В 1892—1894 годах, на старших курсах медицинского факультета в Дерпте, я писал свою повесть ‘Без дороги’. Писать приходилось урывками, в промежутках между чудовищной зубрежкой, которая требовалась для сдачи многочисленных выпускных экзаменов. Окончил я повесть летом 1894 года, после сдачи экзаменов, в деревне, и послал ее в московский журнал ‘Русская мысль’, в то время выходивший под редакцией В. М. Лаврова. Три месяца я ждал ответа. Жил я в Петербурге и работал сверхштатным ординатором в Барачной больнице в память Боткина. Наконец получаю ответ:
Милостивый Государь!
Редакция журнала ‘Русская мысль’ имеет честь сообщить, что доставленная Вами повесть ‘Без дороги’ не может быть напечатана в названном журнале.
Отчаяние меня взяло. Я уже много раз до того посылал свои рукописи в разные журналы. Кое-что печаталось — во ‘Всемирной иллюстрации’, в ‘Книжках недели’. Часто получал отказы. Еще чаще никакого ответа не получал. Огорчался, конечно. Но, перечитывая вещь сугубо критическими после отказа глазами, говорил себе: ‘Да, плохо!’ Теперь — перечитывал и с отчаянием ощущал: ‘Нет — живо, даны подлинные, свои переживания, многое выражено сильно. Во всяком уж случае, даже в той же ‘Русской мысли’ печатаются вещи много серее и неинтереснее. Вкуса ли во мне нет никакого? Настолько нет, что даже не могу понять, как бездарно то, что я написал?’ Перед самим собой страшно было стать смешным ‘непризнанным гением’.
Маруся в это время была уже в Петербурге на Высших женских курсах. Она убеждала меня послать повесть в ‘Русское богатство’, редакторами которого были Н. К. Михайловский и В. Г. Короленко. Я к этому отнесся безразлично. Она отобрала у меня рукопись и сама отнесла в редакцию на Бассейной.
Прошло еще три месяца — ответа нет. В конце марта я попросил Марусю зайти в редакцию и взять рукопись обратно. Она зашла. Ее встретил какой-то господин и сказал, что только что прочитал мою рукопись, что повесть замечательная, что в настоящее время редко приходится читать такие хорошие вещи…
Я жадно спрашивал:
— А кто такой? Кто он?
— Не знаю. Среднего роста, с седоватой бородой, в золотых очках.
— Не Михайловский? — Я показал портрет Михайловского.
— Не он?
— Пожалуй, немножко похож… Сказал, что окончательное решение зависит от всей редакции, что он на днях тебе напишет, но что в принятии повести ты можешь не сомневаться.
Через два дня получил письмо.
28 марта 1895 года
Милостивый Государь
Викентий Викентьевич!
Приходившая по Вашему поручению дама уже слышала мой отзыв о Вашем рассказе ‘Без дороги’. И во второй инстанции, Н. К. Михайловского, которого в нашей редакции зависит окончательное решение, Ваш рассказ признал прекрасным. Нам очень хочется его напечатать. Будьте добры, примите в расчет состав наших ближайших книжек, где, к сожалению, для него уже нет свободного места, и согласитесь на помещение ‘Без дороги’ в конце лета или в начале осени.
Кроме того, мы просим Вас постоянно сотрудничать в нашем журнале и, если есть что-нибудь готовое, непременно направить к нам. Извините, что Вам пришлось так долго ждать этого окончательного ответа. Слишком много работы.
Всегда готовый к услугам Вашим
А.Иванчин-Писарев
Смеялся, дурил. Превратился в маленького мальчика. Еще, еще и еще перечитывал письмо.
— ‘Будьте добры, примите в расчет состав наших книжек…’ Гм! Как думаешь? Пожалуй, так уж и быть,— окажем им это одолжение?
Один был из самых радостных дней моей жизни.
—
Повесть была напечатана в августовской и сентябрьской книжках ‘Русского богатства’ за 1895 год.
Был счастливый хмель крупного литературного успеха. Многие журналы и газеты отметили повесть заметками и целыми статьями. ‘Русские ведомости’ писали о ней в специальном фельетоне, А. М. Скабичевский в ‘Новостях’ поместил подробную статью. Но самый лестный, самый восторженный из всех отзывов появился — в ‘Русской мысли’. Я отыскал редакционный бланк ‘Русской мысли’ с извещением об отказе напечатать мою повесть и послал его редактору журнала В. М. Лаврову, приписав под текстом отказа приблизительно следующее:
Милостивый Государь
Вукол Михайлович!
С удивлением прочел я в последней книжке ‘Русской мысли’ отзыв о моей повести ‘Без дороги’,— повести, которая была возвращена мне ‘Русской мыслью’ как негодная к печати. Отзыв этот настолько лестен, что невольно является мысль, что рукопись моя была возвращена мне непрочитанной. Сообщаю это к Вашему сведению в интересах других начинающих авторов.
А. И. Иванчин-Писарев, заведывавший редакцией ‘Русского богатства’, передал мне приглашение редакции бывать на ‘четвергах’, еженедельно устраивавшихся редакцией для своих сотрудников. Это была для меня радость, больше всех других радостей, так обильно сыпавшихся на меня в эти месяцы, самой желанной, самой дорогой и близкой литературной средой была в то время литературная группа, во главе которой стояли Н. К. Михайловский и В. Г. Короленко.
Собирались в редакции журнала, на Бассейной. Постоянно бывали ближайшие сотрудники журнала: Н. Ф. Анненский, жизнерадостный старик с душою юноши, философ-позитивист В. В. Лесевич, скромный, с красным, шишковатым носом горького пьяницы, в жизнь свою не выпивший ни капли вина (у него была алкоголическая наследственность, он знал это и берегся), захлебисто-хохочущий публицист-социолог С. Н. Южаков с наружностью Фальстафа, изящный А. И. Иванчин-Писарев, в золотых очках, П. В. Мокиевский и другие. Наезжали В. Г. Короленко (кажется, он в то время жил уже в Полтаве), С. Я. Елпатьевский. Из беллетристов бывали еще польски-вежливый Вацлав Серошевский, недавно воротившийся из страшной ссылки с ‘края лесов’ на севере Якутской области, красавец-инженер Н. Г, Гарин-Михайловский, с молодым лицом, блестящими глазами и совершенно седыми волосами, Юлия Безродная, Ек. Леткова и др.
За длинным столом пили чай с бутербродами, беседовали. Серьезных разговоров тут не поднималось, споров не было,— была веселая болтовня интеллигентных людей, обмен политическими и литературными новостями. Чувствовалось, что центральным лицом здесь является Михайловский. Он в общем говорил мало и сдержанно и был — странно это, но мне так казалось — застенчив. В темно-синей австрийской куртке, прямой, с длинною, уже седою бородою, с густыми еще волосами, в золотом пенсне. Великолепный, умный лоб и недобрая линия губ.
Ко мне он отнесся радушно. Смотрел ласково, очень хвалил повесть. Я ему рассказал об отказе, полученном1 от ‘Русской мысли’. Он усмехнулся.
— Ну, много я за нею знаю промахов, а такого не ожидал!
Расспрашивал, над чем я сейчас работаю, крайне заинтересовался моим намерением писать ‘Записки врача’, говорил: ‘Пишите, пишите! Это очень важно и интересно’. Однажды среди обычных посетителей ‘четвергов’ я увидел новое лицо. Почтенных лет господин, плотный, с седенькою бородкою клинышком), очень обывательского и совсем не писательского вида.
А. И. Иванчин-Писарев торжественно отрекомендовал его:
— Наш редактор, доктор Попов!
Что за редактор? Никогда раньше я не слышал упоминаний о нем, и все знали, что редактируют журнал Михайловский и Короленко. Тут вспомнил я, что на задней странице обложки, внизу, на каждой книжке журнала неизменно стояло: ‘Редакторы: П. В. Быков, д-р С. И. Попов’. Со времени основания журнал ‘Русское богатство’ несколько раз совершенно менял свою физиономию. Долго вел его Л. Е. Оболенский — философ с наклоном к толстовству, публицист, критик, беллетрист и поэт, заполнявший журнал преимущественно собственными своими произведениями под инициалами и разными псевдонимами, но печатались там и публицистические статьи Льва Толстого в тех обрывках, которые выходили из цензурной трепалки. Потом журнал перешел в руки народника С. Н. Кривенко, затем к Михайловскому и Короленко. Все менялось — издатели, направление журнала, внешний вид книжек, А внизу обложки каждого номера неизменно стояли два тех же самых редакторских имени: П. В. Быков, д-р С. И. Попов.
В те времена утверждение редактора сколько-нибудь оппозиционного журнала было сопряжено с неимоверными трудностями. Главное управление по делам печати, случалось, забраковывало одно за другим десятки лиц, представлявшихся на утверждение, и журнал попадал в совершенно безвыходное положение. Поэтому раз утвержденными редакторами приходилось очень дорожить, и они передавались вместе с журналом одним издателем другому. Так было и с редакторами ‘Русского богатства’. К действительному редактированию журнала они, разумеется, не имели никакого отношения. Роль Быкова ограничивалась тем, что он ежемесячно заезжал в редакцию, подписывал готовый к выпуску номер и получал за это свои двадцать пять рублей. Доктор же Попов служил санитарным врачом где-то на юге, и никто в редакции точно даже не знал, где он находится. Теперь приехал он по своим делам в Петербург и кстати посетил редакцию ‘своего журнала’.
Приняли его очень радушно, с полным почетом. Он просидел весь вечер, смотрел, слушал, узнал, что 15 ноября — день рождения Михайловского, и почел своим долгом явиться в этот день к нему.
15 ноября весь левый литературный и общественный Петербург собирался к Михайловскому поздравить его. С утра до поздней ночи в квартире толкался народ. Один приезжали, другие уезжали. Среди гостей расхаживал хозяин, в неизменной темно-синей австрийской куртке, радушный и сдержанный.
В полном составе были, конечно, все наличные члены редакции ‘Русского богатства’. Была издательница ‘Мира божьего’ А. А. Давыдова, вдова известного виолончелиста, со следами былой замечательной красоты. Много было других.
Лилось вино. Лились речи, по тогдашнему времени, конечно, совершенно ‘недозволенные цензурою’. Было уютно, хорошо, дружно. Подвыпивший старичок-редактор слушал, моргал глазами,— расчувствовался и со стаканчиком вина поднялся, чтобы тоже сказать речь. И сказал:
— Господа! Мы все любим нашу родину, все по мере сил служим ей, как кто может. Одни, как наш глубокоуважаемый виновник сегодняшнего торжества, служат ей талантливым своим пером, другие лечат, третьи торгуют, четвертые пашут землю. Но всем нам одинаково дорога наша милая родина. И вот я предлагаю: поднимем бокалы, осушим их за нашу дорогую матушку-Русь и за ее державного руководителя, государя-императора, и дружными голосами споем ‘Боже, царя храни!’
Как будто бомба разорвалась в комнате. Все шарахнулись в стороны. Незнакомый мне Виктор Петрович Остроюрский, бывший редактор ‘Дела’, стоявший рядом со мною, спрашивал меня:
— Кто это? Кто это? Я ответил смеясь:
— Редактор ‘Русского богатства’.
Старичок, ничего не замечая, умиленно улыбался и тянулся со своим стаканчиком к Михайловскому. Михайловский закусил губу и отвел свой стакан в сторону. Приветственный бокал редактора безответно реял в воздухе.
Михайловский заговорил:
— Оратор указал на то, что я служу родине пером. Господа! Трудная это служба! Я не знаю, есть ли на свете служба тяжелее службы русского писателя, потому что ничего нет тяжелее, как хотеть сказать, считать себя обязанным сказать,— и не мочь сказать. Когда я думаю о работе русского писателя, я всегда вспоминаю слова Некрасова о русской музе — бледной, окровавленной, иссеченной кнутом. И вот, господа, я предлагаю всем вам выпить не за государя-императора, а
За эту бледную, в крови,
Кнутом иссеченную музу!..
Бешено затрещали рукоплескания, все бросились к хозяину с бокалами. Старичок-доктор оторопело стоял Со своим полным стаканом и изумленно оглядывался.
Все от него отвернулись.
Злополучный редактор сидел в уголке дивана, плакал пьяными слезами и говорил сидевшему рядом студенту:
— Я для них достал со дна души самый лучший мой перл, а они… За что они так?
Студент с презрением отвечал:
— Потому что ваш перл — гнилая картофелина.
— Как гнилая картофелина?
Он скорбно качал головою и сморкался.
—
В ту пору в полном разгаре была полемика Михайловского с развивавшимся в России марксизмом.
Уже в начале девяностых годов, совершенно не отражаясь в легальной литературе, в революционной русской среде все больше начинали распространяться идеи марксизма, развитые еще в середине восьмидесятых годов Г. В. Плехановым и возглавляемою им группой ‘Освобождение труда’. Но в то время идеи эти большого распространения не получили. Не то было теперь. Исторический срок пришел,— марксизм стал распространяться быстро и победно. Ход истории определяется не волею критически мыслящих личностей, а производственными процессами, в России с неотвратимою неизбежностью развивается капитализм, бороться против его развития, как пытаются делать народники,— бесполезно и смешно, община, артель — это не ячейки нового социалистического уклада, а пережитки старого быта, обреченные на гибель, развивающийся капитализм выдвигает на сцену новый, глубоко революционный класс — пролетариат, и наиболее плодотворная революционная работа — это работа над организацией пролетариата.
Повторяю, отражения всех этих взглядов в легальной литературе совершенно еще не существовало, когда Михайловский начал свою полемику против них. Положение получилось оригинальное. Михайловский писал статьи против марксистов, марксисты засыпали его негодующе-возражающими письмами, Михайловский возражал на эти письма. Читатель был в положении человека, присутствующего при диалоге, где слышны речи только одного из участников.
В 1894 году вышла книжка П. Б. Струве: ‘Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России’. Книжка заканчивалась нашумевшей фразой: ‘Признаем же нашу некультурность и пойдем на выучку к капитализму’.
Михайловский обрушился на книгу со всею силою своего полемического таланта, едкого юмора и гражданского пафоса. Противник он был опасный. Литературный путь Михайловского был устлан репутациями, сокрушенными его богатырскими ударами,— начиная с Виктора Буренина и кончая проповедниками ‘малых дел’ — Я. Абрамовым, Тимощенковым и др. Полемические удары Михайловского на долгие годы вывели из строя и сделали форменным литературным изгоем критика ‘Северного вестника’, А. Л. Волынского. Теперь же учение глубоко революционное, выраставшее из самых недр изменявшейся русской жизни, он третировал как продукт усталости и общественного разброда, как измену ‘заветам’ и отказ от революционного ‘наследства’.
При неумении или нежелании понимать больше того, что, по цензурным условиям, могло быть высказано в легальной печати, конечно, можно было видеть в марксизме отказ от активности, проповедь примирения с действительностью и т. п. Так именно первое время и воспринимала марксизм реакционная печать. Николай Энгельгард, ‘специалист’ по вопросам марксизма, писал, например, в ‘Новом времени’:
Здоровый инстинкт подсказывает молодежи, что жертвовать собою ради фикции — бессмысленно, что пора жертв миновала… Молодежь инстинктом чует, что надо себя беречь и экономить свои силы. Есть эпохи, когда жертвы бессмысленны. Наша молодежь это чувствует, бережет себя и разумно делает… Марксисты правы. Время частного почина и личной инициативы прошло. Все жертвы принесены. Больше не требуется.
Это писалось в то время, когда молодежь толпами уходила в марксизм именно потому, что он широко открывал двери личному почину и инициативе, что указывал широкое поле деятельности для всякого, кто не боялся жертв и был готов идти на них.
Над пониманием марксизма ‘Новым временем’ можно было только хохотать. Такое же понимание Михайловского вызывало негодование. А понимание было такое же. Только то, что удостаивалось похвал нововременца, конечно, ставилось в позор марксизму Михайловским. Он писал по поводу книжки Струве:
Капитализм будет рад взять к себе на выучку способных людей, хотя бы и с камней за пазухой. Камень этот состоит в том, что капитализм есть историческая категория, которая уступит с течением времени место иному строю. Но ведь улита едет, когда-то будет! Когда-то она еще доползет до последнего термина гегелевской триады, да и так ли оно вообще будет, а пока погреть руки можно… Г. Струве ‘вовсе не желает идеализировать капиталистический строй, ни быть его адвокатом’. Итак, он приглашает нас в такое место, защищать которое он не может, и служить злу, потому что оно необходимо.
И все в таком же роде. Конечно, статья эта не сокрушила Струве.
Вслед за книгой Струве вышла книга никому не известного Н. Бельтова: ‘К вопросу о развитии монистического взгляда на историю. (Ответ гг. Михайловскому, Карееву и комп.)’. Книга произвела впечатление ошеломляющее. Не с задором новичка, как у Струве, а властным, уверенным тоном опытного публициста и солидного ученого Бельтов повел уничтожающую атаку на Михайловского, обличая его в невежестве и в полном непонимании того, о чем он взялся судить. Совершенно необычен был презрително-уничтожающий, третирующий тон, которым Бельтов говорил — о ком? О Михайловском! На молодежь этот тон действовал в направлении полного разрушения того пиетета, которым было окружено имя Михайловского.
Очень скоро стало известно, что под псевдонимом ‘Н. Бельтов’ скрывается не кто иной, как Г. В. Плеханов, заслуженный революционер-эмигрант,— человек, которого уже не так-то легко было петербургскому публицисту из тиши своего кабинета обвинять в пассивном преклонении перед действительностью и в реакционности. И тон ответа ему Михайловского был несколько иной — уже защищающийся и как будто даже несколько растерянный.
Быстро, на глазах, популярность Михайловского падала и таяла. А нужно было жить в 80-х годах, чтобы знать, какова была эта популярность. Он был форменным ‘властителем дум’ всей революционной интеллигенции. Шел общий разброд, процветала проповедь ‘малых дел’, толстовского непротивленства и ‘неделания’, Михайловский же страстно напоминал о необходимости широкой постановки общественных задач, о великой ненависти и великой борьбе. Михайловский так был популярен, что к нему нередко обращались за разрешением споров даже семейных и вообще чисто личных. И вот теперь, в два-три года, он стал совершенно чужим как раз наиболее активной части интеллигенции.
—
В студенческих и рабочих кружках усиленно штудировались нелегальная брошюра (Ленина) ‘Что такое друзья народа и как они воюют против социал-демократов (ответ на статьи ‘Русского богатства’ против марксистов)’, книги Бельтова, Струве и нововышедшая книга ‘Обоснование народничества в трудах г-на Воронцова (В. В.)’ А. Волгина (того же Плеханова). Сделана была попытка выпустит’ легально большой сборник марксистских статей под заглавием ‘Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития’. Центральной статьей сборника являлась статья К. Тулииа (Ленина): ‘Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве’.
Сборник был конфискован и сожжен до его выхода в свет. Несколько десятков экземпляров удалось спасти. Книга читалась нарасхват.
Всюду кипела напряженная революционная работа, велись занятия в рабочих кружках, печатались на мимеографах прокламации и распространялись по фабрикам и заводам, сотни марксистов, студентов и рабочих заполнили тюрьмы и места ссылки.
Воспитанный в школе Михайловского, я вначале яростно спорил с марксистами, возмущался ‘необузданным’ тоном полемики с Михайловским. Летом 1896 года вспыхнула знаменитая июньская стачка петербургских ткачей, всех поразившая своею многочисленностью, выдержанностью и организованностью. Многих, кого не убеждала теория, убедила она,— меня в том числе. Почуялась огромная, прочная новая сила, уверенно выступающая на арену русской истории. Я решительно примкнул к литературному кружку тогдашних легальных марксистов (Струве, Туган-Барановский, Калмыкова, Богочарский, Маслов и др.). Вступил в близкие и разнообразные сношения с рабочими и революционной молодежью. В моей квартире в Барачной больнице в память Боткина, за Гончарной улицей, происходили собрания руководящей головки ‘Союза борьбы за освобождение рабочего класса’, печатались прокламации, в составлении их я и сам принимал участие. У меня был склад нелегальных изданий, хранить их мне было легко и удобно: я заведывал больничной библиотекой, и на нижних полках шкафов, за рядами старых журналов, в безопасности покоились под ключом кипы брошюр и новоотпечатанных прокламаций.
Совсем новые люди были кругом — бодрые, энергичные, с горящими глазами и с горящими сердцами. Дикою и непонятною показалась бы им проповедь ‘счастья в жертве’, находившая такой сочувственный отклик десять лет назад. Счастье было в борьбе — в борьбе за то, во что верилось крепко, чему не были страшны никакие ‘сомнения’ и ‘раздумия’.
А Михайловский и его ‘Русское богатство’ все продолжали твердить о том. что марксизм ведет к примирению с действительностью и к полнейшей пассивности. В весело-грозовой атмосфере захватывающей душу работы. борьбы и опасности как смешны казались эти упреки! А у самого Михайловского, в сущности, давно уже не было никаких путей. Он открещивался от народничества, решительно отклонял от себя название народника. И, по-видимому, совершенно уже утратил всякую веру в революцию.
—
В этот, как мне кажется, тяжелейший для него период я и имел возможность наблюдать Михайловского. Вблизи, со стороны окружающих, он встречал прежний благоговейный культ, чтился как блюститель традиций старых ‘Отечественных записок’, сотрудник Некрасова и Щедрина, бессменно стоящий ‘на славном посту’ (так был озаглавлен большой сборник статей, выпущенный сотрудниками и почитателями Михайловского по случаю сорокалетия его литературной деятельности). А дальше, за этим видимым кругом, чувствовалось большое, смутное пространство, где была вражда и, что еще ужаснее, пренебрежение и насмешка. Тут много субъективного,— может быть, оно было и не так, но у меня в душе отложилось такое впечатление: Михайловскому хотелось думать, что перед ним — очередная полоса безвременья, равнодушные к общественной борьбе люди, которых заклеймит история и борьбу с которыми она поставит ему в славу. Так хотелось думать. А в душе было ощущение, что все сильное, смелое и достойное уходит к его противникам, что сам он — на мели, а бурный, все больше вспухающий революционный поток несется мимо. Он ужасно страдал — и с тем большею враждою относился к приверженцам нового учения.
А оно просачивалось повсюду. И даже молодежь ‘Русского богатства’ оказалась зараженною. Помню встречу нового 1896 года в редакции ‘Русского богатства’. Было весело и хорошо. Певец Миров чудесно пел. Часто воспоминания неразрывно связываются с каким-нибудь мотивом. У меня тот вечер связан в памяти с романсом, который он, между прочим, пел:
Но мне жаль, что я много прожил без любви,
Но мне жаль, что я мало любил…
У Мирова был замечательный бас,— мне еще много позже говорили: европейский бас. Но почему-то он ушел с оперной сцены. Настоящая его фамилия была Миролюбов, Виктор Сергеевич. Впоследствии он оказался очень талантливым редактором, и его ‘Журнал для всех’ пользовался почетной известностью.
Танцевали. После ужина фурор произвела русская, которую проплясали А. И. Иванчин-Писарев и С. Н. Южаков. Красавец Иванчин, в золотых очках, с скрещенными на груди руками, надвигался на свою даму, молодецки поводя плечами. Даму изображал Южаков — огромный, грузный. красноносый, он стыдливо уплывал от своего кавалера, кокетливо придерживая пальцами, как фартук, полы длинного сюртука.
Я танцевал кадриль с Мусею, дочкою А. А. Давыдовой, издательницы ‘Мира божьего’. Заговорили о марксизме, я сказал, что я марксист. Оказывается, моя дама тоже очень сочувствует марксизму. Подошел беллетрист В. Л. Серошевский. И он, выясняется, всею душою лежит к марксизму. Юлия Владимировна, дочь Лесевича, Мокиевский, Н. Г. Гарин-Михайловский… В шутливой форме я сообщил о неожиданном открытии подошедшему Иванчину-Писареву. Он улыбнулся довольно кисло. Было смешно: такою грязью поливалось новое учение, а молодежь и тут, несмотря ни на что,— за него. Я поглядывал на Михайловского:
С врагами бился,
А злейший враг меж тем подрылся
Уже под самые столбы
Их всех вмещающего храма…
Однажды Михайловский подсел ко мне и сказал:
— Викентий Викентьевич, я получил из Сибири письмо от Якубовича-Мельшина, он спрашивает, что вы теперь пишете и скоро ли появитесь в нашем журнале. Что ему прикажете ответить?
Я смутился.
— Сейчас я пишу рассказ, только навряд ли вы согласитесь напечатать его в ‘Русском богатстве’. Там выводятся социал-демократы, и отношение к ним автора очень сочувственное.
Михайловского ответ мой как будто покоробил.
— Так что ж из того?
— В повести появляется Наташа из ‘Без дороги’. Она находит дорогу в марксизме.
— Не представляю себе, чтобы это могло оказаться препятствием к помещению рассказа в ‘Русском богатстве’.
Меня этот разговор очень обрадовал, и я на минуту счел действительно возможным появление моего нового рассказа в ‘Русском богатстве’. Иванчин-Писарев, узнав от Михайловского о новом рассказе, ласково мне улыбался, торопил и при каждой встрече спрашивал, готов ли рассказ.
Наконец кончил рассказ, снес в редакцию.
Встречаюсь с Иванчиным-Писаревым,— чуждые, холодные глаза: ‘Не подходит. Рассказ очень плох’. То ж и Михайловский: ‘Не подходит’. И неласковые, отталкивающие глаза.
Рассказ, правда, был плох, и отказ его напечатать оказался для меня очень полезным. Под влиянием первого успеха молодой писатель легко теряет голову, понижает требовательность к себе, повышенно оценивает все, что напишет. Уж не он с трепетом! обращается в редакцию,— сама редакция просит, торопит, увеличивает гонорар.
Как тут бывает полезен добрый ушат ледяной воды на голову, разгоряченную успехом и всеобщими похвалами! Благодарю судьбу до сих пор, что мне долго приходилось дрожать перед редакторскою палочкою, что, уж получив имя, несколько раз браковался редакциями. Тогда в этом отношении начинающий писатель был счастливее, чем теперь. В настоящее время сплошь да рядом бывает так: напишет молодой человек хорошую повесть, несомненнейшим образом ‘подает надежды’, но ему еще десять лет следовало бы дрожать перед редактором, две трети написанных вещей следовало бы беспощаднейшим образом браковать. А между тем, глядишь,— юноша этот уже сам редактор, сам учит начинающих, как писать, знакомит публику с ‘приемами’ и ‘методами’ своей творческой работы. И падает талант на глазах. Небрежность, отсутствие самокритики, самодовольство, влюбленность в себя.
Рассказ мой был очень плох. Между прочим, в качестве эпизодического лица в нем, совершенно неоправданно, появлялась героиня моей повести ‘Без дороги’, ищущая дорогу Наташа. В новом рассказе она оказывалась нашедшею дорогу, была марксисткой и являлась в рассказе исключительно для того, чтобы заявить себя марксисткою и отбарабанить свое новое ‘credo’ [‘Убеждения’ (лат.).]. Ее устами я решительно порывал с прежними своими взглядами и безоговорочно становился на сторону нового течения.
Рассказ был плох. Но для меня последствия были не от плохих художественных качеств рассказа, а от этого выступления Наташи. Прежде ласковые и внимательные глаза членов редакции ‘Русского богатства’ стали теперь холодными и какими-то невидящими. Когда я приходил на четверговые собрания сотрудников, всегда как-то получалось теперь так, что я оказывался в одиночестве. По натуре своей я неразговорчив и мало общителен, долгое время я наивнейшим образом приписывал свое одиночество этому обстоятельству. Но однажды отношение ко мне выразилось до того ясно, ко мне так определенно поворачивались спиною, что я встал и ушел, ни с кем не прощаясь, и с тех пор перестал ходить к ним. Мне очень стыдно было, что я сразу не мог почувствовать изменившегося отношения ко мне.
Месяцев через пять-шесть, на какой-то писательской панихиде на Волковом кладбище, я на мостках лицом к лицу встретился с Михайловским. Поклонился ему. Он с холодным удивлением оглядел меня, как бы недоумевая, кто этот незнакомый ему человек, потом поспешно поднес руку к шляпе и раскланялся с преувеличенною вежливостью, как будто так и не узнал.
—
Возникали и быстро захлопывались правительством марксистские журналы и газеты. В ‘ Новом слове’ должен был появиться мой небольшой рассказ ‘Поветрие’. В нем выведены были марксисты и народники в их спорах,— увы, только в спорах! Показать марксистов в действии по тогдашним цензурным условиям нечего было и думать. Выведена была и Наташа из напечатанной в ‘Русском богатстве’ повести моей ‘Без дороги’. Она нашла дорогу в марксизме. Рассказ не успел появиться в ‘Новом слове’: журнал был закрыт. Я предложил рассказ ‘Миру божьему’, в последние годы начавшему решительно склоняться к марксизму. ‘Мир божий’ отказался поместить рассказ, и секретарь редакции, Ангел Иванович Богданович, откровенно сознался мне, что напечатать рассказ они боятся: он, несомненно, вызовет большую полемику — и обратит на их журнал внимание цензуры.
Осенью 1898 года я выпустил сборник своих рассказов отдельной книжкой,— семь рассказов, среди них повесть ‘Без дороги’ и, как эпилог к ней, рассказ ‘Поветрие’, который мне так и не удалось пристроить раньше в журнале.
Книжка вызвала ряд критических статей в журналах и газетах. Я с большим любопытством ждал, как отзовется на книжку Михайловский? Центральное место в книжке занимала повесть ‘Без дороги’, которою он был очень доволен. Но, ввиду позднейшего отношения ко мне Михайловского, трудно было ждать, чтобы он отнесся к книжке благосклонно. Как же выйдет он из затруднения?
Вот как он вышел, В двух первых книжках ‘Русского богатства’ за 1899 год он поместил длинную статью, посвященную разбору моей книжки. Михайловский разбирал мои рассказы в хронологическом порядке. Вообще говоря, замечал он, смешна, когда молодые авторы считают нужным помечать каждый рассказ годом его написания. Но в данном случае приходится пожалеть, что этого нет. А жалеть приходилось потому, что это важно было… для определения быстрого моего падения с каждым следующим рассказом.
Рассказ г. Вересаева ‘Без дороги’,— писал Михайловский,— представлял собою нечто исключительное в молодой беллетристике, производил отрадное впечатление не только сам по себе, я по тем надеждам, которые он возбуждал… Можно было ожидать, что г. Вересаев, отделавшись от некоторой невольной бессознательной подражательности, окрепнет и сделает еще более ценные вклады в отечественную литературу. Казалось, у него для этого есть все данные… Но, увы, эти ожидания, эти надежды не оправдались.
Михайловский сравнивал ‘Без дороги’ с после него написанными рассказами — очерком ‘На мертвой дороге’ и ‘эскизом’ ‘Поветрие’, доказывал, что каждый из этих рассказов значительно хуже предыдущего, что мы имеем перед собою явственную наклонную плоскость, и повторял, что надежды, возлагавшиеся на автора ‘Без дороги’, не сбылись.
Ставить крест над молодым писателем только потому, что на протяжении трех лет два последующих его рассказа оказались слабее предыдущего, было, конечно, несправедливо и предвзято-придирчиво. Эта враждебная предвзятость действовала тяжело, хотя ее можно было предвидеть. Но тяжелое это чувство отступало далеко на задний план перед ошеломляющим впечатлением, которое на меня произвела статья Михайловского по существу — по характеру его отношения к моей героине Наташе. Это было типичное отношение старого папаши-обывателя, стоящего в полном недоумении перед исканиями и запросами своей дочки. Ссылаясь на другой мой рассказ, ‘Товарищи’, помещенный в той же моей книжке, Михайловский писал:
Как бы впоследствии Наташа не уподобилась тем ‘товарищам’, проживающим в городе Слесарске, которые жалуются на ‘книгу’: ‘потребовала, чтобы вся жизнь была одним сплошным подвигом, но где взять для этого сил? И вот результат: она только искалечила нас’. Для Наташи этот печальный результат тем вероятнее, что она, можно сказать, суется в воду, не спросись броду, Она ищет не такой задачи, которая ей была бы под силу, а просто самой важной, самой полезной, для которой она, может быть, и не годится.
Отмечая неудовлетворенность Наташи встречающимися ей людьми, Михайловский замечал:
Людей с твердою нравственною поступью совсем не так мало. Вот, напр. ученый, астроном или химик, твердо уверенный в великом значении своего дела, адвокат, искренно верующий в святость своей миссии, земский деятель, убежденный в своем деле, писатель, не имеющий никаких сомнений в том, что он делает настоящее благое дело, распространяя правильные взгляды, напр. на отношения к инородцам, и т. д. и т. д.
И это писал Михайловский, который еще десять — пятнадцать лет назад наносил такие сокрушающие удары проповедникам ‘малых дел’, указывавшим ищущей молодежи как раз на этих самых ‘адвокатов, искренно верующих в святость своей миссии’, и ‘земских деятелей, убежденных в своем деле’.
Убийственно отвечал Михайловскому Ал. Н. Потресов в апрельской книжке ‘Начала’ (книжка эта была конфискована и до читателя не дошла).
Старые песни, г. Михайловский, старые песни! Нам давно прожужжали ими уши разные советники, почтенные доброхоты, снисходительно и со скептической усмешкой посматривающие на ‘увлекающуюся юность’… Современные Наташи ищут не героических поз, не превосходных степеней, не самых полезных, самых важных задач, как это, кажется, думает Михайловский, а просто-напросто дела, которое бы стояло в непосредственной связи с их общественным миросозерцанием… Наташи суются туда, куда им соваться не рекомендует г. Михайловский, не потому, что иные занятия они считают ‘недостойными’ своих ‘исключительных’ натур, а потому, что справедливо полагают: для другого дела найдутся и находятся другие хорошие люди, для него не требуются, как непременное условие, их общественные взгляды и симпатии… ‘Безымянная Русь’ нашего времени, все те, кто является действительным, а не самозванным ‘наследником’ прошлого, может спросить наших скептиков: кто, кроме них,— ‘Безымянной Руси’,— будет выполнять незавершенное историческое дело? Если они не пойдут туда, где они пока особенно нужны, никто другой не пойдет. Этого ли хотят господа советники?
И Потресов приводил цитату из Щедрина:
‘Нет, просветительная дорога — не наша дорога. Наша — дорога трудная, тернистая, о которой древле сказано: ‘блюдите, да опасно ходите’. Чтоб вступить на эту стезю, надо взять в руки посох, препоясать чресла и, подобно раскольникам-бегунам, идти вперед, вышнего града взыскуя’. Эти речи великого бытописателя русской общественности,— прибавлял Потресов,— ‘забытые слова’: они забыты его прежними литературными соратниками.
[Статья эта перепечатана в сборнике статей А. Н. Потресова ‘Этюды о русской интеллигенции’. Изд. О. Н. Поповой, СПб, 1906. (Прим. В. Вересаева.)]
Статья Михайловского была подлинным революционным его самоубийством. Я перечитывал его статью, и в душе был горький смех: ‘Да ведь это _твоя_ же наука, твоя, когда ты еще не одряхлел революционно!’ И приходила в голову мысль: ‘Вот в каких степенных вором превращаются даже такие орлы, как Михайловский!’
—
К осени 1900 года я окончил свои ‘Записки врача’, которые писал пять лет. Здесь не к месту и долго рассказывать, как это случилось, но поместить их в журнале близкого мне направления я не имел возможности. А. И. Иванчин-Писарев, заведующий редакцией ‘Русского богатства’, обратился ко мне с просьбой отдать ‘Записки’ им. Отношения с ‘Русским богатством’, как видел читатель, были у меня сложные. Но в душе долго остается жить первая любовь. Несмотря на все происшедшее между нами, мне мил был Михайловский, сыгравший большую роль в моем развитии. К тому же неистовая вражда его к марксистам стала в последнее время как будто ослабевать.
Я послал Михайловскому ‘Записки врача’ при письме, где писал, что охотно поместил бы свои ‘Записки’ в ‘Русском богатстве’, если бы можно было сделать как-нибудь так, чтобы появление мое в этом журнале не знаменовало моего как бы отхода от марксизма.
Получил ответ. Старческий, сильно дрожащий почерк.
Многоуважаемый Викентий Викентьевнч!
Я с величайшим интересом прочитал Ваши ‘Записки’ и просил бы у Вас разрешения начать их печатание с января. Я не совсем понимаю, что Вы хотите сказать о возможности такого сотрудничества в ‘Русском богатстве’, которое не обозначало бы Вашего отречения от марксизма. Не зайдете ли как-нибудь ко мне утром между 11 и 12 часами, а если этот час Вам неудобен, то завтра, в четверг, вечером, часов в 8.
Искренно уважающий Вас
Ник. Михайловский.
11 окт. 1900
Вечером в четверг я пошел к Михайловскому. Он жил на Спасской, 5. Знакомый кабинет, большой письменный стол, шкафчик для бумаг с большим количеством ящичков, на каждом надпись, обозначающая содержание соответственных бумаг. Михайловский — стройный и прямой, с длинною своей бородою, высоким лбом под густыми волосами и холодноватыми глазами за золотым пенсне, как всегда, одет в темно-синюю куртку.
Разговор был очень странный. Я сказал, что хотел бы поместить в начале статьи подстрочное примечание приблизительно такого содержания: ‘Расходясь по основным вопросам с редакцией, автор прибегает к любезному гостеприимству ‘Русского богатства’ за невозможностью для него выступить в журнале, более ему близком’.
Михайловский помолчал.
— Я ничего не имею против того, чтобы поместить примечание. Но подумайте, нужно ли оно? У большой публики оно вызовет только недоумение: ей совершенно чужды наши маленькие разногласия и споры, оттенки наших мнений ей совсем непонятны. Боюсь, что вы поставите себя в смешное положение.
Я изумился.
— Николай Константинович, сами вы, во всяком случае, все время очень энергично подчеркивали важность и существенность наших разногласий. Многим, не спорю, примечание мое может показаться смешным, но я на это иду.
— Как прикажете. Ничего не имею против.— Он перечитал проект примечания.— Вот только: ‘расходясь по основным вопросам’… Если по всем основным вопросам с нами расходитесь, то как вы можете у нас печататься? Я бы предложил: ‘по некоторым вопросам’.
На это я согласился.
Рукопись была сдана в набор. Иванчин-Писарев был очень доволен, пророчил вещи колоссальный успех, был со мною ласков и нежен.
Торжественно был отпразднован сорокалетний юбилей Михайловского, с демонстративною против правительства торжественностью. Праздник носил характер общественного события. Петербургские литераторы-марксисты решили принять участие в праздновании юбилея и приветствовать Михайловского как представителя славной эпохи народовольчества, Приветствия наши, хотя все время тщательно подчеркивали разногласия наши с теперешним Михайловским, носили, однако, теплый и задушевный характер. Глаза Михайловского, казалось мне, смотрели на нас с меньшею против обычного враждою.
Очень скоро после этого вышла одиннадцатая книжка ‘Русского богатства’. В своем очередном обзоре литературы и жизни Михайловский, между прочим, остановился на статье нашего товарища В. Я. Богучарского, тогда бывшего легальным марксистом, ‘Что такое земледельческие и идеалы?’. Статья была напечатана более полутора лет назад с журнале ‘Начало’, закрытом цензурою на пятой книжке, Михайловский выкопал теперь эту статью и с неистовою резкостью обрушился на нее,— точнее, на комментарии Богучарского к одному месту из Глеба Успенского.
Вот это место,— писал Михайловский: — ‘Керосиновая лампа уничтожает лучину, выкуривает вон из избы всю поэтическую (вернее, крепостническую! — с либеральным негодованием замечает от себя г. Богучарский) старину лучинушки, удлиняет вечер и, следовательно, прибавляет несколько праздных часов’ и т. д. Эти слова Успенского г. Богучарский называет ‘чудовищными’ и, вдоволь натешившись над ретроградной маниловщиной презренного народника, объявляет: ‘На наш взгляд, лишь с освобождением от земледельческих идеалов может исчезнуть весь дурман, отравляющий жизнь современной деревни’.
‘Успенский, не умеющий отличить ‘поэтическое’ от ‘крепостнического’,— это, знаете, уж чересчур!’ — с негодованием писал Михайловский. И запрашивал Богучарского: почему он скрыл от читателей конец цитаты из Успенского, изменяющий смысл всей цитаты? Почему не привел из Успенского такого-то места, опровергающего выводы автора? Кончал он свою статью так:
Нет между нами Успенского, этого человека, жившего всеми фибрами своего великого духа за всех нас и для всех нас. Остался после него памятник — его писания, но этот памятник заброшен, и какой-нибудь прохожий г. Богучарский, поощряемый гоготание’ толпы, неизвестно по какой причине, неизвестно с какою целью выламывает из памятника кусочек и, предъявляя его публике, с пафосом восклицает: ‘Смотрите, какой крепостник!’ Позор!..
Я взял с полки книжку ‘Начала’, перечитал статью Богучарского — в был ошеломлен. Такого бесцеремонного ее извращения, такой недобросовестности полемических приемов я от Михайловского не ожидал. ‘Вдоволь натешившись над ретроградной маниловщиной презренного народника…’ Статья была написав а с глубочайшею любовь’ и уважением к Успенскому и только оспаривала его выводы. Цитаты, в сознательном сокрытии которых Михайловский обвинял Богучарского, в статье Богучарского, оказывалось? были приведены. Получалось впечатление: Михайловский как будто нарочно выискал первый попавшийся предлог, чтобы нанести удар марксистам, чтобы показать после юбилея, что он их попрежнему ненавидит и презирает.
Мне кровь ударила в лицо от стыда,— как я мог пойти в ‘Русское богатство’, как не предвидел подобных возможностей? Я тотчас же написал и отправил Михайловскому письмо приблизительно такого содержания:
Милостивый Государь Николай Константинович!
Мое решение поместить ‘Записки врача’ в ‘Русском богатстве’ было ошибкою, в которой я в настоящее время глубоко раскаиваюсь. Прошу моей вещи в ‘Русском богатстве’ не печатать. Расходы по произведенному набору я, разумеется, возмещу.
Готовый к услугам
В. Вересаев.
Дня через два получаю письмо от Петра Филипповича Якубовича-Мельшина. П. Якубович — поэт-народоволец, сосланный по процессу Германа Лопатина на каторгу. Стихи свои он подписывал инициалами ‘П. Я.’, беллетристику — Л. Мельшин. Книга его ‘В мире отверженных’, с потрясающим описанием каторги, вызвала большой шум, была переведена на иностранные языки. В конце 90-х годов, ввиду сильного нервного расстройства, Якубовичу было разрешено приехать из ссылки для лечения в Петербург. Познакомился я с ним вскоре после его приезда. Он находился в нервной клинике на Выборгской стороне. Мне передано было его желание познакомиться со мною и приглашение посетить его.
Приехал к нему. Невысокого роста, с темной бородкой и болезненно-белым, слегка одутловатым лицом, с черными, проницательными, прекрасными глазами. При нем его жена. Называю себя.
— Здравствуйте. Я вас ждал.— И сразу: — Вы марксист?
— Марксист.
— Слава богу! Первого встречаю марксиста, который прямо заявляет, что он марксист. А то сейчас же начинает мяться: ‘видите ли, как сказать, я, собственно…’
Я засмеялся.
— Хороших же вы встречали марксистов!
— Садитесь. Объясните, пожалуйста, что такого нового вы нашли в вашем марксизме?
Я стал говорить очень осторожно,— меня предупредили, что Петру Филипповичу вредно волноваться и спорить. С полчаса,— однако, проговорили на эту тему, и глаза его смотрели все мрачнее, все враждебнее.
Приехал Короленко с женою.
— Ну, Владимир Галактионович, оказывается — форменный марксист! Самый безнадежный!
Петр Филлиповнч сокрушенно махнул на меня рукою. Короленко посмеивался:
— Какой он марксист! Вот Венгерова даже прямо говорит, что он народник.
Как раз в это время в ‘Мире божьем’ был перепечатан отрывок из курьезной статейки Зинаиды Венгеровой в каком-то иностранном журнале,— статейки, посвященной обзору русской литературы за истекающий год. Венгерова сообщала, что в беллетристике ‘старого’ направления представителем марксистского течения является М. Горький, народнического — В. Вересаев, ‘воспевающий страдания мужичка и блага крестьянской общины’.
Якубович огорченно мотал головою.
— Нет, нет, марксист! Совершенно пропащий человек! Меня он очаровал. Совсем в нем не было того, что так меня отталкивало в других сотрудниках ‘Русского богатства’ (кроме Короленко и Анненского). Чувствовалось — он неистовою ненавистью ненавидит весь строй твоих взглядов, но это не мешает ему к самому тебе относиться с уважением и расположенностью. Я встречался с ним еще несколько раз,— в последний раз на юбилее Михайловского, и каждый раз испытывал то же очарование, слушая, как он громил марксистов, и глядя в его чудесные, суровые, ненавидящие глаза.
Так вот, от него я теперь получил письмо. Он жил под Петербургом, на станции Удельной, Финляндской железной дороги.
2 декабря 1900 г.
Многоуважаемый Викентий Викентьевич!
Я не совсем здоров (в частности, болят глаза) — потому диктую жене. Очень прошу Вас навестить меня сегодня, в воскресенье, или завтра, а понедельник, вечером. Вообще буду рад Вас видеть, а, кроме того, есть одно важное к Вам дело. Пока скажу только, что хотел бы видеть Вас раньше, чем Вы будете в ‘Русском богатстве’. Не будете ли, между прочим, добры захватить с собою,— конечно, если она есть у Вас,— книжку ‘Начала’ со статьей Богучарского.
Преданный Вам Я. Якубович.
Я в то время служил ассистентом в больнице в память Боткина и как раз в воскресенье дежурил. Написал Якубовичу, что не могу приехать, потому что дежурю, прошу верить, что это не предлог, а действительная причина, по существу же дела полагаю, что всякие разговоры бесполезны, решение мое уйти из ‘Русского богатства’ непреклонно, а причины этому вот какие. И, разделив страницу вертикальною чертою пополам, я на одной стороне выписал из статьи Михайловского негодующие вопросы Богучарскому, почему он скрыл от читателей такие-то и такие-то цитаты из Успенского, а на другой стороне — выписки из статьи Богучарского как раз с этими цитатами. И писатель, прибегающий к подобным приемам, позволяет себе утверждать, что противник его вдохновляется гоготанием толпы! Я когда-то горячо любил Михайловского, считаю его одним из своих учителей,— и тем паче мне теперь невозможно сотрудничество в его журнале. И ко всему,— он обрушился на человека, у которого связаны руки, который ему не может отвечать,— журнал закрыт уже полтора года назад. Почему Михайловский собрался возражать только теперь?
Через два дня получил второе письмо. Якубович писал:
4 декабря
Многоуважаемый Викентий Викентьевич!
Сожалею о ‘непреклонности’ Вашего решения, но еще более о том, что Вы так поспешно составляете резко-враждебные мнения о людях, которых когда-то любили и уважали. Мне казалось бы, в случаях, когда такие люди сделают что-либо огорчительное для нас, мы обязаны прежде всего справиться у них самих о смысле их поступка и только потом, после неудовлетворительного объяснения, вправе принимать то или другое решение. Ошибки статьи Михайловского так очевидно-странны, что возможны были только два объяснения: или какая-нибудь чисто-роковая случайность ввела его а заблуждение, или же… или то, что Вы и предположили. Но, уважая Михайловского, Вы не имели права на такое предположение.
Завтра или послезавтра в ‘Русских ведомостях’ появится письмо Михайловского по этому поводу.
Для меня лично всего прискорбнее в этой истории, что роль печальной ‘роковой случайности’ сыграл именно я и что Михайловский так жестоко наказан за свое доверие ко мне… Как, однако, все это произошло, я объяснить, к сожалению, не могу.
Был бы рад, если бы Вы могли содержание настоящего письма довести до сведения Богучарского.
Преданный Вам П. Якубович.
Р. S. Для меня (как, вероятно, и для Н. К. Михайловского) совершенная новость, что Богучарский — человек ‘со связанными руками’: мне думалось, что он во всякую минуту может найти гостеприимство и в ‘Жизни’, и в ‘Мире бож.’, и в ‘Научном обозрении’, и в ‘Сев. курьере’, тем более, когда речь идет о таком частном вопросе.
Как потом рассказывали в литературных кругах, дело произошло так: Якубович, кипевший неостывавшим негодованием на марксистов и постоянно выуживавший из их писаний возмущавшие его места, говорил однажды на редакционном собрании ‘Русского богатства’:
— Послушайте-ка, как марксисты отделывают Глеба Успенского!
И прочел вышеприведенную цитату из статьи Богучарского о поэтической-крепостнической старине лучинушки.