С лицом мертвеца, — соглашаюсь, красивого мертвеца, — и загробным голосом поэт Блок читает о землетрясении в Мессине и связи этого землетрясения… с русскою интеллигенцией. Не совсем об этом, а о том, что чувствует или должна чувствовать русская интеллигенция от землетрясения. Кажется, так. Мысль не была ясна, но было очевидно, что именно землетрясение и именно интеллигенция являются двумя полюсами, куда устремлена мысль Блока или куда устремлены его два глаза, недвижные, испуганные. Публика захолодела от ожидания. Вот мертвец заплачет или завопит. Но мертвец сел на стул, точно в гроб упал. Завопил Д.С. Мережковский.
Он вопил или вопиял долго, сложно, непонятно, и на тему, и сверх темы, и через тему, куда попало. Так петух с отрезанной головой не разбирает, в который угол кухни ему скакать. Мережковский казался чрезвычайно испуганным чтением Блока. Казалось, ему отрезали голову и вырвали сердце, и он был полон отчаяния. И если у мертвенного Блока методично стучало:
— Стрела сейсмографа отклонилась в сторону, а назавтра телеграф принес известие, что половины Сицилии нет…
То Дмитрий Сергеевич, вытягивая вперед руки, губы и грудь и страшно тараща глаза, кричал:
— ‘Что нам делать?..’ И прочее и прочее. ‘Нас, декадентов, называют собаками’ (все были в публике восхищены скромностью, ибо и говоривший — декадент). ‘Да, может быть, — продолжал хитрый оратор, — может быть, мы и собаки. Но мы те собаки, которые воют перед пожаром!!!‘ Страшный удар голоса на слове ‘пожар’. Публика содрогнулась и опять восхитилась. Но на этот раз петух знал, куда он скачет. Он подхватил энтузиазм, и по зале пронеслось громовое:
‘Цусима!..’ И после минутной паузы: ‘И та, другая, Цусима страшнее японской, которая здесь, у нас, в России…’
Без слов, в жестах, в интонации, было дано, как выражаются газеты, неопределенное указание на ‘определенные события’. ‘Браво! Браво! Браво!’ — это если и не неслось в зале по запрещенности одобрений и порицаний, то звучало в груди десятков присутствовавших.
Все было хорошо ‘стилизовано’, как пишут теперь в ‘Весах’ и ‘Золотом Руне’, и публика философско-религиозных собраний не догадывалась, что она попала на ‘стилизованное представление’ не то во вкусе Калиостро, не то романов Радклиф, не то Фотия и Татариновой, — ‘смотря по тому, куда обернется дело’. Так, по-видимому, решили умные молчальники, сидящие за спиною двух петухов, одного мертвого, но без отрезанной головы, и другого живого, но с отрезанной головою. ‘Пусть будут поражены и заволнуются. А там уж будет видно…’ Ах, эта старая кокетка, наша интеллигенция. Известно, что роман Марты с Мефистофелем начинается с ‘печальных воспоминаний о моем дорогом муже’. — ‘Он был такой рыцарь’, — говорит Мефистофель — ‘Я так любила его’, — вздыхает Марта, кладя голову на плечо Мефистофеля. Не будь прекрасной смерти прекрасного воина. Марта не провела бы блаженно этой хорошей июльской ночи. Все в связи. И на могилах иногда вырастают прекраснейшие розы.
В ‘стилизованном’ представлении декадентов, данном на месте религиозно-философских собраний, — могила бедных, скромных моряков, как и другая еще более страшная могила мессинцев, послужила пунцовым букетом в руках декадентской Марты, которым она опахивала увядшее лицо свое, как веером. И публика, вместо восторга, могла бы, опустив глаза, сказать безмолвно:
‘ — Вечная память! Зачем потревожили их прах? Для такой чуждой, им ненужной цели, как тема о русской интеллигенции?! И зачем эта старая кокетка топчется на всяком месте, куда ей взбредет в голову пойти, — в театре Коммисаржевской, в Польском клубе, на религиозных собраниях, и наконец, даже вот пришла топтаться на могиле людей, уснувших вечным сном в Мессине и Японском море. Нет, это не сторожевые собаки, воющие о пожаре: в Мессину ночью прокрадывались какие-то женщины и мужчины и шарили около трупов, ища, чем поживиться. Вот сравнение, которое не пришло на ум красноречивому оратору, но невольно толкается в голову, так как ведь действительно Цусима и несчастие в Мессине что-то такое прибавили к славе петербургских литераторов’.
А и в самом деле, ну, в ту пору, в тот день, когда русские корабли перевертывались в проливе и сотни людей горели, сгорали или шли ко дну, в этот день потерял ли аппетит Д.С. Мережковский?
Пусть вспомнит и громко скажет в следующем религиозно-философском собрании, отказался ли он тогда от завтрака или обеда, забыл ли о них? А ведь очень многие в тот день не обедали именно в ‘холодном’ Петербурге, не обедали, между прочим, из числа очень и очень пренебрегаемых им ‘простецов’, и граждан и журналистов. В этот день у многих ‘кусок не пошел в горло’. У Дм. Сергеевича он скользнул, как устрица. Да, верно, не забыл спросить корицы к рисовой кашке.
Не знаю, не справлялся, но думаю. Друзья, и Блок и Мережковский, что вам Цусима? Что Мессина, — как не лишнее литературное впечатление, вроде того, как северное сияние или гром для Ломоносова, писавшего в стихах: ‘Утреннее размышление о Божием величии по поводу грома’ или ‘Вечернее размышление по поводу северного сияния’. То же самое, с разницей в оттенках и временах. Мережковский завопил, что от ‘внутренней Цусимы’ у него переворачиваются кишки. Но так как он имеет обыкновение сообщать в газеты, что ‘выезжает из России’ или ‘въезжает в Россию’, то очень хорошо известно и никто не забыл, что именно в то время, когда еще не настали, но могли наступить ‘известные события’, — он спокойно брал билет в обществе спальных вагонов с кратким маршрутом: ‘S.-Petersbourg — Paris’. Друзья мои, что вам до России?
Не Мережковский ли, завоевывая или коммерчески приобретая себе левую славу, писал, что ‘он предпочел бы. чтобы Россия не существовала вовсе, если бы он знал, что Россия и свобода — несовместимы‘. Это им было сказано в полемике со Струве. Но ведь Россия есть тот субстрат, который может быть ‘свободен’ или ‘не свободен’. И поверить ли в искренность ‘пожелания здоровья’, когда оно произносится с оговоркой: ‘Я желаю выздоровления этому больному, но при условии, если потом он будет ходить в красной рубашке’. Поистине, такие условные пожелания никому не нужны, и больная Россия не встанет с постели, сколько ей ни ‘желают здоровья’ Блок и Мережковский. Удалитесь, циники, от одра больного.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1909. 11 января. No 11794.