Литературные заметки, Волынский Аким Львович, Год: 1893

Время на прочтение: 54 минут(ы)

ЛИТЕРАТУРНЫЯ ЗАМТКИ.

Два вступительныхъ замчанія.— Критическія статьи: Пушкинъ, Гоголь и др.— Значеніе Пушкина.— Неврный взглядъ на Гоголя.— Завщаніе.— Авторская Исповдь.— Выбранныя мста изъ Переписки съ друзьями (Сочиненія H. В. Гоголя, подъ редакціею Н. Тихонравова, т. IV).— Критическіе отзывы Блинскаго, кн. П. А. Вяземскаго, П. Я. Чаадаева, Жуковскаго и гр. Льва Толстого.

I.

Два предварительныхъ замчанія. Теоретическіе принципы, отъ которыхъ отправляются наши сужденія, радикально расходятся съ тми принципами, которые усвоены русскою реалистическою критикою послднихъ десятилтій. Почти на каждомъ тагу намъ приходится вступать въ споръ съ эстетическими и философскими теоріями, имющими въ Россіи своихъ прославленныхъ носителей и горячихъ защитниковъ. Изъ мсяца въ мсяцъ приходится поставлять на видъ, съ возможною отчетливостью, все различіе сужденій и оцнокъ, основанныхъ на противоположныхъ отвлеченныхъ теоремахъ. И вотъ вопросъ, на который пора дать отвтъ — ясный, категорическій, открытый: слдуетъ-ли бороться съ людьми, которые желали и желаютъ добра своей стран, изъ-за теоретическаго разногласія въ вопросахъ научныхъ, философскихъ, эстетическихъ? Слдуетъ-ли бороться съ тми, съ которыми не расходишься въ вопросахъ практическихъ, гражданскихъ, жизненныхъ, изъ-за того, что расходишься съ ними въ пониманіи тхъ путей, которые ведутъ къ добру? Да, слдуетъ. Въ мір нтъ ничего выше отвлеченной истины, которая одна даетъ людямъ полное и всестороннее благо, положительные критеріи добра и зла, одна вооружаетъ человка отвагою, героизмомъ, терпніемъ. Недостаточно для человка сходиться съ людьми на одномъ только узкомъ поприщ жизненной порядочности и считать своимъ единомышленникомъ всякаго,, кто только предъявляетъ къ обществу, къ данному историческому порядку вещей одинаковыя съ нимъ практическія требованія. Солидарность, основанная только на практическомъ единомысліи, не прочна, не глубока, не иметъ серьезной будущности, ибо практическое единомысліе должно быть выраженіемъ одного и того-же философскаго міросозерцанія, однихъ и тхъ-же отвлеченныхъ понятіи. Скажите мн, но имя чего вы желаете людямъ добра, и я скажу вамъ, могу-ли я быть вашимъ товарищемъ, другомъ, помощникомъ. Скажите мн, что вы думаете о человческой жизни вообще, о философіи, о религіи, о красот, и я скажу вамъ, другъ-ли я вамъ, или нтъ. Сходиться съ людьми нужно, прежде всего, на поприщ отвлеченныхъ идей и понятій: здсь животворящее начало для всякой работы, для гражданской дятельности на пользу окружающихъ насъ людей. Когда вы боретесь съ кмъ бы то ни было изъ-за различія въ философскихъ убжденіяхъ, вы исполняете свою прямую человческую обязанность, свой долгъ передъ тмъ высшимъ началомъ, отъ котораго произошли и къ которому раньше или позже вернетесь. Предъ вами человкъ, имющій извстныя заслуги въ исторіи своего народа: онъ мужественно, самоотверженно боролся за успхи страны, онъ умеръ героемъ на пол сраженія, но вы видите въ его литературныхъ произведеніяхъ рядъ логическихъ ошибокъ, фальшивыхъ, теоремъ, несостоятельную философскую доктрину — и вотъ вы должны громогласно заявить свое мнніе, свое несочувствіе теоретическимъ убжденіямъ этого мужественнаго и доблестнаго человка. Отъ ложныхъ положеній люди выходятъ на ярную практическую дорогу только случайно, по ошибк: неврная теорія, по общему правилу, должна дать печальные, грустные выводы, должна породить грубый практическій эгоизмъ въ тхъ самыхъ случаяхъ, въ которыхъ теорія врная, свтлая, возвышенная должна непремнно вызвать человка на путь добра и справедливости. Ошибки писателя, говорилъ Жуковскій, не извиняются его человческими добродтелями. Нельзя подъ флагомъ патріотизма проводить въ общество ложные взгляды на природу, на искусство, на литературу, ибо теоретическія ошибки задерживаютъ развитіе людей и тмъ становятся препятствіемъ для успховъ практическихъ, государственныхъ, соціальныхъ…
Но насъ могутъ спросить: есть ли необходимость бороться во что бы то ни стало съ утилитарною реалистическою критикой, съ эстетическими и философскими взглядами этихъ людей? Есть-ли крайняя нужда въ такой полемик въ настоящую минуту, при данныхъ условіяхъ жизни? Да, есть: эта борьба необходима теперь потому, что её нельзя откладывать ни на минуту… Если отвлеченныя понятія, господствующія въ русской журналистик и въ русской жизни, ложны, несостоятельны, не обоснованы достаточными логическими доказательствами, то слдуетъ немедленно же приступить къ ихъ всестороннему обсужденію, не щадя ничьихъ личныхъ самолюбій и затверженныхъ симпатій. Буржуазный утилитаризмъ въ жизни, грубо реалистическіе принципы въ литератур представляютъ громадную и притомъ господствующую въ русскомъ обществ силу, съ которой приходится бороться еще потому, что она сама считаетъ себя неприкосновенною, непогршимою и, прикрываясь жизненными интересами, претендуетъ на авторитетную роль въ вопросахъ теоретическихъ, философскихъ. Реалистическія теоріи еще пользуются въ Россіи большимъ успхомъ и, ведя борьбу съ ними, борешься именно съ тмъ зломъ, къ которому причастно такое огромное множество русскихъ людей.
Изъ временъ прошедшихъ мы извлекаемъ то, что имло роковое вліяніе на исторію русскаго просвщенія. Въ воображеніи проносятся свтлыя имена нсколькихъ замчательныхъ журнальныхъ подвижниковъ. Надъ раскрытыми страницами старыхъ журналовъ витаютъ печальныя тни людей, которые любили страстно, вдохновенно то, что считали истиной, предъ чмъ въ энтузіазм преклоняли свои колни, чему готовы были отдать вс свои силы. Но отъ ветхихъ, пожелтвшихъ альманаховъ взоръ устремляется впередъ, жадно ища врныхъ исходовъ изъ современной нравственной и умственной сумятицы. Литература жаждетъ обновленія, притока свжихъ силъ, смлой умственной иниціативы, свободной критики того, что кажется ошибкой безпристрастному уму. Литература не можетъ стоять на одномъ мст, и въ критик стараго, прошедшихъ длъ журналистики она всегда находила матеріалъ для дальнйшаго прогрессивнаго развитія…
Вотъ т два замчанія, которыя мы считали долгомъ предпослать разбору статей, написанныхъ однимъ изъ самыхъ вліятельныхъ критиковъ одного изъ лучшихъ русскихъ журналовъ, вышедшихъ теперь отдльнымъ изданіемъ подъ названіемъ ‘Критическія статьи’ и представляющихъ, во всякомъ случа, огромный и живой интересъ.

II.

Въ стать о Пушкин авторъ приводить въ извлеченіи главнйшія мннія, которыя были высказаны критиками при жизни поэта и вскор посл его смерти. Трудно не согласиться, говоритъ онъ, что и при жизни Пушкина его произведенія были оцниваемы не голословно, не пошло, не мелочно. Но критика, современная Пушкину, не будучи лишена ни смысла, иногда прекраснаго, ни проницательности, иногда очень мткой, уступаетъ однако по глубин содержанія критик послдующаго времени. Она была только приготовительною ступенью къ тмъ критическимъ взглядамъ, которые должны быть признаны окончательными, разъ на всегда ршившими вопросъ о достоинствахъ и значеніи поэзіи Пушкина…
Присмотримся къ той новой критик, на которой основано собственное сужденіе автора статей, вошедшихъ въ настоящую книгу.
Она говорила слдующее. Много творческихъ тайнъ унесъ съ собою въ раннюю могилу могучій поэтическій духъ Пушкина, но не тайну своего нравственнаго развитія, которое, безъ всякаго сомннія, уже не общало новой литературной эпохи. Пушкинъ ‘былъ призванъ быть’ первымъ поэтомъ — художникомъ въ русской литератур. Читая Гомера, вы видите возможную полноту художественнаго совершенства, которая однако не поглощаетъ вашего вниманія: васъ боле всего поражаетъ и занимаетъ разлитое въ поэзіи Гомера древне-эллинское міросозерцаніе и самый этотъ древне-эллинскій міръ. Въ Шекспир васъ тоже останавливаетъ не художникъ, а глубокій психологъ, ‘мірообъемлющій созерцатель’. Въ поэзіи Байрона вашу душу, прежде всего, обойметъ ужасомъ удивленія колоссальная личность поэта, титаническая смлость и гордость его чувствъ и мыслей. Въ Пушкин, напротивъ того, вы видите постоянно художника, ‘призваннаго для искусства’, исполненнаго любви ко всему прекрасному, любящаго все, и потому терпимаго ко всему. Его назначеніе было усвоить русской земл поэзію, какъ искусство, такъ чтобы русская поэзія имла потомъ возможность быть выраженіемъ всякаго направленія, всякаго міросозерцанія. ‘Явись теперь на Руси поэтъ, который былъ-бы неизмримо выше Пушкина, его появленіе не могло-бы надлать столько шума, возбудить такой общій неслыханный энтузіазмъ, потому что посл Пушкина поэзія уже не невиданная, не неслыханная вещь. И потому-же самому теперь уже слишкомъ слабый успхъ мо-бы получить поэтъ, который, не уступая Пушкину въ талант, даже превосходя ею въ этомъ отношеніи, былъ-бы, подобно ему, преимущественно художникомъ‘. Первыя поэмы и лирическія стихотворенія Пушкина были для него рядомъ поэтическихъ тріумфовъ. но какъ только въ поэт ‘начало устанавливаться броженіе кипучей молодости’, къ нему стали охладвать. Его наиболе зрлыя, глубокія и прекрасныя созданія были приняты публикою холодно, а критиками оскорбительно. Время шло впередъ, а съ нимъ шла впередъ и жизнь, порождая новыя явленія. Общество русское съ невольнымъ удивленіемъ обратило взоры на новаго поэта, смло и гордо открывавшаго ему новыя стороны жизни и искусства. Лермонтовъ призванъ былъ выразить собою и удовлетворить своею поэзіею несравненно высшее, по своимъ требованіямъ и своему характеру, время, чмъ то, котораго выраженіемъ была поэзія Пушкина. Другой поэтъ, Гоголь, подарилъ публику такимъ твореніемъ, которое должно составить эпоху и въ лтописяхъ литературы и въ лтописяхъ развитія общественнаго сознанія. ‘Все это было безмолвною, фактическою философіею самой жизни и самого времени для разршенія вопроса о Пушкин’…
Вс эти соображенія авторъ Критическихъ статей резюмируетъ въ немногихъ словахъ. Во-первыхъ, Пушкинъ далъ намъ первыя художественныя произведенія на родномъ язык, и на этомъ главнымъ образомъ и основанъ его громадный успхъ въ современномъ ему русскомъ обществ. Во-вторыхъ, послдующія произведенія Пушкина, не представляя уже интереса первыхъ даровъ поэзіи русскому обществу, не могли возбуждать энтузіазма, который возбуждается только новымъ. Великое дло свое — ввести въ русскую литературу поэзію, какъ прекрасную художественную форму, Пушкинъ уже совершилъ вполн, и узнавъ поэзію, какъ форму, русское общество могло уже идти дале и искать въ этой форм содержанія…
Въ этихъ разсужденіяхъ мы находимъ въ зародыш все то, что получило впослдствіи такую широкую разработку въ критик шестидесятыхъ и семидесятыхъ годовъ. Не смотря на отчетливую похвалу художественному таланту Пушкина, на громогласное признаніе его великихъ заслугъ въ исторіи развитія литературнаго русскаго слова, эти соображенія о пушкинской поэзіи должны быть признаны ошибочными во многихъ отношеніяхъ. Талантливый писатель съ широкимъ научнымъ кругозоромъ въ вопросахъ экономическихъ и историческихъ, прямолинейный умъ, не склонный къ философскимъ отвлеченіямъ, но правдивый, сильный, смлый въ разбор фактовъ эмпирическихъ, жизненныхъ, авторъ Критическихъ статей совершенно не владлъ тми эстетическими взглядами, безъ которыхъ невозможна настоящая литературная оцнка сколько-нибудь значительныхъ поэтическихъ произведеній. Въ его сужденіяхъ нтъ строго выдержанной философской теоріи, отводящей искусству опредленную, независимую роль въ общемъ процесс развитія духовныхъ силъ цлаго народа. Въ его размышленіяхъ на чисто литературныя темы основныя понятія о законахъ творчества, о задачахъ искусства построены по очень узкому, утилитарному шаблону, едва-ли пригодному при опредленіи важнйшихъ особенностей того или другого крупнаго художественнаго явленія. Политическій историкъ по призванію, по многочисленнымъ качествамъ своей реалистической натуры, по пріемамъ изложенія, сосредоточеннаго на передач вншнихъ культурныхъ условій изучаемаго времени, авторъ разбираемой книги въ оцнк литературной дятельности Пушкина не могъ не послдовать за тми, которые, воздавъ должное великому поэту, съуживали, при этомъ, значеніе внутренняго содержанія пушкинскихъ произведеній. Пушкинъ великій поэтъ своего времени. Его дло было ввести въ русскую литературу поэзію, какъ прекрасную художественную форму, какъ искусство, и это дло онъ исполнилъ блистательно. Онъ поэтъ эпохи, которая уже прошла. Явись теперь поэтъ, который былъ-бы неизмримо выше Пушкина, онъ не возбудилъ-бы всеобщаго энтузіазма. Художникъ, равный Пушкину но таланту, или даже превосходящій его въ этомъ отношеніи, могъ-бы имть только слабый успхъ… Это писалось на зар шестидесятыхъ годовъ, писалось съ убжденіемъ, со всею прямотою юношескаго порыва, съ тою увренностью въ своей правот, на которую только былъ способенъ талантливый авторъ Критическихъ статей. И тмъ не мене эти разсужденія о Пушкин не врны и односторонни. Пушкинъ не былъ великимъ поэтомъ эпохи, которая уже прошла. По разнообразію содержанія, по гуманности настроеній, но возвышенности чувства, по изумительному совершенству изображенія, поэзія Пушкина никогда не устаретъ и устарть не можетъ. Пушкинъ не только первый по времени, но и первый русскій писатель по той геніальной прозорливости, которая придаетъ многимъ его произведеніямъ какой-то пророческій характеръ, по богатству психологическихъ открытій, по ширин взгляда, по полнот выраженія русской національной стихіи. Въ стихахъ его элементы случайные, обусловленные перемнчивыми историческими обстоятельствами, не имютъ серьезнаго значенія: въ нихъ нтъ ничего сенсаціоннаго, разсчитаннаго на вкусы и понятія исключительно даннаго времени, ничего, идущаго во что бы то ни стало въ волн современной жизни. То, что составляетъ душу пушкинской поэзіи, ея славу, ея гордость, ея красоту, безсмертно, общечеловчно и не прикрплено ни къ какимъ случайнымъ историческимъ обстоятельствамъ. Нельзя быть великимъ художникомъ только для опредленной эпохи. Нельзя быть великимъ писателемъ только по достоинствамъ вншней литературной формы. Въ произведеніяхъ Пушкина содержаніе и форма составляютъ одно неразрывное цлое, и кто не видитъ внутренняго смысла въ лучшихъ созданіяхъ пушкинскаго таланта, кто не видитъ въ нихъ глубины пониманія человческаго характера, тотъ не можетъ оцнить во всемъ объем истинныхъ качествъ неподражаемаго пушкинскаго стиха, то воздушнаго, привольнаго, свободнаго, какъ веселый звонъ колокольчика подъ дугою русской тройки, которая мчится впередъ во весь опоръ, то сдержанно страстнаго, проникнутаго тоской и печалью, какъ раскаты соловьиной псни въ саду, облитомъ серебристыми лучами луннаго свта, тотъ не можетъ оцнить той радуги цвтовъ, тхъ разнообразныхъ сочетаній красокъ, которыми играетъ эта по истин волшебная пушкинская поэзія. Пушкинъ творецъ всей русской литературы въ томъ вид, въ какомъ она существуетъ въ настоящее время: направленіе и пріемы творчества у лучшихъ представителей русскаго художественнаго слова обвяны пушкинской традиціей…
Утверждать, что заслуги Пушкина заключаются въ томъ, что онъ создалъ прекрасную художественную форму для будущихъ великихъ литературныхъ произведеній, значитъ, безъ сомннія, унизить истинное значеніе поэтической дятельности Пушкина. И авторъ Критическихъ статей далъ тонъ именно той критик, которая, въ лиц Писарева, чуть не погубила эстетическій вкусъ читающей публики, унизивъ ея представленіе о задачахъ искусства, о цляхъ литературы и совершенно извративъ т отвлеченныя понятія, которыя въ важнйшихъ статьяхъ Блинскаго играли такую выдающуюся роль… Это больное мсто въ исторіи русской журналистики. По очень странному и прискорбному недоразумнію вопросъ о гражданскомъ и экономическомъ благополучіи Россіи былъ, еще сравнительно недавно, отождествленъ русскими журналистами съ вопросомъ объ упраздненіи эстетическихъ и философскихъ критеріевъ. Случилось такъ, что во глав лучшихъ гражданскихъ стремленій общества въ печати стали люди безъ философской дисциплины, съ умственнымъ кругозоромъ, ограниченнымъ исключительно эмпирическими задачами. Въ обществ безъ научнаго и философскаго прошлаго, безъ привычки къ самостоятельной умственной работ, въ обществ, послушно идущемъ на зовъ всякаго громко сказаннаго слова, совсмъ не трудно было съ успхомъ доказывать, что эстетическіе законы творчества не играютъ роли въ литератур, которая должна, въ той или другой форм, обсуживать реальныя потребности быта, или намчать пути ближайшей практической дятельности для даннаго поколнія въ данное время. Въ этомъ обществ совсмъ не трудно было вызвать опасное, гибельное и, по существу своему, ретроградное убжденіе, что только то полезно, что даетъ тотчасъ же конкретный результатъ и что вс замыслы науки и искусства не должны простираться дале ближайшихъ экономическихъ интересовъ современнаго строя… Повторяемъ: это очень больное мсто въ исторіи русской журналистики. Если-бы во глав печати прошлыхъ временъ стояли не такіе люди, какъ авторъ Критическихъ статей, или Писаревъ, въ словахъ которыхъ чувствуется убжденіе, страсть, звенитъ увренная нота гражданскаго увлеченія, въ голову могла-бы придти такая мысль: эти люди шутили, глумились надъ своими современниками, постоянно призывая ихъ только къ ближайшимъ злобамъ дня. Они считали русское общество не способнымъ ни на какую высокую литературную или философскую задачу и потому всячески направляли его на единственно доступный ему путь простыхъ, не сложныхъ жизненныхъ предпріятій. Они говорили себ: этому обществу отказано въ великомъ, пусть, же оно всецло отдается своимъ будничнымъ дламъ и интересамъ… Но въ реалистической критик прошлыхъ лтъ не было ничего лицемрнаго. Она длала то, что могла. И тмъ отчетливе, ясне долженъ быть судъ потомства. Теоретическія ошибки въ области литературы, искусства, философіи должны быть обозначены со всею возможною силою, со всмъ безпристрастіемъ чисто научнаго изслдованія — откровенно, безпощадно, громогласно, ибо устраненіе ошибокъ, какъ мы уже говорили выше, есть долгъ людей, ищущихъ прогрессивныхъ путей и выходовъ изъ даннаго, современнаго положенія вещей. Не бойтесь умалить гражданскія заслуги людей, имвшихъ неврныя представленія о цляхъ науки, философіи и искусства. Не бойтесь вскрывать логическіе недостатки ни въ комъ, хвала героямъ чести и долга, но да будетъ безгранична ваша любовь къ тому, что выше человка, что важне всего на свт — къ истин, къ правд философской и научной.

III.

Въ стать о Гогол мы находимъ рядъ критическихъ замчаній, съ которыми нельзя согласиться. Оставаясь врнымъ основнымъ своимъ понятіямъ, авторъ нсколько съуживаетъ отдльныя стороны Гоголевской поэзіи. Вотъ что говоритъ онъ, между прочимъ, о Ревизор: Гоголь написалъ эту комедію, повинуясь единственно инстинктивному внушенію своей натуры. Его поражало безобразіе фактовъ и онъ выражалъ свое негодованіе противъ нихъ. Но о томъ, изъ какихъ источниковъ возникаютъ эти факты, какая связь существуетъ между этими фактами и другими отраслями умственной, нравственной и гражданской жизни, Гоголь не размышлялъ много. ‘Изображая своего городничаго, онъ, конечно, и не воображалъ думать о томъ, находятся-ли въ какомъ-нибудь другомъ государств чиновники, кругъ власти которыхъ соотвтствуетъ кругу власти городничаго и контроль надъ которыми состоитъ въ такихъ-же формахъ, какъ контроль надъ городничимъ. Когда онъ писалъ заглавіе своей комедіи Ревизоръ, ему врно и въ голову не приходило подумать о томъ, есть-ли въ другихъ странахъ привычка посылать ревизоровъ… Мы смло предполагаемъ, что ни о чемъ подобномъ онъ и не думалъ, потому что ничего подобнаго не могъ онъ и слышать въ томъ обществ, которое такъ радушно и благородно пріютило его’. Гоголь не виноватъ, по объясненію критика, въ томъ, что у него былъ такой тсный горизонта. Онъ ‘запнулся’ на вещахъ, которыхъ не зналъ,— въ силу историческихъ обстоятельствъ, которыя стояли выше его. Вспомните, восклицаетъ авторъ статьи, было-ли въ вашей жизни время, когда вамъ незнакомо было слово принципъ? А между тмъ Гоголь, ‘по всей вроятности’, и не слыхивалъ этого слова, когда писалъ своего Ревизора. Или другой примръ, кто не знаетъ, что префектъ во Франціи не иметъ никакого участія въ отправленіяхъ судебной власти? А между тмъ Го.голь, когда писалъ Ревизора, ‘очень можетъ быть’, и не слышалъ о существованіи французскихъ префектовъ, а если и слышалъ, то, ‘вроятно’, предполагалъ, что кругъ власти префекта тотъ же самый, что и кругъ власти губернатора… Это очень странныя критическія соображенія. Ревизоръ былъ-бы написанъ.лучше, глубже и съ большими литературными достоинствами, если бы Гоголь зналъ теорію Монтескье о раздленіи властей. Гоголь по съумлъ оттнить вопіющей несправедливости въ дйствіяхъ провинціальнаго городничаго потому, что онъ не видлъ въ нихъ смшенія функцій судебныхъ и административныхъ. Авторъ такъ и говоритъ: не подлежитъ никакому сомннію, что Гоголь ршительно не зналъ о такъ называемой теоріи раздленія властей судебной и административной… Но это очень суровый судъ, предъ лицомъ котораго могли-бы оказаться совершенно ничтожными многія изъ величайшихъ произведеній міра. Вдь и Шекспиръ, напримръ, ничего не зналъ о теоріи раздленія властей Монтескье! Неужели, въ самомъ дл, Венеціанскій купецъ выигралъ-бы въ какомъ-нибудь отношеніи, если-бы Шекспиръ провелъ въ немъ опредленную теорію гражданскаго или уголовнаго права? Авторъ говоритъ: Щедринъ очень хорошо понимаетъ, откуда возникаетъ взяточничество, какими фактами оно поддерживается, какими фактами оно могло-бы быть истреблено. Гоголь, напротивъ того, видитъ только частный фактъ, справедливо негодуетъ на него и вовсе не обращаетъ вниманія на связь этого отдльнаго факта со всею обстановкою нашей жизни. Если-бы это было врно, Неумлые и Озорники Щедрина были-бы выше Ревизора. Это даже не эстетическая, а просто логическая ошибка. Объемъ понятія обратно пропорціоналенъ количеству заключающихся въ немъ конкретныхъ, частныхъ представленій. Чмъ шире міросозерцаніе писателя, чмъ выше руководящія имъ философскія идеи, тмъ уже аппаратъ случайныхъ фактовъ, открываемый въ его произведеніяхъ. Величайшія литературныя произведенія — т, въ которыхъ надъ явленіями перемнчивыми, мимолетными, не связанными органически съ законами внутренней человческой жизни, господствуютъ отвлеченныя идеи разума, освщая конкретныя историческія обстоятельства до глубины ихъ неизмннаго, неподвижнаго основанія. Въ искусств эти отвлеченныя идеи воплощаются въ типическихъ образахъ, въ которыхъ каждая черточка даетъ выраженіе огромному множеству частныхъ фактовъ и наблюденій. Въ этомъ и весь талантъ великаго художника. Онъ схватываетъ основные законы жизни, психологическія свойства человка, схватываетъ и запечатлваетъ навсегда, магическимъ словомъ искусства, изображая человческое горе и человческую радость въ такихъ картинахъ, къ которымъ нельзя подойти безъ волненія. Он живутъ эти картины долго, вчно, не уничтожаемыя вихремъ исторіи, никакими переворотами въ бытовыхъ условіяхъ человческой дятельности. Он создаются внутреннею творческою силою, свободно развивающеюся по своимъ собственнымъ психологическимъ законамъ, и потому не боятся разрушительнаго дйствія силъ случайныхъ, вншнихъ, стихійныхъ. Гоголь истинно великій писатель, и его сатира широка, разнообразна въ лучшемъ смысл слова. Авторъ Критическихъ статей не видитъ истинныхъ достоинствъ Гоголевскаго таланта. Сатира Ревизора ему кажется ‘слабою’ и ‘мелкою’, міросозерцаніе поэта — узкимъ, основаннымъ на ‘старыхъ авторитетахъ’, горизонтъ его — тснымъ и не просвтленнымъ идеями Монтескье. Онъ разсуждаетъ по строго реалистическому методу. Гоголь говоритъ: ‘на меня находили припадки тоски, мн самому необъяснимой, которая происходила, можетъ быть, отъ моего болзненнаго состоянія’, а критикъ Современника пожимаетъ плечами въ знакъ недоумнія. ‘Гоголь тутъ воображаетъ., что разсказываетъ о себ что-то необыкновенное, неправдоподобное’. Гоголь не знаетъ, чему приписать свою тоску. ‘Онъ не былъ похожъ на людей ныншняго времени, очень хорошо понимающихъ причину своей грусти. Онъ, создавшій Чичикова, Сквозника-Дыухановскаго и Акакія Акакіевича, не знаетъ, что грусть на душу благороднаго человка наввается зрлищемъ Чичиковыхъ и Акакіевъ Акакіевичей’. Критикъ до конца статьи не измняетъ своему основному взгляду, проходящему по всмъ его другимъ статьямъ: развитіемъ своимъ человкъ обязанъ исключительно обществу. На удлъ личности ‘достается только наслаждаться или мучиться тмъ, что даетъ ей общество’. Это главная теорема реалистической философіи, изъ которой не трудно, въ каждомъ частномъ случа, извлечь вс необходимыя объясненія и выводы. Гоголь терзается своими недостатками — на это критикъ замчаетъ: эти недостатки были только отраженіемъ русскаго общества, лично Гоголю принадлежитъ только мучительное недовольство собою и своимъ характеромъ. Гоголь въ изступленіи восклицаетъ: ‘адская тоска кипла въ груди моей. О, какое жестокое состояніе’, на это критикъ откликается ничего не значащей, банальной фразой: въ этихъ словахъ тотъ же самый ‘мистическій’ тонъ, который преобладаетъ въ письмахъ ‘аскетическаго періода’… Личность не существуетъ: въ ней нтъ ничего своего, ничего самостоятельнаго, она только отраженіе среды и общества.
Это грубая философія безъ психологическаго начала, не только ничего не объясняющая, но затемняющая самыя элементарныя представленія о человк. И несостоятельность этой философіи всего ярче выступаетъ въ случаяхъ, когда рчь идетъ объ явленіяхъ, представляющихъ высокій научный или нравственный интересъ. Вотъ вамъ характерныя слова на послднихъ страницахъ статьи о Гогол. Подводя итогъ своимъ размышленіямъ по поводу Писемъ и Переписки съ друзьями, критикъ пишетъ: но все-таки, что же за человкъ былъ Гоголь въ послднее время своей жизни? Чему врилъ онъ, это мы знаемъ, но чего хотлъ онъ въ жизни для тхъ меньшихъ братій своихъ, которыхъ такъ благородно защищалъ прежде, этого мы не знаемъ положительно. Ужели онъ, въ самомъ дл, думалъ, что Переписка съ друзьями замнитъ Акакію Акакіевичу шинель? Или Переписка эта была у него только средствомъ внушить тмъ, которые не знали того прежде, что Акакій Акакіевичъ, которому нужна шинель, есть братъ ихъ?!..
Увы, это путаница въ мысляхъ. Не говоря худого слова противъ шинели Акакія Акакіевича, приходится, все-таки, сказать: при чемъ тутъ шинель? Дайте рубашку ближнему, раздайте все свое имніе — это вашъ человческій долгъ, это ваша прямая обязанность. Дайте Акакію Акакіевичу шинель, но имйте при этомъ хоть каплю уваженія къ человку, терзаемому духовнымъ голодомъ, жаждущему свта и правды. Разв язвы тла ужасне язвъ души? Если вы считаете невозможнымъ говорить человку, умирающему отъ физическаго недуга: встань и помоги другу своему, котораго терзаютъ страшныя сомннія, гложетъ скорбь, душитъ отчаяніе, какъ вы смете говорить человку, умирающему отъ страшнаго душевнаго недуга: твоя скорбь никому не нужна, твои страданія безплодны, ты забылъ о шуб Акакія Акакіевича?..
Но соберемъ вмст все, что авторъ говоритъ о Письмахъ и Переписк съ друзьями, вс т соображенія, которыми онъ старается объяснить и отчасти оправдать настроеніе великаго писателя въ послдніе годы его жизни. Какъ-бы ни были эти соображенія незначительны по содержанію, поверхностны по методу критическаго и философскаго анализа, они любопытны но своему историко-литературному значенію. Наша критика — та, которая руководитъ общественнымъ мнніемъ, даетъ наименованія явленіямъ умственной жизни Россіи, и теперь не ушла еще дальше узкихъ, шаблонныхъ, мелко буржуазныхъ разсужденіи въ тхъ самыхъ литературныхъ вопросахъ, которые требуютъ глубочайшаго психологическаго разбора, гуманнаго взгляда съ высоты опредленныхъ философскихъ или научныхъ идей, пристальнаго, страстнаго исканія истины въ единственно врномъ направленіи теоретическаго и практическаго идеализма. Утилитарная критика безсильна именно потому, что она элементамъ второстепеннымъ, историческимъ, житейскимъ подчиняетъ то, что главенствуетъ надо всмъ, что важне всего — метафизическое начало нравственной свободы, теоретическое представленіе о природ, общефилософское міросозерцаніе человка. Для этой критики нтъ никакихъ другихъ истинъ, кром истинъ ближайшихъ, относящихся къ данному бытовому складу, къ экономическимъ или юридическимъ потребностямъ даннаго историческаго момента. Для этой критики нтъ иного блага, кром блага матеріальнаго, хозяйственнаго, поддающагося измренію обычнымъ житейскимъ аршиномъ.
Послдуемъ шагъ за шагомъ за авторомъ Критическихъ статей. Стройныя и сознательныя убжденія, говоритъ онъ, развиваются въ человк не иначе, какъ или подъ вліяніемъ общества или при помощи литературы. Кто лишенъ этихъ вспомогательныхъ средствъ, тотъ обыкновенно на всю жизнь остается при отрывочныхъ мнніяхъ объ отдльныхъ фактахъ, не чувствуя потребности придать имъ сознательное единство. Такіе люди остаются въ большинств даже между тми, которые получили, такъ называемое, основательное образованіе. Они судятъ боле или мене справедливо объ отдльныхъ случаяхъ жизни, но впадаютъ въ грубыя ошибки при обсужденіи вопросовъ обширныхъ и теоретическихъ. Гоголю было-бы извинительно, если бы онъ остался навсегда на той ступени умственныхъ потребностей, на какой оставались во всю жизнь другіе писатели его времени. Но онъ едва пережилъ первую пору молодости, какъ уже почувствовалъ непреодолимую потребность пріобрсти опредленный взглядъ на человческую жизнь, пріобрсти прочныя убжденія, не ограничиваться отрывочными и случайными впечатлніями. Къ несчастью, у Гоголя, кром инстинкта натуры, не было ничего, что могло бы его вести врнымъ путемъ къ справедливому ршенію глубочайшихъ и запутаннйшихъ вопросовъ науки — ни надлежащей подготовки, ни надежныхъ руководителей. Въ обществ, среди котораго онъ жилъ, пока оставался въ Россіи, онъ не находилъ отвта на т сомннія, которыя мучили его. Ему не у кого было спросить, къ какимъ книгамъ слдуетъ обратиться при изслдованіи вопросовъ современной жизни. ‘Онъ не зналъ даже того, что, какъ-бы ни были достойны уваженія люди, жившіе за полторы тысячи лтъ до насъ, они не могутъ быть руководителями нашими, потому что потребности общества въ ихъ время были совершенно не таковы, какъ нын’. Когда двадцати-семи-лтній Гоголь вздумалъ искать въ книгахъ ршенія очень важныхъ задачъ, онъ зналъ только т книги, какія нкогда ему совтовали читать въ родительскомъ дом. ‘Положеніе странное, неправдоподобное, но оно дйствительно было такъ’. Гоголь наивно ссылался на авторитеты, завщанные ему дтствомъ, не понимая, что противники могли сдлать ему ‘убійственное’ возраженіе: ‘Ты читать не т книги, какія нужно было теб читать…’
Эти соображенія предшествуютъ разбору Писемъ и Переписки и какъ-бы устанавливаютъ общую точку зрнія автора но отношенію къ разсматриваемому литературному явленію. Гоголь стремился пріобрсти опредленный взглядъ на человческую жизнь, но онъ обратился ‘не къ тмъ книгамъ’, къ которымъ слдовало обратиться. Общество коснло въ умственномъ и нравственномъ ничтожеств, и Гоголь совсмъ не зналъ людей, которые могли бы назвать ему боле подходящія современныя сочиненія. Гоголь не былъ въ курс дла. Въ этомъ — вся суть. Онъ не зналъ о томъ, что совершился великій переворотъ въ понятіяхъ человчества, что истина найдена, что пути просвщенія измнились, что авторитеты прошлаго, увнчанные славою великихъ мудрецовъ, должны быть безпощадно преданы забвенію ‘при изслдованіи вопросовъ современной жизни’. Зажгите одинъ громадный костеръ и бросьте въ него вс старыя книги. Вооружитесь молотомъ и разбейте безъ сожалнія мраморныя фигуры великихъ людей древности, чтобы он не смущали воспоминаніемъ о прошлыхъ, слава Богу, пережитыхъ ошибкахъ. Молитесь богамъ современности, разнесите отъ края до края имена новыхъ авторитетовъ, давшихъ человчеству новое міросозерцаніе, почти чудесное, неправдоподобное, неслыханное, прочно стоящее на скользкомъ, узкомъ, вчно мняющемся принцип практическаго блага. Пирамида съ широчайшимъ основаніемъ опрокинута вершиною внизъ, и она держится крпко, не колеблясь ни въ какую сторону! Какіе-то сказочные герои утвердили, на удивленіе людямъ, великолпный церковный храмъ на острі креста, сверкавшаго отблескомъ золота на его вершин. Построить все міросозерцаніе человка на принцип юридическаго или экономическаго блага именно такое чудо. Человку говорятъ: откажитесь отъ всхъ вопросовъ, которые не имютъ отношенія къ ближайшимъ интересамъ дня, и, оторвавшись отъ задачъ философскихъ и психологическихъ, отдайтесь всецло требованіямъ настоящей исторической минуты. Благо эпохи, въ которую мы живемъ,— единственное благо, достойное гражданскихъ усилій лучшей части общества. Вншнія условія жизни, матеріальная обстановка человческой дятельности, юридическія нормы, управляющія людьми на поприщ экономической и соціальной культуры — единственно реальныя силы, участвующія въ историческомъ процесс, единственные факторы, обусловливающіе умственные и нравственные успхи отдльныхъ личностей и цлыхъ народовъ. Ему говорятъ: такова философія новыхъ книгъ, ради которой слдуетъ пожертвовать всми авторитетами старины, такова философія здраваго смысла, дающая общепонятные критеріи добра и зла, ставящая прогрессивныя задачи, не витающая въ облакахъ, стремящаяся только къ тому, что возможно, доступно, достижимо.
Эта теоретическая постройка воздвигнута не на логическихъ началахъ, не на строгихъ отвлеченныхъ теоремахъ, а на грубо, догматически поставленномъ принцип историческаго интереса, на нсколькихъ случайныхъ положеніяхъ, не приведенныхъ въ систему объединяющимъ взглядомъ на природу, исторію и законы человческой жизни. И эта постройка могла вызвать въ Россіи взрывъ всеобщаго энтузіазма, породить въ литератур направленіе мыслей, имющее еще и теперь своихъ представителей, своихъ горячихъ сторонниковъ, ту самую реалистическую критику, которая опустошительнымъ ураганомъ пронеслась по невоздланному полю русской образованности, и бойко, лихо, съ задоромъ, въ поученіе и назиданіе потомству, отхлестала упорныхъ защитниковъ старой философской доктрины, не пригодной для великой задачи современности.
Гоголь не зналъ этой новой философіи, и онъ палъ жертвой отжившаго, мертваго ученія, жертвой старой, развнчанной доктрины…
Авторъ Критическихъ, статей, какъ мы уже сказали выше, старается объяснить и отчасти оправдать нкоторыя стороны Переписки съ друзьями. Онъ сличаетъ преобладающее настроеніе Переписки съ настроеніями многочисленныхъ Писемъ къ различнымъ лицамъ, въ различные періоды личной жизни и литературной дятельности Гоголя и, сличая, приходитъ къ успокоительному выводу, что между Перепискою и Письмами нтъ существеннаго различія. Съ того времени, какъ Гоголемъ овладло аскетическое направленіе, Письма его наполнены разсужденіями о такихъ предметахъ, которыми онъ прежде мало занимался. Но если вы, ‘преодолвъ скуку’, наводимую однообразіемъ этихъ писемъ, всмотритесь въ нихъ ближе и внимательне, сравните ихъ съ письмами прежнихъ годовъ, вы увидите, что во второмъ період его дятельности сохранилось, кром молодой веселости, все то, что было въ письмахъ перваго періода, и наоборотъ, въ письмахъ перваго періода вы найдете т же самыя черты, которыми отличаются письма второго періода {Критическія статьи, стр. 139.}.
Вотъ вамъ рядъ доказательствъ. Въ Переписк съ друзьями всхъ поразила просьба, съ которою Гоголь обращался къ своимъ читателямъ: присылать ему замчаніи о русскихъ нравахъ. Но посл изданія Писемъ не можетъ подлежать сомннію, что въ этой просьб Гоголя нтъ ничего неискренняго, притворнаго. Уже при самомъ начал своей литературной карьеры Гоголь убждалъ близкихъ ему людей, съ какою-то патетическою настойчивостью, сообщать ему различнаго рода свднія о простонародномъ быт. Приготовляя къ печати Вечера на хутор близъ Диканьки, онъ проситъ, какъ о величайшемъ одолженіи, прислать ему описаніе полнаго наряда сельскаго дьячка, отъ верхняго платья до самыхъ сапоговъ, названья платья, носимаго крестьянскими двушками, до послдней ленты… Дале, всмъ показалось страннымъ въ Переписк съ друзьями. увреніе Гоголя, что, укрпляясь въ вр, человкъ научается легко переносить самыя прискорбныя утраты, но уже на семнадцатомъ году жизни, получивъ извстіе о смерти отца, Гоголь успокоиваетъ свою мать слдующими сильными, мужественными словами:’не безпокойтесь, дрожайшая маменька! Я сей ударъ перенесъ съ твердостью истиннаго христіанина. Правда, я сперва былъ пораженъ ужасно симъ извстіемъ, однако не далъ никому замтить, что я былъ опечаленъ. Оставшись же наедин, я предался всей сил безумнаго отчаянія. Хотлъ даже посягнуть на жизнь свою, но Богъ удержалъ меня отъ сего, и къ вечеру примтилъ я въ себ только печаль, но уже не порывную, которая, наконецъ, превратилась въ легкую, едва примтную меланхолію, смшанную съ чувствомъ благоговнія ко Всевышнему…’.
Въ 1829 году въ письмахъ Гоголя уже слышится нота настоящаго религіознаго экстаза: ‘Перо дрожитъ въ рук моей, мысли тучами налетаютъ одна на другую, и непонятная сила нудитъ и вмст отталкиваетъ ихъ излиться передъ вами и высказать всю глубину истерзанной души. Я чувствую налегшую на меня справедливымъ наказаніемъ тяжкую десницу Всемогущаго… Безумный! Я хотлъ было противиться этимъ вчно неумолкаемымъ желаніямъ. души, которыя одинъ Богъ вдвинулъ въ меня, претворивъ меня въ жажду, ненасытимую бездйственной разсянностію свта’. И чмъ дальше, тмъ письма Гоголя становятся все мрачне и мрачне. Крики истерзанной души вырываются наружу въ сильныхъ и страстныхъ выраженіяхъ, не щадящихъ даже родной матери. ‘Духъ гордости овладлъ вами, пишетъ онъ въ любимую семью, и самъ сатана подсказываетъ вамъ такія рчи, потому что и наиопытнйшій и наиумнйшій человкъ длаетъ ошибки’. Гоголь забываетъ здсь, замчаетъ авторъ Критическихъ статей, объ естественныхъ отношеніяхъ сына къ матери, о томъ, что какъ бы то пи было и что бы то ни было, не сыну быть обличителемъ матери. Слыхали ли вы когда-нибудь, восклицаетъ онъ нсколькими строками ниже, на рынк псню убогихъ слпцовъ о томъ сын, который скрылся изъ отцовскаго дома, затмъ, черезъ нкоторое время, пришелъ назадъ одтый во вретище, поселился въ конур близь родительскаго дома и, укрпляясь духомъ, молчалъ до тхъ поръ, пока, въ минуту смерти, ни открылся родителямъ, что онъ сынъ ихъ? Читали-ли вы въ газетахъ разсказъ о томъ, какъ одна мать зарзала двухъ своихъ дтей, зарзала съ любовью, съ ласкою, чтобы сдлать двухъ мучениковъ и самой спасти душу спасеніемъ двухъ душъ отъ земного соблазна? Въ аскетическихъ письмахъ Гоголя ветъ тотъ же самый духъ ослпленнаго экстаза, духъ, нкогда побуждавшій людей сожигаться добровольно въ домахъ своихъ съ восторженными гимнами о спасеніи. Страшно именно это изуврство въ письмахъ Гоголя. Невозможно не удивляться сил души этого человка, но невозможно и не проклинать лжеученія, давшаго такое противоестественное, пагубное направленіе энергіи, которая могла бы совершить столько прекраснаго и великаго, если бы направлена была къ разумнымъ цлямъ {ibidem 148.}.
Итакъ, между Перепискою и Письмами нтъ разногласія. Гоголь оставался вренъ себ на всхъ ступеняхъ своей умственной и нравственной жизни. Проведя молодость въ кругу петербургскихъ литераторовъ, онъ не получилъ никакихъ толчковъ къ пріобртенію глубокихъ и стройныхъ воззрній на жизнь. Юноша поглощенъ былъ мимолетными событіями. Онъ писалъ о предметахъ, которые волновали его благородную натуру, разоблачалъ порокъ, но задаваясь мыслью схватить и выразить общій принципъ русской жизни. Слабость здоровья, огорченія и другія причины заставили Гоголя ухать за границу и оставаться тамъ много лтъ, почти до конца жизни. Для молодого человка наступила пора пріобрсти опредленную систему убжденій, свести вс отрывочныя сужденія къ одному неподвижному и твердому центру. Но въ немъ не оказалось ничего, кром преданій дтства. Онъ даже не зналъ о томъ, что могутъ существовать иныя основанія для убжденіи, что можетъ быть иная точка зрнія на міръ.
Такъ развился въ Гогол образъ мыслей, обнаружившійся передъ публикою изданіемъ Переписки съ друзьями, передъ друзьями гораздо ране, до изданія перваго тома Мертвыхъ душъ.
Къ этой Переписк съ друзьями подходишь, смущенный сомнніемъ, робкимъ шагомъ, какъ къ могил человка, котораго потрясенная, разгнванная толпа, въ минуту мстительнаго аффекта, яростно заклеймила именемъ изувра и сумасшедшаго. Подъ печальнымъ могильнымъ холмомъ покоится прахъ страстотерпца, великомученика слова, который раскрылъ когда-то передъ людьми свои мысли, чувства, всю тайну души, раскрылъ свою могучую, страстную, вдохновенную любовь къ родин то въ безсмертныхъ выраженіяхъ откровенной исповди, въ безутшномъ рыданіи, въ мучительныхъ крикахъ отчаянія, то въ немногихъ, простыхъ и скромныхъ словахъ — въ тихомъ шопот молитвы, на колняхъ передъ зажженною въ углу лампадою. Гоголь отдалъ весь свой огромный талантъ на служеніе людямъ, — но толпа, предводимая знаменитыми журнальными полководцами, не поняла его. Гулъ порицаній и жесточайшей хулы стоитъ именно надъ тмъ мстомъ въ произведеніяхъ Гоголя, гд глазамъ ясно видно глубочайшее страданіе, гд каждое слово, каждая мысль сіяетъ величіемъ правды, гд на каждомъ шагу слышатся муки тягчайшей внутренней борьбы съ самимъ собою. Густая туча злобной клеветы закрыла отъ людей великій міръ его надеждъ, же. ланій и убжденій, набросивъ зловщую, мрачную тнь на трагическій обликъ геніальнаго писателя. Всеобщее осужденіе смло обвело Переписку съ друзьями густою, черною линіею, какъ обводятъ имена людей, навсегда покончившихъ счеты съ земными длами. Здсь — смерть поэта, здсь — погибель его свтлаго таланта! Здсь — оборвалась самоотверженная работа Гоголя на пользу людей! Здсь — позоръ изуврства, позоръ ужасной измны своему великому призванію!.. Это книга оклеветанная, это великая книга. Въ этой книг авторъ прямо глядитъ вамъ въ душу воспаленнымъ взглядомъ религіознаго страдальца, говоритъ къ вашей совсти языкомъ пророческаго вдохновенія и поэтическаго энтузіазма. Въ этой книг вра, разливающая волны свта во всхъ направленіяхъ, смшана съ муками ненависти къ собственному ничтожеству, ненависти, толкающей къ аскетическому самоистязанію, къ невдомымъ подвигамъ, ко всему, что можетъ возвысить духъ надъ тломъ. Въ этой книг рзкая, безпощадная правда, обращенная на самого себя и на людей, часто смняется какимъ-то изступленнымъ бредомъ, гд каждая фраза, прожженная злобою, враждою къ человческой порочности, звучитъ какъ проклятіе, какъ неумолимый приговоръ надъ человкомъ, какъ оглушительный громъ обличенія — безъ проблеска снисхожденія, безъ единаго луча теплаго, мягкаго сердечнаго сочувствія Это великая, поучительная книга. Въ ней Гоголь предсталъ предъ людьми такимъ, какимъ онъ былъ внутри себя, безъ сатирической улыбки, содравши маску художника и артиста и распахнувши предъ всмъ свтомъ свои помыслы, вс движенія сердца, вс язвы своей души. Предъ нами поистин изумительная картина: среди многочисленной толпы, освщенной багровымъ пламенемъ горящаго неба, въ центр всеобщаго смущеннаго движенія, стоитъ одна величавая фигура, дышащая паосомъ, съ вдохновеннымъ выраженіемъ въ широко раскрытыхъ глазахъ, съ судорожно сжатыми въ отчаяньи руками, какъ-бы застывшая въ неподвижной, трагической поз человка, котораго вотъ-вотъ возьмутъ и насильно поведутъ на казнь. Есть что-то ужасное, потрясающее въ предсмертныхъ вопляхъ этого великаго человка. Завщаніе, оставленное Гоголемъ, написано огненными буквами и все въ немъ горитъ отчаяніемъ умирающаго генія. Побждая муки, страданія разрушающейся плоти, поэтъ бросаетъ послдній взглядъ на окружающій его міръ, волнуясь предчувствіемъ новой, невдомой жизни, уже слыша надъ собою дыханіе безмолвной вчности, въ которой должно растаять и расплыться то, чмъ онъ дорожилъ до сихъ поръ. Лучъ свта, упавшій съ небесъ и озарившій все ничтожество земныхъ длъ, зажегъ въ душ поэта настоящій экстазъ. ‘Соотечественники, страшно! восклицаетъ Гоголь. Замираетъ отъ ужаса душа при одномъ только предслышаніи загробнаго величія и тхъ духовныхъ высшихъ твореній Бога, предъ которыми пыль все величіе его твореній, здсь нами зримыхъ и насъ изумляющихъ. Стонетъ весь умирающій составъ мой, чуя исполинскія возростанія и плоды, которыхъ смена мы сяли въ жизни, не прозрвая и не слыша, какія страшилища отъ нихъ подымутся. Можетъ быть, Прощальная повсть моя подйствуетъ сколько-нибудь на тхъ, которые до сихъ поръ еще считаютъ жизнь игрушкою… Соотечественники!.. Не знаю и не умю, какъ васъ назвать въ эту минуту… Прочь пустое приличіе! Соотечественники! Я васъ любилъ, любилъ тою любовью, которую не высказываютъ, которую мн далъ Богъ, за которую благодарю Его, какъ за лучшее благодяніе, потому что любовь эта была мн въ радость и утшеніе среди наитягчайшихъ моихъ страданій’ {Сочиненія Н. В. Гоголя, т. IV, Завщаніе, стр. 9.}. Во имя этой любви поэтъ проситъ выслушать сердцемъ его Прощальную повсть. Онъ не выдумывалъ ее: она выплась сама собою изъ души, воспитанной страданіями и горемъ, изъ сокровенной глубины правдивой русской натуры. Обращаясь къ близкимъ и не близкимъ людямъ, Гоголь проситъ ихъ предать его тло земл, не разбирая мста, гд лежать ему, ничего не связывая съ оставшимся прахомъ. Да будетъ стыдно тому, кто окажетъ вниманіе гніющему тлу: онъ окажетъ вниманіе червямъ, его грызущимъ! Поэтъ завщаетъ не ставить надъ могилою никакого памятника: пусть люди, желающіе воздать ему должное, воздвигнуть памятникъ въ самомъ себ — непоколебимою твердостью въ жизненныхъ длахъ, внушая бодрость тмъ, кто ихъ окружаетъ. Завщаю, говоритъ дале Гоголь, никому не оплакивать меня и не почитать мою смерть значительною или всеобщею утратою. ‘Не унынію должны мы предаваться при всякой внезапной утрат, но оглянуться строго на самихъ себя, помышляя уже не о чернот другихъ и не а чернот всего міра, но о своей собственной чернот. Страшна душевная чернота, и зачмъ это видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоитъ предъ глазами!’ Страдалецъ проситъ, по смерти его, не спшить ни хвалой, ни осужденіемъ его произведеній ‘въ публичныхъ листкахъ и журналахъ’. Передъ нимъ никто не виноватъ, и несправедливъ будетъ тотъ, кто попрекнетъ его именемъ кого бы то ни было и за что бы то ни было. ‘Объявляю также во всеуслышаніе, что, кром досел напечатаннаго, ничего не существуетъ изъ моихъ произведеній: все, что было въ рукописяхъ, мною сожжено, какъ безсильное и мертвое, писанное въ болзненномъ и принужденномъ состояніи’. Тутъ-же рядомъ съ этими словами Гоголь возлагаетъ на друзей своихъ обязанность собрать вс его письма, писанныя съ конца 1844 года, и, сдлавши строгій выборъ только того, что можетъ доставить какую-нибудь пользу душ, отвергнувъ все прочее, ‘служащее для пустого развлеченія’, издать ихъ отдльною книгою. ‘Въ этихъ письмахъ было кое-что, послужившее въ пользу тмъ, къ которымъ они были писаны. Богъ милостивъ: можетъ быть, послужатъ они въ пользу и другимъ’. Сердце говорило ему, что эта книга нужна и можетъ быть полезна — не потому, чтобы онъ имлъ высокое представленіе о своемъ умніи быть полезнымъ, но потому, что никогда еще не питалъ онъ такого сильнаго желанія принести людямъ пользу.
Но книгу, все-таки, жестоко осудили и даже оклеветали. Подозрительно и недоврчиво разобрано было всякое слово, говоритъ Гоголь, и надъ живымъ тломъ еще живущаго человка произведена была страшная анатомическая операція. Одни говорили, что книга есть произведеніе неслыханной гордости человка, возмнившаго, что онъ выше всхъ своихъ читателей, что онъ можетъ преобразовать все русское общество, другіе, что книга эта есть твореніе добраго, но впавшаго въ обольщеніе человка, у котораго закружилась голова отъ похвалъ, третьи, что книга есть произведеніе христіанина, глядящаго на вещи съ врной точки зрнія и ставящаго всякую вещь на ея законное мсто. На сторон каждаго изъ этихъ мнній, скромно говорится въ Авторской Исповди, находятся равно просвщенные и умные люди, но однако ни одно изъ этихъ мнній не можетъ быть справедливо вполн, въ полномъ своемъ объем. Переписка — врное зеркало человка. Въ ней все то, что есть во всякомъ человк: искреннее сознаніе своихъ недостатковъ и рядомъ съ нимъ высокое мнніе о своихъ достоинствахъ, желаніе учиться самому рядомъ съ увренностью, что имешь силу многому научить другихъ, смиреніе и гордость, упреки себ и упреки другимъ въ томъ самомъ, на чемъ только что поскользнулся самъ. Это — живой человкъ, съ тою только разницей, что въ Переписк ‘слетли вс условія и приличія’, и выступило наружу все то, что каждый обыкновенно таитъ внутри себя, выступило и рзко, ярко ударилось всмъ въ глаза. Это сжатое выраженіе мыслей и настроеній, которыми художникъ томился съ молодыхъ лтъ, ища широкаго поприща для своихъ богатыхъ умственныхъ и нравственныхъ силъ.
Еще въ юности Гоголю мерещились какія-то великія дда, которыя прославятъ навки его имя. Мн всегда казалось, говоритъ онъ въ своей Исповди, что я сдлаюсь извстнымъ человкомъ, что меня ожидаетъ широкій кругъ дйствій и что я сдлаю что-то для общаго добра. Ему казалось, что служба будетъ именно тмъ дломъ, въ которомъ выразится его человческое призваніе, и мысль о служб носилась въ голов его впереди всхъ прочихъ желаніи и стремленій. Первымъ своимъ литературнымъ опытамъ ни самъ Гоголь, ни упражнявшіеся вмст съ нимъ товарищи, не придавали серьезнаго значенія. Емкому не приходило въ голову, что изъ него выработается со временемъ комическій и сатиритическій писатель, хотя въ его сужденіяхъ о людяхъ всегда легко было замтить особенную способность угадывать человка. Не смотря на меланхолическій отъ природы характеръ, Гоголь любилъ въ молодости шутить и даже надодать своими шутками. Часто онъ выдумывалъ смшныя лица, ставилъ ихъ мысленно въ самыя комическія положенія, не заботясь о томъ, ‘зачмъ это, для чего, и кому отъ этого выйдетъ какая польза…’ Вотъ происхожденіе его первыхъ литературныхъ произведеній, которыя вызвали всеобщій беззаботный и безотчетный смхъ. По Пушкинъ заставилъ Гоголя взглянуть на дло серьезно. Онъ уже давно склонялъ его приняться за большое сочиненіе. Онъ указывалъ ему на его слабое здоровье, на постоянные недуги, которые могутъ внезапно прекратить его жизнь, приводилъ ему въ примръ Сервантеса, который не занялъ бы такого высокаго положенія въ европейской литератур, если бы ограничивался маленькими повстями и, въ заключеніе всего, отдалъ ему свой собственный сюжетъ, изъ котораго хотлъ сдлать что-то въ род, поэмы. Это былъ сюжетъ Мертвыхъ душъ {Ibidem, Авторская Исповдь, стр. 249.}. Гоголь задумался. Мысль о государственной служб уходила на задній планъ. Гд-то въ глубин души зажегши первый лучъ свта, блеснула молодая надежда сдлать что-то великое, важное на заманчивомъ пути литературы, творчества. Мечта о вншней служб государству вдругъ, подъ воздйствіемъ волшебнаго Пушкинскаго слова, смнилась мечтою о польз, которую можно принести внутреннему человку, человческой душ, подвигомъ литературной правды, полнымъ изображеніемъ русской дйствительности. Если смяться, такъ ужъ смяться надъ тмъ, что должно быть осмяно… Ревизоръ произвелъ потрясающее впечатлніе. Сквозь смхъ писателя читатель услышалъ грусть. Потребность развлекать себя невинными, беззаботными сценами прошла у Гоголя навсегда, и онъ почувствовалъ, боле чмъ когда-либо прежде, новую потребность создать произведеніе, въ которомъ было бы уже не одно то, надъ чмъ слдуетъ смяться. Но первыя попытки не дали никакого результата. Гоголь увидлъ ясно, что нельзя писать безъ опредленнаго плана, не домогаясь опредленной цли, не проникшись сознаніемъ, что хорошее исполненіе есть долгъ писателя по отношенію къ обществу. ‘Мн хотлось въ сочиненіи моемъ, говоритъ онъ, выставить и т высшія свойства русской природы, которыя еще не всми цнятся справедливо, и т низкія, которыя еще недостаточно всми осмяны и обличены. Мн хотлось собрать одни яркія психологическія явленія, вс наблюденія, которыя я длалъ издавна сокровенно надъ человкомъ’. Но въ же время Гоголь почувствовалъ, что это можно сдлать только при одномъ условіи, — если имешь ясное представленіе о человк и человческой природ вообще, если изучена, измрена внутренняя глубина человческаго существованія. Съ этихъ поръ человкъ и душа человка сдлались больше, чмъ когда либо, предметомъ наблюденій Гоголя. ‘Я оставилъ все современное, я обратилъ вниманіе на узнанье тхъ вчныхъ законовъ, которыми движется человкъ и человчество вообще. Книги законодателей, душевдцевъ и наблюдателей за природой человка стали моимъ чтеніемъ. Все, гд только выражалось познаніе людей и души человка, отъ исповди свтскаго человка до исповди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дорог, нечувствительно, почти самъ не вдая какъ, я пришелъ ко Христу’. Началась долгая работа Гоголя надъ своимъ образованіемъ,— вдали отъ свта, въ тиши уединеннаго кабинета. Нсколько разъ, упрекаемый въ литературной бездятельности, онъ принимался за перо, чтобы написать небольшую повсть, хоть какое-нибудь литературное сочиненіе, но вс усилія оканчивались болзнью, страданіемъ, нервными припадками… И Гоголь не успокоился до тхъ поръ, пока не разршилъ для себя тхъ вопросовъ, которые однажды возникли въ его ум. Только тогда онъ приступилъ къ новому сочиненію, первая часть котораго составляетъ еще понын загадку, ‘потому что заключаетъ въ себ нкоторую часть переходнаго состоянія’, въ которомъ еще не успло отдлиться то, чему слдовало отдлиться.
Когда жажда узнать ‘человкавообще’ была удовлетворена, въ Гогол родилось желаніе узнать Россію. Онъ сталъ знакомиться съ людьми всхъ сословій, завелъ широкую переписку съ тми, которые могли ему сообщить что-нибудь о провинціальномъ быт, прося всхъ и каждаго набрасывать для него мелкіе портреты и характеристики. Въ Переписк съ друзьями Гоголь помстилъ нсколько писемъ къ помщикамъ и должностнымъ лицамъ вовсе не за тмъ, чтобы съ нимъ безусловно согласились, но за тмъ, чтобы получитъ опроверженіе ‘анекдотическими фактами’. Онъ сдлалъ воззваніе ко всмъ читателямъ Мертвыхъ душъ, съ цлью добыть частныя записки, воспоминанія, изображенія различныхъ жизненныхъ событій, все, что только ‘пахнетъ Русью’. ‘Я думалъ, какъ дитя. Я думалъ, что въ нкоторой части читателей есть какая-то любовь. Я не зналъ еще тогда, что мое имя въ ходу только за тмъ, чтобы попрекнуть другъ друга и посмяться другъ надъ другомъ. Я думалъ, что многіе сквозь самый смхъ слышатъ мою добрую натуру, которая смялась вовсе не изъ злобнаго желанія. Но на мое приглашеніе я не получилъ записокъ, въ журналахъ мн отвчали насмшками’. Всего того, что было нужно ему, Гоголь не досталъ, а не доставши, мудрено-ли, что онъ не могъ работать. Онъ пробовалъ нсколько разъ писать по прежнему, какъ писалось въ молодости, — какъ попало, куда ни поведетъ перо, но мысли и образы не выливались на бумагу. Обрадовавшись, что расписался кое-какъ въ письмахъ къ знакомымъ и друзьямъ, Гоголь захотлъ тотчасъ же сдлать изъ этого употребленіе, и едва только оправившись отъ тяжелой болзни, онъ составилъ изъ этихъ писемъ одну цльную книгу, придавъ ей возможный порядокъ и послдовательность. ‘Я думалъ, говоритъ Гоголь, что этой книгой я хоть сколько-нибудь заплачу за долгое мое молчаніе, что она дастъ поводъ къ разговорамъ, которые раскроютъ предо мною Русь, освжатъ, оживятъ меня и заставятъ взяться за перо…’ Но онъ думалъ опяти-таки, какъ дитя. Все обрушилось на него упреками. ‘Руки мои опустились. Порывъ, который началъ во мн пробуждаться, погасъ, и я нечувствительно, самъ собой, пришелъ теперь къ тому вопросу, который я до сихъ поръ и не думалъ еще задавать себ: долженъ-ли я въ самомъ дл писать? Долженъ-ли я оставаться на этомъ поприщ, отъ котораго въ послднее время такъ явно меня все отвлекало? Таково ли душевное состояніе мое, чтобы сочиненія мои были дйствительно полезны и нужны ныншнему обществу? Благопріятно-ли ныншнее время для писателя вообще и вслдъ за тмъ для такого писателя, какъ я?’ {Ibidem, стр. 265.}.
Въ душ поэта совершился переворотъ, выраженіемъ котораго явилась Переписка. Вс предшествующія работы еще не были настоящей службой русской земл и всему человчеству, не смотря на одушевлявшую ихъ любовь къ людямъ, на всю силу огромнаго художественнаго таланта, на ослпительно яркій свтъ лирической поэзіи, струящійся изъ всего, что было написано Гоголемъ. Открылись новые горизонты, новыя. поприща для литературнаго служенія человчеству, и поэтъ, для котораго дло литературы было всегда дломъ его собственной души, устремляетъ все свое вниманіе на неясные еще, смутные сюжеты, мелькающіе въ его восхищенномъ и очарованномъ воображеніи. Вся прошедшая литература должна померкнуть передъ литературой будущаго. Для исполненія новой задачи должны явиться люди съ другимъ міросозерцаніемъ, съ подвижническимъ складомъ мыслей, со свжими красками, съ небеснымъ безпокойствомъ о людяхъ, съ тоскою ангеловъ, рющихъ незримо надъ земною планетою. Стремленіе къ свту, ‘ставшее шестымъ чувствомъ русскаго человка’, не даетъ покоя писателю: старое свтоносное начало израсходовано до конца и русская литература должна быть выведена на новыя, еще не протоптанныя дороги. Въ стать подъ названіемъ: Въ чемъ существо русской поэзіи и въ чемъ ея особенность Гоголь длаетъ рядъ соображеній, совпадающихъ съ тмъ, что говорится на послднихъ страницахъ Авторской Исповди и объясняющихъ въ поразительно рельефныхъ картинахъ и образахъ, въ огнедышащихъ словахъ, звучащихъ подобно раскатамъ трубы передъ ршительною битвою, смыслъ того душевнаго перелома, съ которымъ, какъ мы сказали, связана вся Переписка съ друзьями. Такихъ блестящихъ характеристикъ, такого высокаго порыва ясновидящаго чувства, такихъ мткихъ ударовъ критической мысли, такого размаха художественнаго изображенія, въ которомъ каждое слово горитъ, какъ краска на холст живописца, въ которомъ каждая фраза раздается въ ушахъ, какъ звонъ колокола въ чистомъ весеннемъ воздух, — мы не встрчали ни у Блинекаго, ни у лучшихъ европейскихъ критиковъ. Передъ вами проносятся величайшіе русскіе писатели въ ряд по-истин геніальныхъ набросковъ: вы видите ихъ во весь ростъ, вы видите ихъ лица, фигуры, вы видите ихъ выступающими изъ туманной глубины прошедшаго на путь просвщенія, убгающій въ безконечность, въ сіяющую даль вчно новыхъ побдъ. Поэтъ не жалетъ своихъ силъ, чтобы только очертить историческій ходъ русскаго просвщенія и чтобы намекомъ, жгущимъ, какъ искра, воспламенить въ подростающемъ литературномъ поколніи представленіе о новой возвышенной служб, которая должна затмить роскошью цвтовъ и красокъ, богатствомъ психологическихъ настроеній, важностью философской задачи вс блестящія дла минувшихъ дней… Другой такой критической статьи нтъ въ русской литератур. Она вся проникнута идеей духовнаго обновленія, радикальной нравственной реформы, она вся одинъ громкій откликъ замчательнаго человка на величайшую философскую идею, зародившуюся дв тысячи лтъ тому назадъ подъ поэтическимъ небомъ Палестины..Она — блестящее доказательство того, что только міросозерцаніе, обращенное къ вчнымъ интересамъ человческой жизни, способно къ истинно прогрессивному развитію, способно идти всегда впередъ, не замирая ни на минуту на одномъ мст. Она, какъ пророческій голосъ изъ тьмы временъ, бодритъ душу, даетъ отвагу, зоветъ на работу, на трудъ, на свтлое дло творчества и жизни… Въ ней объясненіе Авторской Исповди и Переписки съ друзьями.
Самородный ключъ русской поэзіи, говоритъ Гоголь, билъ въ груди народа уже на зар русской исторіи. Все пророчило русской поэзіи невдомое, своеобразное развитіе. Нуженъ былъ только толчокъ, одинъ ударъ по спертому фонтану. Кремень не издаетъ огня, пока не ударишь по немъ огнивомъ. Европейское просвщеніе было тмъ огнивомъ, которымъ Петръ ударилъ по дремавшей масс русскаго народа. Россія вдругъ облеклась государственнымъ величіемъ, заговорила громами и блеснула отблескомъ европейскихъ наукъ. Все въ молодомъ государств пришло въ восторгъ и изумленіе. Проснулась русская поэзія… Что такое Ломоносовъ? Восторженный юноша, пораженный свтомъ европейскаго знанія. Въ его риторическихъ одахъ нтъ и слда творчества, но въ нихъ слышенъ восторгъ повсюду, гд поэтъ-прикоснется къ предмету, близкому его душ. Вдругъ среди холодныхъ строфъ польются строфы, исполненныя величія и красоты, языкъ движется свободно, какъ полноводная рка въ широкихъ берегахъ. Ломоносовъ стоитъ впереди русскихъ поэтовъ, какъ вступленіе впереди книги. Его поэзія — начинающійся разсвтъ. Она только намчаетъ точками и линіями то, на что другіе должны положить соотвтствующія краски. Она первоначальный пророческій набросокъ того, что будетъ впереди {Переписка, XXXI. Въ чемъ же наконецъ существо русской поэзіи и въ чемъ ея особенность, стр. 172.}.
Огниво ударило по кремню, поэзія вспыхнула. Державинъ представляетъ совершенную противоположность Ломоносову. Въ его поэзіи уже выступаютъ люди и жизнь, выступаетъ настоящее творчество съ какимъ-то сказочнымъ, непонятнымъ, гиперболическимъ размахомъ. Въ его поэзіи все дико, громадно, величаво. Его поэтическіе образы, не имя пластической. законченности, какъ-бы очерчены незримыми воздушными линіями… Посмотрите описаніе старца Каспія, разсерженнаго бурею:
Встаетъ въ упоръ ея волнамъ:
То скачетъ въ твердь, то, въ адъ стремяся,
Трезубцемъ бьетъ по кораблямъ,
Столбомъ власы сдые вьются,
И гласъ его гремитъ въ горахъ.
‘Тутъ казалось, замчаетъ Гоголь, хотлъ создаться зримо образъ старца Каспія, но потерялся въ какомъ-то духовномъ незримомъ очертаніи: ухо слышитъ гулъ гремящаго моря и, вмст съ сдыми власами старца, подъемдется волосъ на голов- самого читателя, пораженнаго величіемъ картины’. Державинъ — громадная скала, передъ которою никто не можетъ не остановиться, но передъ которою долго не застаивается никто.
Наступилъ вкъ Александра. ‘Все застегнулось, почувствовавъ, что раскинулось черезъ-чуръ нараспашку’. Послдніе звуки державинской лиры затихли, какъ затихаютъ послдніе звуки церковнаго органа. Русская поэзія очутилась вдругъ на свтскомъ бал. Французская литература потеряла нсколько въ своемъ кредит, въ нмецкой литератур происходило что-то странное, загадочное. Неясныя грезы, таинственныя преданія, темные призраки невидимаго міра стали предметомъ нмецкихъ поэтовъ. Чуткая русская поэзія остановилась съ любопытствомъ передъ такимъ явленіемъ: ея собственныя славянскія начала напомнили ей вдругъ о чемъ-то близкомъ, родномъ. Явился Жуковскій. ‘Чудною, высшею волею вложено было ему въ душу, отъ дней младенчества, непостижимое ему самому стремленіе къ незримому и таинственному. Въ душ его раздавался небесный звонокъ, зовущій въ даль’. На всхъ его переводахъ отпечаталась его оригинальная, въ высшей степени замчательная личность. Жуковскій отршилъ поэзію отъ матеріализма не только въ мысляхъ, въ образ выраженія, но и въ самомъ стих, который сталъ у него легокъ и безтлесенъ, какъ видніе. Картины Жуковскаго, исполненныя грющаго, теплаго свта, благоговйной задумчивости, навваютъ успокоеніе: становишься тише во всхъ своихъ порывахъ, какою-то тайною замыкаются собственныя уста {Ibidem, стр. 179.}.
Въ то время, когда Жуковскій отршалъ поэзію отъ земли, другой поэтъ, Батюшковъ, какъ-бы нарочно сталъ прикрплять ее къ земл и тлу. Онъ весь потонулъ въ роскошной прелести видимаго, онъ весь отдался плнительной нг наслажденія. Батюшковъ обвялъ русскую поэзію поэтическими звуками полудня, познакомивъ ее съ Аріостомъ, Тассомъ, Петраркою, съ нжными отголосками древней Эллады.
Изъ двухъ разнородныхъ началъ явилось третье. Посл Жуковскаго и Батюшкова долженъ былъ придти Пушкинъ. Въ немъ нтъ отвлеченной идеальности перваго, ни сладострастной роскоши второго. Въ немъ все уравновшано, сжато, сосредоточено. Въ немъ, говоритъ въ другомъ мст Гоголь, русская природа, русская душа, русскій характеръ, русскія языкъ отразились въ такой-же чистот и красот, въ какой отражается ландшафтъ на выпуклой поверхности оптическаго стекла. Судьба, какъ нарочно, забросила его туда, гд границы Россіи отличаются такою рзкою характерностью: гладкія пространства, прерывающіяся подоблачными горами, покрытый вчнымъ снгомъ Кавказъ, знойныя долины… Его плнила вольная, поэтическая жизнь дерзкихъ горцевъ, ихъ схватки, быстрые набги, и кисть его пріобрла ту силу, быстроту, которая такъ поразила Россію, только что начавшую читать. Пушкинъ описывалъ ршительно все. Отъ заоблачнаго Кавказа и картиннаго черкеса до бдной сверной деревушки съ балалайкою и трепакомъ у кабака — все становится предметомъ его поэзіи, изъ всего онъ исторгаетъ одну электрическую искру того поэтическаго огня, который присутствуетъ во всякомъ творенія Бога. Онъ откликается на все въ мір и только себ одному не иметъ отклика. Державинъ, Жуковскій, Батюшковъ удержали въ своихъ произведеніяхъ свою личность, одинъ только Пушкинъ не даетъ себя лично чувствовать ни въ чемъ. ‘Что схватишь изъ его сочиненіи о немъ Самомъ? Поди, улови его характеръ, какъ человка’! И какъ вренъ его откликъ, какъ чутко его ухо! Въ Испаніи онъ испанецъ, въ Греціи — грекъ, на Кавказ — вольный горецъ. Все онъ окидываетъ однимъ взглядомъ, одимъ словомъ, однимъ чутко найденнымъ и мтко прибраннымъ эпитетомъ. Рисуетъ онъ боевую схватку, слогъ его — молнія: фразы блещутъ, какъ сверкающія сабли, и стихъ летитъ быстре битвы. Рисуетъ онъ русскую природу, и вы видите отчетливо, что вс черты ея схвачены легко, просто, изящно: никакого наружнаго блеска, все проникнуто внутреннимъ свтомъ, словъ немного, но въ каждомъ слов — бездна пространства {Ibidem, стр. 181—187 и томъ пятый, Нсколько словъ о Пушкин, стр. 207 — 212.}.
Изъ поэтовъ, современныхъ Пушкину, выдлились Языковъ и Вяземскій. Въ Языков все — ‘разгулъ и буйство силъ, свтъ молодого восторга’ и языкъ, подобный дикому, арабскому коню. Юношеская свжесть такъ и брыжжетъ изъ всего, къ чему онъ ни прикоснется. Не для элегіи и антологическихъ стихотвореній родился Языковъ, а для диффирамба и гимна, ибо стихъ его только тогда и входитъ въ душу, когда онъ весь въ лирическомъ свту, когда предметъ его движется, звучитъ, а не пребываетъ въ поко…
Вяземскій — прямая противоположность Языкову. Онъ не поэтъ по призванію, и природа, надлившая его всми дарами, дала ему талантъ поэта только ради полноты цлаго. Въ его произведеніяхъ, говоритъ Гоголь, нтъ внутренняго гармоническаго согласованія частей, слышенъ постоянный разладъ: слово не сочетается со словомъ, стихъ со стихомъ, то вдругъ васъ что захватываетъ искренностью чувства, то оттолкнетъ звукомъ, чуждымъ вашему сердцу.
Вс прочія характеристики — Крылова, Лермонтова, Грибодова, Фонъ-Визина — столь-же блестящи, полны содержанія и мткихъ, скульптурныхъ выраженій.’
Со смертью Пушкина остановилось движеніе русской поэзіи. Ни въ какой другой литератур поэты не показали такого безконечнаго разнообразія оттнковъ звука, какъ поэты въ Россіи. ‘Этотъ металлическій, бронзовый стихъ Державина, этотъ густой, какъ смола или струя столтняго токая, стихъ Пушкина, этотъ сіяющій, праздничный стихъ Языкова, весь сотканный изъ свта, этотъ облитый ароматами полудня стихъ Батюшкова, сладостный какъ медъ изъ горнаго ущелья, этотъ легкій, воздушный стихъ Жуковскаго, порхающій, какъ неясный звукъ эоловой арфы, этотъ тяжелый, какъ-бы влачащійся по земл стихъ Вяземскаго, проникнутый дкою грустью — вс они, какъ разнозвонные колокола, разнесли благозвучіе по русской земл…’ Поэзія русская пробовала вс аккорды, прислушивалась къ лирамъ лучшихъ европейскихъ поэтовъ, насыщалась литературами всхъ народовъ — затмъ, чтобы приготовить себя къ высшему служенію человчеству. Христіанскимъ высшимъ воспитаніемъ долженъ воспитаться теперь русскій поэтъ. Какъ во время младенчества народовъ поэзія вызывала въ людяхъ браннолюбивый духъ, такъ теперь она должна вызвать человка на другую, высшую битву — на битву за вчныя идеи разума, за вчную свободу. Еще никто не черпалъ изъ глубочайшаго источника русской жизни. Еще не бьетъ всею силою кверху самородный ключъ русской поэзіи. ‘Еще досел загадка — тотъ необъяснимый разгулъ, который слышится въ русскихъ псняхъ, несется куда-то мимо жизни, какъ-бы сгорая желаніемъ лучшей отчизны, но которой тоскуетъ со дня созданія человкъ’… {Переписка, стр. 211.}
Передъ поэзіей, которая загорится скорбію ангела, должна померкнуть поэзія Державина, Жуковскаго, Пушкина. И эта скорбь ангела, проникши въ душу Гоголя, совершила въ ней тотъ переломъ, о которомъ мы говорили выше, внушила ей новыя, боле высокія литературныя задачи. Переписка съ друзьями проводитъ уже новый, высшій взглядъ Гоголя на жизнь, на искусство, на человческій долгъ передъ обществомъ. Въ книг моихъ писемъ, говоритъ Гоголь, я стою на высшей точк, нежели въ уничтоженныхъ Мертвыхъ душахъ, писанныхъ въ переходномъ состояніи. Никто не разсмотрлъ эту книгу по частямъ въ ея основаніи. Сила всеобщаго раздраженія была такъ велика, что она даже разрушила вс принятыя въ литератур приличія. Автору говорили въ глаза, что онъ сошелъ съ ума и прописывали ему рецепты, спасающіе отъ психическаго разстройства. Журнальные мудрецы называли Гоголя лжецомъ и обманщикомъ, надвшимъ на себя личину набожности, приписывали ему подлыя и низкія цли. Не могу не признаться, говоритъ Гоголь въ послднихъ строкахъ своей Исповди, что вся эта путаница и недоразумніе были для меня очень тяжелы. Душа моя изнемогла отъ упрековъ, которыхъ было слишкомъ много для немощной натуры человка…
Это обычная исторія. Толпа становится на колни только передъ тми, которые могутъ обучить ее какому-нибудь простому, житейскому длу, дать ей въ руки простыя, конкретныя свднія и направить ея волю къ опредленнымъ, конкретнымъ задачамъ. Она безпощадна къ тмъ, которые указываютъ ей на высшія цли, которые говорить съ нею о невидимомъ начал жизни, о вчныхъ проблемахъ души, о философскихъ вопросахъ совмстно съ вопросами морали и религіи. Она не выноситъ рчей пророческихъ и сходитъ съ ума отъ восторга, когда ей доказываютъ, что человкъ есть только тло, функціонирующее въ различныхъ направленіяхъ. Вотъ предъ нею вышелъ человкъ и сталъ рисовать плнительную картину земного счастья, земныхъ благъ: она можетъ облечься въ дорогія ткани, украсить свои дома, прорзать желзныя дороги отъ одного конца свта до другого и тмъ умножить свои богатства, свое могущество, свою силу надъ людьми. Ему — внки и слава, крики восторга, безсмертное имя въ будущихъ поколніяхъ человческаго рода. Ему — счастье при жизни и гигантскій памятникъ посл смерти на публичныхъ площадяхъ, въ стнахъ роскошныхъ музеевъ, мраморный бюстъ на мраморной колонн въ нишахъ великолпныхъ театровъ… Но вотъ предъ нею вышелъ человкъ и сталъ рисовать картину иного, небеснаго счастья: она должна пойти, руководимая звздами, внутреннимъ свтомъ совсти, высокими идеями разума, по тернистому пути, ведущему. сквозь вс преграды земного существованія, отъ жизни мимолетной къ жизни вчной, отъ блага вншняго къ благу внутреннему, она должна осмыслить свои дйствія, свои конкретныя стремленія и желанія пониманіемъ природы, науки, искусства, она должна основать всякую свою дятельность на непотрясаемомъ камн идеалистической философіи. Ему — гулъ жесточайшей хулы, крики проклятія. Ему — всеобщее разъяренное осужденіе при жизни и посл смерти. Ему — наглые упреки въ изуврств, въ гражданскомъ ретроградств, въ попираніи реальныхъ, политическихъ интересовъ общества.
Когда толпа радостно забрасываетъ талантливаго оратора внками и букетами цвтовъ, когда она въ восхищеніи слушаетъ каждое его слово, каждый звукъ его рчи и съ глазами, полными слезъ, ловитъ край его одежды, цлуетъ прахъ его ноги — она понятна, она близка сердцу, она увлекаетъ всякаго. Толпа, которая съ такою силою уметъ отдаваться людямъ, проповдующимъ только часть истины, только часть правды, пойметъ и оцнитъ тхъ, которые скажутъ ей правду-полную, которые раскроютъ передъ нею во всю глубину и ширину громадную задачу человческаго существованія. Она оправдаетъ надежды, которыя она внушила своимъ молодымъ восторгомъ, своимъ живымъ и дятельнымъ увлеченіемъ. Но когда толпа вооружается камнями противъ истинно великихъ людей въ отвтъ на ихъ рчи, когда она проповдника вчной истины изгоняетъ изъ своей среды дикими свистками, когда она бросается на невиннаго человка, влюбленнаго въ истину со всею страстью своей души, съ гнвно поднятыми кулаками, она противна сердцу, возмущаетъ умъ и превращается въ презрнное стадо, совершающее подлую измну. Она не оправдала надеждъ, она попрала долгъ чести, осквернила пошлой суетой храмъ, въ который звалъ ее геній великаго человка. Она поклонилась праху безъ души, она приняла свтъ заимствованный, отраженный и отвергла свтъ первобытный, вчный, неугасающій. Она цловала одежду ради одежды, она искала хлба ради хлба. Вотъ она эта могила человка, котораго русская толпа оскорбила при жизни, оскорбила и оклеветала посл смерти. Въ ней лежитъ Гоголь, жалкое тло, облекавшее мощный, смлый, страстный духъ. Онъ страдалъ при жизни небеснымъ безпокойствомъ о людяхъ, святою скорбью ангела, тоской о вчной служб людямъ, но мудрецы міра, а за ними и все многочисленное стадо безсмысленныхъ головъ кричали со всхъ сторонъ: молчите, вы сумасшедшій, ложь, ложь! Онъ протягивалъ молящія руки ко всякому, прося помощи, содйствія, но ему гремли въ отвтъ слова злобы и ненависти: лицемріе, обманъ, горделивое самомнніе! Онъ даже не защищался почти, онъ скромно говорилъ — не мшало-бы прежде, чмъ произносить обвиненіе, спросить себя: не ошибаюсь-ли я самъ? Только два три человка изъ близко стоявшихъ къ поэту пощадили его, и за эту пощаду онъ приноситъ имъ свою искреннюю благодарность: они рукой скорбящаго брата приподымали меня, говоритъ Гоголь, и Богъ да вознаградитъ ихъ! Я не знаю выше подвига, какъ подать руку человку, изнемогшему духомъ…

IV.

Вникнемъ въ Переписку, перечтемъ ее съ карандашомъ въ рук, отмчая на поляхъ все характерное, принципіальное, идущее въ разрзъ съ общепринятыми въ русской журналистик взглядами, все то, что рисуетъ намъ внутренній міръ Гоголя, его убжденія, любовь, страсть, что вылилось на бумагу съ такою литературною силою и яркостью. Среди этого множества писемъ, трактующихъ о различныхъ предметахъ, отыщемъ т страницы, гд въ той или другой форм сказалось теоретическое направленіе его мыслей, сказался методъ его моральной или философской критики. Эти страницы дадутъ намъ полное объясненіе, того разногласія, которое существовало между Гоголемъ и его современниками и которое сдлало его предметомъ всеобщей яростной вражды. Гоголь не, былъ теоретикомъ по призванію, но въ письмахъ его имются отдльныя фразы, которыя свидтельствуютъ о необычайной ясности отвлеченнаго мышленія, не останавливающагося ни передъ какими препятствіями и твердымъ ходомъ идущаго отъ опредленной теоретической посылки къ послднему, крайнему, теоретическому и практическому выводу. Отсутствіе ясно выраженной философской системы вознаграждается цльностью и опредленностью нравственнаго ученія, развернутаго передъ читателемъ съ тою мужественною откровенностью, на какую былъ способенъ проповдническій умъ Гоголя, а главныя черты этого ученія, его органическіе признаки, его превосходная радикальная тенденція могли произойти только изъ одного опредленнаго теоретическаго источника. Кто пойметъ, оцнитъ коренныя теоремы Гоголя, тотъ не произнесетъ легкомысленнаго приговора надъ его моральными сужденіями, тотъ съуметъ направить въ надлежащую сторону свою собственную философскую критику, свой собственный анализъ достоинствъ и недостатковъ Переписки съ друзьями. Придирки къ отдльнымъ мстамъ, сужденія, направленныя къ раскрытію отдльныхъ, частныхъ ошибокъ при разбор книги, проникнутой такимъ возвышеннымъ настроеніемъ, религіознымъ паосомъ, такимъ искреннимъ и глубокимъ гуманнымъ чувствомъ, были безсмысленны тогда, когда эта книга впервые появилась въ печати, и были-бы безсмысленны, нелпы въ наши дни, столь скудные людьми съ настоящимъ талантомъ и философской образованностью. То, что есть хорошаго, безсмертнаго въ Переписк Гоголя пусть будетъ вновь вынесено на свтъ Божій въ поученіе людямъ: можетъ быть, поколніе современное, наскучивъ жалкимъ шутовствомъ газетныхъ шарлатановъ и журнальныхъ болтуновъ, жадно ища произведенія, согртаго благородною преданностью высшимъ интересамъ человчества, внимательнымъ глазомъ прослдитъ логическій ходъ мыслей писателя, которому судьбой повелно было стать первымъ въ Россіи борцомъ за высшую, нравственную реформу русской жизни.
Въ одномъ изъ писемъ, обращенныхъ къ графу А. П. Толстому, Гоголь говоритъ, между прочимъ, слдующее: нкоторые изъ ныншнихъ умниковъ выдумали, будто нужно толкаться среди свта для того, чтобы узнать его. Это просто вздоръ. Воспитываются для свта не посреди свта, но вдали отъ него, въ глубокомъ внутреннемъ созерцаніи, въ изслдованіи собственной души, ибо въ ней законы всего и всему. Найди только ключъ къ собственной душ и ты этимъ самымъ ключемъ отопрешь души всхъ людей {Переписка, IX, стр. 38.}. Это и есть основной философскій принципъ Гоголя, выраженный, впрочемъ, въ случайной форм и съ ненужными, случайными оттнками. Въ душ законы всего и всему — это значитъ, что духовное начало господствуетъ надъ міромъ, обусловливаетъ формы жизни, даетъ объясненіе всмъ историческимъ явленіямъ, даетъ руководящіе критеріи добра и зла. Найди ключъ къ пониманію собственной души и этимъ ключемъ ты отопрешь души всхъ людей — это значитъ, что внутреннее созерцаніе, пониманіе собственной душевной работы, личное усовершенствованіе играютъ главнйшую роль въ умственномъ и соціальномъ развитіи человчества. Въ двухъ строкахъ, въ простыхъ, незамысловатыхъ выраженіяхъ — цлый фундаментъ для огромной философской постройки. Нетрудно сразу же понять, какимъ путемъ направятся остальныя соображенія автора, если только онъ останется вренъ самому себ и не измнитъ своей первой логической теорем. Къ великому счастью, авторъ не измнилъ себ на всемъ протяженіи Переписки. Въ письм подъ названіемъ Христіанинъ идетъ впередъ мы находимъ дальнйшія теоретическія соображенія, сдланныя безъ надлежащаго научнаго искусства, но въ истинно идеалистическомъ стил. Гоголь говоритъ: умъ не есть высшая въ насъ способность, онъ можетъ только приводить въ порядокъ и разставлять по мстамъ то, что у насъ уже есть. Его должность чисто полицейская: онъ не двинется впередъ, покуда не двинутся въ насъ дв другія способности. Разумъ есть несравненно высшая способность, которая пріобртается побдою надъ страстями, и его имютъ только т люди, которые не пренебрегли внутреннимъ воспитаніемъ. Но есть еще одна способность въ человк, высшая чмъ разумъ, и имя ей — мудрость… Это — небесная гостья, которая пугается жилищъ, гд не пришло въ порядокъ душевное хозяйство, гд нтъ полнаго согласія во всемъ. Она открываетъ передъ человкомъ безконечную, вчную даль, путь вчнаго развитія. Когда она входитъ въ душу, человкъ постигаетъ всю чудную сладость быть ученикомъ: ничтожнйшій изъ людей можетъ стать для него учителемъ, глупйшій предметъ обращается къ нему своею свтлою стороною, вся вселенная раскрывается передъ нимъ, какъ одна открытая книга небеснаго ученія. Эта высшая мудрость дается человку въ ученіи Христа. ‘Для христіанина нтъ оконченнаго курса: онъ вчно ученикъ и до самаго гроба ученикъ’ {Ibidem, стр. 55.}.
Умъ, разумъ, мудрость — три способности, три силы, три ступени душевнаго процесса. Изъ нихъ умъ играетъ только служебную, полицейскую роль, ибо онъ безсиленъ, когда забушуютъ страсти, воспламенятся чувства. Изъ нихъ разумъ есть тотъ же умъ, но только просвтленный воспитаніемъ, укрпленный побдою надъ страстями, возмужавшій въ строгой нравственной дисциплин. Изъ нихъ мудрость совершенно новая и самобытная сила, Гоголь говоритъ, что эта мудрость дается только ученіемъ Христа и затмъ намчаетъ три ея признака: она открываетъ человку небесную жизнь, длаетъ его вчнымъ ученикомъ и обращаетъ къ нему свтлую сторону всякаго предмета… Эти соображенія прямо вылились изъ основной теоремы Гоголя. Психологическій методъ, провозглашенный единственно врнымъ методомъ всякаго изслдованія, сразу выдвинулъ передъ нимъ все великое значеніе метафизическаго элемента въ христіанскомъ ученіи. Вс три признака мудрости составляютъ одно логическое цлое, котораго нельзя разорвать на отдльныя самостоятельныя части. Этотъ видимый нами міръ держится на невидимомъ духовномъ начал, и нтъ ни единаго предмета, который лежалъ бы вн стихіи Божества. Какъ ничто не можетъ стоять въ воздух, такъ вся эта видимая нами природа не могла бы стоятъ ни минуты, если бы подъ нею не было неподвижнаго, твердаго духовнаго основанія. Вотъ почему въ каждомъ предмет есть непремнно свтлая сторона, вотъ почему мудрость раскрываетъ передъ человкомъ перспективу вчнаго развитія, внося въ его душу свтлый лучъ небесной жизни. Въ этомъ мір вчнаго развитія для человка не бываетъ: смерть оборветъ его дятельность раньше или позже и разсетъ вс его надежды на дальнйшіе успхи. Казалось бы, въ виду смерти требовать отъ человка вчнаго совершенствованія, вчныхъ подвиговъ, вчнаго стремленія въ безконечную даль значило бы кощунственно смяться надъ его человческимъ ничтожествомъ. Однако это не такъ. Мудрость просвщаетъ человка, открывая глазамъ души горизонты дйствительно вчной жизни, вчной славы, вчныхъ подвиговъ. Она широко раздвигаетъ пониманіе человка, давая ему высшую точку зрнія на природу, на жизнь и освщая передъ нимъ дорогу, ведущую къ свобод и правд. Идея безсмертія блеститъ, какъ драгоцнный алмазъ, въ ученіи Новаго Завта, составляя его непобдимую силу, его верховную логическую посылку. Это не только абстрактная, метафизическая идея, но идея моральная, практическая, предначертывающая извстный принципъ жизненнаго поведенія, опредленную тактику въ гражданской и политической дятельности человка. Въ ней опредляются съ полною отчетливостью качественныя различія двухъ міровъ — міра природы и міра метафизическаго, духовнаго, опредляется, какъ отношеніе низшаго элемента къ — высшему. Все, творимое человкомъ на самыхъ различныхъ поприщахъ общественной и умственной дятельности, иметъ смыслъ только потому, что есть неизмнное, неразрушимое, идеальное начало, недоступное глазамъ, не объемлемое ни однимъ изъ органовъ вншнихъ чувствъ, но открытое внутреннему, духовному зрнію. Вс лучшія политическія теоріи, самыя смлыя экономическія предпріятія, самыя блестящія открытія, сдланныя съ помощью телескопа или микроскопа, не имли бы никакого смысла и значенія, если бы человкъ былъ только тломъ, если бы мысль была простою функціей нервнаго вещества. Идея безсмертія, какъ она поставлена дв тысячи лтъ тому назадъ, имла великое практическое и теоретическое значеніе: въ свт этой идеи какъ бы стерлись границы видимыхъ, чувственныхъ предметовъ, затерявшись въ невидимой духовной стихіи, и выступилъ на первый планъ нравственный законъ человческаго существованія. Вс политическія и гражданскія стремленія отдльныхъ людей и цлыхъ народовъ должны быть подчинены иде моральнаго совершенствованія, нравственной чистоты, первенствующему духовному началу.
Переписка съ друзьями вся проникнута этимъ высшимъ взглядомъ на человческую жизнь. Человкъ долженъ окинуть мудрымъ взглядомъ самого себя и весь міръ,— не поверхностнымъ взглядомъ свтскаго человка, а высшимъ взглядомъ христіанина. Все вижу и слышу я, говоритъ Гоголь, обращаясь къ кому-то съ напутственнымъ словомъ: твои страданія велики. ‘Съ такою нжною душою терпть такія грубыя обвиненія, съ такими возвышенными чувствами жить посреди такихъ грубыхъ, неуклюжихъ людей’, медвжьей лапою бьющихъ по тмъ самымъ струнамъ, которыя должны выпть небесные звуки — все это тяжело… Но вотъ утшеніе: это еще только начало. Оскорбленій будетъ еще больше, предстанетъ еще сильнйшая борьба съ подлецами всхъ сортовъ. Встртятся безчисленныя, новыя, неожиданныя затрудненія… Вспомни: мы призваны въ міръ вовсе не для праздниковъ, а на битву. Какъ добрый воинъ, каждый изъ насъ долженъ броситься туда, гд битва жарче, не ища непріятеля безсильнаго, но сильнаго. Не велика слава сразиться съ миролюбивымъ человкомъ, когда знаешь впередъ, что онъ побжитъ: съ черкесомъ, передъ которымъ все дрожитъ, съ непобдимымъ черкесомъ слдуетъ схватиться — вотъ гд настоящая слава {Переписка, стр. 167—169.}. Прежде, чмъ приходить въ смущеніе отъ чего бы то ни было, слдуетъ заглянуть въ свою собственную душу: можетъ быть тамъ господствуетъ постыдный безпорядокъ, растрепанный, неопрятный гнвъ, можетъ быть въ ней поселилась малодушная способность падать на всякомъ шагу, воцарилось уныніе, жалкая дочь безврія, можетъ быть въ ней таится тщеславное желаніе гоняться за тмъ, что блеститъ и пользуется успхомъ. Лучше смутиться отъ того, что длается внутри насъ самихъ, нежели отъ того, что длается вн насъ. Вс должности равны, вс мста равно значительны, отъ малаго до великаго, если только на нихъ взглянуть значительно. Въ Россіи, восклицаетъ Гоголь, теперь на всякомъ шагу можно сдлаться богатыремъ! Каждый изъ насъ опозорилъ до того святыню своего званія и мста, что нужно богатырскихъ силъ на то, чтобы вознести ихъ на законную высоту. Вс мста святы, всякое званіе и мсто требуютъ настоящаго богатырства. Обращаясь къ графу А. П. Толстому, Гоголь говоритъ ему: чтобы имть право удалиться отъ міра, нужно умть распроститься съ міромъ. У васъ есть богатство и вы можете роздать его нищимъ, но что же есть у меня? Имущество мое не въ деньгахъ. ‘Богъ мн помогъ накопить нсколько умнаго и душевнаго добра и далъ нкоторыя способности полезныя и нужныя другимъ — стало быть, я долженъ роздать это имущество неимущимъ, а потомъ уже идти въ монастырь. Но и вы одной денежной раздачей не получите на то права. Нтъ, для васъ также, какъ и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь вашъ — Россія’. Ступайте подвизаться въ ней. Она теперь зоветъ сыновъ своихъ еще крпче, нежели когда либо прежде. ‘Другъ мои! Иди у васъ безчувственное сердце, или вы не знаете, что такое для русскаго Россія!’ Въ двухъ замчательныхъ письмахъ, обращенныхъ къ Язьшову, слова Гоголя звучатъ какъ призывныя кличъ полководца передъ битвою. ‘Сатирою ничего не возьмешь, восклицаетъ Гоголь, и простою картиною дйствительности, оглянутой глазомъ современнаго свтскаго человка, ншсого не разбудишь… Нтъ! отыщи въ минувшемъ событіе, подобное настоящему, заставь его выступить ярко и порази его въ виду всхъ. Ней въ прошедшемъ настоящее, и въ двойную силу облечется твое слово’. Оглянись вокругъ: все теперь подходящій предметъ для лирическаго поэта. Куда ни обернешься, все ждетъ либо упрека, либо свжаго, ободряющаго слова. Попрекни прежде всего сильнымъ лирическимъ упрекомъ умныхъ, но унывшихъ людей. Покажи имъ дло въ настоящемъ вид, то есть покажи имъ, что человкъ, предавшійся унынію, ‘есть дрянь во всхъ отношеніяхъ’, потому что уныніе проклято Богомъ. Опозорь, въ гнвномъ диирамб, лихоимца ныншнихъ временъ, его проклятую роскошь, презрнный порогъ его богатаго дома. Обратись съ лирическимъ воззваніемъ къ прекрасному, но дремлющему человку. ‘Брось ему съ берега доску и закричи во весь голосъ, чтобы онъ спасалъ свою душу’. Возвеличь, въ торжественномъ гимн, незамтнаго труженика, какой, ‘къ чести высокой породы русской’, есть еще посреди отважнйшихъ взяточниковъ, который не беретъ даже и тогда, когда все беретъ вокругъ него. ‘Возвеличь и его и семью его и благородную жену его, которая лучше захотла носить старомодный чепецъ, нежели допустить своего мужа сдлать несправедливость и подлость. Выставь ихъ прекрасную бдность такъ, чтобы, какъ святыня, она засіяла у всхъ въ глазахъ’… Стыдно тратить лирическую силу въ холостыхъ выстрлахъ на воздухъ, когда она дана человку на то, чтобы взрывать камни и ворочать утесы. Много, много предметовъ для лирическаго поэта. Дремлетъ наша удаль, дремлетъ ршимость, отвага на дло, дремлетъ наша крпость и и сила, дремлетъ умъ нашъ среди вялой и бабьей свтской жизни. На колни передъ Богомъ, и проси гнва и любви! Гнва противъ того, что губитъ человка, любви — къ бдной душ человка, которую губятъ со всхъ сторонъ и которую губитъ онъ самъ. ‘Найдешь слова, найдутся выраженія. Огни, а не слова излетятъ отъ тебя, какъ отъ древнихъ пророковъ, если только, подобно имъ, сдлаешь это дло роднымъ и кровнымъ своимъ ддомъ, если только такъ возлюбишь спасеніе земли своей, какъ возлюбили они спасеніе богоизбраннаго своего народа’ {Ibidem, стр. 74.}. Идеалъ человка, преданаго своему литературному длу — живописецъ Ивановъ. Нужно, какъ Ивановъ, умереть для всхъ приманокъ жизни, какъ Ивановъ учиться и считать себя вчно ученикомъ, какъ Ивановъ надть простую плисовую куртку, когда оборвались вс средства, какъ Ивановъ вытерпть все и, при высокомъ, нжномъ образованіи, терпливо выносить вс мелкія, обидныя неудачи и пораженія. Нужно отдаться длу такъ, какъ отдается монахъ монастырю {Переписка. Историческій живописецъ Ивановъ, стр. 133—134.}.
Во многихъ мстахъ Переписки Гоголь проводитъ отчетливо мысль о томъ, что несчастіе необходимо для человка, какъ орудіе душевнаго развитія, какъ мотивъ къ подвигамъ, къ живому и дятельному состраданію. Поэтъ и художникъ до глубины души, Гоголь относится враждебно ко всякому холодному резонерству. Писатель можетъ изобразить только то, что онъ почувствовалъ, о чемъ въ душ его сложилось опредленное представленіе. Живописецъ Ивановъ просиживалъ по цлымъ мсяцамъ въ нездоровыхъ Понтійскихъ болотахъ и пустынныхъ мстахъ Италіи, чтобы только вызвать въ себ живое ощущеніе того, что ему хотлось перенести на полотно. Но гд могъ онъ найти образецъ для того, что составляетъ главную задачу его знаменитой картины — представить въ лицахъ весь ходъ человческаго обращенія ко Христу? Изъ головы? Создать воображеніемъ? Постигнуть мыслью? Нтъ, пустяки! Ивановъ напрягалъ воображеніе, слдилъ за лицами людей, съ какими ни встрчался, оставался подолгу въ церквахъ — все было безсильно, напрасно до тхъ поръ, пока въ самомъ художник не произошло истиннаго обращенія къ Христу. Только пройдя черезъ рядъ страданій, только испытавъ вс страданія бдственнаго положенія, все свое безсиліе въ борьб съ людского жестокостью, человкъ можетъ проникнуться живымъ сочувствіемъ къ страждущему брату. Страданіе есть неизбжная ступень къ справедливости. О, какъ нужны намъ недуги, восклицаетъ Гоголь. Несчастіе умягчаетъ человка, пишетъ онъ А. О. Смирновой: природа его становится боле чуткой и доступной для пониманія предметовъ, превосходящихъ обычныя его силы. Въ несчастій есть святой и глубокій смыслъ, и гд-бы оно ни случилось — въ изб или роскошныхъ палатахъ — оно ничто иное, какъ нкоторый небесный крикъ, ‘вопіющій человку о перемн всей его прежней жизни’. Страданіями и горемъ, пишетъ Гоголь Шевыреву, опредлено намъ добывать крупицы мудрости, не пріобртаемой въ книгахъ. Стоитъ только хорошенько выстрадаться самому, какъ уже вс страдающіе становятся понятны, умъ проясняется, дотол сокрытыя положенія обнаруживаются и объясняются. Несчастному человку можетъ помочь только тотъ, кто самъ подвизался на поприщ нищеты, кто терплъ самъ и видлъ, какъ терпятъ другіе.
Это чисто христіанское ученіе о страданіи. Если смерть, величайшее страданіе въ мір, есть только мучительный актъ духовнаго освобожденія, то вс страданія, которыми переполнена человческая жизнь, являются тмъ очистительнымъ огнемъ, въ которомъ сжигается все, что порочно, что задерживаетъ умственный и нравственный ростъ человка. Въ личномъ страданіи не трудно открыть, общечеловческіе элементы и, такимъ образомъ, душевно сродниться со всми людьми, со всмъ міромъ. Не сами по себ, а по тому настроенію, которое они создаютъ въ насъ, страданія становятся незримыми ступенями къ высшему духовному совершенству. Страданія безъ мудрости безцльны, ибо только мудрость — въ томъ смысл, въ какомъ ее понимаетъ Гоголь — знаетъ настоящую цль и задачу страданія. Мудрость безъ страданія — мертвая теорема, не перешедшая въ жизнь, въ дло… Это героическое, доблестное ученіе, взывающее къ мужеству, къ страстотерпческому кресту, открывающее свтлую, радостную сторону тамъ, гд близорукій умъ матеріалиста или позитивиста видитъ только печаль и горе — въ пытк нищеты, въ самой смерти. Это религіозная поэзія, вся въ свту героическаго экстаза, поющая гимны небесамъ въ часъ разлуки со всмъ, что было близко душ, поэзія храброй битвы за идеальное начало жизни, поэзія вчной борьбы за философскую и нравственную истину. Когда мудрость сдлается всеобщимъ достояніемъ человчества, эта поэзія вытснитъ всякую другую и окраситъ собою вс проявленія человческой дятельности. Теперь истинная мудрость. есть удлъ только немногихъ людей, и поэзія борьбы и страданій, въ ея чистомъ вид, встрчается только, какъ отрадное исключеніе посреди невыносимо громкаго, несноснаго, растрепаннаго шума литературныхъ барабанщиковъ, съ азартомъ выбивающихъ напвы души, напвы любви и горя по глухой и толстой кож своихъ неуклюжихъ барабановъ. Гоголь такъ и говоритъ: есть люди, которые должны навки остаться нищими. Нищенство есть блаженство, котораго еще не раскусилъ свтъ,— но кого Богъ удостоилъ отвдать его сладость, кто истинно возлюбитъ свою нищенскую суму, тотъ навсегда пренебрежетъ всми сокровищами здшняго міра. Есть люди, которые должны навки остаться нищими, которые пренебрегаютъ богатствами міра, но ихъ немного. Большинство людей жадно ищетъ удовольствія, мимолетныхъ благъ, наслажденій, совершенно пренебрегая возвышеннымъ чувствомъ исполненнаго долга, ощущеніемъ свершеннаго нравственнаго подвига, поэзіей героическаго освобожденія отъ деспотической власти грубой и мертвой матеріи. Современное общество составлено преимущественно изъ людей, которые привыкли держаться, по мткому слову Гоголя, за хвосты журнальныхъ вождей, не знающихъ, куда вести свои стада. Со всми нашими огромными средствами и орудіями къ совершенствованію, пишетъ Гоголь Языкову, съ опытомъ всхъ вковъ, съ нашей гибкой, переимчивой природою, съ нашей религіею — со всмъ этимъ мы дошли до такого вншняго и внутренняго неряшества, что опротивли другъ другу, что ни одинъ изъ насъ не уважаетъ другого, не выключая даже и тхъ, которые толкуютъ объ уваженіи ко всмъ. Все перессорилось, пишетъ въ другомъ мст Гоголь: ‘дворяне у насъ между собою, какъ кошки съ собаками, купцы между собою, какъ кошки съ собаками, крестьяне между собою, какъ кошки съ собаками, даже честные и добрые люди между собою въ разлад, и только между плутами видно что-то похожее на дружбу’. Дрянь и тряпка сталъ всякій человкъ: онъ обратилъ себя въ раба самыхъ пустыхъ и мелкихъ обстоятельствъ, и нтъ теперь свободы въ ея истинномъ смысл. ‘И непонятною тоскою уже загорлась земля. Все мельчаетъ и мелетъ, и возрастаетъ только въ виду всхъ одинъ исполинскій образъ скуки, достигая съ каждымъ днемъ неизмримйшаго роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится въ твоемъ мір’.
Гоголь любилъ Россію великою любовью. При одномъ имени Россія, говорить онъ, какъ-то просвтляется взглядъ у русскаго поэта, раздвигается дальше его кругозоръ, и онъ самъ какъ-бы облекается величіемъ, становясь превыше обыкновеннаго человка. Это не любовь къ отечеству только, а нчто боле высокое и важное. ‘Кому, при взгляд на пустынныя, досел не заселенныя и безпріютныя пространства, не чувствуется тоска, кому въ заунывныхъ звукахъ русской псни не слышатся болзненные упреки ему самому, тотъ или уже весь исполнилъ свой долгъ, или же онъ не русскій въ душ…’ Вотъ уже почти полтораста лтъ протекло съ тхъ поръ, какъ Петръ I прочистилъ намъ глаза чистилищемъ европейскаго просвщенія, далъ намъ въ руки вс средства и орудія для дла, и до сихъ поръ остаются такъ же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, точно мы до сихъ поръ еще не у себя дома, не подъ родною нашею крышею, но гд-то остановились безпріютно на прозжей дорог… Россія просится къ верховному совту. Если вооружиться высшимъ взглядомъ на жизнь, если всецло проникнуться любовью къ человчеству, если каждый русскій человкъ, понявъ свой гражданскій долгъ, отдастъ вс свои силы тому самому длу, около котораго онъ поставленъ волею обстоятельствъ, все перемнится къ лучшему. Нтъ проступковъ неисправимыхъ, и т же пустынныя пространства, которыя вчера наввали тоску на душу, могутъ сегодня вызвать восторгъ своимъ просторомъ для великихъ длъ и подвиговъ. Только-бы подняться духомъ, только-бы возстать умомъ, всмъ сознаніемъ, всми внутренними силами на всякій низкій порывъ души, на всякую неправду, на всякую ложь. Только-бы пропитаться отвагою мудрости и выйти на дорогу новаго практическаго и духовнаго творчества. Только-бы проникнуться мыслію, что жизнь есть мученическій подвигъ, ведущій къ свту, подвигъ освобожденія отъ физическихъ, тлесныхъ оковъ, отъ деспотической власти природы. Только-бы ‘высвтлить’ вс свои понятія, вс чувства, вс желанія и поступки тою философскою мудростью, которая раскрыла человку истину вчную, верховную, небесную.
Таково содержаніе Переписки съ друзьями въ самыхъ общихъ чертахъ. Гоголь не былъ, какъ мы уже сказали, систематическимъ мыслителемъ, и потому въ его разсужденіяхъ не слдуетъ искать строго формулированныхъ теоретическихъ положеній и отвлеченныхъ теоремъ. Мысль его постоянно витаетъ надъ конкретными примрами и случаями и почти повсюду воплощается въ поэтическихъ словахъ и выраженіяхъ. Вся Переписка съ друзьями, не смотря на дидактическій тонъ моралиста и проповдника, есть произведеніе по преимуществу художественное, литературное, изящное. Философская тенденція выступила въ ней, правда, въ черезъ-чуръ рзкой и открытой форм, безъ всякаго вншняго покрывала, но тмъ не мене вс пріемы доказательства въ ней, какъ и во всякомъ художественномъ произведеніи, имютъ психологическій характеръ, разсчитаны на воображеніе и чувство читателя. Авторъ бесдуетъ съ своими корреспондентами съ такою страстью, съ, такою огромною силою, съ такою карающею откровенностью, что останавливаешься въ полномъ изумленіи и очарованіи: такъ могутъ говорить только истинно великіе люди, такъ мыслятъ только т, которымъ правда дороже всего на свт. Въ Переписк есть преувеличенія, практическія ошибки, неправильная постановка нкоторыхъ второстепенныхъ вопросовъ политической и государственной дятельности, но въ ея общихъ философскихъ принципахъ, въ направленіи мыслей Гоголя, эти ошибки и недостатки совершенно ничтожны, почти незамтны по сравненію съ той огромною, величавою правдою, которая наложила свое сіяніе на вс ея лучшія страницы.
А изуврства, вражды къ просвщенію въ Переписк нтъ и слда. Мотивъ книги психологическій, цль ея — благо въ широчайшемъ смысл этого слова. Это — оклеветанная, замчательная книга, которою Россія можетъ гордиться передъ всмъ свтомъ,

V.

Приведемъ нкоторые изъ отзывовъ русской печати о Переписк съ друзьями, и начнемъ съ небольшого отзыва перваго русскаго критика. Блинскій открываетъ свою библіографическую замтку такими словами: это едва ли не самая странная и самая поучительная книга, какая когда-либо появлялась на русскомъ язык! Безпристрастный читатель, съ одной стороны, найдетъ въ ней жестокій ударъ человческой гордости, а съ другой стороны обогатится любопытными психологическими фактами касательно бдной человческой природы. Блинскій, впрочемъ, оговаривается, замчая, что нисколько не правъ будетъ тотъ, кмъ при чтеніи этой книги поперемнно стали бы овладвать то жестокая грусть, то злая радость — грусть о томъ, что человкъ съ огромнымъ талантомъ можетъ падать такъ же, какъ и самый дюжинный человкъ, радость оттого, что все ложное, натянутое, неестественное никогда не можетъ замаскироваться, но всегда безпощадно казнится собственною же пошлостью. Смыслъ книги не до такой степени печаленъ: тутъ дло идетъ объ искусств, и самое худшее въ ней — потеря человка для искусства. Затмъ Блинскій длаетъ Гоголю рядъ отрывочныхъ, не связанныхъ между собою упрековъ. Во-первыхъ, авторъ судитъ о вещахъ не по разуму, не по знанію и практическому опыту, а по вдохновенію. Напримръ, Гоголь обвиняетъ женъ чиновниковъ въ томъ, что он создаютъ для своихъ мужей причину взяточничества — он желаютъ блистать въ свт, большомъ и маломъ, и требуютъ на то денегъ отъ мужей. Критикъ иронизируетъ по поводу этихъ словъ Гоголя. Мы были сильно поражены, говоритъ онъ, этимъ страннымъ открытіемъ… Конечно, было бы хорошо, если бы чиновницы перестали щеголять и блистать въ свт, но было бы еще лучше, если бы он вмст съ тмъ навсегда оставили дурную привычку — поутру и вечеромъ пить чай или кофе, а въ полдень обдать, равно какъ и другую, не мене дурную привычку, прикрывать наготу свою чмъ нибудь другимъ, кром рогожи или самой дешевой парусины. Но мало ли чего могутъ наговорить практическіе люди,— да что ихъ слушать! Эти люди, пожалуй, скажутъ вамъ, что только въ здоровомъ тл можетъ обитать здоровая душа, что только не страждущій никакимъ разстройствомъ мозгъ можетъ правильно мыслить… Во-вторыхъ, авторъ Переписки является какъ бы защитникомъ народной безграмотности. Не понимаемъ, говоритъ Блинскій, съ чего это взялъ Гоголь, будто народъ бжитъ, какъ отъ чорта, отъ всякой письменной бумаги? Пусть попроситъ своихъ друзей, чтобы они переслали ему отчетъ министра государственныхъ имуществъ за 1846 годъ, напечатанный во всхъ оффиціальныхъ русскихъ газетахъ: изъ него увидитъ онъ, какъ быстро распространяется въ Россіи грамотность въ простомъ народ. Пусть захочетъ пожить въ той Россіи, которую такъ расхваливаетъ, ‘живя въ разныхъ нмецкихъ земляхъ’, и присоединиться къ простому народу, о которомъ онъ судитъ такъ ршительно, не зная его. Въ-третьихъ, авторъ преувеличилъ значеніе Одиссеи въ письм Объ Одиссе, переведенной Жуковскимъ. Блинскій предлагаетъ Гоголю два ‘смиренныхъ’ вопроса: какъ будетъ простой народъ читать Одиссею? Что, если ‘мистическія предреченія’ о вліяніи Одиссеи на судьбу русскаго народа вовсе не сбудутся, и переводъ этотъ, подобно переводу Иліады, будетъ существовать только для немногихъ? Въ-четвертыхъ, авторъ обнаружилъ непониманіе той литературной критики, которая истолковала лучшія его художественныя произведенія и слишкомъ высокомрно отнесся къ читающей русской публик. Когда нкоторые хвалили сочиненія Гоголя, говоритъ Блинскій, они не ходили къ нему справляться, какъ онъ думаетъ о своихъ сочиненіяхъ, а судили о нихъ сообразно съ тми впечатлніями, которыя они производили. Такъ и теперь мы не пойдемъ къ нему спрашивать его, какъ онъ прикажетъ намъ думать объ его прежнихъ сочиненіяхъ и о Выбранныхъ мстахъ изъ Переписки съ друзьями. Какая намъ нужда, что онъ не признаетъ достоинства своихъ сочиненій, если ихъ признало общество? Именно теперь, еще боле, чмъ прежде, будутъ расходиться и читаться сочиненія Гоголя — потому боле, что онъ теперь самъ существуетъ для публики больше въ прошедшемъ, чмъ въ настоящемъ. ‘Горе человку, котораго сама природа создала художникомъ, — горе ему, если, недовольный своею дорогою, онъ отправился въ чуждый ему путь! На этомъ новомъ пути ожидаетъ его неминуемое паденіе, посл котораго не всегда бываетъ возможно возвращеніе на прежнюю дорогу’ {Сочиненія, т. XI, стр. 80—103.}.
На то, что есть серьезнаго въ этихъ упрекахъ, Гоголь самъ возразилъ въ своей Авторской Исповди. Меня изумило, говоритъ онъ, когда люди умные стали длать придирки къ словамъ совершенно яснымъ и, остановившись надъ двумя, тремя мстами, стали выводить заключенія, совершенно противоположныя духу всего сочиненія. ‘Изъ двухъ-трехъ словъ, сказанныхъ такому помщику, у котораго вс крестьяне земледльцы, озабоченные круглый годъ работою, вывести заключеніе, что я стою противъ просвщенія народнаго — это показалось мн очень страннымъ, тмъ боле, что я полжизни думалъ самъ о томъ, какъ бы написать истинно-полезную книгу для простого народа. Сколько я себя ни помню, я всегда стоялъ за просвщенье народное, но мн казалось, что еще прежде, чмъ просвщеніе самого народа, полезнй просвщенье тхъ, которые имютъ ближайшія столкновенія съ народомъ, отъ которыхъ часто терпитъ народъ’. Дале Гоголь возражаетъ на четвертый упрекъ Блинскаго. Мн показалось страннымъ, пишетъ онъ, когда изъ одного мста моей книги, гд я говорю, что въ критикахъ, на меня нападавшихъ, есть много справедливаго, вывели заключеніе, что я отвергаю вс достоинства моихъ сочиненій и не согласенъ съ тми критиками, которые говорили въ мою пользу. Я очень помню и совсмъ не позабылъ, продолжаетъ Гоголь, что по поводу небольшихъ моихъ достоинствъ явились у насъ очень замчательныя критики, которыя навсегда останутся памятникомъ любви къ искусству, которыя возвысили въ глазахъ общества значеніе поэтическихъ созданій. ‘Но неловко же мн говорить самому о своихъ достоинствахъ, да и съ какой стати? О недостаткахъ моихъ литературныхъ я заговорилъ потому, что пришлось кстати, по поводу психологическаго вопроса, который есть главный предметъ всей моей книги. Какъ же не соображать этихъ вещей!’
Критика Блинскаго, не смотря на свою безсистемность, на вялый тонъ и отсутствіе безусловно необходимаго въ данномъ случа философскаго критерія, имла большое вліяніе на всю послдующую литературу о Переписк Гоголя. Отзывъ Блинскаго съ различными варіаціями повторенъ былъ почти всми, писавшими о Переписк, писавшими, при этомъ, въ тон нсколько напыщеннаго негодованія, съ искреннимъ, хотя и совершенно безсильнымъ, желаніемъ разоблачить ей нравственную и логическую несостоятельность. Съ точки зрнія историко-литературной, нельзя не считать большимъ несчастіемъ то, что Блинскій, съ его удивительною эстетическою чуткостью, съ его пламенною, восторженною натурою, сдлалъ такую крупную ошибку въ оцнк замчательнаго произведенія Гоголя. Его авторитетное слово проложило дорогу многимъ такимъ мнніямъ, которыя при иныхъ условіяхъ, быть можетъ, не выступили бы на страницахъ русскихъ газетъ и журналовъ — къ стыду и позору русской публицистики… Мы обойдемъ молчаніемъ множество статей, имющихся подъ нашими руками и остановимся только на двухъ-трехъ изъ нихъ, составившихъ отрадное исключеніе въ этомъ общемъ хор уязвленныхъ въ своемъ глубокомысліи русскихъ журналистовъ. Между этими статьями статья кн. Вяземскаго въ C.-Петербургскихъ Вдомостяхъ 1847 года (Языковъ — Гоголь No 90, 91) — явленіе, по истин, замчательное, блестящее. Она написана съ огнемъ, съ выдающимся литературнымъ талантомъ, съ широкимъ интеллигентнымъ размахомъ, съ неподдльнымъ, дкимъ остроуміемъ. Это лучшій разборъ Переписки, проникнутый логикою, умственною свободою, живою любовью къ высокимъ порывамъ разума. Онъ не устарлъ и для нашихъ дней, столь бдныхъ мыслями и столь богатыхъ заносчивымъ шутовствомъ и хвастливыми изліяніями по поводу ничтожнйшихъ, мелкихъ событій въ журнальной каррьер того или другого литературнаго кружка, изліяній безъ увлеченія, таланта, даже безъ всякой красоты въ изложеніи. Вяземскій такъ описываетъ вншнія условія того перелома, который совершился въ дятельности Гоголя. На автор Переписки, пишетъ онъ, лежала обязанность не двусмысленно, не сомнительно, а гласно, такъ сказать, торжественно разорвать съ частью своего прошедшаго. Нтъ сомннія, что на крутой поворотъ его, который всхъ удивилъ и многихъ сбилъ съ толку, подйствовали не столько озлобленные противники, сколько бшенные приверженцы его. Что не могли сдлать непріятели, то было сдлано друзьями. Пошлая брань и неосновательныя придирки могли и должны были проскользнуть мимо вниманія Гоголя, но чрезмрныя, часто ложныя похвалы, приторные гимны усердныхъ поклонниковъ не могли не навести унынія на человка съ умомъ свтлымъ и высокимъ. Идолопоклонство передъ его именемъ показалось ему такъ смшно, что ему стало до нестерпимости грустно. Какъ было не одуматься, не оглядться? Какъ писателю честному не осыпать головы своей пепломъ и не отказаться съ досадою отъ торжества, устроеннаго не призванными и не признанными руками?.. Обращаясь къ самой Переписк, авторъ говоритъ: какъ ни оцнивай эту книгу, съ какой точки зрнія ни смотри на нее, все придешь къ одному и тому же заключенію, что это въ высшей степени замчательная книга. Она событіе литературное и психологическое. Дйствіе, произведенное книгою, доказываетъ, что она иметъ большое общественное значеніе. ‘Что вс журналы о ней отозвались, кто какъ могъ, кто какъ умлъ, это еще ничего. Но о ней много было словесныхъ толковъ, преній, разговоровъ. Это гораздо важне’. Журнальная критика, говоритъ Вяземскій, предъявила къ Переписк очень странное требованіе. Ей показалось, будто она и мы вс имемъ какое-то крпостное право надъ авторомъ и что книга его есть только возмущеніе, изъявленіе предательства и неблагодарности. Все написанное о ней было боле или мене неосновательно и поверхностно, боле или мене неприлично. Кто по заведенному обычаю вытаскивалъ изъ нея на удочку отдльныя слова и фразы, кто — ‘изъ уставщиковъ кавыкъ и строчныхъ препинаній’, углублялся въ перетасовку запятыхъ, щеголяя собственными познаніями по этой части, кто высказывалъ сомнніе въ искренности убжденій автора и длалъ анатомическіе опыты, разская живое сердце, какъ безчувственное. ‘Съ упреками своими обращаюсь я къ той части судей изъ устныхъ или письменныхъ, которыхъ голосъ долженъ быть принятъ въ соображеніе и во вниманіе. Между ними нкоторые погршили недостаткомъ доброжелательства, терпимости, братской любви, даже свтскаго общежительства, на которыя иметъ полное право писатель, каковъ Гоголь, погршили и недостаткомъ законной, необходимой справедливости, на которую иметъ право каждый изъ насъ. Русскій человкъ даже и обидвшему его говоритъ: Богъ проститъ! А Гоголь только тмъ предъ вами и виноватъ, что вы не такъ мыслите, какъ онъ’. Каковы-бы ни были частные, мелкіе недостатки Переписки, по прочтеніи ея нельзя не полюбить автора, не проникнуться къ нему уваженіемъ, нельзя не позавидовать его духовному настроенію. Переписка касается всхъ современныхъ, животрепещущихъ вопросовъ, и на каждомъ вопрос авторъ ‘зарубаетъ свою отмтку’ ржущимъ и яркимъ словомъ. Многія страницы этой книг исполнены одушевленія и краснорчія, какъ, напримръ, въ письм: женщина въ свт… Цль книги высокая, прекрасная, братская. Нельзя благородне и лучше понять, говоритъ Вяземскій, важность и святость авторскаго званія. Можно быть боле или мене довольнымъ пріемами изложенія, которыхъ держался Гоголь въ выраженіи своихъ мыслей, сужденій и врованій, но нтъ сомннія, что чтеніе Переписки ни въ какомъ случа не можетъ быть безплодно: многое въ ней обращаетъ вниманіе человка на самого себя, заставляетъ его невольно заглянуть въ душу, осмотрться, допросить, ощупать себя. ‘Гоголь до послдняго колоса перекосилъ низменныя жатвы нашего общества. Мудрено, какъ другіе не догадались, что посл него не осталось ни одного живого зерна… Нын авторъ призываетъ на свой судъ не мелкаго чиновника, а себя и человка. Онъ расширяетъ и облагораживаетъ кругъ своего дйствія. Онъ изъ узда переходитъ въ открытый Божій міръ. Если полагать, что настоящая книга его не заслуживаетъ пристального вниманія, то должно бы заключить съ прискорбіемъ, что пошлость заразила не только поверхность нашей литературы, но прокралась и въ глубину нашихъ духовныхъ потребностей, что она отучила насъ отъ всего, что составляетъ нравственное достоинство человка’.
Статья князя Вяземскаго окончилась печатаніемъ въ С.-Петербургскихъ Вдомостяхъ 25 апрля 1847 года, а 29 числа того же мсяца и года П. Я. Чаадаевъ уже послалъ изъ Басманной князю Вяземскому письмо о книг Гоголя, появившееся въ печати въ сборник статей подъ названіемъ Московскій Университетскій Благородный Пансіонъ. Письмо Чаадаева естественно разбивается на дв части: первая написана до прочтенія статьи Вяземскаго, вторая — по прочтеніи. Въ начал письма Чаадаевъ какъ бы недоволенъ Перепискою съ друзьями. Какъ вы хотите, пишетъ онъ, чтобы въ наше надменное время, ‘напыщенное народною спсью’, писатель даровитый, закуренный ладаномъ съ ногъ до головы не зазнался? ‘Мы нынче такъ довольны всмъ своимъ роднымъ, домашнимъ, такъ радуемся своимъ прошедшимъ, такъ потшаемся своимъ настоящимъ, такъ величаемся своимъ будущимъ, что чувство всеобщаго самодовольства переносится и къ собственнымъ нашимъ лицамъ. Коли народъ русскій лучше всхъ народовъ въ мір, то, само собою разумется, что и каждый даровитый русскій человкъ лучше всхъ даровитыхъ людей прочихъ народовъ’. Недостатки книги Гоголя, по мннію Чаадаева (въ первой части его письма), принадлежатъ не самому Гоголю, а тмъ, которые превозносятъ его до безумія, преклоняются передъ нимъ, ожидаютъ отъ него какого-то преображенія русскаго слова, которые придаютъ его сочиненіямъ чуть не всемірное значеніе и самому Гоголю навязываютъ тотъ гордый патріотизмъ, которымъ сами заражены. Достоинства книги принадлежатъ самому Гоголю. ‘Онъ больше ничего, какъ даровитый писатель, котораго чрезмрно возвеличили, который попалъ на новый путь и не знаетъ, какъ съ нимъ сладить. Но все-таки онъ тотъ же самый человкъ, какимъ мы его и прежде знали, и все-таки онъ, и въ томъ болзненномъ состояніи души и тла, въ которомъ находится, стократъ выше всхъ своихъ порицателей — и когда захочетъ, то сокрушитъ ихъ однимъ словомъ и размечетъ, какъ быліе непотребное’. Но вотъ Чаадаевъ прочелъ блестящую статью князя Вяземскаго и съ пера его слетли фразы, длающія честь его уму, его чуткости къ правд, хотя-бы не имъ самимъ открытой. Статья ваша, пишетъ онъ, останется въ памяти читающихъ и мыслящихъ людей, какъ самое честное слово, произнесенное о книг Гоголя. Все, что ни было сказано о Переписк другими, преисполнено какою-то странною злобою противъ автора. Гоголю какъ будто не могутъ простить, что, веселивши насъ столько времени шуткою, ему разъ вздумалось поговорить, не смясь, серьезно. А между тмъ, въ книг его, при нкоторыхъ страницахъ слабыхъ, имются страницы красоты изумительной, полныя правды безпредльной, такія страницы, что, читая ихъ, радуешься и гордишься тмъ, что говоришь на томъ язык, на которомъ он написаны. ‘На меня находитъ невыразимая грусть, когда вижу всю эту злобу, возникшую на любимаго писателя, доставившаго намъ столько слезныхъ радостей, за то только, что пересталъ насъ тшить и, съ чувствомъ скорби и убжденія, исповдается передъ нами и старается, по силамъ, сказать намъ доброе и поучительное слово’. Но и во второй части своего письма Чаадаевъ повторяетъ, что его оскорбляетъ въ письмахъ Гоголя высокомрный тонъ, столь не подходящій для русской народности: мы люди смирные, умы смиренные, мы еще столь мало содйствовали общему длу человческому, что было-бы безумно величаться предъ старшими братьями нашими…
Въ шестомъ том сочиненій Жуковскаго мы находимъ три письма къ Гоголю по поводу Переписки съ друзьями: о Смерти, о Молитв, объ изрченіи Пушкина — слова поэта суть уже дла его. Жуковскій почти не споритъ съ Гоголемъ, а только развиваетъ и дополняетъ мысли, оставшіяся неразработанными въ Переписк. По тону, по мягкости языка по прекрасному философскому содержанію эти три письма могутъ служить образцомъ поразительной чистоты сужденій. Каждое слово Жуковскаго отражаетъ его вдумчивый характеръ, благородство его ума, его тонкую духовную впечатлительность къ вопросамъ религіи и литературы. Дв страницы о смерти написаны въ стил, освщенномъ тихою грустью, такою трогательною поэзіею религіознаго убжденія и вры. Въ письм о молитв имется хорошо продуманное разсужденіе по одному вопросу христіанской догматики, служащее какъ-бы полемическимъ отвтомъ на заключительныя слова предисловія къ Переписк и нсколько сочувственныхъ словъ по адресу князя Вяземскаго. Живя заграницей, Жуковскій не получалъ русскихъ журналовъ, и потому не могъ знать, что было въ нихъ напечатано о книг Гоголя. Онъ читалъ одну только прекрасную статью князя Вяземскаго, въ которой авторъ, не осыпая Гоголя приторными похвалами, мужественно защищаетъ его произведеніе противъ несправедливыхъ нападокъ русской печати. Жуковскій винитъ себя въ томъ, что не посовтовалъ Гоголю уничтожить Завщаніе и многое переправить въ Предисловіи. Онъ понимаетъ, почему эта читающая публика, ‘сидящая чиномъ на креслахъ и стульяхъ кругомъ чтеца’ и вся фаланга журналистовъ, ‘вооруженныхъ дреколіемъ порицанія и крючьями придирки’, должны были накинуться на слабыя стороны Переписки. Однако, самъ Жуковскій возражаетъ Гоголю только по вопросу о молитв, и возражаетъ, какъ мы уже говорили, возвышенно, чистосердечно, съ глубокимъ пониманіемъ христіанской догматики, со многими замчательными психологическими оттнками. Третье письмо Жуковскаго написано въ развитіе письма Гоголя о задачахъ искусства отъ 29 декабря 1847 года. Мы не можемъ, въ заключеніе, не упомянуть объ отзыв графа Толстого о Переписк съ друзьями. Перечелъ я книгу Гоголя въ третій разъ, пишетъ Левъ Толстой. Всякій разъ, когда я ее читалъ, она производила на меня сильное впечатлніе. Гоголь многое сказалъ въ своихъ письмахъ, но пошлость, имъ обличенная, закричала: онъ сумасшедшій, и Гоголь, нашъ Паскаль — лежитъ подъ спудомъ! Пошлость господствуетъ, и я всми силами стараюсь сказать то-же, что сказано Гоголемъ…

А. Волынскій.

‘Сверный Встникъ’, No 1, 1893

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека