ порывовъ, безъ которыхъ литература не можетъ достигнуть тхъ вершинъ, на которыхъ она становится одновременно и народною, и общечеловческою.
Статьей объ Островскомъ въ 1855 году закончилась дятельность, Аполлона Григорьева на страницахъ ‘Москвитянина’ — почти одновременно съ прекращеніемъ издательской дятельности Погодина, длившейся цлыхъ пятнадцать лтъ. Оставляя журнальное поприще, Погодинъ въ небольшомъ обращеніи къ читателю, написанномъ въ его обычномъ тон — шероховатомъ, неметенымъ, по выраженію Герцена, слогомъ,— считалъ своимъ долгомъ засвидтельствовать искреннюю благодарность и своимъ сотрудникамъ, и читателямъ. Онъ убжденъ, что усилія ‘Москвитянина’ были не напрасны, что будущій безпристрастный историкъ, отдастъ полную справедливость его стремленіямъ. Многія положенія, историческія и литературныя, говоритъ Погодинъ, сдлавшіяся теперь общими мстами въ журналахъ, были провозглашены въ ‘Москвитянин’, подвергались возраженіямъ и нападеніямъ всякаго рода и потому имли нужду ‘въ долгой, постоянной оборон’. Погодинъ вмняетъ себ въ заслугу, что ‘Москвитянинъ’ одинъ только и твердилъ въ теченіе многихъ лтъ неумолчно о славянахъ. Несомннно, что если-бы Погодинъ сталъ при этомъ называть по именамъ своихъ заслуженныхъ соратниковъ послдняго періода, онъ долженъ былъ-бы выдвинуть на первое мсто Аполлона Григорьева, критическія статьи котораго, во всякомъ случа, вносили живой духъ въ мертвенную доктринерскую программу этого журнала съ оттнкомъ патріотической казенщины.

III.

Въ двухъ статьяхъ, напечатанныхъ въ ‘Русской Бесд’ и ‘Библіотек для чтенія’, Аполлонъ Григорьевъ изложилъ свои основные взгляды на искусство и на задачу литературной критики. По сил теоретической мысли и смлости отдльныхъ опредленій, это — лучшія его работы и, можетъ быть, самое значительное изъ всего, что написано на эту общую тему въ русской журналистик. Если-бы не нкоторая темнота и тяжеловсность по существу талантливаго разсужденія, если-бы не какая-то прирожденная склонность къ небрежности стиля и разбросанности изложенія, которая только моментами носитъ слды напряженныхъ и вдохновенныхъ умственныхъ настроеній, статьи эти могли-бы выдержать сравненіе съ лучшими критическими изліяніями Блинскаго. Несмотря на отсутствіе разсудочнаго анализа, эти широкія думы о художественномъ творчеств и настоящей критической дятельности должны быть отнесены къ истинно-философскимъ работамъ. Тонкимъ чутьемъ поэта и призваннаго критика Аполлонъ Григорьевъ постигаетъ самые трудные вопросы эстетики и, обладая огромною литературною начитанностью, не говоря уже о всестороннемъ знаніи старыхъ и новыхъ отдловъ русской словесности, онъ уметъ передавать широкое броженіе своихъ артистическихъ ощущеній сопоставленіемъ яркихъ литературныхъ образовъ, живыми параллелями между умственными эпохами разныхъ народностей. Среди волнующагося тумана, который стелется надъ его кипучими, но безпорядочными разсужденіями, вдругъ выступаютъ отдльные смлые и врные афоризмы, скрпляющіе между собою разбросанныя тирады. Въ общемъ, статьи эти имютъ характеръ настоящаго критическаго канона, которому Аполлонъ Григорьевъ оставался вренъ до конца своей жизни. Его любовь къ литератур, его страстное поклоненіе свободному искусству отразились въ нихъ со всею оригинальностью его самобытной натуры. По появившись въ самомъ разгар реалистическихъ увлеченій общества, черезъ короткое время по напечатаніи ‘Эстетическихъ отношеній искусства къ дйствительности’, разсужденія Аполлона Григорьева не должны были имть никакого успха. Не примыкая ни съ какой стороны къ современному движенію въ области эстетики и даже косвенно полемизируя съ Чернышевскимъ о значеніи искусства, Аполлонъ Григорьевъ въ рзкихъ выраженіяхъ отстаиваетъ самостоятельную роль поэтическаго творчества въ умственномъ развитіи общества и независимое положеніе литературной критики, чуждой публицистической задачи, но глубоко связанной съ идеальными теченіями самой жизни. Въ первой стать онъ подробно останавливается на трехъ вопросахъ — о правд въ искусств, о связи искусства съ нравственностью и объ объективности художественнаго творчества, и по каждому изъ этихъ вопросовъ онъ даетъ настоящіе полновсные отвты, далеко опередившіе сознаніе прогрессивнаго общества того времени. Искренность и непосредственность, исключающія всякую натянутость и напряженность, являются необходимыми условіями для всякаго правдиваго воспроизведенія собственныхъ настроеній или настроеніи другихъ людей. Художникъ ничего не заимствуетъ извн, и каждый его живой образъ выростаетъ изъ зеренъ, лежащихъ въ его собственной душ. А тамъ, гд художнику не достаетъ точныхъ ощущеній, поддающихся широкой переработк, выступаетъ ‘великая сила отрицательнаго представленія’, дополняющая внутренній опытъ художника. Искусство есть идеальное выраженіе жизни и потому художнику приходится прежде всего обращаться къ элементамъ своей собственной душевной дятельности, въ которой перерабатываются вншнія впечатлнія. На идеальномъ начал держится весь творческій процессъ, какъ на своей основной, непереходящей, вчной правд. Въ этомъ происхожденіи искусства изъ идеальнаго источника уже дана неизбжная его связь съ высшими нравственными стремленіями человка. Чтобы содйствовать совершенству людей, искусство должно быть врно своей собственной природ, ничему вншнему, никакимъ предписаніямъ временнаго, историческаго характера. Носитель умственнаго свта, истинный художникъ является представителемъ высшихъ нравственныхъ понятій окружающей его жизни. Искусство нравственно потому, что оно жизненно, потому, что оно непосредственно передаетъ въ лицахъ и образахъ т вчныя, идеальныя начала, которыя служатъ мриломъ всякихъ общественныхъ и личныхъ понятій. Стремленіе къ правд, къ органическому единству съ жизнью въ ея глубочайшихъ корняхъ и есть дятельная, нравственная стихія истиннаго искусства. Въ заключеніе первой статьи Аполлонъ Григорьевъ разсеваетъ нкоторыя недоразумнія относительно объективности художественнаго предпріятія. Въ каждомъ талантливомъ художник должна быть способность чутко откликаться на всякое боле или мене значительное событіе и умнье мтко передавать его во всей его особенности, съ его цвтомъ и запахомъ. Проникая въ сущность явленій, поэзія даетъ имъ въ обратномъ теченіи къ вншнему міру правильное-типическое выраженіе въ чувственной форм.
Высказывая эти врныя и глубокія мысли, Аполлонъ Григорьевъ впадаетъ, однако, незамтно для самого себя, въ нкоторыя условности, не имющія истинно-философскаго характера. Нельзя не согласиться, что живой нервъ искусства — его правдивость, искренность, непосредственная простота. Но мужественно обличая фальшь всякой напряженности, оставляющей слды своего разрушительнаго вліянія ‘на чистой стали таланта’, Аполлонъ Григорьевъ нсколько суживаетъ самый объемъ правды, доступной поэтическому воспріятію. Творчество есть, по его мннію, выраженіе народной жизни, и потому коренныя нравственныя начала народнаго убжденія суть ‘неминуемо и коренныя начала художества’. Истинный художникъ не въ силахъ и не долженъ выйти за черту того горизонта, который ограничиваетъ каждую народную индивидуальность. Истинное искусство, говорилъ Аполлонъ Григорьевъ черезъ четыре года посл напечатанія разбираемой нами статьи ‘О правд и искренности въ искусств’, было и будетъ всегда народное, демократическое въ философскомъ смысл этого слова, ‘Искусство воплощаетъ въ образы, въ идеалы сознаніе массы. Поэты суть голоса массъ, народностей, мстностей, глашатаи великихъ истинъ и великихъ тайнъ жизни, носители словъ, которыя служатъ ключомъ къ уразумнію эпохъ — организмовъ во времени, и народовъ — организмовъ въ пространств’. Въ этомъ разсужденіи правда въ искусств сведена къ народной, національной правд, которая, во всякомъ случа, есть только ограниченное выраженіе вчной общечеловческой правды. Гуманная любовь къ массамъ, въ которыхъ, дйствительно, пробгаетъ иногда широкое, почти стихійное дуновеніе возвышенныхъ надеждъ и мечтаній, перемшана здсь съ безсознательнымъ пристрастіемъ къ яркому индивидуальному, мстному колориту, выдляющему каждую народность, какъ что-то самобытное, цльное, поэтически-законченное. Но настоящая правда искусства, при неизбжномъ національномъ колорит художественнаго воплощенія, скрыта въ тхъ глубинахъ жизни, куда уже не проникаетъ ограничительное вліяніе народной индивидуальности. Фанатическій защитникъ народной идеи не только въ жизни и искусств, но даже и въ наук, Аполлонъ Григорьевъ отказываетъ художнику въ способности перевоплощенія, въ способности схватывать духъ чуждой народной жизни. А между тмъ, искусство, развиваясь изъ идеальныхъ началъ, является откровеніемъ именно тхъ истинъ, которыя по самой своей природ могутъ и должны быть общечеловческими истинами. Все идеальное, вчное, возвышенное можетъ быть національнымъ только по форм, по манер выраженія. И чмъ боле искусство проникается этими идеальными началами въ ихъ самомъ чистомъ вид, безъ всякой случайной примси мстныхъ, ограничительныхъ, уродливыхъ предразсудковъ, тмъ боле свтлетъ его природа, тмъ боле оно приближается къ символу всеобъемлющей неизмнной истины, тмъ боле оно сродняется съ глубочайшими религіозными настроеніями человческой души. По ошибочному мннію Аполлона Григорьева, ‘отношеніе искусства къ высшему мрилу нравственности никогда не можетъ быть непосредственнымъ, а проходитъ черезъ жизнь’. А между тмъ, связь искусства съ религіей, со всми чисто духовными идеями и понятіями, можетъ быть только внутренней и не зависитъ ни отъ какихъ вншнихъ, прорытыхъ исторіей, путей и каналовъ. Будучи проявленіемъ основной творческой силы, поэтическое и религіозное сознаніе сливаются въ одномъ настроеніи, въ одномъ экстаз, который въ обращеніи къ вншнему міру мы назовемъ экстазомъ красоты, а въ обращеніи къ міру идеальному — экстазомъ религіозной истины.
Во второй стать, написанной черезъ два года, Аполлонъ Григорьевъ смло защищаетъ самостоятельность критической задачи и противъ чистыхъ эстетиковъ и противъ тхъ, кого онъ называетъ теоретиками. Эстетиковъ онъ обвиняетъ въ непониманіи основныхъ свойствъ творческаго процесса, въ пристрастіи въ техническимъ мелочамъ, составляющимъ только вншнюю сторону дла. Ихъ разсужденія, говоритъ онъ, безполезны для художниковъ, которые отъ природы одарены чувствомъ красоты и мры, и совершенно не нужны для массы, чуждой спеціальныхъ интересовъ вншняго исполненія. Взгляды теоретиковъ, порабощающихъ искусство временнымъ задачамъ, Аполлонъ Григорьевъ называетъ варварскимъ порожденіемъ какого-то яростнаго тупоумія. Отдавая имъ преимущество передъ диллетантами, онъ тмъ не мене но можетъ не отрицать ихъ деспотическаго обращенія съ литературными явленіями и фактами. Въ искусств открывается смыслъ жизни и потому его воздйствіе на исторію человчества тмъ сильне, глубже, чмъ совершенне его созданія, чмъ полне художественная красота его произведеній. Нельзя сложить ни одного поэтическаго образа механическимъ сочетаніемъ какихъ-нибудь вншнихъ элементовъ — эти образы зрютъ и рождаются въ душ художника и, какъ все живое, какъ все, одтое плотью и кровью, никогда не теряетъ своей внутренней связи съ прошедшими состояніями жизни. Вотъ почему истинный критикъ, обнаруживая внутреннее содержаніе поэтическаго произведенія, долженъ войти въ самое широкое изученіе того, что въ немъ есть творящаго, идеальнаго, жизненнаго. Распространяя свтъ и тепло, таящіеся въ созданіяхъ искусства, онъ тмъ самымъ принимаетъ на себя обязанность изслдовать законы, по которымъ возникаютъ и развиваются идеальныя силы художника. Коренясь въ жизни, искусство можетъ быть истолковано только на основаніи жизни. Аполлонъ Григорьевъ длаетъ въ этой стать нкоторую существенную поправку къ тому, что было имъ сказано раньше объ исторической критик. Если прежде онъ горячо отстаивалъ ея права, то теперь, шире разсмотрвъ поле ея дйствій, ея методы анализа, духъ и цль ея главныхъ стремленій, онъ считаетъ необходимымъ сдлать рядъ оговорокъ, внести въ свои разсужденія новый элементъ, видоизмняющій всю постановку вопроса. Испугавшись грандіозныхъ выводовъ гегелевской философіи и склоняясь къ міровоззрнію Шеллинга, онъ вдругъ объявляетъ себя противникомъ ‘историческихъ воззрній’ и убжденнымъ поборникомъ ‘историческаго чувства’. Сдлавъ исторію теоретическимъ мриломъ значительности тхъ или другихъ явленій въ жизни или литератур, мы забываемъ, что идеальное начало не развивается, существуетъ отъ вка, управляетъ судьбами людей, но само не подчиняется никакимъ случайнымъ обстоятельствамъ. Въ основ всхъ историческихъ воззрній лежитъ нравственное безразличіе, соединенное съ нкоторымъ фатализмомъ. Народы, лица, міровыя событія, разсматриваемыя съ этой точки зрнія, являются какими-то слпыми орудіями отвлеченной идеи, преходящими, призрачными формами стихійныхъ силъ, вчно мняющихся, несущихся невдомо откуда, невдомо куда. Историческое чувство дйствуетъ въ насъ помимо нашихъ теоретическихъ воззрній, проникаетъ вс наши созерцанія, возбуждаетъ въ насъ вру въ единое, вчное начало и, само по себ, есть ничто иное, какъ нкоторое сознаніе цльности человческой души, органической связи ея со всми процессами жизни. Оно возвращаетъ народамъ и лицамъ ихъ самобытную физіономію и разбиваетъ кумиръ отвлеченнаго духа человчества. Оно является хранителемъ неизмнныхъ человческихъ идеаловъ вопреки историческимъ теоріямъ, для которыхъ нтъ ничего постояннаго, прочнаго, вчнаго. Безъ историческаго чувства исторія есть только безсмысленное мельканіе китайскихъ тней. Отрицая историческое чувство, мы осуждаемъ искусство на раболпное служеніе всякой жизни. Сдлавъ эти общія замчанія, Аполлонъ Григорьевъ собираетъ въ одну систему главные выводы своихъ разсужденій. Провозгласивъ, что искусство есть органъ идеальной жизни человчества, онъ, совершенно послдовательно и согласно съ общимъ духомъ идеалистической философіи, ставитъ слдующія теоретическія положенія. Во-первыхъ, каждое искусство судится съ течки зрнія идеала жизни, а не явленій ея. Какъ человческое дло, оно отражаетъ въ идеальномъ просвтленіи только то, что даетъ и можетъ дать сама жизнь. Но будучи лучшимъ изъ человческихъ длъ, руководимое въ своемъ творчеств критеріемъ неизмннаго и вчнаго, оно господствуетъ надъ жизнью, усваивая къ ней то или другое отношеніе, смотря по тому, какъ она сама относится къ общему и неизмнному закону человческаго развитія. Во-вторыхъ, всякое творчество писателя есть результатъ внутренняго побужденія передать въ образахъ его личныя созерцанія и убжденія. Что-бы онъ ни выражалъ, онъ выражаетъ только самого себя. Что-бы онъ ни созерцалъ, онъ созерцаетъ не иначе, какъ черезъ призму своего внутренняго міра. Втретьихъ, не говоря ничего намренно, произведенія искусства, какъ живыя порожденія своихъ творцовъ и извстной умственной эпохи, воплощаютъ въ себ то, что есть въ окружающемъ обществ дятельнаго, разъясняютъ смутные вопросы современности, часто предугадываютъ событія будущаго. Все новое вносится въ жизнь только искусствомъ. Оно одно воплощаетъ въ своихъ созданіяхъ то, что невидимо присутствуетъ въ воздух. Оно слышитъ приближеніе новыхъ стремленій и вяній, какъ птицы заране чувствуютъ грозу или ясную погоду. Въ-четвертыхъ, въ мір искусства есть такія-же допотопныя образованія, какъ и въ мір органическомъ. До своего полнаго художественнаго выраженія мысль проходитъ разныя стадіи и потомъ только отливается въ цльную, соразмрную, живую и жизнеспособную форму. Въ-пятыхъ, наконецъ, когда искусство облекаетъ плотью и кровью идею, которая раньше носилась только какъ смутное вяніе эпохи, оно создаетъ при этомъ образецъ красоты идеальной, обаятельно привлекающій къ себ вс сочувствія, подчиняющій себ, съ деспотическою силою, всхъ чуткихъ и мыслящихъ людей… Представивъ такимъ образомъ различіе между историческимъ чувствомъ и историческимъ воззрніемъ, Аполлонъ Григорьевъ въ послдній разъ указываетъ на ошибки исторической критики. Настоящая критика, говоритъ онъ? должна понимать, что художественныя произведенія суть голоса жизни, что въ созданіяхъ искусства открываются великія тайны міра души и міра народныхъ организмовъ. Искусство есть идеальное откровеніе, и вотъ почему историческая критика впала въ грубую ошибку, принявъ жизнь, какъ явленіе, за норму искусства. ‘Такое отношеніе критики къ искусству, съ нкоторой ироніей замчаетъ Аполлонъ Григорьевъ, не похоже даже на отношеніе слпца къ слпцу: нтъ, тутъ слпой хочетъ вести зрячаго’. Искусство и критика подчиняются общему принципу: одно есть отраженіе идеальнаго, другое — разъясненіе отраженія, по законамъ, которые извлекаются не изъ самаго отраженія, всегда, какъ явленіе, боле или мене ограниченнаго, а изъ сущности самого идеальнаго. ‘Между искусствомъ и критикой есть органическое родство въ сознаніи идеальнаго, и критика поэтому не можетъ и не должна быть слпо-историческою, а должна быть столь-же органическою, какъ само искусство’. Критика есть анализъ тхъ-же идеальныхъ законовъ жизни, которые въ синтетическомъ творческомъ процесс художника облекаются плотью и кровью.
Вотъ т соображенія, которыя мы назвали критическимъ канономъ Аполлона Григорьева. Онъ защищаетъ искусство противъ теоретиковъ исторіи, выдвигая при этомъ ‘чувство исторіи’, какъ самостоятельную, организующую силу. Онъ борется съ представителями чистой эстетики, упрекая ихъ въ диллетантизм. Утилитарному взгляду на искусство онъ противопоставляетъ свою собственную теорію органической критики, съ ея непосредственнымъ анализомъ творческаго процесса по высшему идеальному закону. Въ этихъ мысляхъ проглядываетъ смлое отношеніе къ собственной литературно-критической задач и тонкое артистическое пониманіе поэзіи въ ея различныхъ видахъ. Но будучи безусловно правъ въ своихъ сдержанныхъ и мткихъ нападеніяхъ на узкій утилитаризмъ современной ему эстетики, поднимаясь на высоту истинно-философской мысли въ своихъ указаніяхъ на то, что никакія явленія жизни не могутъ быть критеріемъ при сужденіяхъ объ искусств, Аполлонъ Григорьевъ въ своемъ провозглашеніи,— какъ новаго критическаго начала,— чувства исторіи опять сбивается на узкую дорогу. Въ этомъ пренебреженіи ко всякимъ теоріямъ по отношенію къ искусству, къ жизни, въ этомъ преклоненіи передъ чувствомъ исторіи, какъ передъ хранилищемъ народныхъ особенностей и преданій, въ этомъ увренномъ отрицаніи ‘отвлеченнаго духа человчества’ во имя самобытнаго духа отдльныхъ народовъ, сказалась типическая натура Аполлона Григорьева,— съ преобладаніемъ нсколько неопредленныхъ, но поэтически увлекательныхъ настроеній надъ всмъ, что является результатомъ строго-умственной, отвлеченной работы, съ убжденіемъ, что чувство лучше ума исполняетъ чисто познавательную работу, что самыя общія истины должны имть индивидуальный характеръ извстной народности. Но отрицая за разумомъ его неоспоримое, ему одному принадлежащее значеніе, Аполлонъ Григорьевъ не видитъ, что онъ лишаетъ при этомъ душевную жизнь отдльныхъ людей и цлыхъ народовъ того разумнаго свта, который, проникая ощущенія, чувства и настроенія самой различной природы, даетъ единство всякому внутреннему процессу, связываетъ прошедшее съ настоящимъ и будущимъ, обнимаетъ, какъ нчто цлое, всхъ разбросанныхъ и разрозненныхъ представителей человческой породы.
Именно это отрицаніе разума, какъ всеобщей основы въ духовной жизни людей, привело Аполлона Григорьева къ ошибочному пониманію той живой стихіи, которая, сливая въ себ вс оттнки народныхъ темпераментовъ, какъ блый лучъ сливаетъ въ себ вс цвта радуги, представляетъ несомннное реальное единство и называется отвлеченнымъ именемъ человчества. И эта ошибка, характерная для Аполлона Григорьева, какъ для русскаго мыслителя, имла роковое значеніе для всхъ его литературныхъ сужденій, загнала его критическій талантъ, при всей его сил и сочности, на какую-то узкую тропинку, уводящую прочь отъ столбовой дороги прогрессирующаго человчества въ глушь и сумракъ почвенныхъ симпатій и провинціальныхъ идеаловъ.
Каждая новая теорія ищетъ для себя новыхъ словъ, которыя должны передать ея главныя, принципіальныя положенія. Мысль, возникшая въ сознаніи, расходясь съ общепринятыми мнніями и взглядами, облекается новыми формами, чтобы и вншнимъ образомъ не слиться съ распространенными въ обществ умственными настроеніями и симпатіями. Удачное литературное выраженіе органически выростаетъ изъ своего содержанія, и нтъ такой оригинальной мысли, которая выступала-бы въ банальныхъ фразахъ, въ затертыхъ сочетаніяхъ словъ. Аполлонъ Григорьевъ, желая какъ можно ярче отчеканить свое представленіе о задачахъ и методахъ органической критики, разсыпалъ въ своихъ статьяхъ цлый рядъ своеобразныхъ выраженій, которыя обратили на себя въ то время вниманіе въ литературныхъ кругахъ. Не разбирая его убжденій по существу, разные придирчивые журналисты налетли на отдльныя яркія и оригинальныя фразы его статей, какъ ночныя бабочки и комары, разсянные въ темнот, налетаютъ на огонь свчи. Если нельзя сразу обратить въ ничто человка, выступающаго въ качеств протестанта на литературномъ поприщ, то его можно сдлать смшнымъ въ глазахъ читающей публики, ловко выхвативъ изъ его статей нсколько выраженій, имющихъ смыслъ только въ связи съ общимъ теченіемъ его разсужденій. Можно поддть серьезнаго писателя въ пустякахъ и поиграть передъ публикой, съ паясническимъ остроуміемъ, бойкой карикатурой на непонятую мысль. Такъ поступили и съ Аполлономъ Григорьевымъ. Въ его талантливыхъ статьяхъ журналисты другихъ партій разглядли только т опредленія и эпитеты, которые не были приняты до него въ обществ. Аполлонъ Григорьевъ любитъ нкоторыя слова и одни выраженія, имъ самимъ придуманныя, почему то предпочитаетъ другимъ. Въ моменты наибольшаго подъема его критическаго дарованія, онъ никогда не блеснетъ передъ глазами такою фразою, за которою уже установлена опредленная репутація въ прогрессивномъ лагер. Онъ пользуется своимъ лексикономъ, боле или мене удачно приспособленнымъ для передачи его теоріи органической критики. Повсюду у него попадаются объясненія, гд говорится объ умственныхъ вяніяхъ (тогда это слово, ставшее теперь весьма употребительнымъ, казалось новымъ, страннымъ и крайне метафизичнымъ), о допотопныхъ формаціяхъ въ области литературнаго творчества, о растительной народной поэзіи, которая коренится въ почв, изъ нея выходитъ, около нея вьется. Нкоторыя изъ его новыхъ выраженій, какъ мене удачныя, могли показаться неясными, мало понятными, но зато другія, какъ это было справедливо отмчено Аверкіевымъ въ некролог Аполлона Григорьева, отличались рельефностью или картинностью. Однако, среди враждебныхъ журналистовъ не нашлось ни одного человка, который оцнить-бы по достоинству талантливыя-страницы, отмченныя печатью вдохновенія и выдлявшіяся между критическими произведеніями того времени своею несомннною литературностью и содержательностью. ‘Современникъ’, который за нсколько мсяцевъ передъ тмъ напечаталъ стихотворную поэму Аполлона Григорьева ‘Venezia la bella’, помщаетъ о немъ въ апрльской книг 1859 г., въ отдл ‘Свистокъ’, маленькую комическую замтку. Скрывъ усмшку, авторъ, въ серьезномъ тон, разсказываетъ о томъ, что Аполлонъ Григорьевъ занимается изслдованіемъ о допотопномъ значеніи Лажечникова. Еще трудно, конечно, сдлать опредленное заключеніе о содержаніи и смысл его изысканій, но самая новость и необычайность предмета должны возбудить любопытство публики. ‘Результаты, добытые Григорьевымъ въ этомъ удивительномъ вопрос, говорится въ заключеніе, не преминемъ сообщить читателямъ, а до тхъ поръ просимъ и ихъ самихъ вдуматься въ необычайность открытія о значеніи Лажечникова до потопа‘. Эта насмшка была пущена въ публику по поводу нсколькихъ, не вполн удачныхъ фразъ въ стать Аполлона Григорьева, напечатанной въ мартовской книг ‘Русскаго Слова’ 1859 г. Рисуя Лажечникова русскимъ романтикомъ, критикъ обмолвился слдующей фразою: ‘Допотопное значеніе Лажечникова, пишетъ Аполлонъ Григорьевъ, будетъ особенно ясно, когда я буду говорить о народности и объ отношеніи къ ней критическаго сознанія’. Однако, нисколько не смутившись безвреднымъ на этотъ разъ юморомъ ‘Свистка’, Аполлонъ Григорьевъ отвтилъ ‘Современнику’ въ майской книг ‘Русскаго Слова’ небольшою статьею ‘о законахъ и терминахъ органической критики’. Онъ сознаетъ вс недостатки употребляемыхъ имъ выраженій. Ища новыхъ формулировокъ, онъ по необходимости хватается за всякое свжее слово, если оно ему кажется типичнымъ значкомъ для его мысли, если въ немъ есть рзкій оттнокъ его личнаго убжденія. Именно теорія органической критики подсказываетъ ему такія выраженія, какъ вяніе эпохи, допотопный талантъ, растительная поэзія народныхъ псенъ и др.— выраженія, вполн соотвтствующія его идеально-артистическому взгляду на искусство. Онъ говоритъ о вяніяхъ, потому что каждая мысль раньше, чмъ принять солидный характеръ законченнаго факта, раньше, чмъ сложиться въ цльную органическую силу, носится, ветъ въ воздух, возбуждая тонкіе нервы, производя легкое, чуть замтное трепетанье чувствъ, мыслей, идей, подобно тому, какъ еще не наступившая, но приближающаяся гроза вызываетъ тревожный, чуть слышный трепетъ и шелестъ листьевъ на еще неподвижныхъ деревьяхъ. Онъ говоритъ о допотопныхъ талантахъ, конечно, фигурально и, по его собственному признанію, быть можетъ — не совсмъ удачно, чтобы намекнуть на то, что жизнь литературы иметъ свои омертвлые пласты подобно тому, какъ органическая жизнь земли иметъ свои законченныя, затвердвшія, неповторяющіяся геологическія формаціи. О растительной поэзіи народнаго творчества Аполлонъ Григорьевъ распространяется съ полнымъ убжденіемъ, что этими словами онъ рисуетъ предметъ своей мысли наиболе близкими, подходящими словами и фразами. Народное творчество безлично, безъискусственно, зарождается неизвстно когда и гд, живетъ, какъ растеніе, поднимаясь отъ земли, какъ ея музыка, какъ ея тоскующій или радостный голосъ. Вся эта терминологія неотдлима отъ его общихъ философскихъ понятій, отъ его кореннаго убжденія въ томъ, что духовныя силы міра живутъ настоящею органическою жизнью — въ пластическихъ, чувственныхъ формахъ природы. Это убжденіе онъ раздляетъ съ Тютчевымъ, при чемъ они оба слдуютъ за ихъ учителемъ Шеллингомъ. Полное разъясненіе излюбленныхъ ими образовъ и словъ завело-бы его въ бездну чисто философскихъ трудностей, съ которыми сопряженъ научный вопросъ о смысл и значеніи утилитаризма и идеализма.
Черезъ пять лтъ, въ годъ своей смерти, Аполлонъ Григорьевъ довершилъ свои разсужденія на эту тему двумя письмами на имя . Достоевскаго, подъ названіемъ ‘Парадоксы органической критики’. Уже дойдя до послднихъ степеней полемическаго раздраженія противъ господствующей школы публицистической критики, воздавая должное природному таланту Писарева, но едва скрывая свое негодованіе противъ уродливыхъ критическихъ пріемовъ Зайцева, онъ вновь заявляетъ себя непремиримымъ врагомъ всякой разсудочности въ пониманіи и объясненіи литературныхъ и жизненныхъ явленій. Все, что выростаетъ изъ ‘голо-логическаго процесса’, возбуждаетъ его глубочайшую вражду. Онъ смется, съ оттнкомъ болзненной лихорадочности, надъ русскими либеральными ‘теоретиками’, которые съ помощью ‘пяти умныхъ книжекъ’ стараются захватить въ сухую и бездушную формулу цлый океанъ событій и фактовъ высшаго духовнаго порядка. Жизнь есть нчто таинственное, восклицаетъ онъ,— бездна, поглощающая всякій конечный разумъ, необъятная ширь, въ которой исчезаютъ, какъ волны въ мор, вс логическіе выводы отдльныхъ головъ. ‘Жизнь есть нчто даже ироническое, а вмст съ тмъ полное любви въ своей глубокой ироніи, изводящее изъ себя міры за мірами’. Таково, въ общихъ словахъ основное міросозерцаніе Аполлона Григорьева. Желая указать, кром пособій, служившихъ ему при выработк отдльныхъ взглядовъ, т общія литературныя явленія, которыя поддерживали и развивали въ немъ этотъ органическій взглядъ на творчество жизни и искусства, онъ называетъ сочиненія Шеллинга, во всхъ фазисахъ его философской дятельности,— эту ‘исходную, громадную руду органической критики’, нкоторыя сочиненія Карлейля, Эмерсона, Ренана и — изъ русскихъ писателей — Хомякова.
Въ такихъ словахъ Аполлонъ Григорьевъ даетъ представленіе о той новой теоріи органической критики, которую онъ защищаетъ противъ критики чисто эстетической и утилитарной критики ‘Современника’ и ‘Русскаго слова’. Его пониманіе искусства основано на идеально-артистическомъ взгляд, при которомъ за литературнымъ творчествомъ признается совершенно самостоятельное, независимое положеніе среди другихъ формъ умственной дятельности общества. Утверждая, что искусство есть отраженіе идеальной жизни, какъ она выступаетъ на почв народнаго быта, Аполлонъ Григорьевъ длаетъ при этомъ естественный выводъ, что критика искусства должна открывать законы этого отраженія посредствомъ анализа идеальныхъ силъ и стремленій человка. Искусство должно быть народнымъ, и критика искусства должна быть философіею народныхъ особенностей и воззрній, воплощенныхъ въ наиболе яркихъ типическихъ проявленіяхъ. Въ эпоху, которая представляла въ области эстетики какое-то хаотическое броженіе публицистическихъ элементовъ, не дававшихъ никакого правильнаго критерія для пониманія литературныхъ явленій, эта теорія Аполлона Григорьева оказывается единичнымъ свтлымъ фактомъ, возбуждающимъ живой интересъ при историческомъ изученіи русскаго критическаго самосознанія, начиная съ Надеждина и Блинскаго. При всхъ своихъ недостаткахъ, она показала истинно литературное отношеніе къ задачамъ творчества, поставивъ его въ зависимость отъ вчныхъ законовъ человческаго развитія. Аполлонъ Григорьевъ называетъ свою точку зрнія на искусство идеально-артистической и тмъ самымъ намчаетъ программу такихъ сужденій, которыя не могутъ уложиться ни въ какую условную рамку, которыя не могутъ носить характера исторической или этнографической ограниченности. Артистическій элементъ въ міровоззрніи Аполлона Григорьева не возбуждаетъ никакихъ теоретическихъ сомнній, потому что искусство есть, въ самомъ дл, вполн самостоятельная сфера, которая соприкасается съ жизнью въ ея наиболе изящныхъ выраженіяхъ. Быть артистомъ въ области литературной критики — это значитъ легко, непосредственно, непринужденно улавливать красоту въ произведеніяхъ искусства, отдаваться ея обаянію, трепетать отъ ласкающаго, играющаго прикосновенія ея безплотныхъ образовъ. Не подлежитъ сомннію, что Аполлонъ Григорьевъ былъ артистомъ именно въ этомъ смысл слова — быть можетъ, даже въ большей степени, чмъ Блинскій, у котораго проповдническая страсть превращалась въ упорную тенденцію, отнимая у его эстетическихъ воспріятій чисто артистическую легкость, гибкость и непосредственность. Разсматривая какое нибудь художественное произведеніе, Аполлонъ Григорьевъ, среди романтическаго бреда своихъ національныхъ идей, среди нсколько неуклюжей, тяжеловсной полемики противъ разныхъ встрчныхъ теченій, способенъ иногда отмтить нсколькими живописными словами какую-нибудь характерную поэтическую черту, воспроизвести передъ читателемъ какую нибудь типичную деталь съ легкой дрожью минутнаго нервнаго наслажденія. Онъ любитъ литературу съ полной беззавтностью, считаетъ ее высшимъ изъ земныхъ длъ человка. Въ своемъ взгляд на искусство онъ самъ указываетъ на идеальный элементъ, но справедливость требуетъ сказать, что именно эта идеальная сторона его міровоззрнія разработана въ его статьяхъ безъ надлежащей умственной силы и послдовательности. Аполлонъ Григорьевъ не видлъ той границы, которая раздляетъ два принципіально различныхъ понятія — идеальнаго и индивидуальнаго. Онъ не сознаетъ противоположности ихъ природы, ибо онъ постоянно вноситъ — по явному логическому недоразумнію — разсужденія объ индивидуальности въ ту область, гд господствуетъ метафизическій принципъ всемірности, всечеловчности, безличныхъ стремленіи вчнаго, всеобъемлющаго духа. Все идеальное иметъ, по самому своему существу, общій характеръ и только въ чувственномъ, эмпирическомъ воплощеніи облекается индивидуальными формами, носящими названіе человческой личности, расоваго темперамента или народнаго характера. Вотъ почему вс коренные процессы умственной жизни, разсматриваемые извнутри, въ своемъ логическомъ содержаніи, не могутъ видоизмняться сообразно съ индивидуальными особенностями личной или народной натуры. Развиваясь по опредленнымъ, внутренно необходимымъ путямъ, законы логики, а съ ними и вс идеальные принципы человческой дятельности лишены той цвтной художественной окраски, которая и въ предлахъ самого искусства никогда не имла и не можетъ имть первостепеннаго значенія. Если искусство есть откровеніе идеальныхъ требованій человческаго духа, то его главное, существенное содержаніе,— то, что живетъ въ немъ съ наибольшей устойчивостью, никогда не стояло въ зависимости отъ какихъ нибудь чисто народныхъ симпатій и, выступая въ произведеніяхъ литературы подъ масками различныхъ племенъ, культуръ и бытовыхъ типовъ, не теряло своего внутренняго единства, своей неразрывной связи съ міромъ отвлеченныхъ, безличныхъ идеаловъ. Разсужденія Аполлона Григорьева о народности, какъ о высшемъ закон поэтическаго творчества, имютъ поверхностный характеръ, несмотря на всю серьезность его выстраданныхъ и всегда взволнованныхъ убжденій. Когда онъ въ тон пренебрежительной насмшки говоритъ о несостоятельности всякихъ космополитическихъ понятій, когда онъ борется съ идоломъ абстрактнаго человчества во имя простыхъ и цльныхъ народныхъ организмовъ, онъ измняетъ тому идеальному началу, той логической формул, которую онъ самъ-же написалъ на знамени органической критики. Эта органическая критика сводится, въ его изложеніи, къ критик чисто исторической, которую онъ въ другомъ мст отвергаетъ, какъ одностороннюю и неглубокую. Выставивъ идеально-артистическую теорію искусства, Аполлонъ Григорьевъ долженъ былъ расширить свое понятіе о задачахъ художественной критики, долженъ былъ придать ей характеръ чисто философскаго анализа. Критика должна быть не органическою, а философскою. Будучи таковою, она неизбжно захватываетъ въ свои предлы и вопросы соціологическіе, считается, какъ съ условіями творчества, и съ разнообразіемъ народныхъ индивидуальностей, и съ законами исторической эволюціи, и съ личными особенностями темпераментовъ, и даже съ біографическими обстоятельствами писателей, но ея основные критеріи, ея душа, ея цли никогда не теряютъ своего идеальнаго, общечеловческаго характера. Все условное, индивидуальное, историческое измняется и разрушается, но идеальное безсмертно по своей природ. Оно именно одухотворяетъ лучшія созданія искусства, какъ выраженіе вчныхъ началъ человческой души, и оно-же создаетъ нерушимое основаніе для критики, какъ для науки объ искусств, о законахъ творчества и законахъ красоты.

IV.

Общія мысли Аполлона Григорьева въ примненіи къ живымъ фактамъ литературы обнаружили и не могли не обнаружить свою ограниченность. Органическая критика, съ ея единственнымъ закономъ — народности, оказалась безсильною представить полную и обстоятельную характеристику важнйшихъ явленій русскаго искусства. Въ ряд обширныхъ статей о русской литератур со времени Пушкина, о западничеств въ русской литератур, о Блинскомъ и нкоторыя другія, напечатанныя въ ‘Русскомъ Слов’, ‘Времени’ и ‘Эпох’, мы постоянно встрчаемся съ разсужденіями, выраженными съ обычнымъ одушевленіемъ, но вводящими читателя въ предметъ критическаго изслдованія только съ одной извстной стороны. Аполлонъ Григорьевъ изучаетъ развитіе народнаго начала въ явленіяхъ русской литературы. Принципомъ народности, т. е. степенью выразительности народнаго характера, опредляется у него художественный всъ всякаго поэтическаго произведенія, иногда вопреки его исторической цнности. Между литературными дятелями прошедшаго времени онъ считаетъ Пушкина наиболе полнымъ воплощеніемъ русской народной стихіи, поэтомъ, откликавшимся на вс вянія европейской жизни, съ чувствомъ такта и мры, свойственнымъ, какъ онъ полагаетъ, преимущественно русской натур. Эта мысль о Пушкин проходитъ черезъ вс его статьи, иногда прорываясь въ прекрасныхъ, художественныхъ выраженіяхъ, которыя останутся въ литератур, какъ наиболе врная обрисовка нкоторыхъ моментовъ дятельности Пушкина. Онъ разсматриваетъ дальнйшее движеніе и развитіе Пушкинскаго міровоззрнія въ созданіяхъ Гоголя, Тургенева, Писемскаго, даже Толстого, но самого Пушкина онъ постоянно поднимаетъ надъ всмъ русскимъ творчествомъ, какъ свтящійся маякъ надъ мятежными волнами русскаго искусства. Никакая характеристика не отличается у него такою силою и мткостью, какъ страстная, хотя и односторонняя характеристика Пушкина. Съ этимъ именемъ связаны для Аполлона Григорьева самые привлекательные идеи и образы, которые онъ постоянно выдвигаетъ впередъ яри изученіи того или другого литературнаго вопроса. По при всей искренности и значительности этихъ симпатій Аполлона Григорьева, нельзя не видть, что онъ изучаетъ Пушкина подъ узкимъ угломъ зрнія, что, подчеркивая исключительно національный характеръ Пушкинской поэзіи, онъ при этомъ не указываетъ тхъ путей, которые соединяютъ ее съ искусствомъ другихъ народовъ, съ общечеловческими началами творчества и міровыми художественными идеями. Въ Пушкин русское искусство, въ самомъ дл, впервые пріобрло значеніе международнаго факта, потому что элементы національной жизни, схваченные во всей ихъ типичности и колоритности, очистились подъ его перомъ отъ случайныхъ наслоеній и приняли форму, родственную всему прекрасному и возвышенному. Какъ откровеніе народнаго темперамента въ самомъ широкомъ смысл слова, Пушкинская поэзія достигла въ его произведеніяхъ такого совершенства, которое уже не можетъ имть какого нибудь спеціальнаго, мстнаго значенія. Это красота, выросшая на извстной почв, проникнутая тоскою народныхъ настроеній, но пвучая, гармоничная, стройная до степени всемірной общепонятности… Аполлонъ Григорьевъ послдовательно выдерживаетъ свой взглядъ на Пушкина, вполн сознавая его непреходящее значеніе. Но, разбирая иногда отдльные его образы, слдя за смною различныхъ періодовъ его дятельности, Аполлонъ Григорьевъ не выясняетъ при этомъ никакихъ эстетическихъ истинъ, которыя легко выступаютъ при анализ именно совершенныхъ созданій искусства. Вращаясь въ извстномъ узкомъ кругу, мысль его, точно загипнотизированная, держится все время за одинъ и тотъ-же предметъ, не отходя отъ него и все къ нему притягивая съ томительнымъ напряженіемъ извн поставленной тенденціи. Огромный психологическій матеріалъ, какъ драгоцнная руда, разсыпанный въ Пушкинскихъ стихотвореніяхъ, не подвергается у него надлежащему критическому обслдованію, и весь этотъ міръ идей, свободно рющихъ образовъ и широкихъ, въ самихъ себ уравновшенныхъ, настроеній, остался совершенно безъ освщенія въ статьяхъ Аполлона Григорьева, писанныхъ въ такую эпоху, когда, можетъ быть, уже не легко было открыто признавать глубокій философскій смыслъ пушкинскихъ произведеній. Но будучи, во всякомъ случа, яркою и смлою по отношенію къ Пушкину, критика Аполлона Григорьева замтно блднла при разсмотрніи другихъ крупныхъ талантовъ, мене гармоничныхъ и цльныхъ. Его длинныя разсужденія о романтизм, съ характеристиками такихъ дятелей искусства, какъ Полежаевъ, Марлинскій, Лажечниковъ, несмотря на полное знаніе фактовъ и глубину отдльныхъ замчаній, не представляютъ такого живого литературнаго интереса и являются скоре талантливыми импровизаціями европейски просвщеннаго лектора, чмъ оригинальными критическими статьями, прокладывающими новые пути въ поэтическомъ самосознаніи общества. Какъ-бы чувствуя неизбжное однообразіе своихъ разсужденій, привязанныхъ къ одному и тому-же вопросу о народности, Аполлонъ Григорьевъ постоянно прибгаетъ къ своимъ старымъ статьямъ, положившимъ основаніе всей его литературной дятельности, выписывая изъ нихъ отдльныя фразы, періоды и даже цлыя страницы — безъ какихъ либо существенныхъ передлокъ и видоизмненій. Міровоззрніе его не обогатилось за протекшее время никакими новыми оттнками и потому рчь его, несмотря на напряженность порою вдохновенныхъ настроеній, производитъ монотонное впечатлніе и является какимъ-то перепвомъ нкогда живыхъ и смлыхъ мотивовъ. И никогда не выходя изъ тснаго круга народническихъ интересовъ, никогда не расширяя своей критической аргументаціи, Аполлонъ Григорьевъ долженъ былъ рано или поздно почувствовать свою ненужность въ этомъ большомъ литературномъ муравейник, гд все кипло суетливой строительной работой. Онъ повторялъ одн и т-же избитыя въ его собственныхъ статьяхъ истины, съ уныніемъ и раздраженіемъ талантливаго неудачника, сознающаго свое безсиліе, съ мелодраматическими жалобами человка, которому суждено дйствовать въ эпоху, неблагопріятную для всхъ его коренныхъ убжденій, врованій и влеченій.
Изъ многочисленныхъ статей Аполлона Григорьева, напечатанныхъ въ ‘Русскомъ Слов’, ‘Свточ’, ‘Времени’ и ‘Эпох’, мы отмтимъ для полноты характеристики его разсужденія о Тургенев и Толстомъ. Въ нихъ онъ, съ мучительнымъ однообразіемъ, съ безчисленными перепечатками изъ разбираемыхъ авторовъ и изъ своихъ прежнихъ статей, проводитъ все одну и ту-же мысль, что различныя европейскія стихіи, боровшіяся въ Пушкин, не побдили въ немъ самобытно-русскаго, критическаго начала, воплотившагося въ тип Ивана Петровича Блкина, что исканіе народной почвы отъ Пушкина перешло къ послдующимъ работникамъ въ области русскаго искусства. Статьи о Тургенев, написанныя по поводу ‘Дворянскаго гнзда’, изобилуютъ многими превосходными замчаніями, но, въ общемъ, представляютъ какой-то хаосъ взбудораженныхъ артистическихъ чувствъ, владющихъ натурой писателя, уносящихъ въ разныя стороны его мысли. Оттнивъ съ истиннымъ изяществомъ и вкусомъ поэтическую индивидуальность Тургенева, его нжную художественную манеру, его женственно впечатлительную душу, Аполлонъ Григорьевъ на безконечномъ множеств страницъ, въ четырехъ книгахъ ‘Русскаго Слова’ 1859 г., не перестаетъ повторять на разные лады уже. вполн развитую, можно сказать, исчерпанную въ его прежнихъ статьяхъ, идею народности. Единственной новой чертой его критическихъ работъ этого періода можно признать сопоставленіе двухъ основныхъ типовъ, борющихся въ русской литератур: смирнаго — народнаго типа и хищнаго — европейскаго. Въ Пушкин эта борьба закончилась полной гармоніей душевныхъ силъ, полнымъ совершенствомъ нравственнаго состоянія, никмъ впослдствіи не достигнутаго въ такой мр. Тургеневъ тоже пережилъ и перечувствовалъ различныя вянія русской исторіи и, врный своему чуткому, тонкому таланту, онъ вышелъ въ ‘Дворянскомъ гнзд’ на пушкинскую дорогу. Неспособный закалиться въ мрачномъ, лирическомъ отрицаніи жизни съ романтическимъ оттнкомъ бурной лермонтовской эпохи, онъ поддался стихіи, вющей изъ глубинъ народной исторіи, и смирился передъ почвою, передъ дйствительностью. Весь- пушкинскій процессъ внутреннихъ сомнній повторился въ его душ и не оставилъ ее до тхъ поръ, пока загнанный, смиренный, простой человкъ, до сихъ поръ ‘позволявшій себ изрдка критическое или комическое отношеніе къ блестящему хищному человку’, не перешелъ въ живой положительный образъ Лаврецкаго. Въ ‘Дворянскомъ гнзд’, пишетъ Аполлонъ Григорьевъ, сказалась вся умственная жизнь посл-пушкинской эпохи, отъ туманныхъ броженій въ кружк Станкевича до настоящихъ дней, борьба славянофильства съ западничествомъ, завершившаяся поэтическою побдою настоящей русской жизни надъ всякими теоріями въ замчательномъ произведеніи выдающагося таланта.
Та-же идея о борьб смирнаго и хищнаго типовъ въ русской литератур, идея, сразу отлившаяся въ какое-то клише, вставляемое въ каждую критическую работу Аполлона Григорьева,— проходитъ и черезъ дв статьи его о Толстомъ. Угадавъ въ первыхъ же проблескахъ этого могучаго дарованія стремленіе и способность къ безстрашному психическому анализу, онъ и въ немъ видитъ продолжателя пушкинской традиціи, съ ея исканіемъ простыхъ и смирныхъ основъ народнаго характера. По мннію Аполлона Григорьева, Толстой доходитъ въ своемъ отрицаніи всякихъ ‘приподнятыхъ чувствъ’, неразлучныхъ съ хищными типами европейскихъ литературъ, до полной безпощадности. И это отрицаніе приподнятыхъ чувствъ души, замчаетъ онъ, не ведетъ его ни къ мщанскому прозаизму Писемскаго, ни къ бюрократической практичности Гончарова, ни къ утилитаризму. Онъ казнитъ эти чувства только тогда, когда въ ихъ приподнятости чувствуется насильственная напряженность, только тамъ, гд ‘лягушка раздувается въ вола’.
Но противопоставляя типы смирнаго и хищнаго человка — то вырисовывая преимущества перваго надъ послднимъ, то мечтая о гармоническомъ сочетаніи этихъ двухъ типовъ въ одномъ художественномъ и жизненномъ образ. Аполлонъ Григорьевъ, поддаваясь гнетущему воздйствію узкой, по содержанію идеи народности, самъ способенъ былъ впадать въ грубое мщанство мысли и вкуса, которое онъ всегда справедливо осуждалъ въ Писемскомъ. Въ стать его о Тургенев, среди разныхъ безпорядочныхъ уклоненій отъ главнаго предмета, есть вводный критическій эпизодъ, относящійся къ романамъ Гончарова. По его убжденію, героемъ современной эпохи нельзя признать ни Штольца, ни Адуева. Нельзя видть положительнаго образа и въ Ольг: подъ старость изъ этой граціозной натуры должна выйти ‘преотвратительная барыня, съ вчною и безцльною нервною тревожностью, истинная мучительница всего окружающаго, одна изъ жертвъ — Богъ знаетъ чего’. Ужъ если-бы пришлось выбирать между женскими лицами Гончарова героиню, заключаетъ Аполлонъ Григорьевъ, то ‘безпристрастный и не потемненный теоріями умъ выберетъ, какъ выбралъ Обломовъ, Агафью едосевну, не потому только, что у нея локти соблазнительны и что она хорошо готовитъ пироги, а потому, что она гораздо боле женщина, чмъ Ольга…’
Подведя подъ категорію хищныхъ типовъ героевъ тревожной эпохи,— героевъ исканія истины и борьбы противъ исторической дйствительности, Аполлонъ Григорьевъ забываетъ при этомъ свое собственное преклоненіе передъ героической фигурой Чацкаго и раздраженно осуждаетъ все то, что создаетъ броженіе жизненнаго процесса. Никакая смлая освободительная идея не проходила въ исторію черезъ посредство смирныхъ людей, передъ которыми Аполлонъ Григорьевъ возжигаетъ иміамъ своего безпорядочно-бурнаго россійскаго краснорчія. Образуя иногда какъ-бы рыхлый, влажный черноземъ, на которомъ всходятъ смена, разсиваемыя людьми тревожнаго типа, смирные люди всего чаще являются инертною силою, задерживающею всякій духовный ростъ общества, всякую попытку словомъ или дломъ разрушить мертвыя формы существующаго для созданія новой, лучшей эпохи. Типъ тхъ русскихъ людей, которые не давали жизни окончательно замереть, закоснть или разложиться въ смрадное стоячее болото, никогда не былъ типомъ смирнымъ, покорнымъ, бездятельнымъ, хотя, но особенностямъ народнаго темперамента, онъ не терялъ черты сердечной мягкости и широкаго благодушія. Но мягкость и благодушіе, при отсутствіи возбуждающихъ тревожныхъ элементовъ, легко переходятъ въ то пошлое, рабское смиреніе передъ дйствительностью, которое всегда тянетъ ко дну вс прогрессивныя силы общества и которое — при ложныхъ отправныхъ пунктахъ въ разсужденіяхъ Аполлона Григорьева — разливается мутными волнами по его статьямъ между талантливыми, иногда вдохновенными тирадами объ органическомъ искусств и идеально-артистической критик.
На этихъ замчаніяхъ мы заключаемъ наше излдованіе критической дятельности Аполлона Григорьева. Статьи его, которыя онъ самъ назвалъ въ одномъ изъ своихъ писемъ къ Страхову (19 января 1862 г.) ‘начатыми и неконченными курсами’, по содержанію, по талантливости и горячности изложенія несомннно принадлежатъ настоящей литератур, образуя моментъ, правда мимолетный, въ исторіи русской критики. Онъ защищалъ искусство такими доводами, изъ которыхъ многіе должны быть признаны выраженіемъ врнаго артистическаго чувства и большого непосредственнаго пониманія его задачъ и цлей. По характеру своихъ общихъ убжденій онъ никогда не замыкался ни въ какомъ узкомъ партійномъ кругу и, поэтъ въ душ, умлъ, во вс эпохи, своей двадцатилтней журнальной дятельности, откликаться живымъ словомъ на всякое новое и крупное литературное явленіе. Онъ одинъ изъ первыхъ превосходно оцнилъ изящный талантъ Фета и остался его почитателемъ даже тогда, когда это имя стали грубо трепать не только въ сатирическихъ стихахъ и фельетонахъ, но и въ критическихъ отдлахъ лучшихъ русскихъ журналовъ. Онъ сумлъ сказать, еще на страницахъ ‘Московскаго городского листка’ 1847 г., нсколько сочувственныхъ фразъ о яркомъ и сильномъ дарованіи Майкова. Нельзя не признать заслугою Аполлона Григорьва и его защитительныя замтки о ‘Переписк съ друзьями’ Гоголя. Но при этихъ несомннныхъ заслугахъ приходится, однако, сказать, что въ его руководящихъ идеяхъ не было философской глубины и что вся его теорія органической критики, сведенная къ ученію о народности, несмотря на врную мысль объ искусств, какъ о непосредственномъ выраженіи идеальныхъ стремленій человка,— не представляетъ серьезной научной цнности. Успшно полемизируя съ такъ-называемыми журнальными теоретиками въ лиц Чернышевскаго и Добролюбова, Аполлонъ Григорьевъ не оставилъ полной, настоящей характеристики ни одного изъ корифеевъ русской литературы. Его страстныя, постоянно повторяющіяся разсужденія о Пушкин рисуютъ его поэзію только съ одной стороны. Отмчая въ Пушкин его народность и восхищаясь тмъ внутреннимъ процессомъ, который привелъ его къ повстямъ Блкина, ‘Капитанской дочк’ и другимъ его прозаическимъ произведеніямъ, онъ при этомъ не показываетъ той тонкой, поэтической стихіи, въ которой происходило развитіе и движеніе его идей и образовъ, совершенныхъ по форм и глубокихъ по содержанію. Его характеристика Лермонтова, въ его самыхъ раннихъ статьяхъ, какъ и въ статьяхъ 1862 г., во ‘Времени’, подъ названіемъ ‘Лермонтовъ и его направленіе. Крайнія грани развитія отрицательнаго взгляда’, не отличается ни силой, ни мткостью. Вся натура Лермонтова, или, по крайней мр, та сторона ея, которая выразилась въ его лирическихъ произведеніяхъ, облитыхъ желчью и ядомъ бурнаго, байроническаго протеста, не находила себ сочувственнаго отклика въ душ Аполлона Григорьева, искавшей художественнаго равновсія и благодушнаго, типично-русскаго смиренія передъ фактами дйствительности. Многочисленныя разсужденія его о Гогол не отличаются единствомъ, колеблются въ разныя стороны и никогда въ сущности не углубляются къ центру его патетической, художественно-проповднической дятельности. Оцнка драматическаго таланта Островскаго не можетъ быть признана выдержанной въ тон строгой критической справедливости. Увлекшись энтографической изобразительностью его произведеній, онъ сильно преувеличилъ размры его значенія въ исторіи русской литературы. О Тургенев и Толстомъ Аполлонъ Григорьевъ далъ рядъ статей, не отличающихся надлежащей систематичностью, переполненныхъ разсужденіями на тему о народности, но не захватывающихъ истинныхъ глубинъ этихъ по преимуществу психологическихъ талантовъ. Вотъ въ какомъ вид представляется вся критическая дятельность Аполлона Григорьева, вылившаяся въ незаконченныя, расплывчатыя, часто прямо уродливыя формы и отражающая въ себ безпорядочную, неряшливую и, несмотря на вс романтическіе, вдохновенные порывы, въ общемъ монотонную жизнь его. При яркомъ природномъ талант, онъ никогда не умлъ сдерживать свою мысль въ границахъ свтлаго логическаго разсужденія, и потому даже лучшія его статьи являются выраженіемъ того типично-русскаго умственнаго склада, въ которомъ, какъ онъ самъ сознавался, каждое впечатлніе переходитъ въ думу, дума — въ сомнніе, сомнніе — въ тоску. Вс его работы являются какими то обширными введеніями къ настоящимъ критическимъ характеристикамъ. Онъ придаетъ имъ какую угодно конструкцію, прибгая очень часто къ интимной, слегка распущенной форм личныхъ посланій по адресу различныхъ литерат)грныхъ друзей. Онъ длаетъ постоянно самыя капризныя отступленія и надодливыя перепечатки изъ прежнихъ своихъ статей, виновато извиняясь передъ читателемъ за свои неумренныя повторенія. Его стиль, при свжести и оригинальности отдльныхъ выраженій, при богатств чисто русскаго словаря, при общей органической плотности, страдаетъ тяжеловсностью, а иногда и темнотою запутанныхъ, безформенныхъ періодовъ. Безконечно превосходя но литературному таланту Валеріана Майкова, онъ до нкоторой степени приближается къ Блинскому — но основнымъ качествамъ своей духовной натуры, но своей чуткости къ поэтической красот, по несомннному призванію къ длу художественной критики. Но внеся въ литературу нсколько удачно формулированныхъ критическихъ положеній, онъ, однако, не сумлъ вполн развить и осложнить ихъ другими эстетическими и философскими идеями, которыя вывели-бы его на широкій путь всесторонняго критическаго изслдованія. Вся его дятельность — разбросанная и несистематическая — не создала новаго періода, новаго звена въ исторіи русской критики, хотя нкоторые, выставленные имъ, принципы, по своей самобытности и содержательности, могли-бы явиться дрожжами, отъ которыхъ въ интеллигентномъ обществ начинаются новыя броженія умственныхъ силъ.

А. Волынскій.

‘Сверный Встникъ’, No 11, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека