‘Этотъ человкъ владетъ перомъ’,— выраженіе очень употребительное и въ литературною язык, и въ разговор. Но, подобно многимъ другимъ ходячимъ выраженіямъ, изстари обращающимся въ обществ, оно едва ли всми употребляется сознательно. Для многихъ оно равнозначительно другому, столь же употребительному: ‘у этого человка бойкое перо’. Я думаю, что это совершенно неврно. Бываютъ, конечно, счастливыя совпаденія, бываетъ такъ, что писатель въ полномъ смысл слова владетъ перомъ, и перо это бойкое. Но бываетъ и иначе, да и чисто-логически необходимо различать эти два иносказательныя выраженія. Владть перомъ — значитъ писать именно то, что, по соображеніямъ,— врнымъ или неврнымъ, это другой вопросъ, — объ интересахъ предположенной цли нужно писать, насколько, разумется, этому не препятствуютъ какія-нибудь стороннія обстоятельства. У Лермонтова, въ разговор журналиста, читателя и писателя, это не только красиво, но и чрезвычайно точно выражено: ‘диктуетъ совсть, перомъ сердитый водитъ умъ’. На первый взглядъ кажется, что иначе и не бываетъ, и быть не можетъ: зачмъ, въ самомъ дл, человкъ станетъ писать не то, что ему нужно? А, между тмъ, бываетъ. Въ томъ же произведеніи Лермонтова есть еще блестящая характеристика писателя, въ которомъ бойкость пера и обладаніе этимъ перомъ совпадаютъ: ‘на мысли, дышащія силой, какъ жемчугъ нижутся слова’. Но. возможно и такъ, что у сильной мысли нтъ жемчужной рчи, а есть только точность, ясность, логическая послдовательность изложенія. Тогда человкъ владетъ перомъ, хотя оно у него и не бойкое. Съ другой стороны, возможно и такъ, что не слова прилаживаются къ мыслямъ, а, наоборотъ, мысли къ словамъ, боле или мене звучнымъ, красивымъ. Это особенно часто случается съ поэтами, связанными условіями ритма и римы. Предлагаю читателю сравнить Житіе протопопа Аввакума, имъ самимъ написанное, съ поэмой г. Мережковскаго: Протопопъ Аввакумъ, Житіе есть превосходное въ своемъ род произведеніе. Чуждая нашему времени рчь, испещренная вдобавокъ грубыми и до послдней степени наивными выраженіями, мшаетъ оцнить степень ‘жемчужности’, художественной красоты ‘житія’, но всякій признаетъ, что Аввакумъ владлъ перомъ. Г. Мережковскому въ недобрый часъ вздумалось передлать ‘житіе’ въ стихотворную поэму, и получилось нчто чрезвычайно слабое. Помимо другихъ, боле общихъ причинъ этой слабости, вы видите, читая поэму, какъ слово, требуемое условіями римы и ритма, искажаетъ мысль автора. Я останавливаюсь на этомъ примр именно потому, что здсь нтъ никакихъ сомнній относительно того, что авторъ хотлъ сказать: онъ хотлъ повторить мысля и образы Аввакума, но не умъ водилъ его перомъ, а, напротивъ, перо вело за собой умъ, и подчасъ совсмъ въ сторону отъ Аввакума. То, что у Аввакума является грандіознымъ или глубоко-трогательнымъ, у г. Мережковскаго вызываетъ невольную улыбку. Впрочемъ, тотъ же экспериментъ читатель можетъ сдлать со многими переводными стихами, сравнивая ихъ съ подлинникомъ. Я не хочу, разумется, сказать, что стихотворная рчь всегда и непремнно ведетъ къ извращенію мысли. Великіе поэты съ этимъ справляются очень просто. А съ другой стороны и въ проз можно имть бойкое перо и, въ то же время, не только не владть имъ, а, напротивъ, вполн находиться во власти этого самаго пера. Иногда даже такъ, что чмъ бойче перо писателя, тмъ меньше онъ имъ владетъ: бойкая, красивая фраза ведетъ за собой мысль писателя и приводитъ его къ такимъ положеніямъ, которыхъ онъ вовсе не хотлъ выставлять или которыя совсмъ не въ интересахъ его работы. Такъ, неискусный, хотя бы и шустрый пильщикъ не можетъ распилить доску по намченной имъ самимъ прямой линіи, ибо не рука его владетъ пилой, а, наоборотъ, пила тащитъ за собой руку и заставляетъ ее выдлывать совсмъ ненужные зигзаги. И понятно, что чмъ бойче его рука будетъ ходить внизъ я вверхъ или впередъ и назадъ, тнь рзче будутъ непроизвольныя отклоненія отъ намченной прямой линіи. Какъ, по пословиц, глупому сыну не въ помощь богатство, такъ не владющему перомъ бойкость только вредитъ. Такому не владющему, а владемому, довлетъ особенная осторожность и вдумчивость.
Я прочиталъ недавно литературное произведеніе, представляющее рядъ превосходныхъ иллюстрацій къ вышеизложенному. Между прочимъ, авторъ этого произведенія, сражаясь съ ‘добролюбовско-писаревскими воззрніями’, замчаетъ, что крупнйшіе изъ представителей вашей беллетристики никогда не были заражены этими воззрніями. Указываютъ,— говорить онъ,— какъ на исключеніе, на Салтыкова, но это ‘великое недоразумніе’. Я прошу читателя съ особеннымъ вниманіемъ прочитать слдующее разъясненіе этого великаго недоразумнія:
‘Его (Салтыкова) сочиненія у всхъ передъ глазами, и основная ихъ мысль, основное содержаніе сводится къ усугубленному приговору надъ русскимъ обществомъ, къ осмянію его представителей, гд бы они ни дйствовали: въ администраціи, печати, помщичьей усадьб, земств, собраніяхъ ‘свдующихъ людей’. Чтобы ослабить истинное значеніе этого смха, говорятъ, что Салтыковъ былр сатирикъ. Но сатира можетъ приносить пользу только тогда, когда читатель твердо знаетъ, ради какихъ идеаловъ сатирикъ осмиваетъ жизнь. Возьмемъ ли мы Ювенала, Раблэ, Свифта, мы знаемъ, къ чему они стремились, не только въ общечеловческомъ смысл, но и по отношенію къ той сред, въ которой они жили и дйствовали. Ювеналъ боролся съ развращенностью римскаго общества, Рабли — съ католическимъ духовенствомъ, Свифтъ — для доставленія торжества вигамъ. Относительно Салтыкова этого сказать нельзя. Онъ высоко ставилъ такъ называемыя ‘забытыя слова’, но изъ всхъ его сочиненій вы не выведете сколько-нибудь ясныхъ указаній относительно вопроса, какъ онъ представлялъ себ выходъ изъ окружавшей его, столь безпросвтной, но его мннію, дйствительности. Свобода — величайшее благо, хорошо было бы, если бы на Руси вывелись вс подлецы, мерзавцы, если бы ‘свинья не торжествовала’, а честный человкъ не подвергался Вы ежеминутно незаслуженнымъ невзгодамъ. Вотъ приблизительно весь положительный багажъ Салтыкова’.
Если читатель не исполнилъ моей просьбы о вниманіи и просто пробжалъ глазами приведенныя строки, то, можетъ быть, re замтилъ въ нихъ ничего особеннаго: много этакого говорится о Салтыков. Но подобныя вещи надо читать внимательно. На всякій случай, давайте перечитаемъ вмст.
Авторъ желаетъ доказать, что ‘добролюбовско-писаревскія воззрнія’ никогда не имли силы надъ нашими крупными художественными талантами, надъ ‘корифеями’, и что Салтыковъ не составляетъ въ этомъ отношенія исключенія. Значитъ, Салтыковъ принадлежитъ къ числу корифеевъ. Это высокое положеніе авторъ отводитъ Салтыкову и въ другихъ мстахъ своего произведенія. Но тутъ, желая отстоять свой тезисъ о независимости Салтыкова отъ ‘добролюбовско-писаревскихъ воззрній’, онъ попадаетъ на какую-то словесную зарубку, которая отклоняетъ силу его критики совсмъ въ сторону отъ намченной цли. Салтыковъ оказывается писателемъ весьма невысокаго полета, безполезно осмивающимъ современниковъ-соотечественниковъ,— безполезно потому, что сатира тогда только можетъ приносить пользу, когда читатель твердо знаетъ, ради какихъ идеаловъ сатирикъ осмиваетъ жизнь. Вотъ, напримръ, Ювеналъ, Раблэ, Свифтъ. Вы натурально ждете, что вамъ при этомъ, въ укоръ Салтыкову, укажутъ положительные идеалы Ювенала, Раблэ, Свифта, но тутъ пила опять длаетъ зигзагъ и вамъ говорятъ только, что Ювеналъ ‘боролся съ развращенностью римскаго общества’. Въ чемъ же тутъ укоръ Салтыкову и гд положительные идеалы Ювенала? Возвращаясь къ началу аргументаціи автора, вы спросите: гд же общанная независимость Салтыкова отъ ‘добролюбовско-писаревскихъ воззрній’? Авторъ нигд не сообщаетъ сколько-нибудь ясно, какую именно группу идей разуметъ онъ подъ этими воззрніями, но он достаточно извстны, по крайней мр, для того, чтобы видть, что авторъ ни мало не разъяснилъ ‘великаго недоразумнія’. ‘Свобода — величайшее благо, хорошо было бы, если бы на Руси вывелись вс подлецы, мерзавцы, если бы ‘свинья не торжествовала’, а честный человкъ не подвергался бы ежеминутно незаслуженнымъ невзгодамъ’,— разв все это такъ ужъ несовмстимо съ ‘добролюбовско-писаревскими воззрніями’?
Произведеніе, изъ котораго я заимствовалъ приведенную тираду, есть статья г. Сементковскаго Шестидесятые годы и современная беллетристика, напечатанная въ апрльской книжк Историческаго Встника. Перо у г. Сементковскаго несомннно бойкое: фраза красива, ютя и не блещетъ какою-нибудь оригинальностью, слова текутъ за словами въ грамматически стройномъ порядк и мстами, повидимому, проникнуты горячимъ одушевленіемъ. Но этимъ бойкимъ перомъ г. Сементковскій не владетъ, напротивъ, оно имъ владетъ, вслдствіе чего статья переполнена всякаго рода логическими зигзагами, противорчіями, ненужными самому автору положеніями, недомолвками, перемолвками. Есть въ ней и поразительныя неправды въ чисто-фактическомъ смысл, но я думаю, что и ихъ надо отнести отчасти на счетъ все того же бойкаго пера, которое управляетъ ‘сердитымъ умомъ’ г. Сементковскаго.
Содержаніе статьи г. Сементковскаго шире ея заглавія. Авторъ желаетъ вообще указать литературной критик правильные пути для оцнки современной беллетристики, причемъ страннымъ образомъ обращается съ своими поученіями почти исключительно ко мн. Я выпустилъ недавно книжку подъ тмъ же заглавіемъ Литература и жизнь, подъ которымъ и теперь бесдую съ читателемъ. Ее же избралъ г. Сементковскій и матеріаломъ, и мишенью для своихъ поученій, лишь два или три раза упоминая, кром нея, объ Исторіи новйшей русской литературы г. Скабичевскаго. Большая это, конечно, для меня честь, но, долженъ признаться, поистин мною не заслуженная. Во всей моей книжк, состоящей изъ двадцати пяти печатныхъ листовъ, только дв маленькія главы (два фельетона Русскихъ Вдомостей) посвящены только двумъ современнымъ нашимъ беллетристамъ, именно г. Чехову и г. Потапенку. Но и помимо того, хотя мн случалось писать, между прочимъ, и о беллетристическихъ произведеніяхъ, но спеціально литературною критикой я никогда не занимался. Мн какъ-то не пришлось до сихъ поръ высказаться даже о такомъ высокоталантливомъ беллетрист, какъ г. Короленко, не говоря уже о цломъ ряд другихъ. Поэтому я, казалось бы, представляю собою гораздо мене выгодный и удобный сюжетъ для г. Сементковскаго, чмъ критики, боле или мене регулярно и пристально слдящіе въ разныхъ журналахъ и газетахъ за текущею беллетристикой. Правда, г. Сементковскій объявляетъ войну преданіямъ шестидесятыхъ годовъ, и я отношусь къ нимъ съ глубокимъ уваженіемъ. По, во-первыхъ, я не одинъ стою на этой точк зрнія, во-вторыхъ, если мой образъ мыслей вообще и по отношенію къ шестидесятымъ годамъ въ частности заслуживаетъ порицательнаго вниманія г. Сементковскаго, то онъ нашелъ бы себ боле подходящую мщу, напримръ, въ предисловіи къ сочиненіямъ Шелгунова, гд мн пришлось высказаться о шестидесятыхъ годахъ съ достаточною полнотой. Да и въ книжк Литература и жизнь онъ нашелъ бы боле обильную добычу для себя, если бы не пріурочилъ свою статью къ вопросу о беллетристик и литературной критик. Такимъ образомъ, сосредоточивъ свое вниманіе исключительно или почти исключительно на мн, а у меня столь же исключительно на литературной критик, г. Сементковскій нанесъ существенный ущербъ своей собственной работ. Я склоненъ думать, что эта невыгодная позиція есть просто непроизвольный зигзагъ бойкаго пера, владющаго г. Сементковскимъ. И въ этомъ меня еще боле убждаетъ самое содержаніе тхъ поученій, съ которыми онъ ко мн обращается.
Мн не разъ приходилось указывать на преобладающую въ ныншней литератур растерянность, невыдержанность направленія въ разныхъ органахъ, отсутствіе опредленныхъ взглядовъ на идеи и вещи. Одно изъ такихъ моихъ замчаній обратило на себя вниманіе г. Сементковскаго. Онъ говоритъ: ‘Нтъ сколько-нибудь внимательнаго наблюдателя, который не замтилъ бы, что въ міросозерцаніи русскаго общества произошелъ за послднія десять лтъ коренной передомъ. Г. Михайловскій и самъ это признаетъ, но какъ-то странно, съ разными ужимками, не договаривая своей мысли. Прежде,— говоритъ онъ,— все было ясно: Катковъ, такъ Катковъ, Салтыковъ, такъ Салтыковъ. А теперь пошелъ разбродъ и разладъ. Читатель не знаетъ, ‘кому врить, за кмъ идти’. Очень странное, даже непонятное разсужденіе. Неужели г. Михайловскій можетъ выставлять удовлетворительнымъ такое положеніе, когда читатель слпо слдуетъ за тмъ или другимъ авторитетомъ? Какъ это соотвтствуетъ традиціямъ шестидесятыхъ годовъ!’
Опять немножко вниманія, читатель. Г. Сементковскій находитъ у меня ‘разныя ужимки’ и ‘недоговоренныя мысли’. Послднихъ у всякаго русскаго писателя можно найти не мало, но къ ‘ужимкамъ’ я, кажется, не склоненъ. Со стороны, однако, дло видне, и я ждалъ, что г. Сементковскій дйствительно укажетъ какую-нибудь ‘ужимку’ или, по крайней мр, хоть недоговоренную мысль. По бойкое перо г. Сементковскаго длаетъ непроизвольный зигзагъ, и онъ приводитъ такую мою мысль, которая даже въ его изложеніи оказывается вполн договоренной и не содержащей въ неб ни малйшей ужимки. ‘Прежде все было ясно: Катковъ, такъ Катковъ, Салтыковъ, такъ Салтыковъ, а теперь пошелъ разбродъ и разладъ, читатель не знаетъ кому врить, за кмъ идти’,— что можетъ быть проще и ясне этого? Но дале г. Сементковскій уже и не настаиваетъ на ужимкахъ и недоговоренности, а объявляетъ мою мысль ‘странною, даже непонятною’, приглашающею читателя слпо слдовать за авторитетами. Пусть такъ, пусть я долженъ краснть за свою мысль, но ужимокъ, всетаки, тутъ никакихъ нтъ, он сорвались съ бойкаго пера моего почтеннаго оппонента нечаянно. Но, можетъ быть, и вся приведенная тирада г. Сементковскаго есть не боле, нагъ нечаянный зигзагъ. Страницей раньше онъ излагаетъ свой собственный взглядъ на существующій въ нашей литератур ‘разбродъ и разладъ’. Его особенно занимаетъ разладъ между публицистикой, критикой и беллетристикой. Отсюда ‘крайняя неясность и сбивчивость цлей’. ‘Эта сбивчивость деморализуетъ читателя, не имющаго досуга или возможности разобраться во всей этой прискорбной разноголосиц. Мы дошли до того, что читатель вмст съ критиками какъ бы пахнулъ рукой на вс направленія, увренный, что какихъ-либо ясныхъ и устойчивыхъ идеаловъ въ печатномъ слов искать нечего, что одни опошлились и утратили свое значеніе, другіе еще не народились, и что поэтому лучше всего жить такъ, какъ Богъ на душу положитъ’. Спрашивается, въ чемъ собственно состоитъ разница между этимъ разсужденіемъ г. Сементковскаго и тмъ моимъ вышеприведеннымъ, которое онъ находитъ ‘страннымъ, даже непонятнымъ’? Я думаю, въ томъ только, что я выразился короче, ясне и проще…
‘Г. Михайловскій, какъ умный человкъ, останавливается подчасъ съ явнымъ недоумніемъ надъ вопросомъ: отчего тотъ или другой изъ современныхъ беллетристовъ вдругъ пріобртаетъ извстность и всми охотно читается? Это недоумніе объясняется съ публицистической точки зрнія тмъ, что критикъ вритъ въ заслуженный успхъ только такихъ произведеній, въ которыхъ основная идея соотвтствуетъ его политическимъ и соціальнымъ идеаламъ. А тутъ вдругъ г. Чеховъ, г. Потапенко! Что они Гекуб и что она имъ?’ Такъ иронизируетъ г. Сементковскій. Рискуя оказаться не умнымъ человкомъ, я долженъ сказать, что никогда не останавливался съ недоумніемъ надъ вопросомъ: отчего г. Чеховъ или г. Потапенко пользуются успхомъ? Дв главы моей книжки, посвященныя этимъ двумъ талантливымъ беллетристамъ, такъ невелики, что получаса слишкомъ достаточно для самаго внимательнаго ихъ прочтенія. И если читатель ршится пожертвовать этимъ получасомъ, то увидитъ, что въ тхъ главахъ нтъ и слда указываемаго г. Сементковскимъ недоумнія. Мн случалось выражать сожалніе, что таланты обоихъ названныхъ писателей не всегда получаютъ то приложеніе, которое имъ, съ моей точки зрнія, приличествуетъ, но причины ихъ успха не возбуждаютъ во мн ни малйшаго недоумнія. Причины эти заключаются, прежде всего, въ ихъ талантливости, а, во-вторыхъ, въ извстномъ состояніи умственной и нравственной температуры общества. Правъ я или нтъ, это другой вопросъ, но, во всякомъ случа, г. Сементковскій приписалъ мн недоумніе, котораго я никогда не чувствовалъ и не выражалъ. Я только утверждаю фактъ, не думая уличать г. Сементковскаго въ недобросовстности. Нтъ, онъ просто не владетъ своимъ бойкимъ перомъ.
Говоря о первыхъ двухъ томахъ повстей и разсказовъ г. Потапенка, я нашелъ въ нихъ слдующую общую черту: ‘Везд дйствующія лада ставятъ себ извстныя цди, крупныя или мелкія, хорошія или дурныя, и везд успхъ или неуспхъ, по задач автора, зависитъ отъ разсчета пущенныхъ въ ходъ силъ… Самыя цли, къ которымъ стремятся дйствующія лица г. Потапенка, представляютъ для него второй вопросъ. Его занимаетъ торжествующая или гибнущая сила сама по себ, процессъ достиженія или недостиженія цли’. Приведя эти слова, г. Сементковскій пишетъ: ‘Это очень мткое замчаніе. Но удивительно, что критикъ такъ близко подошелъ къ самому существенному вопросу, подошелъ, повертлся около него и отошелъ. А, между тмъ, такъ естественно было спросить себя: почему же г. Потапенко занятъ не столько цлью, сколько средствами ея достиженія,— и такъ легко было отвтить, что въ созданіи цлей самыхъ широкихъ, самыхъ прекрасныхъ, мы всегда были сильны, а вотъ въ средствахъ для достиженія не только этихъ широкихъ, но даже самыхъ крошечныхъ цлей мы всегда проявляли замчательную несостоятельность’. И т. д.: бойкое перо влечетъ автора къ благодарности современнымъ беллетристамъ, ‘старающимся выяснить своимъ читателямъ, что, прежде всего, для успха въ жизни надо соразмрять средства съ цлью, что недостаточно поставить себ возвышенную и благородную цль, но надо, кром того, вдуматься въ средства, которыя могутъ привести къ ея достиженію’.
Не буду доискиваться, въ какой мр ‘старанія выяснить своимъ читателямъ’ ту или другую моральную или практическую истину приличествуютъ задачамъ беллетристики, какъ ихъ понимаетъ самъ г. Сементковекій. Это какъ будто отдаетъ тми самыми шестидесятыми годами, противъ которыхъ онъ протестуетъ. Но пусть ужь онъ безданно и безпошлинно путается въ своихъ собственныхъ мысляхъ, а вотъ зачмъ онъ чужія-то путаетъ? Напрасно онъ утверждаетъ, что я не задавалъ себ вопроса о томъ, почему г. Потапенко интересуется не столько цлью своихъ дйствующихъ лицъ, сколько средствами, которыя ими пускаются въ ходъ для достиженія цлей. Нтъ, я себ этотъ вопросъ задавалъ, но отвтить на него такъ, какъ предлагаетъ г. Сементковскій, не могъ и посейчасъ не могу, несмотря на краснорчіе г. Сементковскаго. Съ тхъ поръ, какъ я писалъ о г. Потапенк, этотъ необычайно плодовитый писатель усплъ выпустить еще два тома повстей и разсказовъ, да и, кром того, въ Недл, Артист, Историческомъ Встник, Сверномъ Встник, Мір Божіемъ, Русскомъ Богатств, Русскихъ Вдомостяхъ, Русской Мысли у него накопилось матеріала, пожалуй, еще тома на четыре. Казалось бы, при такой необычайной плодовитости, писатель долженъ быть передъ нами, читателями, весь какъ на ладони,— со всми свояки достоинствами и недостатками, симпатіями и антипатіями, цлями и пріемами. Говорятъ, что надо пудъ соли състь съ человкомъ, чтобы его узнать. Этотъ пудъ мы ужь, наврное, съ г. Потапенкомъ съли, а, между тмъ, я едва ли ошибусь, если скажу отъ лица большинства читателей, что мы г. Потапенка не знаемъ. Мы знаемъ его повсти и разсказы, но не знаемъ его самого, его внутренняго міра. И въ этомъ отношеніи его рдкая плодовитость не только не помогаетъ длу, а даже, кажется, мшаетъ. Творчество г. Потапенка крайне неровно. Какъ въ первыхъ двухъ томахъ его повстей и разсказовъ съ трудомъ врилось, что такія вещи, какъ На дйствительной служб и Здравыя понятія, написаны одною и тою же рукой, такъ и теперь невольно изумляешься, сопоставляя, напримръ, превосходный разсказъ Шестеро съ нкоторыми другими,— съ романовъ Не герой или разсказомъ Самородокъ, Это именно точно разныя руки писали, и, благодаря подписи ‘И. Потапенко’, цльность и художественность отдлки деталей въ разсказ Шестеро только еще боле оттняютъ какую-то странную растерянность и грубость работы Самородка и Не героя. Если бы г. Потапенко былъ не столь плодовитъ, то вроятность подобныхъ художественныхъ кляксовъ была бы значительно меньше. А при этомъ раскрылся бы, можетъ быть, для читателя и тотъ внутренній міръ г. Потапенка, о которомъ мы теперь почти не имемъ понятія. Что касается этого внутренняго міра, то изъ первыхъ двухъ тоновъ повстей и разсказовъ г. Потапенка я могъ извлечь только одно: онъ всего боле интересуется условіями успха или неуспха въ смысл достиженія поставленныхъ себ человкомъ цлей. Г. Сементковскій счастливе или проницательне меня: онъ извлекъ нчто большее, а именно убжденіе, что г. Потапенко ‘старается выяснить своимъ читателямъ’ ту мысль, что ‘недостаточно поставить себ возвышенную и благородную цль, но надо, кром того, вдуматься въ средства, которыя могутъ привести къ ея достиженію’. Къ сожалнію, я никакъ не могу согласиться съ этимъ выводомъ, хотя онъ, путемъ непроизвольнаго зигзага, сдланъ изъ моего замчанія, какъ бы естественное его дополненіе, мною по близорукости не усмотрнное или не договоренное.
Условія успха или неуспха въ жизни, какъ беллетристическая теіа, не составляютъ, конечно, исключительной принадлежности г. Потапенка. Напротивъ, фабула многаго множества романовъ, повстей, разсказовъ, драмъ, комедій, водевилей, поэмъ построена на чьей-нибудь удач въ какомъ-нибудь отношеніи или неудач. Да и лирика, въ большинств случаевъ, занята торжествомъ или предчувствіемъ побды, или молитвой о побд, отчаяніемъ или позоромъ пораженія, тоской нераздленной любви или-восторгомъ любви счастливой и т. д.,— вообще разнообразными радостными или горестными волненіями по поводу достиженія или недостиженіи цли. Иначе и быть не можетъ, потому что въ чемъ же и жизнь человческая состоитъ, какъ не въ томъ, что мы ставимъ себ цли, боремся ради нихъ съ большею или меньшею энергіей, работаемъ, падаемъ, торжествуемъ, отступаемъ, выигрываемъ, проигрываемъ, пока, наконецъ, не прикроетъ насъ могильный камень? Въ этомъ жизнь, и литература ее отражаетъ. Но цли бываютъ разныя,— крупныя и мелкія, благородныя и подлыя, цли всей жизни и цли повседневныя. Герой Здравыхъ понятій говоритъ: ‘если бы люди могли составлять строго-математическую пропорцію между своими цлями и своими силами, то не было бы слезъ на земл’. Это, конечно, неврно, хотя, по авторскому произволу, успхи героя Здравыхъ понятій дйствительно математически точно разсчитаны. Не говоря уже о томъ, что достиженіе или недостиженіе цли часто зависитъ совсмъ не отъ врнаго или неврнаго разсчета силъ, а отъ разныхъ случайностей, не говоря объ этомъ, есть цли, достигнуть которыхъ нельзя, иначе, какъ заставивъ другихъ проливать слезы (таковы, между прочимъ, цли героя Здравыхъ понятій). Но въ томъ-то и состоитъ особенность г. Потапенка, что онъ интересуется, главнымъ образомъ, самымъ фактомъ удачи или неудачи и процессомъ достиженія или недостиженія цли, независимо отъ какой бы то ни было классификаціи и квалификаціи цлей. Изъ этого, однако, отнюдь не слдуетъ, чтобы г. Потапенко старался разъяснить намъ, что недостаточно поставить себ высокую и благородную цль, а надо и о средствахъ подумать. Я бы желалъ знать, какъ приложить свое объясненіе г. Сементковскій къ повсти Здравыя понятія, въ которой и помину нтъ о какой-нибудь высокой или благородной цли. Герой этой повсти есть настоящій негодяй, поставившій себ цлью разбогатть и достигающій этой цли рядомъ даже мало вроятныхъ, но превосходно разсчитанныхъ подлостей. Если даже предположить, что авторъ ‘старается разъяснить’ что-то своимъ читателямъ, то ужъ, конечно, не то, что ему подсказываетъ заднимъ числомъ г. Сементковскій.
Г. Сементковскій, кажется, впрочемъ, даже не упоминаетъ о Здравыхъ понятіяхъ, его больше интересуетъ другая повсть г. Потапенка — На дйствительной служб и ея герой — молодой священникъ о. Кириллъ, посвятившій себя на служеніе народу. Повсть очень хороша, а о. Кириллъ несомннно положительный типъ, заслуживающій всякаго сочувствія. Таково же, примрно, сужденіе и г. Сементковскаго, Мн кажется, однако, что можно бы было обойтись и безъ того паоса, съ которымъ г. Сементковскій произноситъ свое сужденіе. Онъ кончаетъ его, а вмст съ тмъ и всю свою статью слдующими вдохновенными словами: ‘Ради Бога, не будемъ ихъ (людей, подобныхъ о. Кириллу) смшивать съ ‘мутными волнами дйствительности’. Наоборотъ, будемъ на нихъ указывать, протягивать имъ руку, отдавать имъ почетное мсто, потому что они — истинные работники народной нивы, потому что они — надежда земли русской’. Сильно сказано, эффектный финалъ статьи, бойкое перо у г. Сементковскаго. Но я бы хотлъ знать, къ кому онъ обращаетъ эту трогательную и патріотическую просьбу ‘ради Бога’? Надо думать, ко мн, потому что и раньше шла рчь о моемъ именно и только о моемъ отношеніи къ г. Потапенку, да и цитируемыя г. Сементковскимъ ‘мутныя волны дйствительности’ — мой грхъ. Надо, значитъ, думать, что я потщился утопить о. Кирилла въ мутныхъ волнахъ дйствительности или вообще какъ-нибудь смшалъ его съ грязью. Иначе, зачмъ бы г. Сементковскому упрашивать меня даже ‘ради Бога’? То-то и есть: зачмъ? Совсмъ это въ данномъ случа праздный вопросъ. Бабы у г. Сементковскаго, по лермонтовской формул, умъ водилъ перомъ, такъ можно бы было спрашивать: зачмъ? А теперь его просто перо завело куда ему вовсе не нужно. Успхъ повсти На дйствительной служб для меня не только понятенъ, какъ понятенъ успхъ г. Потапенка вообще, но это, кром, того, вполн заслуженный успхъ. И достоинства повсти, и симпатичность ея героя мною признаны слишкомъ за годъ до того, какъ изложилъ свои мысли г. Сементковскій. Въ этомъ каждый можетъ легко убдиться, заглянувъ въ соотвтственную главу моей книжки. А г. Сементковскій ‘ради Бога’ проситъ…
II.
Читатель, можетъ быть, недоумваетъ, зачмъ я его вожу по слдамъ зигзаговъ г. Сементковскаго. Мало ли, въ самомъ дл, что кому вздумается написать, не соображаясь ни съ логикой, ни съ фактическою правдой. На всякое чиханіе не наздравствуешься, и я остановился на стать г. Сементковскаго, конечно, не ради вышеприведенныхъ мелочей, какихъ я могъ бы извлечь изъ нея еще съ десятокъ. Все это, пожалуй, пустяки, не стоющія вниманія. Но есть въ стать г. Сементковскаго одна черта, которая повергла меня въ такое изумленіе, что я не могу не подлиться имъ съ читателемъ. Прямо скажу, изумленіе это граничитъ съ негодованіемъ, которое даже не вполн умряется убжденіемъ, что г. Сементковскій не вдаетъ, что творитъ, ибо и вообще не владетъ своимъ бойкимъ перомъ.
По мннію г. Сементковскаго, у насъ замчается ‘почти всеобщее отрицаніе традицій шестидесятыхъ годовъ’. Выяснилось это отрицательное отношеніе въ послдніе примрно десять лтъ, и г. Сементковскій является однимъ изъ его выразителей. Если бы, однако, меня спросили, что именно онъ отрицаетъ, что именно разуметъ подъ словами ‘традиціи шестидесятыхъ годовъ’, то я затруднился бы отвтить, хотя прочиталъ статью г. Сементковскаго внимательно и другимъ рекомендую читать ее такъ же. Иногда онъ замняетъ эти слова ‘добролюбовско-писаревсмими воззрніями’ и тмъ значительно съуживаетъ поле своего отрицанія. Затмъ онъ упрекаетъ другихъ въ томъ, что они смшиваютъ разныя теченія, существовавшія въ шестидесятыхъ годахъ, а самъ, ничтоже сумняся, пишетъ ‘добролюбовско-писаревскія воззрнія’. Въ дйствительности Добролюбовъ и Писаревъ — это дв большія разницы, какъ говорятъ русскіе нмцы, именно дв, если не больше. Уловить предлы недовольства г. Сементковскаго поэтому чрезвычайно трудно. Да я за этимъ не гонюсь. Мн хочется остановиться только на одномъ пункт этого недовольства.
По адресу шистидесятыхъ годовъ и ‘ихъ эпигоновъ’ г. Сементковскій замчаетъ, что у насъ ‘не любятъ заниматься изученіемъ Россіи, ея прошлымъ, нуждами и чаяніями громаднаго большинства населенія. Что въ ней хорошаго? Разв только идеи такъ называемыхъ передовыхъ людей. То ли дло Западъ, эта обтованная ихъ земля!’ Развивая это свое положеніе, г. Сементковскій достигаетъ вершинъ краснорчія. Его бойкое перо пишетъ: ‘Не могутъ же все только въ столиц ‘гремть витіи’, а тамъ, ‘во глубин Россіи’, не можетъ и впредь царить ‘вковая тишина’. Нтъ, на самомъ дл эта тишина давно уже нарушена. Зашевелился огромный муравейникъ, заколыхалось великое море, по всплыло изъ него на поверхность вовсе не то, что мы ожидали. Пока мы ‘прекраснодушничали’, пока въ столицахъ ‘гремли витіи’, тамъ, въ медвжьихъ углахъ нашего отечества, поднялся другой шумъ, робкій, неясный, но, все-таки, уже опредленный, а когда мы къ нему прислушиваемся, что же мы слышимъ? Немолчный припвъ: ‘кулакъ-кабакъ, кабакъ-кулакъ’. Это монотонный, но душу раздирающій припвъ, и когда мы его слышимъ, мы не можемъ не спросить себя: что же нами сдлано въ теченіе тридцати лтъ для того, чтобы покончить съ этимъ припвомъ? Гд мы были,— мы, интеллигентная Русь?’
Да, въ самомъ дл, гд мы были, что длали? Что длалъ, напримръ, г. Сементковскій? Къ сожалнію, свднія мои по этой части очень невелики. Въ старые годы, такъ, примрно, въ середин тхъ тридцати лтъ, которыя теперь г. Сементковскій сплошь обдаетъ своимъ презрніемъ, я изрдка имлъ удовольствіе встрчать его въ редакціи Отечественныхъ Записокъ, гд онъ былъ переводчикомъ польскихъ беллетристическихъ произведеній. Въ 1882 г. онъ издалъ одинъ (если не ошибаюсь, изданіе дальше не пошло) томъ Польской Библіотеки, куда вошли его переводы съ польскаго и, кром того, Польскія письма, не знаю гд прежде напечатанныя. Потомъ я надолго потерялъ г. Сементковскаго изъ вида, и только вотъ въ самое послднее время видлъ его подпись подъ какою-то статьей Свернаго Встника, да подъ предисловіемъ къ русскому переводу книги Ланге Рабочій вопросъ (объ этой книг и объ этомъ предисловіи у насъ будетъ разговоръ ниже). Это очень немного, и я увренъ, что г. Сементковскій совершилъ еще многое, мн неизвстное, что онъ иметъ полное право выдлять себя изъ мстоименія ‘мы’, которые только ‘прекраснодушничали’, на себя любовались, отечеству своему и народу русскому никакого вниманія не оказывали и т. д. Весь этотъ краснорчивый обвинительный актъ составляетъ одинъ изъ эпизодовъ борьбы г. Сементковскаго съ представителями шестидесятыхъ годовъ и ихъ эпигонами. А самъ онъ, надо думать, такимъ обвиненіямъ не подлежитъ. Я очень радъ такъ думать, но въ моемъ представленіи г. Сементковскій есть, все-таки, только хорошій переводчикъ съ польскаго и авторъ Польскихъ писемъ, весьма двусмысленной цнности. Чтобы освжить этотъ образъ въ своей памяти, я заглянулъ въ Польскія письма и нашелъ тамъ, между прочимъ (въ письм четвертомъ), слдующее. Г. Сементковскій полемизируетъ съ какимъ-то, повидимому, анонимнымъ польскимъ публицистомъ, высказавшимъ нсколько замчаній о русской печати. Г. Сементковскій является горячимъ защитникомъ этой печати и пишетъ ей настоящій панегирикъ. Напримръ: ‘О финансовыхъ и экономическихъ вопросахъ мы и говорить не станемъ, такъ какъ всякому, хотя бы только поверхностно слдившему за нашею печатью, извстно, съ какою энергіей и знаніемъ дла она отстаивала приложеніе здравыхъ началъ къ нашему государственному и народному хозяйствамъ. Поистин можно сказать, что голосъ русской печати былъ голосомъ людей, которые своими заслугами предъ государствомъ стяжали себ право на вліятельное положеніе въ немъ’. Много еще другого пріятнаго для насъ, русскихъ писателей, говоритъ г. Сементковскій въ пику польскому публицисту, хотя, признаюсь, я лично отъ нкоторыхъ изъ этихъ пріятностей охотно отказался бы и во всякомъ случа не подписался бы подъ ними. По дло не въ этомъ. Письмо г. Сементковскаго помчено 1880 годомъ, значитъ, двнадцать лтъ тому назадъ почтенный авторъ не такъ уже презрительно относился къ ‘интеллигентной Руси’ и не укорялъ ее за позорное бездйствіе. Конечно, мннія могутъ мняться, и то, что казалось г. Сементковскому двнадцать лтъ тому назадъ блымъ, могло съ тхъ поръ въ его глазахъ почернть. Однако, кром мнній г. Сементковскаго или кого другого, есть еще и факты, есть они и въ четвертомъ ‘польскомъ письм’. Дло въ томъ, что польскій публицистъ, съ которымъ г. Сементковскій полемизируетъ, впалъ въ нкоторыя чисто-фактическія ошибки. Такъ, напримръ, онъ, по какому-то странному недоразумнію, отнесъ Встникъ Европы и Русскую Старину къ славянофильскимъ органамъ. Такія фактическія ошибки г. Сементковскому, конечно, не трудно было отмтить. Между прочимъ, Отечественныя Записки польскій публицистъ назвалъ ‘западническихъ органомъ’, а г. Сементковскій внесъ поправку или дополненіе, указавъ характеристическую черту названнаго журнала въ томъ, что онъ ‘съ успхомъ разрабатываетъ вс вопросы, имющіе отношеніе къ крестьянству’. ‘Съ успхомъ’ или нтъ,— это вопросъ особый, теперь г. Сементковскій выразился бы, можетъ быть, не столь любезно. Но что ‘разработка всхъ вопросовъ, имющихъ отношеніе къ крестьянству’, составляла характеристическую черту Отечественныхъ Записокъ, это фактъ несомннный. Читатель понимаетъ удовольствіе, съ которымъ я прочиталъ удостовреніе на этотъ счетъ г. Сементковскаго. Во-первыхъ, Отечественныя Записки близки моему сердцу по личнымъ воспоминаніямъ, и мн пріятно было удостовриться, что не къ нимъ относится замчаніе г. Сементковскаго: ‘не любятъ заниматься изученіемъ Россіи, нуждами и чаяніями громаднаго большинства населенія, что въ ней хорошаго? То ли дло Западъ, эта обтованная ихъ земля!’ Это могъ бы сказать, по недоразумнію или незнакомству съ дломъ, какой-нибудь иностранный публицистъ, а уже никакъ не г. Сементковскій, самъ принимавшій участіе въ Отечественныхъ Запискахъ, хотя бы только въ качеств переводчика. Затмъ, нигд традиціи шестидесятыхъ годовъ не блюлись въ такой мр, какъ въ Отечественныхъ Запискахъ, а поэтому… поэтому я ршительно не понимаю, къ кому обращается г. Сементковскій съ своимъ грознымъ вопросомъ: ‘Гд мы были,— мы, интеллигентная Русь?’ Я отнюдь не говорю, что укоризны г. Сементковскаго неосновательны вообще, но вставка ихъ, безъ всякихъ оговорокъ, въ статью, направленную противъ преданій шестидесятыхъ годовъ, есть такой зигзагъ, къ которому я, каЮсь, не могу вполн хладнокровно относиться. Есть границы, за которыми бойкость пера, владющаго писателемъ, перестаетъ быть смягчающимъ обстоятельствомъ.
Г. Сементковскій разслышалъ по деревнямъ ‘монотонный, но душу раздирающій припвъ: кулакъ-кабакъ, кабакъ-кулакъ’. Онъ, повидимому, очень гордъ своимъ открытіемъ, съ высоты котораго презрительно оглядывается на тридцатилтнюю пустыню, оставленную имъ назади. А, Боже мой, не такая же ужь это сплошная пустыня! Припомнимъ хоть знаменитое Предостереженіе Салтыкова, этого безполезнаго, по приговору г. Сементковскаго, писателя. Помните: ‘Раздается кличъ: идетъ чумазый! Идетъ и на вопросъ: ‘что есть истина?’ — твердо и неукоснительно отвчаетъ: ‘распивочно и на выносъ!’ Эво дйствительно грозное и яркое слово сказано много раньше шепелявыхъ рчей г. Сементковскаго (шепелявость часто уживается съ бойкостью). Мотивъ ‘припва’, разслышаннаго г. Сементковскимъ, есть явственный сколокъ съ мотива ‘клича’, давно уловленнаго Салтыковымъ,— конечно, сколокъ блдный, слабый, изуродованный, но, вдь, не Салтыковъ же въ этомъ виноватъ, и не шестидесятые годы вообще! Что касается параллели между гремящими въ столицахъ витіями и вковою тишиной въ глубин Россіи, то не мшало бы г. Сементковскому припомнить… ну, хоть Сонъ въ лтнюю ночь того же безполезнаго Салтыкова, его Комяф, его ‘проблему о мужик’ и ‘человка, питающагося лебедой’. Мн, по крайней мр, живо вспомнилось все это при чтеніи удивительной статьи г. Сементковскаго,— это и еще многое другое.
Не говоря о цломъ ряд публицистовъ, такъ или иначе, худо или хорошо, разрабатывавшихъ равные общіе и частные вопросы, относящіеся къ ‘нуждамъ и чаяніямъ громаднаго большинства населенія’, вспомнился Елисеевъ, о которомъ Шелгуновъ писалъ въ Русской Мысли: ‘Конечно, не Елисеевъ выдумалъ ‘мужика’, но онъ его сконцентрировалъ въ журнал, котораго былъ душой, и можно сказать, что Елисееву ‘мужикъ’ обязанъ боле всего тмъ, что къ нему повернулось общественное мнніе и что, наконецъ, явилась даже ‘мужицкая’ внутренняя политика. Эта заслуга останется за Елксеевымъ’. Это мнніе Шелгунова преувеличено только относительно результатовъ, а ужь никакъ не относительно самой дятельности Елисеева. И за покойникомъ несомннно останется заслуга, въ которой разные гг. Сементковскіе съ слишкомъ короткою памятью не причемъ окажутся. Вспомнился мн еще, не говоря о Некрасов съ его пснями о мужицкой нужд и мужицкомъ гор, цлый рядъ беллетристовъ, пристально изучавшихъ и изображавшихъ деревенскую жизнь, и между ними такой недюжинный талантъ, какъ г. Златовратскій. Вспомнился Гл. Успенскій, всего себя отдавшій деревн, даже въ ущербъ своему огромному художественному дарованію. И когда изъ этихъ крупныхъ и мелкихъ слагаемыхъ образовалась, наконецъ, сумма всего происходившаго на моихъ глазахъ, я подумалъ, что есть люди, которые могли бы безъ угрызеній совсти отвтить на вопросъ г. Сементковскаго: ‘гд мы были,— мы, интеллигентная Русь?’ Эта сумма сама по себ, разумется, не чрезмрна,— въ такомъ дл о чрезмрности, казалось бы, и рчи быть не можетъ, однако, въ свое время она многимъ представлялась именно чрезмрною. Разные литературные гурманы находили, что литература слишкомъ ‘провоняла’ мужицкимъ полушубкомъ, что нуженъ же ‘дессертъ’, что интересы ‘культурной’ жизни должны стоять на первомъ план и т. д. Щедрину, Успенскому, да и мн, гршному, въ качеств литературнаго обозрвателя, не разъ приходилось отбиваться отъ этихъ нападокъ. И все это затмъ, чтобы г. Сементковскій открылъ Америку, да еще лягнулъ тхъ, кто въ теченіе многихъ лтъ на этой Америк настаивалъ…
Я хотлъ бы думать, что и въ этомъ случа бойкое перо г. Сементковскаго, помимо его воли и сознанія, увлекло его туда, куда ему вовсе не нужно. Хотлъ бы, но не могу удержаться на этой снисходительной точк зрнія. Слишкомъ значительна та литературная полоса, на счетъ которой г. Сементковскій обнаруживаетъ бойкость своего пера, и слишкомъ велика его несправедливость и неблагодарность, чтобы можно было помириться на безсознательности его писанія. Когда онъ, въ пику Салтыкову и въ доказательство присутствія у Ювенала положительныхъ идеаловъ, пишетъ: ‘Ювеналъ боролся съ развращенностью римскаго общества’,— онъ, очевидно, пишетъ не то, что ему нужно. Ему бы надо указать положительные элементы въ дятельности римскаго сатирика, а онъ указываетъ отрицательный, какъ разъ тотъ самый, который въ осужденіе усвоиваетъ русскому сатирику. Для всякаго, сколько-нибудь внимательнаго читатели ясно, что авторъ восхваляетъ Ювенала именно за то, что порицаетъ въ Щедрин, и, слдовательно, самъ себя съ большимъ успхомъ побиваетъ. Относительно обвиняемаго имъ въ безучастіи къ народу литературнаго теченія это отнюдь не столь ясно. Надо вонъ въ двнадцать лтъ тону назадъ напечатанныя Польскія письма заглянуть, чтобы свести на очную ставку собственныя показанія г. Сементковскаго. Тутъ напущенъ туманъ, сквозь который не сразу разберешь настоящія очертанія того, о чемъ рчь идетъ. Тутъ не безъ хитрости, и я постараюсь разъяснить ея мотивы и характеръ. Это занимательная и, притомъ, не особенно трудная задача. Когда проработаешь слишкомъ тридцать лтъ на литературномъ поприщ, когда, какъ справедливо говоритъ обо мн въ одномъ мст г. Сементковскій, ‘посдешь въ литературномъ труд’, тогда поневол до тонкости изучишь психологію писателей, большихъ и малыхъ. Ахъ, я такъ много видлъ и тхъ, и другихъ…
Г. Сементовскій неоднократно употребляетъ въ свой стать слово ‘эпигоны’. Догадываюсь, но не могу съ полною увренностью сказать, какъ самъ онъ относятся къ этому слову, вообще же говоря, у насъ склонны соединять съ нимъ нсколько презрительное понятіе. Это совершенно напрасно. Исторія знаетъ дв группы ‘эпигоновъ’, то-есть ‘посл рожденныхъ’. Во-первыхъ, эпигонами называются миическіе семь греческихъ вождей въ поход противъ ивъ, во-вторыхъ, потомки діадоховъ, между которыми раздлилось царство Александра Македонскаго. Если послдніе, то-есть историческіе эпигоны, несмотря на дарованія и славу многихъ изъ нихъ, не могутъ сравниться блескомъ съ македонскимъ завоевателемъ, то эпигоны миическіе, напротивъ, превзошли своихъ отцовъ, погибшихъ подъ стнами ивъ, и являются побдоносными мстителями за нихъ. Иносказательно подъ эпигонами разумютъ всхъ, продолжающихъ дло отцовъ или вообще предъидущаго поколнія, чмъ, разумется, не предршается ихъ сходство ни съ историческими, ни съ миическими эпигонами: они могутъ и превзойти отцовъ, и спуститься ниже ихъ,— дло только въ преемственности задачъ. Поэтому быть эпигономъ ни мало не постыдно. Мало того, бываютъ обстоятельства, когда постыдно, напротивъ, не быть эпигономъ, а именно во всхъ тхъ случаяхъ, когда неотложная историческая задача осталась по обстоятельствамъ не ршенною. Миическіе эпигоны заслуживали бы съ эллинской точки зрнія негодованія и позора, если бы не были эпигонами, если бы не пошли по слдамъ отцовъ къ ивамъ. Во всякомъ случа, эпигонами могутъ быть и большіе, и маленькіе люди. Но тутъ часто разыгрывается въ лицахъ одинъ любопытный житейскій парадоксъ.
Большіе люди, способные иногда прокладывать и новые пути или даже дйствительно ихъ прокладывающіе, обыкновенно не только не стыдятся пть предшественниковъ, но съ особенною старательностью ихъ разыскиваютъ. Они длаютъ это, прежде всего, въ интересахъ самого дла, которое, разумется, тмъ прочне, чмъ глубже его историческіе корни, а затмъ по личнымъ побужденіямъ справедливости и благодарности. Прочтите, напримръ, предисловіе Дарвина къ американскому изданію Происхожденія видовъ (это предисловіе приложено къ русскому переводу книги Дарвина). Великій натуралистъ самымъ тщательнымъ образомъ перебираетъ вс крупныя и мелкія сочиненія, въ которыхъ такъ или иначе можно усмотрть идею, обезсмертившую его имя. Онъ выражаетъ при этомъ опасеніе, что его очеркъ можетъ быть не полонъ, и доходитъ до такой щепетильности, что заноситъ въ свой списокъ, напримръ, сочиненіе Гукера, появившееся въ печати мсяцемъ позже, чмъ Происхожденіе видовъ, Дарвинъ справедливо разсуждаетъ, что это опозданіе всего на одинъ мсяцъ свидтельствуетъ о независимости работы Гукера отъ взглядовъ, изложенныхъ въ Происхожденіи видовъ. Такъ поступаютъ вс истинно большіе люди. Они дорожатъ истиной, а чмъ больше было указаній на эту истину до нихъ, тмъ вроятне ея торжество. Они по себ знаютъ цну труда и опасаются отнять у своихъ предшественниковъ долю ихъ заслуги. Они преисполнены благодарности къ тмъ, кто такъ или иначе раньше вышелъ на дорогу и освтилъ имъ ее. и если бы Дарвина кто-нибудь назвалъ эпигономъ Ламарка и Жоффруа С.-Илера, онъ не устыдился бы этого титула, памятуя примръ героическихъ иванскихъ эпигоновъ.
Не таковы маленькіе люда. Надо, впрочемъ, оговориться. Есть маленькіе люди вполн почтенные, отлично знающіе мру своего роста, не лзущіе ‘выше сферы своей’ и вполн способные воздать коемуждо по дломъ его, въ томъ числ и своимъ предшественникамъ на поприщ науки, теоретической мысли или практической дятельности. Не о нихъ и рчь. Съ спокойнымъ достоинствомъ принимать положеніе эпигона можетъ и большой, и маленькій человкъ, но, за чрезвычайно рдкими я тмъ боле печальными исключеніями, только очень маленькимъ людямъ свойственно тшить свое самолюбіе опороченіемъ духовныхъ предковъ или отрицаніемъ ихъ заслугъ. Отсюда получается положеніе столь двусмысленное, что изъ него невозможно выбраться иначе, какъ съ боле или мене значительнымъ нравственнымъ ущербомъ. Люди эти по самой природ своей принадлежатъ къ числу тхъ, о которыхъ говорятъ, что они пороху не выдумаютъ. А, между тмъ, они-то именно и жаждутъ его выдумать и пуще всего боятся, какъ бы кто не подумалъ, что они чужимъ порохомъ стрляютъ. Но такъ какъ въ дйствительности своего-то у нихъ нтъ, то они по необходимости заимствуютъ его изъ готовыхъ складовъ, стараясь по возможности замаскировать свои источники. Въ этомъ направленіи они доходятъ до самыхъ некрасивыхъ поступковъ, да иначе и быть не можетъ. Какъ въ самомъ дл сказать ‘новое слово’, когда его за душой нтъ? Поистин, охота смертная, да участь горькая! Самый элементарный выходъ изъ затрудненія состоитъ въ томъ, чтобы анонсировать новое слово, но такъ при анонс и остаться, а на дл тянуть никчемную канитель, въ которой ничего новаго нтъ. Однако, уже и этотъ простйшій и сравнительно безобидный способъ по необходимости сопровождается нкоторою нравственною неопрятностью: читатель-то, во всякомъ случа, обманутъ. Напримръ, смшной критикъ Свернаго Встника (мн пріятно отмтить, что и г. Сементковскій находитъ его смшнымъ) анонсировалъ открытіе ‘новой мозговой линіи’, на запросы которой безсильна отвтить старая литература. Читатель естественно ждалъ, что ему выяснятъ запросы вновь открытой мозговой линіи,— вдь, это не шутка!— а вмст съ тмъ и причины безсилія старой литературы, однако, ничего такого не подучилъ. Но этотъ простйшій случай есть еще сравнительно лучшій. Видно, что человкъ не хочетъ быть эпигономъ, а пороху не хватаетъ, но и его мнимая самостоятельность, и его неблагодарность къ предшественникамъ робко расплываются въ неопредленныхъ и ничего не говорящихъ, хотя и вычурныхъ словахъ. Бываетъ гораздо хуже. Если читатель не очень молодъ и не исключительно среди пріятностей жилъ, то, можетъ быть, и даже наврное, имлъ случай сдлать одно горькое наблюденіе. Оказывая какую-нибудь, хотя бы незначительную, услугу большому человку (большому, какъ личность, какъ характеръ), мы смло можемъ разсчитывать на благодарность, даже далеко превышающую важность услуги, до такой степени, что эта чрезмрность оцнки можетъ даже тяготить. Наоборотъ, услуга или помощь, даже прямо благодяніе, оказанное мелкому человку (опять-таки мелкому, какъ характеръ или личность), сплошь и рядомъ отзывается въ его сердц странною обидой, которой онъ не проститъ, такъ или иначе, а онъ постарается въ отплату напакостить. Я только утверждаю фактъ, по всей вроятности, очень многимъ знакомый, а объяснять его не умю. Что благодарность есть свойство возвышенныхъ натуръ, это понятно, но почему она подмнивается въ мелкихъ натурахъ часто даже прямо злобой и желаніемъ какъ бы отомстить, я этого, признаюсь, не понимаю. Однако, аналогичные факты въ сфер печатнаго слова мн довольно понятны. Тотъ маленькій человкъ, который пуще всего боится прослыть эпигономъ и жадно ищетъ лавровъ невозможнаго для него первенства, относится къ оставленному ему наслдству не какъ къ помощи, а какъ къ помх. Онъ постарается, прежде всего, обойтись безъ этого наслдства, выдумать вполн ‘новое слово’. И хорошо, если ему поврятъ хотя бы какіе-нибудь ротози,— онъ тогда успокоится, онъ, очевидно, не эпигонъ какой-нибудь! Но если даже подобіе новаго слова не вытанцовывается и онъ явственно вынужденъ черпать изъ полученнаго имъ наслдства, его положеніе крайне запутывается. Надо, во что бы то ни стало, разыскать, по крайней мр, какіе-нибудь значительные изъяны въ наслдств,— о маленькихъ, второстепенныхъ поправкахъ не стоитъ и хлопотать,— а можно обойтись съ своими предшественниками и по пословиц: ихъ же добромъ, да имъ же челомъ. Можно, живя на наслдственный духовный капиталъ и именно имъ щеголяя, съ паосомъ корить предшественниковъ: вы, такіе-сякіе, ничего не длали, меня по міру пустили, я теперь долженъ кровью и потомъ зарабатывать свой хлбъ насущный, и вотъ онъ, мой хлбъ, смотрите!… Ничего этотъ краснорчивый человкъ не заработалъ, живетъ исключительно на наслдственный капиталъ, но, въ виду его особеннаго положенія, ему кажется, что предшественники не только ему ничего не оставили, а даже нкоторымъ образомъ обокрали его: лишили его лавровъ первенства, лавровъ новатора, открывающаго невиданные горизонты. Разумется, онъ этой двусмысленной внутренней пружины своей никогда не обнаружитъ, да она, можетъ быть, и ему самому не совсмъ ясна. Тутъ нечего искать не только добросовстности, но и логики, и даже простой осторожности (потому что, вдь, всегда могутъ уличить). Все это забываютъ люди, разъ они задались невозможною задачей прыгнуть выше себя. Эпигонъ, ‘посл рожденный’, страстно, во что бы то на стало, желаетъ быть ‘раньше рожденнымъ’ или перворожденнымъ. Душевная неурядица, проистекающая изъ такого положенія, вполн естественна.
Настоящее ‘новое слово’ есть большая рдкость въ исторіи. Чтобы сказать его, не достаточно обширнаго ума, глубокихъ познаній, благородства души, вообще даже самыхъ блистательныхъ личныхъ качествъ. Нужно еще, чтобы эти качества имли новую точку приложенія, нужно, чтобы была налицо новая задача, достаточно широкая для примненія къ ней крупныхъ силъ,— нужна, словомъ, соотвтственная историческая обстановка. Ничего этого не хотятъ знать люди, прежде всего не желающіе быть эпигонами и не обладающіе вдобавокъ большею частью и выдающимися личными качествами, потому что эти выдающіяся качества тоже, вдь, не заурядное явленіе. Въ очень молодыхъ людяхъ, которымъ ‘новы вс впечатлнья бытія’, преувеличенное самомнніе въ дл открытія новыхъ путей иметъ за себя много смягчающихъ обстоятельствъ. Работу нашихъ предшественниковъ можно уподобить какому-нибудь химическому препарату, часть котораго осла въ вид кристалловъ съ ясно-опредленными гранями, а часть осталась въ раствор и на глазъ незамтна. Преемственная работа мысли частью кристаллизуется въ книгахъ, а частью растворяется незамтнымъ образомъ въ общественномъ сознаніи и пропитываетъ собою всю окружающую насъ духовную атмосферу. Молодой человкъ, ‘посл рожденный’, въ буквальномъ смысл слова, недостаточно знакомый съ подробностями исторіи нашей мысли, а часто и съ общимъ ходомъ ея, можетъ добросовстно заблуждаться относительно источниковъ своихъ идей. Это везд возможно, а у насъ тмъ паче, въ виду обрывистаго хода нашей исторіи. Кристаллизованная часть преемственной работы, книги — не всегда доступны молодымъ людямъ, не всегда удобны даже указанія на нихъ, а разобраться въ тонъ, что воспринято изъ невидимой духовной атмосферы, не легко. Ныншній молодой человкъ уже воспитывается на многомъ изъ того, что въ свое время стоило большихъ усилій и жертвъ. Онъ самъ иной разъ не знаетъ, откуда запала ему та или другая мысль, то или другое чувство, и немудрено, что ему иногда кажется, что онъ дошелъ до нихъ вполн самостоятельно, что онъ первый возвщаетъ извстную истину. Вадо еще прибавить, что, не искушенный опытомъ, онъ, къ тому же, недостаточно знаетъ размры своихъ силъ. Если онъ и дйствительно вноситъ извстную поправку или прибавку къ тону, что выработано до него цлымъ рядомъ литературныхъ работниковъ, то, въ своемъ увлеченіи и незнаніи, онъ склоненъ преувеличивать значеніе своего вклада до высоты новаго слова. Съ другой стороны, какая-нибудь попавшаяся ему на глаза второстепенная ошибка въ багаж предшественниковъ можетъ разростись для него въ непропорціонально-большой минусъ, на который онъ и укажетъ съ юношескою рзкостью. И все это довольно простительно…
Читатель, надюсь, не подумаетъ, что, извиняя самолюбивыя увлеченія молодости, я хочу льстить молодымъ литературнымъ силамъ. Кажется, меня въ этомъ заподозрить нельзя, да и льстить-то некому. Достойно вниманія, что въ настоящую минуту, — и минута эта тянется уже довольно долгое — очень выдающихся (молодыхъ (силъ въ литератур нтъ. Такая неурожайная полоса вышла, о вроятныхъ причинахъ этого неурожая было бы слишкомъ долго говорить, а самый фактъ не подлежитъ сомннію. Т боле или мене талантливые писатели, которыхъ у насъ называютъ ‘новымъ литературнымъ поколніемъ’ или ‘нашими молодыми писателями’,— большею частью люди 35—40 лтъ, а то и больше, а кто помоложе, у тхъ такъ или иначе звучатъ истинно-старческія ноты. Для сравненія припомните, что Пушкинъ, Лермонтовъ или Добролюбовъ, Писаревъ буквально юношами владли сердцами читателей, что къ тридцати годамъ Тургеневъ былъ уже авторомъ Записокъ охотника, Григоровичъ — Антона Горемыки, Л. Толстой — Дтства и отрочества и Козаковъ, Достоевскій — Бдныхъ людей, Салтыковъ — Губернскихъ очерковъ, Успенскій двадцати съ небольшимъ лтъ написалъ Нравы Растеряевой улицы и Разоренье и т. д. ‘Флотовъ нтъ — передъ флотами’,— утшался Погодинъ. Не знаю, какъ съ флотами, а въ литератур должны же, наконецъ, когда-нибудь объявиться молодыя силы, и я надюсь, что он воздадутъ должное тону, что было до нихъ, добросовстно учтутъ труды и жертвы, и муки ‘раньше рожденныхъ’. Пусть только они не стыдятся быть эпигонами, хотя бы потому, что этотъ стыдъ есть смшная или недостойная именно самостоятельныхъ людей слабость. А если имъ суждено сказать дйствительно новое слово, такъ тмъ лучше: это будетъ значить, что задачи, насъ, стариковъ, мучившія, исчерпаны или, по крайней мр, сильно приблизились къ своему ршенію.
Во всякомъ случа, все это не относится къ г. Сементковскому. Изъ его предисловія къ русскому переводу книги Ланге Рабочій вопросъ видно, что онъ познакомился съ нмецкимъ оригиналомъ этой книги ‘въ студенческіе годы’, по первому еще изданію, а оно появилось въ 1865 году, двадцать семь лтъ тому назадъ. Значитъ, къ ‘молодымъ силамъ’ причислить г. Сементковскаго нельзя. Т тридцать лтъ, которыя представляются ему теперь такою безотрадною пустыней, онъ прожилъ сознательною жизнью. Онъ не ‘посл рожденный’ въ буквальномъ смысл этого слова по отношенію къ шестидесятымъ годамъ. Его взглядъ на прошлое, если оно дйствительно тридцатилтняя пустыня, долженъ бы имть не обличительный, а покаянный характеръ. А Іонъ вонъ какъ брыкается!… Прошу извиненія за это грубоватое выраженіе, но я не умю подыскать другое, боле мягкое, которое было бы столь же характерно для энергическаго, но логически безпорядочнаго словеснаго поведенія г. Сементковскаго. Если оставить въ сторон разные второстепенные и, очевидно, непроизвольные зигзаги пера въ стать г. Сементковскаго, то въ ней окажутся два любопытные пункта: во-первыхъ, преданія шестидесятыхъ годовъ, ошибочныя и сами по себ, устарли, должны быть сданы въ архивъ, да къ тому и клонится благодтельное измненіе ‘міросозерцанія русскаго общества’ за послднія десять лтъ, во-вторыхъ, надо же, наконецъ, посл тридцатилтняго небреженія ‘нуждами и чаяніями большинства населенія’, къ нимъ обратиться! Я утверждаю, что эти два тезиса совершенно противорчатъ другъ другу, если, разумется, подъ ‘преданіями’ понимать дйствительно преданія, а не то, что первому встрчному г. Сементковскому вздумается свалить въ одну кучу подъ именемъ ‘добролюбовско-писаревскихъ воззрній’.
Но сначала одно маленькое побочное замчаніе. Г. Сементковскій вспоминаетъ о томъ ‘страстномъ и напряженномъ вниманіи’, съ которымъ онъ читалъ четверть вка тому назадъ книжку Ланге. Онъ говоритъ, впрочемъ, не только лично отъ себя, а и отъ лица тогдашней молодежи: ‘Предъ духовнымъ взоромъ открывалась мрачная картина страданій самаго многочисленнаго и безпомощнаго общественнаго класса. Уже это влекло сердца молодежи къ книг. Кром того, въ ней предлагались широкія ‘коренныя средства помощи’. Но и черезъ четверть вка, — продолжаетъ г. Сементковскій, — книга ни мало не устарла и даже ‘пріобрла боле реальное значеніе’. Это сообщеніе должно быть не особенно пріятно для людей, боящихся попасть въ положеніе эпигоновъ: двадцать семь лтъ тому назадъ сказанное слово не только не успло устарть, а получило еще большій всъ. Сколько новыхъ словъ успли бы сказать за это время нмецкіе гг. Сементковскіе, если бы имъ поперекъ дороги не лежала книжка Ланге! Я, впрочемъ, не увренъ, что нашъ, русскій, г. Сементковскій читалъ эту книжку именно двадцать семь лтъ, а не двадцать два года тому назадъ. Онъ говорить круглымъ числомъ ‘четверть вка’, а большая точность иметъ въ данномъ случа немаловажное значеніе. Я познакомился съ книгой Ланге уже во второмъ изданіи 1870 г. и перваго изданія даже никогда не видалъ, но имю о немъ достаточно ясное представленіе по предисловіямъ автора ко второму и третьему изданію. Первое изданіе было не больше, какъ ‘eine flchtige Extemporisation’, какъ выражается самъ Ланге, маленькая летучая брошюрка (книжка не велика, впрочемъ, и въ четвертомъ изданіи, съ котораго сдланъ русскій переводъ), написанная по текущему практическому поводу и съ текущими практическими цлями. На лейпцигскомъ създ представителей нмецкихъ рабочихъ союзовъ 1864 г. произошло одно изъ многочисленныхъ столкновеній между послдователями Лассаля и Шульце-Делича. Ланге, участвовавшій въ създ, пожелалъ выяснить свое личное отношеніе къ этому спору, чко и сдлалъ въ брошюр Die Arbeiterfrage. Брошюра была мало замчена даже въ близко заинтересованныхъ кружкахъ. Только черезъ пять дть понадобилось новое изданіе, а пять лтъ для Германіи и притомъ для ‘flchtiger Extemporisation’ по предмету жгучей тогда распри между послдователями Лассаля и Шульце-Делича — это. очень много. Во второмъ изданіи Ланге измнилъ планъ своей брошюры, придалъ ей боле общій и теоретическій характеръ, вписалъ цлыя новыя главы. Такъ, въ первомъ изданіи не было любопытной главы О счастіи, а также главы Капиталъ и трудъ. Вотъ относительно этой послдней главы и представляетъ нкоторый интересъ нсколько большая точность, чмъ ‘четверть вка’ г. Сементковскаго. Если онъ впервые познакомился съ книжкой Ланге по первому изданію, то едва ли онъ нашелъ тамъ ‘мрачную картину страданій самаго многочисленнаго и безпомощнаго класса’, которая сосредоточена, главнымъ образомъ, въ глав Капиталъ и трудъ. Если, однако, онъ читалъ второе изданіе, то онъ видлъ, что вся эта глава построена на Капитал Маркса, чего Ланге и не скрываетъ. Этотъ высоко-даровитый, обладавшій глубокими и равносторонними познаніями, благороднйшій и слишкомъ рано умершій мыслитель можетъ служить поучительнымъ образцомъ для господъ, стыдящихся быть эпигонами. Онъ не стыдился. Въ философіи онъ открыто возвращался къ кантіанскимъ ‘преданіямъ’, въ области экономическихъ вопросовъ столь же открыто призналъ себя ученикомъ Маркса. Это не помшало ему оставить многимъ еще поколніямъ богатое наслдство, но оно состоитъ, конечно, въ Исторіи матеріализма, а не въ Рабочемъ вопрос. Я не то хочу сказать, что Рабочій вопросъ не заслуживаетъ вниманія. Напротивъ, это прекрасная книга, а при бдности нашей литературы по этой части ее слдуетъ рекомендовать особенному вниманію читателя. Она содержитъ въ себ очень много цнныхъ частныхъ указаній и, хром того, проникнута особеннымъ, свойственнымъ Ланге ^благороднымъ характеромъ, возведеннымъ въ систему, которую одинъ нмецъ удачно назвалъ ‘идеалистическимъ натурализмомъ’. Но самъ Ланге былъ бы очень удивленъ, если бы могъ прочитать предисловіе г. Сементковскаго къ его книжк. Онъ подумалъ бы: неужели же эти бдные русскіе такъ мало знакомы съ литературой рабочаго вопроса? Я сдлалъ, что могъ, но, вдь, моя маленькая книжка есть только мало-замтный эпизодъ въ европейской литератур, о ней ни однимъ словомъ даже не поминается въ такихъ богатыхъ фактическимъ и библіографическимъ матеріаломъ сочиненіяхъ, какъ, напримръ, Мейера Emancipationskampf des vierten Standes, ‘мрачную картину’ я заимствовалъ у Маркса, да и мало ли еще гд могли найти ее читатели задолго до моей брошюрки.
III.
Мн не въ первый разъ приходится говорить о Ланге. Главою О счастіи (въ подлинник гораздо выразительне и опредленне: Glck und Glckseligkeit) я когда-то воспользовался въ стать Борьба за индивидуальность, а въ Письмахъ о правд и неправд рекомендовалъ Ланге особенному вниманію читателей, какъ мыслителя, совмщающаго въ своихъ писаніяхъ ‘правду — истину’ и ‘правду — справедливость’. Я разумлъ преимущественно Исторію матеріализма, но и о Рабочемъ вопрос могу сказать то же самое. Г. Сементковскій, къ удивленію, даже не упоминаетъ въ своемъ предисловіи объ Исторіи матеріализма, хотя послднія ея главы (въ особенности глава Народное хозяйство и догматика эгоизма) имютъ непосредственное отношеніе къ тем Рабочаго вопроса. Какъ бы то ни было, а мы оба, то-есть и г. Сементковскій, и я, повидимому, одинаково почтительно относимся къ нмецкому философу, и это почтительное отношеніе сложилось у насъ довольно-таки давно: у г. Сементковскаго четверть вка тому назадъ, да и у меня около того же. Такъ какъ не только въ Исторіи матеріализма, а и въ Рабочемъ вопрос Ланге касается многихъ и теоретическихъ, и практическихъ вопросовъ, и, притомъ, ставитъ ихъ очень широко, то можно бы было предположить, что мы съ г. Сементковскимъ и вообще единомыслимъ. А, между тмъ, г. Сементковскій коритъ меня ‘преданіями шестидесятыхъ годовъ’ и ‘добролюбовско-писаревскими воззрніями’, которыя, вдь, тоже обнимаютъ очень многіе теоретическіе и практическіе вопросы и которыя, по мннію г. Сементковскаго, въ противуположность идеямъ Ланге, ршительно устарли, да, кажется, и всегда были никуда не годны. Это намекаетъ на какое-то недоразумше: либо я страдаю грубымъ непониманіемъ или незнаніемъ, почтительно относясь къ рунъ группамъ идей, по характеру своему прямо противуположнымъ другъ другу, либо тмъ же страдаетъ г. Сементковскій, когда одну изъ этихъ группъ возвеличиваетъ, а другую предаетъ поруганію.
Казалось бы, довольно трудно сравнивать спокойную, законченную, единоличную работу Ланге съ лихорадочною, разбросанною, коллективною работой, создавшею инкриминируемыя г. Сементковскимъ преданія и воззрнія. Въ этой послдней работ принимали участіе люди высоко-даровитые и люди втораго сорта,— люди, владвшіе обширными познаніями, и люди малосвдующіе, люди необузданно-пылкаго воображенія и трезвой мысли, глубоко и безповоротно убжденные и случайно, безсознательно захваченные историческою волной. При такихъ условіяхъ вполн естественны всякаго рода неровности, увлеченія, промахи, часто очень прискорбные. Я первый готовъ ихъ признать, а если понадобится, то и указать. Но только недобросовстность, незнаніе и непониманіе могутъ реставрировать общую физіономію эпохи на основаніи подобныхъ частныхъ явленій. Если же имть въ виду наиболе общія черты, т именно, которыя дйствительно сложились въ ‘преданіи’, то характерный для Ланге ‘идеалистическій натурализмъ’ окажется и здсь характернымъ. Это выраженіе попалось мн на глаза на-дняхъ, а, между тмъ, уже въ прошломъ году, въ предисловіи къ сочиненіямъ Шелгунова, я почти этими самыми словами старался очертить общій характеръ забракованныхъ г. Сементковскимъ ‘преданій’ и ‘воззрній’. И смю думать, что это были не слова только. Чтобы не повторяться, я отсылаю читателя къ этому предисловію, а здсь прибавлю слдующее.
Когда я писалъ предисловіе въ сочиненіямъ Шелгунова, онъ былъ уже недалекъ отъ смерти. Опасеніе огорчить глубоко уважаемаго мною больнаго старика не позволяло мн входить въ подробности промаховъ мысли въ шестидесятые годы. Я упомянулъ о нихъ, но въ подробности не входилъ, потому что въ такомъ случа пришлось бы говорить, главнымъ образомъ, о ближайшихъ, сотрудникахъ Шелгунова по Благосвтловскому Русскому Слову и Длу,— Писарев, Зайцев, Соколов, самомъ Благосвтлов. Г. Сементковскій, какъ я уже замтилъ выше, совершенно напрасно говоритъ о ‘добролюбовско-писаревскихъ воззрніяхъ’, смшивая въ этой формул вещи весьма различныя. Чтобы наглядно убдиться въ этомъ, достаточно припомнить отношенія Добролюбова и Писарева къ Щедрину. Повидимому, это достаточно крупный и яркій писатель, чтобы разногласіе по отношенію къ нему могло служить свидтельствомъ разногласія вообще. Припомните же, какъ отнеслись оба критика къ Салтыкову. Добролюбовъ писалъ, между прочимъ: ‘Подумавши хорошенько, мы убждаемся, что серьезно защищать г. Щедрина и его направленіе совершенно не отбитъ. Все отрицаніе г. Щедрина относится къ ничтожному меньшинству нашего народа, которое будетъ все ничтожне съ распространеніемъ народной образованности. А упреки, длаемые г. Щедрину, раздаются только въ отдаленныхъ, едва замтныхъ кружкахъ этого меньшинства. Въ масс же народа имя г. Щедрина, когда оно сдлается тамъ извстнымъ, будетъ всегда произносимо съ уваженіемъ и благодарностью: онъ любитъ этотъ народъ, онъ видитъ много добрыхъ, благородныхъ, хотя и неразвитыхъ или неврно направленныхъ инстинктовъ въ этихъ смирныхъ, простодушныхъ труженикахъ. Ихъ-то защищаетъ онъ отъ разныхъ талантливыхъ натуръ и безталанныхъ тружениковъ’, и т. д. Такъ говоритъ Добролюбовъ. У насъ часто толкуютъ о вліяніяхъ ‘кружковщины’ на благопріятные и неблагопріятные отзывы критики. Не мшаетъ поэтому, можетъ быть, замтить, что статья Добролюбова написана по поводу Губернскихъ очерковъ, когда Салтыковъ писалъ еще не въ Современник, а въ Русскомъ Встник. Что касается Писарева, то, какъ извстно, онъ не нашелъ у Щедрина ничего, кром ‘цвтовъ невиннаго юмора’, и, признавъ за нимъ бойкое перо, любезно предложилъ ему заняться писаніемъ популярныхъ статей по естествознанію, ‘а Гдуповъ пора Оросить’. Какія же такія посл этого ‘добролюбовско-писаревсхія воззрнія’? Вы видите, что тутъ не частное какое-нибудь разногласіе, а коренная разница въ самыхъ основаніяхъ взглядовъ на вещи и идеи. Извстно, что разинца эта жъ половин шестидесятыхъ годовъ отразилась, наконецъ, скандальною перебранкой, въ которой, обезсиленныя разными тяжелыми обстоятельствами, об стороны вели себя хуже. Я помню одну каррикатуру того времени въ Искр: Салтыковъ, очень похоже нарисованный, держитъ одною рукой зайца (намекъ на сотрудника Русскою Слова Зайцева), а другою рукой счетъ его пучкомъ розогъ. Подпись изъ какого-то стараго стихотворенія: ‘ужасный видъ! они сразились!’ Это было очень смшно. Но въ общемъ совсмъ не смшна была эта потасовка, въ которой, впрочемъ, Салтыковъ принималъ очень мало участія. Не смшно, а горестно было это наглядное доказательство обмеленія русла передовой литературы.
Дло было именно въ обмеленіи русла. Когда говорятъ о ‘преданіяхъ’ вообще, то надо преданія и имть въ виду, то-есть нчто переданное, сохранившееся. Но когда говорятъ въ частности о преданіяхъ шестидесятыхъ годовъ, то нельзя разумть шестидесятые годы въ буквальномъ, ариметическомъ смысл слова, хотя бы уже потому, что Добролюбовъ, изъ котораго вотъ и г. Сементковскій длаетъ знаменоносца, уже въ 1861 г. умеръ. Надо пріискать какой-нибудь центральный фактъ тогдашней жизни, отступленіе отъ котораго уже выводитъ насъ изъ круга обсуждаемыхъ идей, и только то, что изъ этихъ идей передалось слдующему поколнію, а имъ разрабатывалось, заслуживаетъ названія преданій. Иначе мы будемъ неизбжно путаться въ совершенно произвольныхъ сопоставленіяхъ и невозможныхъ отождествленіяхъ. Что же было центральнымъ пунктомъ такъ называемыхъ шестидесятыхъ годовъ и что отъ тогдашнихъ идей сохранилось до отмченнаго г. Сементковскимъ поворота въ ‘міросозерцаніи русскаго общества’, а отчасти, къ его огорченію, сохраняется и теперь?
Г. Сементковскій не первый и, вроятно, не послдній принимаетъ за исходный пунктъ своей ретроспективной критики ‘добролюбовско-писаревскія воззрнія’. Такая постановка вопроса, прежде всего, съуживаетъ его, сводя дло къ литературной критик. Это, мн кажется, дань тому предразсудку, въ силу котораго литературный критикъ есть нчто врод перваго любовника въ драматической трупп или перваго тенора въ оперной. По общедоступности или общезанимательности сферы беллетристики, литературный критикъ дйствительно можетъ иногда пользоваться исключительною популярностью на манеръ перваго тенора. Притомъ же, у насъ, по условіямъ нашей печати, часто бываетъ удобне говорить о литературномъ отраженіи жизни, чмъ о самой жизни. Во времена Блинскаго это было безусловно такъ, но затмъ обстоятельства нсколько измнились къ лучшему, и потому длать центромъ эпохи шестидесятыхъ годовъ т или другія воззрнія на искусство, на пріемы и содержаніе литературной критики — совершенно незаконно. Но этого мало. Попробуемъ расчленить произвольную формулу ‘добролюбовско-писаревскихъ воззрній’ и посмотримъ, что изъ нихъ удержалось въ вид преданій. Я уже сдлалъ это выше, на примр отношенія обоихъ критиковъ къ Салтыкову, надо только договорить, надо спросить, которое изъ двухъ воззрній удержалось въ преданіи. Отвтъ слишкомъ ясенъ: остался самъ Салтыковъ, всь цликомъ, и какъ писатель, и какъ руководитель Отечественныхъ Записокъ, Возьмемъ другаго великаго писателя — Пушкина. Добролюбовъ не сотворилъ себ кумира изъ него, но вотъ какъ привтствовалъ онъ появленіе седьмого тома его сочиненій въ новомъ изданіи: ‘Вс еще помнятъ, вроятно, какой живой восторгъ возбудило, три года тону назадъ, во всей читающей публик извстіе о новомъ изданіи Пушкина, подъ редакціей г. Анненкова. Посл вялости и мелкоты, которою отличалась наша литература за семь или за восемь лтъ передъ тмъ, это изданіе дйствительно было событіемъ не только литературнымъ, но и общественнымъ’, и т. п. Писаревъ же совершилъ надъ Пушкинымъ грубую и жестокую операцію. Спрашиваю опять: гд же ‘добролюбовско-писаревскія’ воззрнія? Почему они за одною скобкой стоятъ? И еще спрашиваю: найдетъ ли г. Сементковскій хоть у одного позднйшаго критика ‘преданіе’ писаревской грубости по отношенію къ Пушкину? Ближайшій сотрудникъ Писарева, Зайцевъ, совершилъ надъ Лермонтовымъ операцію еще боле грубую и уже совершенно безсмысленную. Въ одномъ изъ своихъ Библіографическихъ листковъ 1863 г. (такъ назывались его ежемсячные обзоры вновь выходящихъ книгъ), Зайцевъ, разбирая сочиненія Лермонтова за одно съ стихотвореніями Каролины Павловой, Курсомъ исторіи русской литературы Петрова, Исторіей среднихъ вковъ г. Стасюлевича и еще рядными другими книгами, — на пространств одного печатнаго листа совершенно прикончилъ Лермонтова, доказавъ его ничтожество и глупость. Пересмотрите же теперь многочисленныя статьи, написанныя о Лермонтов прошлымъ лтомъ по поводу пятидесятилтней годовщины его смерти. Въ числ ихъ есть и моя статья. Упоминаю объ этомъ въ виду исключительной чести, оказанной мн г. Сементковскимъ. Пусть же онъ найдетъ у меня хоть какой-нибудь слдъ зайцевской худы, а я чту преданія шестидесятыхъ годовъ, но эта грубая и нелпая худа не есть преданіе, именно потому, что она не передалась. Скажутъ, можетъ быть, что дло не въ томъ или другомъ отношеніи въ частности къ тому или другому писателю, а въ общемъ характер ‘добролюбовско-писаревскихъ воззрній’, подмнивавшихъ художественную критику критикой публицистической. Хорошо. Я думаю, однако, что приведенные два обращика критики Добролюбова и критики Писарева (Салтыковъ и Пушкинъ) свидтельствуютъ о глубокой и коренной разниц идей. Я думаю дале, что слово ‘подмнивали’ надо замнить словомъ ‘осложняли’, и что это осложненіе равняетъ не только Добролюбова и Писарева, но и критиковъ, стоящихъ вн круга идей шестидесятыхъ годовъ, даже враждебныхъ имъ. Начиная съ маститаго H. Н. Страхова и кончая… кончая послднею спицей въ этой колесниц, вс они много говорятъ о зловредности или негодности публицистической критики, но вс они, по мр силъ и разумнія, публицисты. Такъ что это не признакъ.
Центральнаго, всеопредляющаго факта шестидесятыхъ годовъ надо искать гд-нибудь поглубже, чмъ въ теоріяхъ литературной критики. Такимъ центральнымъ, всеопредляющимъ фактомъ было освобожденіе крестьянъ. Въ виду того огромнаго значенія, которое имло крпостное право, того спеціальнаго отпечатка, который оно клало на вс стороны нашей государственной, общественной и частной жизни,— освобожденіе крестьянъ въ свою очередь должно было отразиться широкими и всесторонними эффектами. Общее дло состояло въ привлеченіи всхъ функцій общественной жизни на прямую или косвенную службу интересамъ дотол пригнетенной или тусклой человческой личности, которая, въ силу обстоятельствъ времени, если не отождествилась съ мужикомъ, то, по крайней мр, сильно имъ окрасилась. Разумется, личность домогалась и достигала и въ другихъ сферахъ, но общенародное, государственное дло все лежало, если позволительно такъ выразиться, на мужицкой подкладк. Впослдствіи, въ несознанномъ преданіи (я потомъ объясню, что это значитъ) были попытки довести значеніе этой спеціально мужицкой подкладки до послдней крайней возможности, что грозило бы чрезвычайно печальною односторонностью. Но, въ непосредственной исторической близости къ великому факту освобожденія, такой односторонности не было и быть не могло. Настроеніе не только вершинъ литературы и общества, ихъ лучшихъ представителей, но даже улицы, несмотря на многіе комическіе эпизоды, происходившіе на этой улиц, было проникнуто именно тмъ, что можно бы было назвать ‘идеалистическимъ натурализмомъ’. Тогдашней литератур было совершенно чуждо то дряблое отношеніе къ вещамъ и идеямъ, которое норовитъ, въ видахъ трусливаго самоутшенія, не смотрть на несомннно существующіе факты, если они почему-нибудь кажутся низменными, или подкрашивать ихъ, подмнивать другими. Она не видла въ человк прирожденнаго небожителя, какимъ его изображали застарлые предразсудки и лицемріе, она его, земнороднаго, на землю сводила, но на земл надялась и хотла устроить его идеально. Везд она безбоязненно констатировала и изслдовала факты дйствительной жизни, раскрывая грубую натуру вещей, но затмъ поднимала дйствительность до высочайшихъ требованій идеала. Такъ и относительно мужика. Въ изящныхъ статьяхъ Добролюбова, въ горькихъ стихахъ Некрасова, въ саркастическихъ рчахъ Салтыкова, во всякаго рода статьяхъ теоретическаго и практическаго характера слышалось великое почтеніе къ мужику и великія на него надежды. Это не мшало, однако, ни ‘трезвой правд’ Ршетникова, ни соотвтственнымъ стихамъ того же Некрасова, ни даже чрезмрнымъ изображеніямъ дикости мужика въ разсказахъ Николая Успенскаго и Слпцова. Все шло къ тону, чтобы и здсь, какъ въ прочихъ областяхъ мысли и жизни, всесторонне и безбоязненно опредлить фактическаго мужика и поставить его рядомъ съ мужицкимъ принципомъ илк, врне, съ принципомъ труда. Но эта работа была значительно подорвана тяжелыми ударами, постигшими литературу почти непосредственно вслдъ за освобожденіемъ крестьянъ. А тутъ подоспла проповдь Писарева.
Когда-нибудь на досуг я попробую провести параллель между Писаревымъ и гр. Л. Толстымъ, разумю, конечно, только проповдническую дятельность графа. На первый взглядъ такая параллель можетъ показаться либо прямо таки вздорною, либо, въ лучшемъ случа, вполн безплодною. Въ самомъ дл, что можетъ быть общаго между преклоненіемъ Писарева передъ умственнымъ трудомъ, наукою вообще, естествознаніемъ въ особенности — и тмъ горделивымъ презрніемъ, съ которымъ отметаетъ все это гр. Толстой? Конечно, на этомъ пункт между німй нтъ ничего общаго. Но тмъ любопытне была бы параллель между двумя основателями своего рода сектъ, весьма, конечно, между собою несходныхъ,— до такой степени несходныхъ, что еслибъ имъ пришлось существовать единовременно, то мы были бы свидтелями жесточайшей распри. Вроятно, еще многіе изъ читателей помнятъ, а я-то ужь очень хорошо помню, что роль Писарева среди тогдашней молодежи была весьма похожа на недавнюю роль гр. Толстаго. Онъ точно также предписывалъ правила поведенія въ видахъ достиженія личной святости, и его точно также слушались, но, конечно, его пониманіе святости было очень далеко отъ пониманія гр. Толстаго. Необыкновенно даровитый человкъ съ блестящими способностями литературнаго изложенія и усвоенія разнообразнаго умственнаго матеріала, Писаревъ, отъ природы ли, или вслдствіе печальныхъ обстоятельствъ своей личной судьбы, былъ очень, далекъ отъ пульса общественной жизни. Подобно гр. Толстому, онъ даже теоретизировалъ эту отдаленность, возводилъ ее въ принципъ, работая, въ сущности, для образованія секты ‘реалистовъ’ или ‘мыслящихъ пролетаріевъ’, какъ онъ выражался. Онъ, если хотите, пожалуй, тоже прикосновененъ въ ‘идеалистическому натурализму’, причемъ собственно о ‘натурализм’ и распространяться нечего, но его ‘идеалъ’ былъ чисто-личный и сектантскій, какъ будто общенароднаго, государственнаго дла посл освобожденія крестьянъ такъ ужъ и не осталось на Руси. То же тяготніе къ сектантству своеобразно сказалось у другого сотрудника Русскаго Слова — И. В. Соколова. Этотъ, нын совершенно забытый, но въ свое время много шумвшій, добродушный подполковникъ въ отставк сначала почему-то вообразилъ себя экономистомъ и предпринялъ уничтоженіе Милля, что и исполнилъ на страницахъ Русскою Слова. Потомъ онъ издалъ книжку подъ названіемъ Отщепенцы, за которую судился и отбылъ нсколько мсяцевъ тюремнаго заключенія (тогда еще судили писателей). Книжка эта была уничтожена, и я теперь уже не помню хорошенько ея содержанія. Знаю только, что въ ней возвеличивались люди, ‘отщепившіеся’, по мннію автора, отъ общества и всхъ золъ его, но это были отнюдь, впрочемъ, не ‘реалисты’ или ‘мыслящіе пролетаріи’ во вкус Писарева. Лично очень расположенный къ добродушному Соколову, я посщалъ его въ Литовскомъ замк, и онъ посвящалъ меня танъ въ тайны своего ‘евангельскаго соціализма’, какъ онъ называлъ свое ученіе. Тутъ уже не было никакого ‘натурализма’. Да и вообще какой-нибудь единой общей программы у Русскою Слова не было. Вниманіе читателей приковывалось къ этому журналу, главнымъ образомъ, блестящимъ талантомъ Писарева и тми saltomortale (такъ Писаревъ однажды печатно, и, конечно, въ похвалу, назвалъ статьи Зайцева), которые продлывали время отъ времени его сотрудники. Безъ всякаго сомннія, бывали въ Русскомъ Слов и совсмъ другого рода статьи. Такъ, не говоря о статьяхъ боле или мене случайныхъ, Шелгуновъ былъ всегда далекъ отъ сектантства. Что же касается разныхъ сальто-мортале, то, въ общемъ, совершенно невинные въ политическомъ смысл, они пугали ‘филистеровъ’ и, кажется, это-то пуганіе и было ихъ цлью. Однако, они имли и свою вредную сторону тмъ, что сбивали съ толку увлекающуюся молодежь. Писаревъ проповдывалъ естествознаніе въ качеств нкоторой панацеи и длалъ это такъ блистательно и увлекательно, что преувеличенная вра въ естествознаніе осталась характеристическою чертой чуть не цлаго поколнія. А, между тмъ, уже тогда можно было видть, что это путь очень односторонній и скользкій. Такъ, напримръ, Зайцевъ въ одномъ изъ своихъ библіографическихъ обозрній, по поводу какой-то книги, доказывалъ, что негры по законамъ естества, въ качеств низшей расы, осуждены на вчное рабство. Я помню по этому случаю негодованіе Ножина (см. мои воспоминанія), не дилетанта естествознанія, а ученаго біолога. Онъ написалъ въ опроверженіе мысли Зайцева неуклюжую статью (онъ вообще писалъ плохо), которая по какимъ-то причинамъ появилась въ Искр, гд она, понятно, производила довольно странное впечатлніе. И вс эти сальто-мортале продлывались безъ какого-нибудь обдуманнаго общаго плана. Обыкновенно думаютъ или говорятъ, что Русское Слово было какимъ-то очагомъ крайнихъ матеріалистическихъ идей. Пуганіе ‘филистеровъ’ происходило дйствительно и въ этомъ направленіи, но это не было какою-нибудь строгообдуманною и послдовательно-проводимою программой. Вообще эти люди жили точно не на земл и не на русской именно земл (я, опять-таки, не говорю объ исключеніяхъ врод Шелгунова или Щапова и т. д.), въ такомъ-то и такомъ-то году, а гд-то въ отвлеченномъ мір. Изъ этого отвлеченнаго міра брали своихъ героевъ, ‘новыхъ людей’, и романисты Русскаго Слова, создавая ихъ не на основати живыхъ наблюденій, а по составленному Писаревымъ шаблону ‘реалистовъ’. А, между тмъ, на русской земл происходили трудныя и сложныя дда…
Написавъ все это, а призадумался. Изъ желанія расчленить формулу г. Сементковскаго: ‘добро любовско-писаревскія воззрнія’, не погршилъ ли я противъ истины? Нтъ, не погршилъ. Вернемтесь еще разъ къ нашему исходному пункту, къ Салтыкову, какъ онъ освщался критикой Добролюбова и критикой Писарева. Вы видите, что Писаревъ былъ дйствительно чужой тому общему длу, которому служилъ великій сатирикъ, и думалъ только о своей сект ‘реалистовъ’, въ интересахъ которой и длалъ Салтыкову свое комическое предложеніе заняться популяризаціей естественныхъ наукъ. Сравните же отношеніе Добролюбова. Конечно, многое можно бы было сказать въ дополненіе и объясненіе къ вышеизложенному. Мн бы даже хотлось это сдлать, но не вижу въ этомъ надобности въ настоящую минуту. Я не исторію литературы пишу. Я хочу только выяснить легкомысліе и неосновательность обобщенія г. Сементковскаго, не имъ, впрочемъ, выдуманнаго,— оно принадлежитъ къ числу ходячихъ. Въ г. же Сементковскомъ это легкомысліе тмъ замчательне, что онъ другихъ упрекаетъ въ недостаточномъ разграниченіи различныхъ теченій, существовавшихъ въ шестидесятые годы. Дйствительно, пора бы опомниться…
А теперь о преданіяхъ. Что называть преданіемъ? Повторяю, то, что передалось, укрпилось. Остановимся же, напримръ, на романахъ съ ‘новыми людьми’. Кстати же г. Сементковскій, между прочимъ, и ими корить преданія шестидесятыхъ годовъ. Можно различить три группы такихъ романовъ и повстей. Родоначальникъ одной изъ нихъ есть Тургеневъ, всегда старавшійся уловить и, затмъ, объективировать въ образахъ и картинахъ всякое новое теченіе. Умный человкъ и большой художникъ, къ сожалнію, слишкомъ падкій на всероссійскую популярность, Тургеневъ клалъ на своихъ новыхъ людей краски настолько, если можно такъ выразиться, двусмысленныя, что изъ-за нихъ происходили обыкновенно нескончаемыя распри: Катковъ, Писаревъ, г. Антоновичъ толковали Базарова въ самыхъ разнородныхъ смыслахъ. Говорятъ, въ этомъ-то и состоитъ настоящая художественная объективность. Пусть такъ. Во всякомъ случа, романовъ и повстей, приближающихся къ этому типу, у насъ, кром Тургенева, разъ, два, да и обчелся. Второй типъ — Взбаламученное море Писемскаго, Некуда г. Лскова, романы Клюшникова, Марковича, нкоторыя произведенія Достоевскаго и т. д. Здсь ‘новые люди’ являются чудовищами, обремененными всми смертными грхами, краски ярки, грубы, преувеличены сверхъ всякой мры, и если бы какой-нибудь иностранецъ вздумалъ судить о нашихъ длахъ по этимъ романамъ, то онъ изумился бы, что Россію до сихъ поръ еще не залило Мертвое море, какъ нкогда Содомъ и Гоморру. Третью группу составляютъ т именно романы съ ‘новыми людьми’, которые ставятся на счетъ шестидесятымъ годамъ. Здсь новые люди являются героями, блистающими разными чрезвычайно высокими качествами и совершающими Геркулесовы подвиги. Герои эти сочинялись по указаніямъ Писарева и подъ вліяніемъ романа Что длать! Надо, однако, замтить, что этотъ романъ стоитъ, во-первыхъ, вн всякихъ художественныхъ условій, а, во-вторыхъ, есть въ значительной степени романъ будущаго, романъ-утопія. Затмъ достойно вниманія, что хотя онъ былъ напечатанъ въ Современник, но его подражанія осли, главнымъ образомъ, въ Русскомъ Слов. Спрашивается, передался ли этотъ типъ беллетристик послдующей литературы, чтившей преданія шестидесятыхъ годовъ? Ничего подобнаго въ беллетристик Отечественныхъ Записокъ вы не найдете. Мало того, въ Отечественныхъ Запискахъ вы можете найти превосходное по форм и содержанію юмористическое, но глубоко врное объясненіе самаго факта появленія этихъ романовъ съ ‘новыми людьми’. Объясненіе это принадлежитъ Глбу Успенскому, и я его выпишу.
Въ разсказ На старомъ пепелищ авторъ, задержавшись противъ воли, вслдствіе забавнаго недоразумнія, въ губернскомъ город N, пробуетъ разогнать тоску чтеніемъ. Ему приносятъ ‘разрозненные номера разныхъ изданій, начиная съ шестидесятыхъ годовъ’. Онъ разсказываетъ: ‘Боже милосердый, какъ мучительно мн было смотрть на автора новыхъ временъ, на романиста новыхъ людей!… Мн было поистин страшно. за него… страшно за ‘необходимость’ во что бы то ни стало создавать новыхъ, совсмъ-совсмъ новыхъ людей. Въ этихъ людяхъ у всей толпы дйствительно была самая настоятельная надобность, она, толпа, какъ и авторъ, представитель этой толпы, узнала самымъ обстоятельнымъ образомъ, что съ прошлымъ разорвана всякая связь, разорвана вдругъ, въ одинъ прекрасный день, давайте самой чистой нравственности, самыхъ возвышенныхъ добродтелей, самой сущей правды… Изъ чего онъ вылпить все это?— думалъ я и ужасался… Во что однетъ онъ свои благородныя желанія и мысли, откуда возьметъ чистую, не зараженную кровь, здоровую, сильную, чуткую плоть? Но авторъ, несмотря на безвыходность своего положенія, покоряясь общественному требованію и требованію своей совсти, принялся лпить новыхъ людей, а я съ замираніемъ сердца смотрлъ на его работу… Откуда ваять ему героя? Изъ народа?… Бда его, что народа онъ совсмъ не знаетъ, да и какіе тамъ герои… Изъ господъ?… Ну, ужь… Изъ купцовъ? Аршинники и архиплуты… Куда ни кинь — клинъ. И вотъ надо выводить его изъ какихъ-нибудь необычайныхъ условій… Надо изолировать дтство его отъ всхъ условій, при которыхъ шло дтство толпы (въ одной повсти герой росъ почти между жеребятами), надо отучить отъ всхъ привычекъ прежней толпы, отъ всхъ ея обычаевъ, вкусовъ, свойствъ, и волей-неволей авторъ заставляетъ своего любимца питаться чуть не бекасиною дробью, вмсто разносоловъ, длаетъ сильнымъ невроятно и устраиваетъ ему обстановку необыкновенную. Купается онъ не какъ вс — днемъ, а въ полночь, не какъ вс идетъ въ воду съ берега, а бросается со скалы. Эти невроятныя краски, преувеличенія, выдумки какъ нельзя лучше говорили мн, въ какомъ ужасномъ положеніи осталась отъ прошлаго душа толпы. Каждую черту надо выдумывать, изобртать, потому что нтъ ея подъ рукой или не знаешь гд взять’…
Это превосходно какъ юморъ, превосходно и какъ мысль. Но я не буду входить въ разборъ этой мысли, потому что это значило бы коснуться той побочной для меня въ настоящую минуту темы, отъ которой я только что уклонился,— тхъ дополненій и объясненій, которыхъ требуетъ вышеизложенная характеристика не перешедшихъ въ преданіе теченій шестидесятыхъ годовъ. Для меня теперь важенъ именно только фактъ перехода или неперехода въ преданіе. Пусть же мн скажетъ г. Сементковскій: сохранились ли въ беллетристик семидесятыхъ годовъ эти аляповатые, хотя и трогательные въ объясненіи Успенскаго ‘новые люди’? Правда, онъ уже заране отвчаетъ на этотъ вопросъ, потому что зачисляетъ эти ‘слпленные’ образы въ составъ ‘преданій’. По мн мало такого отвта, я бы желалъ видть факты, а фактовъ онъ мн не укажетъ, то-есть характерныхъ, крупныхъ, опредляющихъ собою физіологію литературы фактовъ. Въ литератур, продолжавшей традиціи шестидесятыхъ годовъ, такимъ характернымъ фактомъ не ‘новые люди’ были, а мужикъ, на преизобиліе котораго и жаловались литературные гурманы и который, по увренію г. Сементковскаго, былъ въ теченіе тридцати лтъ забытъ и пренебреженъ. Была за это время дйствительно такая полоса, когда мужикъ пропалъ было за ‘новыми людьми’ и ‘реалистами’, но не эта полоса утвердилась въ преданіи. Это, впрочемъ, слишкомъ обширная тема, чтобы развивать ее въ конц бесды съ читателемъ. Теперь я остановлюсь на другомъ, мене значительномъ.
Естественныя науки съ самаго начала нашего возрожденія, тотчасъ посл крымской войны, привлекли у насъ къ себ особенное вниманіе, переводилось множество книгъ по естествознанію, писались популярныя статьи по разнымъ отраслямъ естественныхъ наукъ. Это лишь отчасти объясняется тмъ страннымъ положеніемъ полузапретнаго, а частію и совсмъ запретнаго плода, которое естественныя науки занимали въ дореформенную эпоху. Въ такомъ положеніи находилось, пожалуй, знаніе вообще, а не только естествознаніе. Но проснувшаяся жажда просвщенія и помимо закона реакціи должна была устремиться съ особенною силой на естествознаніе. Это безспорно знаніе по преимуществу, въ томъ смысл, что, допуская проврку не только умозрніемъ, а и наблюденіемъ, и не только наблюденіемъ, а и опытомъ, оставляетъ наименьшее мсто сомнніямъ. А намъ именно нужно было нчто несомннное, чтобы оріентироваться въ нахлынувшей на насъ масс новыхъ идей. Немудрено, что дло не обошлось безъ увлеченій. Писаревъ довелъ ихъ до послдней крайности и видлъ въ естествознаніи прямой и единственный путь къ водворенію возможнаго на земл счастія, мира и въ человкахъ благоволенія, а въ пріемахъ и методахъ естествознанія — единственный правильный типъ умственной дятельности вообще. Послдователей — страстныхъ, слпыхъ — у Писарева было много, и не скоро остыла эта наивная вра въ единоспасающую мощь естествознанія. Но сохранилась ли, все-таки, эта вра въ состав того, что нын, между прочимъ, и г. Сементковскимъ называется преданіями шестидесятыхъ годовъ? Въ виду опять-таки исключительной чести, оказанной мн въ стать г. Сементковскаго, я позволю себ сослаться на свою литературную дятельность. Если г. Сементковскій окажетъ мн еще большую честь и заглянетъ въ мои сочиненія, то убдится, что значительную часть ихъ,— при глубокомъ почтеніи къ естествознанію, какого, смю думать, не чуждъ и такой просвщенный человкъ, какъ санъ г. Сементковскій, — составляетъ борьба съ попытками расширить компетенцію естественныхъ наукъ въ ущербъ другимъ областямъ мысли и жизни. Писаревъ, вроятно, очень не одобрилъ бы мои статьи о Спенсер, о дарвинизм, о книгахъ Стронина и проч. А, между тмъ, я никогда не порывалъ съ традиціями шестидесятыхъ годовъ. Должно быть, дло, о которомъ г. Сементковскій взялся писать, много посложне, чмъ оно ему представляется. Пожалуй, что такого сложнаго дла лучше и совсмъ не трогать человку, не владющему, а владемому своимъ бойкимъ перомъ. Въ этомъ мы и еще убдимся, такъ какъ намъ придется вернуться къ стать г. Сементковскаго въ связи съ книжкой Ланге.