Ф. М. Достоевский. В забытых и неизвестных воспоминаниях современников
С.-Пб., ‘АНДРЕЕВ И СЫНОВЬЯ’ 1993
Н. ПРУЖАНСКИЙ
Воспоминания принадлежат перу писателя Николая Осиповича Линовского (1844 — после 1910), печатавшегося под псевдонимом Н. Пружанский.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ. МОЕ ЗНАКОМСТВО С ФЕДОРОМ МИХАЙЛОВИЧЕМ ДОСТОЕВСКИМ
С Федором Михайловичем Достоевским мне пришлось познакомиться по особому случаю. Дело было в самый разгар сербского восстания. В это время Г. К. Г. предпринял издание журнала, который, как впоследствии выяснилось, главным образом, был направлен против наших увлечений делами ‘братушек’1. Как раз в это время у меня писалась повесть, главным образом, посвященная этому движению. Повесть была далеко не закончена. Я ее и предложил Г. К. Он ее с первого или со второго номера и начал печатать. До четвертой главы все шло как следует. На четвертой главе мы с Г. К. столкнулись во взглядах на сербское движение.
Нужно заметить, что я тогда сам был увлечен этим движением, притом был в очень хороших отношениях с генералом Черняевым2. И когда Г. К. потребовал от меня, чтобы дальнейшие события в повести я повел против этого движения, во главе которого стоял Черняев, я заупрямился. Тогда Г. К. категорически заявил, что в противном случае он должен будет приостановить дальнейшее печатание повести. И если сказать откровенно, то он был прав, я бы теперь и сам не напечатал этой повести. Но в то время моя точка зрения казалась мне правильной, и требование Г. К. казалось мне несправедливостью и насилием над авторской самостоятельностью.
При таком положении дела, естественно, является вопрос о гонораре за всю повесть, хотя еще и не напечатанную, но. несомненно, заказанную. Так как оба мы погорячились, то дело дошло до мирового.
У мирового для выяснения редакционных правил и литературных обычаев потребовалась экспертиза. Я попросил вызвать экспертами Федора Михайловича Достоевского и А. С. Суворина. Понятно, что мне нужно было зайти к Достоевскому и извиниться перед ним за то, что я его потревожил. И вот я отправляюсь к Федору Михайловичу Достоевскому.
Жил тогда Достоевский на Песках. Домик очень невзрачный, грязный, ход, помнится, был со двора и по лестнице, которая далеко не могла похвастаться чистотой. Когда я позвонил, открыла мне дверь бледная, исхудалая женщина, которую я по скромности ее одежды принял было за прислугу, но которая впоследствии оказалась его женой. (Прислуги я так у него и не видел). Зашел я в маленькую, полутемную переднюю, из которой одна дверь вела прямо в кухню, а другая в залу. Я мельком взглянул в открытую в залу дверь, и меня поразила скудность обстановки этой залы. Как теперь помню эту обстановку. Голые стены с далеко не новыми обоями, обитые старым полинявшим полосатым рипсом стулья, два кресла, пред-диванный круглый стол — и все. Словом, все это сразу показывало, что знаменитому писателю живется далеко не сладко. В такой квартире, обстановке мог жить чиновник, получающий рублей шестьдесят, семьдесят в месяц.
По словам жены, Федор Михайлович еще спал, и она просила зайти часа через два, три.
Я пришел вторично.
Федор Михайлович меня тотчас же принял, вышел еще немытый, непричесанный, в халате, и, протянув мне руку, извинился и сказал, что у него только что был припадок, что он еще не успел оправиться от него и что у него еще коленки трясутся.
Я, конечно, тоже извинился, что в такое время потревожил его. Он меня попросил сесть, сам сел напротив меня: я ему стал излагать дело свое.
Нельзя сказать, чтобы я себя при этом чувствовал очень хорошо, видно было, что Федор Михайлович был далеко не в своей тарелке, да и прием, как мне казалось, скорее мог считаться сухим, официальным, чем приветливым. И поэтому я старался изложить дело по возможности покороче, исключительно с юридической стороны. А когда я закончил, он заговорил не сразу, а минуту спустя, и при этом очень внимательно, даже как будто подозрительно разглядывая меня.
— А содержание вашей повести? — спросил он.
Я ему стал излагать содержание и главную мысль, которую я хотел провести.
И по мере того как я говорил, я заметил, что его измятое и болезненное лицо меняется, оживляется. Маленькие, серые глаза разгораются огнем. И не успел я кончить, как он перебил меня восклицанием: ‘Хорошо, очень хорошо!’ Я был поражен переменой, которая произошла с ним, это был совершенно другой человек. Он как-то сразу вырос, окреп. Каждая черточка его лица одухотворилась, и он сразу заговорил с необычайным воодушевлением. Это была чудная импровизация о роли славянства среди двух рас, о той борьбе, которую славянству приходится и придется еще выдерживать с враждебными ему народностями, о роли России, как носительницы славянских идеалов среди всего славянства, — короче, совершенно неожиданно мне пришлось выслушать многое из того, что впоследствии мне пришлось читать в его статьях. Я, конечно, молчал и слушал. Но когда он кончил о славянстве, я уже не помню, каким образом у нас с ним зашла речь о литературе и русской журналистике. И помнится мне, что по какому-то поводу я сделал замечание, что русская журналистика иногда бывает чересчур пристрастна.
— Это и хорошо, — с живостью воскликнул он, — это только показывает искренность русской журналистики. Нигде в мире нет такой искренней журналистики, как у нас. И этим мы можем гордиться.
Я, однако ж, не сразу понял эту мысль и попросил разъяснить мне ее.
— Да как же, — воскликнул он, — только искренний человек и может дойти до фанатизма, а мы настолько еще искренны, что доходим до фанатизма. А при фанатизме беспристрастия быть не может. Это естественно.
Часа два продолжалась наша беседа, которая произвела на меня сильное впечатление. И ни до, ни после этой встречи, мне кажется, я не встречал такого обаятельного и увлекательного человека, каким оказался Федор Михайлович. Он меня до того очаровал, что я даже забыл, по какому поводу я к нему пришел. И только после того, как я стал собираться уходить, я вспомнил, что он мне еще не давал своего согласия явиться в суд.
— Так как же, Федор Михайлович, вы ничего не имеете против того, чтобы вас потревожить? — спросил я.
— А в чем у вас с Г. разногласие? — спросил он меня. Я ему в общих чертах рассказал.
— Извольте, — воскликнул он, — с удовольствием пойду. Мне ваше упрямство очень нравится — даже если бы вы были неправы. Писатель всегда должен быть самим собою. Плох тот писатель, который пишет по указке редактора. Повторяю, это очень хорошо с вашей стороны, что вы умеете отстаивать свои взгляды, даже если бы вы были неправы в своих выводах.
На этом мы с ним расстались. На суде ему, однако, не пришлось побывать.
С Федором Михайловичем мне после этого пришлось встретиться еще два раза. Раз это было тогда, когда он редактировал ‘Гражданин’. Я написал рассказ, в котором была характеристика польки в сопоставлении с русской женщиной. И этот рассказ я, уже не знаю по каким соображениям, отдал Федору Михайловичу для напечатания в ‘Гражданине’. Он прочитал рассказ, сказал, что ему лично рассказ очень нравится, указал, что у меня очень метко и тонко очерчена полька, но что, к сожалению, напечатать его не может, потому что рассказ идет вразрез с направлением журнала.
Третий раз я с ним столкнулся в одной типографии. Но тогда обстоятельства Федора Михайловича, по-видимому, совершенно изменились. На нем была дорогая шуба, и вообще вид Федора Михайловича говорил о достатке.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по газете ‘Новые люди’, СПб., 1910, 1 марта, No 2.
1 Речь идет об издании Г. К. Градовским в 1876—1878 гг. газеты ‘Русское обозрение’.
2 В 1876 г. генерал Михаил Григорьевич Черняев командовал сербской армией в войне с Турцией.