Литература и жизнь, Михайловский Николай Константинович, Год: 1892

Время на прочтение: 61 минут(ы)

Литература и жизнь.

I.

Въ своемъ завщаніи покойный Григорій Захаровичъ Елисеевъ предоставилъ мн выборъ его сочиненій, печатныхъ и рукописныхъ, для изданія, если бы таковое состоялось. Въ силу этого посмертнаго распоряженія, ко мн поступили и вс его бумаги. Я былъ глубоко тронутъ тмъ пунктомъ завщанія, которымъ покойный вручилъ мн судьбу своего литературнаго багажа,— судьбу не матеріальную, конечно, потому что Елисеевъ знать, что у меня нтъ ничего, кром литературнаго заработка, а самъ на изданіе своихъ сочиненій никакихъ суммъ не оставилъ. Былъ я, кром того, чрезвычайно заинтересованъ и самымъ этимъ багажомъ, поскольку онъ мн былъ неизвстенъ, то-есть оставшимися посл покойнаго рукописями и перепиской. И для этого интереса, и для растроганности моей были особые резоны.
Несмотря на большую разницу лтъ, мы были когда-то близкими пріятелями съ Елисеевымъ. Но, какъ я уже говорилъ въ своихъ воспоминаніяхъ (см. книжку Литература и жизнь, стр. 338), съ 1873 или 1874 года мы стали встрчаться, благодаря одному совершенно постороннему обстоятельству, только въ редакцій Отечественныхъ Записокъ. Въ 1881 г. Елисеевъ долженъ былъ, по болзни, ухать за границу, откуда вернулся въ Россію уже посл закрытія Отечественныхъ Записокъ. Нкоторое время онъ жилъ въ Твери, въ Крыму, нкоторое время и я жилъ вн Петербурга, а когда мы оба очутились опять въ сверной столиц, то, за отсутствіемъ такого обязательнаго сборнаго пункта, какъ редакція журнала, встрчались только у Салтыкова. Со смертію Салтыкова прекратились и эти рдкія и случайныя свиданія. Однако, два раза за это время я былъ, по его приглашенію, у Елисеева на квартир, оба раза по чисто-литературнымъ дламъ. Въ личномъ смысл мы были совсмъ чужіе другъ другу люди. Я никогда не переставалъ глубоко уважать и любить Григорія Захаровича и имлъ вс основанія думать, что, несмотря на пробжавшую между нами черную кошку, и его добрыя отношенія ко мн никогда въ существ не измнялись. Но взаимно-добрымъ чувствамъ нечмъ было питаться: я, можно сказать, ровно ничего не зналъ о немъ, онъ очень мало зналъ обо мн. Это не мшало, однако, каждому изъ насъ оставаться тмъ, чмъ мы были во времена нашей дружбы и общей работы въ Отечественныхъ Запискахъ. А отсюда происходили любопытныя совпаденія мыслей, подтверждающія поговорку: сердце сердцу всть даетъ.
Въ конц 1885 г. я, утомленный невольною праздностью посл закрытія Отечественныхъ Записокъ, сдлалъ большую ошибку: сталъ работать въ незадолго передъ тмъ основанномъ г-жею Евреиновою Сверномъ В 123,стник. Работа въ этомъ истинно несчастномъ журнал была для меня обильнымъ источникомъ и смха, и горя. Я не разъ колебался между надеждою упорядочить журналъ и желаніемъ бжать изъ него безъ оглядки. Въ одинъ изъ моментовъ такихъ очень тягостныхъ колебаній, я получилъ отъ Елисеева, помнится, только что пріхавшаго изъ Твери, приглашеніе зайти къ нему. Онъ точно читалъ изъ своего далека мои мысли. Да и дйствительно читалъ. Опытный журналистъ, притомъ, хорошо знавшій меня, онъ, по составу книжекъ Свернаго Встника, не могъ по видть, что мои усилія придать журналу извстный опредленный характеръ разбиваются объ какія-то препятствія. А можетъ быть и слыхалъ кое-что. Во всякомъ случа, онъ повелъ рчь именно о томъ, что составляло мое больное мсто. Съ особенною, свойственною ему добродушною насмшливостью онъ оцнилъ трудность моего положенія въ Сверномъ Встник, разспрашивалъ обо всхъ подробностяхъ дла и, наконецъ, выразилъ мысль, что нельзя ли, дескать, основать свой собственный журналъ. Въ дальнйшемъ разговор выяснилась неудобоисполнимомъ этой мысли при наличныхъ условіяхъ, и мы опять на нсколько лтъ разстались съ Григоріемъ Захаровичемъ. Но я убдился, что онъ попрежнему интересуется литературой и даже, какъ можно было заключить изъ нкоторыхъ его словъ, несмотря на свое болзненное состояніе, надъ чмъ-то работаетъ.
Въ 1890 г. нсколькимъ петербургскимъ литераторамъ пришла въ голову странная мысль отпраздновать двадцати-пятилтній юбилей закона о печати 1865 г. Я называю эту мысль странною потому, что законъ о печати 1865 г. въ теченіе двадцати пяти лта подвергся значительнымъ измненіямъ, такъ что трудно даже понять, что именно предполагалось праздновать. Я держался совершенно въ сторон отъ этой зати и съ удивленіемъ узналъ изъ Новостей о своемъ заочномъ избраніи въ члены коммиссіи по устройству юбилейнаго торжества. Я ршилъ напечатать въ Новостяхъ отказъ отъ сдланной мн товарищами по профессіи, но не по настроенію, чести, но не усплъ еще и за перо взяться, какъ получилъ слдующую записку отъ Елисеева: ‘Предположенное празднованіе юбилея прессы я нахожу совсмъ обиднымъ для всхъ, кто участвовалъ въ пресс въ теченіе послднихъ 25 лтъ. Я было обрадовался тому, что вчера Суворинъ напечаталъ протеста противъ празднованія, и настрочилъ въ pendant къ нему также статейку для Новаго Времени. Но Суворинъ сегодня повернулъ совсмъ въ другую сторону. И слухъ идетъ, что за юбилей стоитъ уже много народу. Какъ вы смотрите на это празднованіе? Если отрицательно, какъ и я, то соберемъ и другихъ таковыхъ, которые, вроятно, найдутся, и напишемъ общій протестъ. Такой гуртовой протестъ, я полагаю, былъ бы резоненъ и не безполезенъ для судьбы (? слово написано неразборчиво) прессы’. Читателю, который замтилъ бы, что эта записка слишкомъ Значительна для того, чтобы се стоило воспроизводить въ печати, я отвчу, что считаю ее, напротивъ, для характеристики Елисеева очень значительной. Я бы съ удовольствіемъ воспроизвелъ ее даже fac simile, чтобы показать старческій почеркъ, которымъ она написана. Семидесятилтній больной старикъ, за нсколько мсяцевъ до смерти, съ такою юношескою горячностью относится къ интересамъ и достоинству литературы,— это характерно. Правь ли былъ въ данномъ случа Елисеевъ, возставая противъ юбилея, или нтъ, это другой вопросъ. Но уже одна эта записка свидтельствуетъ, до какой степени ‘кровнымъ’, какъ говорилъ Салтыковъ, литераторомъ былъ Елисеевъ. Статейку, которую онъ ‘настрочилъ’ было для Новаго Времени, мы, обсудивъ дло сообща, забраковали,— не по существу, а потому, что ни г. Суворинъ, ни какая другая редакція не согласилась бы ее напечатать. Мысль о ‘гуртовомъ’ протест тоже была брошена, и только я напечаталъ свой отказъ отъ участія въ юбилейной коммиссіи. Юбилей, впрочемъ, не состоялся по обстоятельствамъ, не зависвшимъ ни отъ иниціаторовъ, ни отъ насъ, несогласныхъ.
Это было мое послднее свиданіе съ Елисеевымъ: 18 января 1891 г. онъ былъ уже мертвъ.
Я съ величайшимъ интересомъ принялся разбирать довольно-таки значительную кипу бумагъ, оставшихся посл Елисеева. Я полагалъ, что у писателя, много лтъ стоявшаго въ центр такихъ изданій, какъ Современникъ и Отечественныя Записки, должно оказаться много писемъ и другихъ документовъ по исторіи новйшей русской литературы. А то отношеніе Елисеева къ литератур, которое выразилось въ вышеприведенномъ эпизод съ юбилеемъ, и кое-какіе намеки, которые я уловилъ въ разговор съ нимъ посл его прізда изъ Твери, позволяли думать, что онъ и со времени своей болзни не сложа руки сидлъ. Я былъ, однако, очень разочарованъ. Огромное большинство писемъ, найденныхъ мною въ портфел Елисеева, не имли никакого общественнаго значенія. Исключеніе составляетъ только пачка писемъ Салтыкова. Мн разсказывали, что, узжая за границу, Елисеевъ имлъ неосторожность дать много бумагъ и писемъ, относящихся ко временамъ Современника, на сохраненіе одной дам. Дама же эта, по прошествіи нкотораго времени, сочла почему-то для себя опаснымъ хоанить всю эту письменность и безъ всякой церемоніи сожгла ее. Елисеевъ, говорятъ, очень сердился… Я думаю! Можно и вчуж сердиться… Что касается собственныхъ рукописей Елисеева, то ихъ оказалось довольно много, но лишь очень немногое можетъ быть утилизировано, по крайней мр, теперь. За самыми ничтожными исключеніями, рукописи представляютъ собою отрывки, иногда очень большіе, и начала безъ концовъ. Изъ такихъ неоконченныхъ статей были бы, вроятно, особенно интересны страницы безъ начала и конца, посвященныя Каткову. Я на нихъ немножко остановлюсь, собственно для характеристики оставшихся посл Елисеева рукописей.
Въ другой рукописи, имющей характеръ частію воспоминаній о Салтыков, частію вообще ретроспективнаго взгляда на недавнія наши событія, мимоходомъ говорится: ‘Катковъ съ самаго начала эмансипаціи, угрожавшей поглотить вс права дворянства и поставить во главу русской цивилизаціи, вмсто дворянства рода, дворянство образованія, сталъ заботиться о поддержаніи дворянства и о сохраненіи его историческихъ правъ. Это была его прямая тенденція еще въ 1861 году, какъ онъ самъ мн говорилъ тогда объ этомъ, присовокупляя, что ему соглашался помогать въ этомъ и Кавелинъ. Вроятно, были и другіе, но другихъ онъ мн не назвалъ, а самъ я не поинтересовался спросить его объ ихъ именахъ. Мн была противна эта тенденція, и именно потому только, что Катковъ ставилъ ее на первомъ план, я отказался участвовать въ его журнал и въ его Современной Лтописи, издававшейся при журнал’.
Я, къ сожалнію, очень смутно помню устный разсказъ Елисеева о какомъ-то его свиданіи съ Катковымъ въ самомъ начал шестидесятыхъ годовъ. Если не ошибаюсь, рчь шла о соглашеніи между Современникомъ и Русскимъ Встникомъ о выработк общаго плана дйствія этихъ двухъ тогда вліятельнйшихъ литературныхъ органовъ, въ скоромъ времени такъ рзко разошедшихся въ своихъ взглядахъ и программахъ. Естественно было искать разъясненія этого эпизода, равно какъ и многосторонней и оригинальной характеристики Каткова, въ стать, спеціально трактующей о московскомъ публицист. Но ничего подобнаго въ стать нтъ. Она осталась неконченною и содержитъ въ себ, главнымъ образомъ, выписки фактически-біографическаго характера изъ книги г. Невденскаго: Катковъ и его время, Любимова: М. Н. Катковъ и его историческая заслуга, переписки Блинскаго, изданной г. Пыпинымъ, и воспоминаній Панаева. Выписки эти связаны между собою нкоторыми общими разсужденіями, которымъ, по всмъ видимостямъ, предстояло закончиться общимъ заключеніемъ, но его нтъ. Что касается любопытнаго эпизода переговоровъ съ Катковымъ, то о немъ по упоминается нигд, кром приведеннаго мста, хотя въ числ рукописей есть не мало набросковъ, имющихъ характеръ воспоминаній. Быть можетъ, ключа къ этой загадк слдовало бы искать въ тхъ бумагахъ, которыя Елисеевъ имлъ неосторожность отдать на храненіе слишкомъ осторожной дам.
Большинство рукописей Елисеева не только не кончены, но, кром того, еще и очень спутаны. Неоконченностью статей онъ гршилъ и прежде, во время своей печатной литературной дятельности, о чемъ подробне скажу ниже. Но въ посмертныхъ рукописяхъ эта дурная, хотя и вполн объяснимая условіями журнальной работы и многимъ журналистамъ свойственная привычка не доводить до конца задуманную статью, осложняется еще результатами болзненнаго состоянія Елисеева. Онъ, очевидно, писалъ съ трудомъ и съ большими перерывами. Въ нкоторыхъ рукописяхъ встрчаются не только повторенія и отдльные клочки, выхваченные изъ другихъ рукописей, но и совершенно разные пріемы изложенія, свидтельствующіе о совершенно разныхъ планахъ автора. То онъ пишетъ въ такомъ даже утрированно-осторожномъ тон, который явно показываетъ намреніе приладиться къ даннымъ условіямъ времени и, слдовательно, печатать статью теперь же, то, говоря о боле или мене щекотливыхъ вещахъ, ни мало не стсняется въ выраженіяхъ. И это въ одной и той же рукописи.
Самымъ цннымъ элементомъ рукописнаго наслдства Елисеева надо признать воспоминанія. Но и они, во-первыхъ, чрезвычайно разбросаны и запутаны, а, во-вторыхъ, въ виду близости событій, о которыхъ въ нихъ, рчь идетъ, отнюдь не цликомъ подлежать опубликованію. Да и ‘цлика’, впрочемъ, пть, и факты приходится вылавливать отдльными клочками изъ разныхъ рукописей. Елисеевъ не разъ принимался не только за воспоминанія, а и прямо за автобіографію. Тяжелый грузъ воспоминаній давилъ его и чувствовалась настоятельная потребность сложить его на бумагу. Но онъ не только ни разу не довелъ дла до конца, а не держался никакой системы, оставляя огромные проблы и постоянно уклоняясь въ сторону общихъ разсужденій. Есть рукопись безъ заглавія, начинающаяся такъ: ‘По окончаніи курса наукъ въ московской духовной академіи въ 1844 г. я былъ назначенъ баккалавромъ въ казанскую духовную академію’. Это общаетъ автобіографію, по крайней мр, съ 1844 г., со времени вступленія на профессорское поприще. И дйствительно, нкоторыя интересныя автобіографическія показанія въ рукописи есть, но они внезапно обрываются или, точне, расплываются въ разсужденіяхъ объ исторической роли русскаго монашества, о положеніи нашего благо духовенства. Тутъ же имются разсужденія о порядкахъ въ нашихъ духовныхъ академіяхъ, частію вошедшія въ составъ статьи Изъ далекаго прошлаго двухъ академій, напечатаной не задолго до смерти Елисеева въ Встник Европы. Есть другая рукопись, начинающаяся словами: ‘Въ ма ныншняго 1888 г. исполнилось ровно тридцать лтъ, какъ я пріхалъ въ Петербургъ. Въ декабр 1858 г.,— годъ моего прізда, — напечатана была въ Современник первая моя статья’. Но затмъ имется всего полторы страницы весьма скуднаго фактическаго содержанія. Есть, наконецъ, рукопись, прямо озаглавленная Автобіографія. Начало ея я считаю нужнымъ привести, такъ какъ имъ хорошо характеризуется отношеніе Елисеева къ своей собственной личности:
‘Можетъ быть, Сентъ-Бёвъ и правъ, когда говоритъ, что всякая автобіографія въ большей или меньшей мр есть вранье, потому что невозможно представить себ такого человка, который, описывая свою жизнь, не заглядывалъ бы однимъ глазкомъ за свою могилу и не охорашивалъ себя въ виду этого. А, все-таки, мн жаль, что, доживъ почти до 70 лтъ (вчера, 25 января 1889 года, мн стукнуло 68 лтъ), я не позаботился запастись такимъ враньемъ относительно своей особы. Вранье это помогло бы мн, во-первыхъ, освтить самого себя — вообще въ прошедшемъ увидть, разницу моихъ воззрній, моего міросозерцанія, моего направленія и стремленіи въ разныя эпохи моего возраста и положенія, во-вторыхъ, мн пріятно было бы возобновить въ моей памяти во всей подробности нкоторые моменты моей жизни и дятельности, въ-третьихъ, я думаю, что мысль Сентъ-Бёва объ автобіографіяхъ, какъ врань, неприложима къ автобіографіямъ, которыя ведутся въ теченіе многихъ лтъ въ вид дневниковъ, съ точнымъ обозначеніемъ всхъ обстоятельствъ и данныхъ, потому что трудно и даже невозможно, описывая свою ежедневную жизнь, постоянно носить мысль о своемъ безсмертіи и прилаживать къ ней ежедневныя событія и обстоятельства жизни. Другое дло — біографіи, которыя пишутся въ зрлыхъ или преклонныхъ лтахъ, когда человкъ достигъ степеней (?) извстныхъ, когда біографія не поденно, а гуртомъ, по воспоминаніямъ, является какъ связное цлое, тогда человку трудно не заглядывать однимъ глазкомъ за могилу и не охорашивать себя въ виду ея, и вс такія автобіографіи зачастую являются боле или мене прикровенными апологіями собственной дятельности пишущихъ.
Казалось бы, что автобіографіи послдняго рода должны писать только лица боле или мене знаменитыя, убжденныя въ безсмертіи ихъ имени. Оказывается — напротивъ. Въ послднее время автобіографіи мелкихъ, незначительныхъ людей до того размножились, что Русская Мысль, помнится, въ послднемъ или предпослднемъ нумеръ прошлаго года сдлала замчаніе о странной охот этихъ людей, жизнь которыхъ мало для кого можетъ быть интересна, убиваться надъ изображеніемъ подробностей своей жизни. Для кого и для чего пишутъ эти ничтожества?
Этотъ вопросъ прежде часто останавливалъ и меня, когда, но какимъ-нибудь обстоятельствамъ, мн приходила мысль начать писать свою автобіографію. Вопросъ до того смущалъ меня, что я до сихъ поръ не давалъ самыхъ, краткихъ свдній осеб, которыхъ у меня нсколько разъ просили для справочныхъ словарей. Теперь, доживъ почти до 70 лтъ моей жизни, я понялъ, что маленькіе люди имютъ еще боле нужду писать свои автобіографіи, чмъ большіе. У всякаго человка, какъ бы онъ ни былъ малъ и незначителенъ, есть также самолюбіе, какъ и у большихъ, и есть также боле или мене свтлыхъ, выдающихся моментовъ въ жизни, которыми онъ считаетъ себя вправ гордиться, онъ не знаетъ, будетъ ли обращено вниманіе потомства по только на эти свтлые, выдающіеся моменты его жизни, но даже вообще на его личность, съ этимъ полнымъ забвеніемъ его потомствомъ онъ готовъ совершенно примириться. Но самолюбіе его не можетъ помириться съ тмъ, чтобы потомство, если придется ему случайно вспомнить его, не поняло и не оцнило надлежащимъ образомъ этихъ моментовъ, чтобы оно дало имъ даже неправильное, совершенно ложное освщеніе. Для личности крупнаго размра дло неважное, если какой-нибудь свтлый моментъ его жизни будетъ не оцненъ доіжнымъ образомъ и даже превратно истолкованъ. Для него остается твердою защитой ансамбль всей его дятельности или его капитальныя сочиненія, если онъ писатель. Если у него но смерти много окажется враговъ, то еще боле будетъ друзей, которые будутъ побдоносно разбивать всякое злословіе, опираясь на извстныя всмъ его великія дла или его сочиненія. Совсмъ другое — человкъ маленькій. По смерти онъ остается совершенно беззащитенъ. Между тмъ, почти въ тотъ самый моментъ, когда тло человка опускаютъ въ могилу, люди начинаютъ рыться въ душъ умершаго, перетряхиваютъ на вс стороны его дятельность, побужденіи, цль. И такъ какъ homo homini lupus est, то покойному трудно разсчитывать на справедливую и безпристрастную оцнку его дятельности, тмъ боле на снисхожденіе, если онъ не провелъ жизнь совершенно блаженно, т.-с. не стоялъ въ сторон отъ всякой общественной дятельности и вн всякихъ партій. Часто довольно бываетъ одной, ни въ чемъ неповинной, впрочемъ, но не улегающейся въ обычныя представленія о человк, видимости, одного необъясненнаго факта въ его дятельности, чтобы злословіе въ этой непонятной для него видимости, въ этомъ необъясненномъ для него факт усмотрло ключъ къ уразумнію всей дятельности человка, истолковало по-своему вс побужденія его дятельности и создало о немъ цлую гнусную эпопею.
Но какъ ни оскорбительна бываетъ для человческаго самолюбія та несправедливая оцнка, которую производятъ надъ личностью покойнаго остающіеся въ живыхъ, несправедливость эта, разсматриваемая въ отвлеченіи и, притомъ, не надъ нашею, а надъ чуждою намъ личностью, вовсе не такъ ощутительна и сильна, чтобы заставить маленькую личность немедленно взяться за перо и въ огражденіе своего замогильнаго реноме писать исповдь своей жизни. Разъ маленькая личность не разсчитываетъ на безсмертіе, не все ли ей равно — худо или хорошо будутъ говорить о ней, если бы случайно и зашла о ней рчь? Вдь она не будетъ ни знать, ни чувствовать въ могил, что о ней говорятъ. Положимъ, для самолюбія человка, пока онъ живетъ, пріятне думать, чтобы не были забыты или превратно истолкованы т свтлые, выдающіеся моменты его жизни, которыми онъ гордится. Но, съ другой стороны, что-жь за важность, если бы и это случилось? Вдь, ни хорошаго, ни дурного, что будутъ говорить о немъ, онъ ни сознавать, ни чувствовать не будетъ. При этомъ самолюбіе тайно подсказываетъ ему, что т свтлые, выдающіеся моменты, которыми онъ гордится, такъ очевидны для всякаго, такъ чисты, что никакое злословіе не можетъ ихъ до того извратить, чтобы они сдлались совершенно черными. Въ отвлеченномъ представленіи такое чудовищное превращеніе хорошаго въ дурное, чистаго въ нечистое, свтлаго въ пошлое и мерзостное для человческаго самолюбія, проникнутаго насквозь ничтожнйшими мыслями pro domo sua, оказывается положительно немыслимымъ, невозможнымъ, — и маленькая личность успокоивается.
Къ несчастно, маленькіе люди умираютъ очень быстро. Есть много наскомыхъ, цль жизни которыхъ состоитъ единственно въ распространеніи рода. Разъ оплодотвореніе совершено, они тотчасъ умираютъ. Точно то же происходитъ съ маленькими людьми въ нравственномъ мір. Дается имъ отъ природы одна, дв свтлыя мысли. Едва успютъ они тмъ или другимъ способомъ заявить и воплотить эти мысли въ жизни, какъ они немедленно умираютъ нравственно, какъ люди ненужные. Потомъ они продолжаютъ и ходить, и говорить, и продолжаютъ то же дло, которое начали, но это дло несутъ дальше ужъ другіе, лучшіе ихъ, а они продолжаютъ оставаться хотя и около него, хотя по вншнему положенію и выше этихъ новыхъ, но внутренно, по отношенію къ дальнйшему движенію и ходу дла, остаются ниже ихъ. Въ этомъ смысл они уже ненужные для дла люди, они могутъ считаться умершими для него. Но они могутъ считаться умершими для дла въ смысл первостепенныхъ, передовыхъ его дятелей, но они остаются при немъ въ качеств рядовыхъ, притомъ, иногда лучшихъ рядовыхъ, какъ боле опытные. Между, тмъ, волны времени быстро слдуютъ одна за другою, каждая приноситъ съ собою новый рядъ длъ и вопросовъ, для каждаго вновь вступающаго на арену жизни поколнія является своя насущная злоба дня, обусловливаемая новымъ положеніемъ вещей, создаваемая ходомъ времени. Смнится три, четыре поколнія, тсная связь съ недавнимъ прошедшимъ хотя и чувствуется, но только въ общемъ и главномъ, въ деталяхъ же сильно затемняется и даже совсмъ теряется изъ памяти. Даже изученіе этого недавняго прошлаго длается трудне и недоступне, чмъ изученіе давно прошедшихъ временъ, потому что послднее можно изучать по совокупности всхъ оставшихся памятниковъ, для перваго остаются почти единственно устные разсказы немногихъ, оставшихся отъ даннаго времени лицъ, которыя сохранили боле или мене отрывочныя воспоминанія о существовавшемъ тогда положеніи, на сколько оно было понятно и доступно ихъ личному впечатлнію и наблюденію. По этимъ воспоминаніямъ трудно и совершенно невозможно живьемъ воплотить картину прошлаго во всей его цлости и полнот и уловить т моменты времени, которые выдвинули ту или другую личность на первый планъ и дали ей премирующее положеніе передъ другими. Между тмъ, личность занимаетъ это положеніе. Новымъ поколніямъ остаются совершенно неизвстными т моменты въ прошедшемъ, которые выдвинули эту личность на первый планъ, имъ остается только видно то выдающееся положеніе, которое она занимаетъ. Имъ не приходитъ въ голову заняться изслдованіемъ: какую внутреннюю связь съ дломъ эта личность имла прежде и какую иметъ въ настоящее время? Они по видимости ршаютъ, что въ настоящемъ дло можетъ идти безъ лея, что впередъ несетъ его не она, что она тутъ личность ни къ чему не нужная, умершая. Отсюда длаютъ заключеніе, что такъ было и прежде и что личность заняла выдающееся положеніе при дл и остается при немъ посредствомъ неблаговидныхъ происковъ. Это не говорится прямо въ глаза личности, но по временамъ высказывается иногда въ разныхъ косвенныхъ намекахъ общаго свойства, которые можно принимать и не принимать на свой счетъ, по которые даютъ человку чувствовать, что злословіе способно заговорить о немъ посл его смерти. Затмъ боле опредленное предвкушеніе тхъ инкримлпацій, которыя ожидаютъ его по смерти, дастъ откровенная диффамація, во-первыхъ, поголовно того періода времени, въ которомъ онъ дйствовалъ, а затмъ поименно лицъ, ему хорошо извстныхъ,— диффамація, длаемая яко бы на основаній серьезнаго изслдованія и неопровержимыхъ фактовъ. Въ довершеніе всего этого являются достоврные свидтели съ бухгалтерскими книгами, которые, на основаніи цифровыхъ записей, утверждаютъ завдомую и безсовстную ложь. Это уже не отвлеченное представленіе воображаемыхъ несправедливостей за гробомъ, а непосредственное заушеніе живого еще лица, какъ мертваго: оно дастъ ему не отвлеченно представлять, а очень реально чувствовать всю жестокость и злостность заушеній, ожидающихъ его по смерти. Что тутъ длать маленькой личности для собственной самозащиты и для защиты самаго дла и лицъ, которыя съ нимъ стояли около него? Какъ, если не предупредить совершенно, то, по крайней мр, ограничить до извстнаго минимума какъ т легковсные приговоры объ извстной эпох и дйствовавшихъ въ ней лицахъ, такъ и тотъ безчестный лай, который поднимаютъ на нихъ достоврные свидтели съ бухгалтерскими книгами въ рукахъ?
Мн кажется, самое лучшее, что она можетъ сдлать, это взяться за перо и, насколько помнитъ, правдиво изобразить свою жизнь, по крайней мр, въ выдающихся ея моментахъ въ связи съ тми событіями и лицами, съ которыми она соприкасалась’.
Изъ этого вступленія видно, что автобіографію свою Елисеевъ задумывалъ по очень широкому плану, до такой степени широкому, что едва ли даже приличествуетъ предположенной работ названіе автобіографіи. Этимъ планомъ устраняются обычныя въ автобіографіяхъ свднія о дтств и юности и вообще все, такъ сказать, приватное, чисто-личное. Достойнымъ записи для потомства признаются лишь такія черты жизни, которыя находятся въ связи съ боле или мене значительными теченіями и событіями общественнаго характера. Признавая себя ‘маленькою личностью’, Елисеевъ готовился раствориться въ общемъ дл, которому, по его предположенію, грозятъ въ будущемъ лжетолкованія невднія и лжетолкованія злостныя. Понятенъ высокій интересъ, который могла бы представить подобная автобіографія человка, сознательно пережившаго и эпоху нашего возрожденія, и эпоху оскуднія, и, притомъ, человка такого рдко проницательнаго ума, какъ Елисеевъ. Но, но говоря уже о томъ, что рукопись осталась неоконченною и начинается только пріздомъ въ Петербургъ, бгло разсказавъ о своемъ участіи въ Современник, Искр, Вк и Очеркахъ, авторъ сосредоточиваетъ свое вниманіе исключительно на період 1863—1868 годовъ. Онъ подробно характеризуетъ послдніе годы существованія Современника, разсказываетъ исторію своего ареста въ 1866 г. (арестъ этотъ, какъ увидимъ, былъ результатомъ недоразумнія, сравнительно скоро выяснившагося) и возникновенія въ 1868 году новыхъ Отечественныхъ Записокъ подъ редакціей Некрасова. Мы увидимъ дале, что были особенныя обстоятельства, побудившія Елисеева съ такою внимательностью относиться къ этой небольшой полос своей жизни. Мы поймемъ тогда и нкоторыя загадочныя на первый взглядъ соображенія о ‘заушеніяхъ’ и ‘безчестномъ ла’, изложенныя въ приведенномъ вступленіи къ автобіографіи. Какъ бы ни были, однако, уважительны причины такой исключительности, нельзя не пожалть о ней.
Къ тому же, такъ занимавшему Елисеева, періоду относится безхитростный и во многихъ отношеніяхъ не выдерживающій критики, но превосходный въ своей непосредственности рукописный разсказъ жены Елисеева объ его арест и о событіяхъ, съ нимъ связанныхъ. Къ сожалнію, имъ можно будетъ воспользоваться лишь въ очень ограниченныхъ размрахъ. Матеріалами для изображенія остальной жизни Елисеева намъ послужатъ частью разбросанныя по разнымъ рукописямъ отрывочныя воспоминанія самого Григорія Захаровича, частью личныя воспоминанія и воспоминанія другихъ близкихъ покойному публицисту лицъ, частью, наконецъ, печатные источники.

II.

Григорій Захаровичъ Елисеевъ родился, по его собственному показанію, 25 января 1821 года, по словамъ историка Казанской духовной академіи, г. Знаменскаго, въ 181!) г., а по формулярному о служб его списку — въ 1820 г. Отецъ его былъ сельскій священникъ Томской губерніи, ддъ — дьячокъ или пономарь. Отца Григорій Захаровичъ лишился очень рано и жилъ, вмст съ матерью, у дда, который былъ и первымъ его учителемъ. Умеръ скоро и ддъ. Мать перехала съ нимъ изъ деревни въ городъ Тару, Тобольской губерніи, къ своей замужней сестр. Бдно жилось въ деревн, а въ город, кажется, еще бдне: маленькій Елисеевъ помщался одно время съ матерью въ бан. Умерла и мать, когда мальчику минуло девять лтъ. Сироту взяло на свое попеченіе духовное начальство и опредлило въ духовное училище при Тобольской семинаріи. И въ духовномъ училищ, и потомъ въ семинаріи Елисеевъ испыталъ много горькой нужды, но учился всегда отлично. По окончаніи семинарскаго курса онъ предполагалъ поступить въ медико-хирургическую академію, но начальство располагало иначе. Онъ попалъ въ Московскую духовную академію, гд и кончилъ курсъ въ 1844 г. по первому разряду. Въ январ 1845 г. началась его профессорская дятельность въ Казанской духовной академіи.
Съ этихъ же поръ начинаются боле или мене обстоятельныя свднія о его жизни.
Повидимому, Елисеевъ сразу занялъ выдающееся положеніе въ академіи. Объ этомъ свидтельствуетъ и не весьма благосклонный къ покойному публицисту г. Знаменскій, авторъ Исторіи Казанской духовной академіи (Казань, 1892 г.). Почтенный исторіографъ говорить объ уваженіи, которымъ пользовался Елисеевъ, и приводятъ соотвтственные факты. По, воздавая, повидимому, должное высокимъ умственнымъ и нравственнымъ качествамъ покойнаго, онъ не упускаетъ случая по поводу, напримръ, воспоминаній Шелгунова и Шашкова объ Елисеев и т. п. умалить приписываемое ему значеніе. Общая же характеристика покойнаго, сдланная историкомъ Казанской академіи, страдаетъ нкоторою двусмысленностью и несоотвтствіемъ, какъ съ фактами, сообщаемыми самимъ г. Знаменскимъ, такъ и съ тми, которые намъ извстны изъ другихъ источниковъ. Г. Знаменскій пишетъ: ‘Высокая репутація Григорія Захаровича между студентами была какая-то, можно сказать, предвзятая, основанная больше на нкоторыхъ свойствахъ его личности, чмъ на достоинствахъ его преподаванія. Какъ только онъ явился въ академію, такъ его кругомъ окружила репутація чрезвычайно умнаго человка и человка, притомъ, либеральнаго направленія. Умнымъ человкомъ онъ былъ безспорно, но вовсе не въ томъ род, чтобы носиться съ какимъ-нибудь либерализмомъ и всмъ его показывать. Эта послдняя черта его репутаціи могла основываться разв только на его пренебрежительной манер держаться, на разныхъ сатирическихъ и часто жолчныхъ выходкахъ, въ сужденіяхъ о разныхъ предметахъ, въ колкостяхъ по адресу того или другаго студента, въ письменныхъ отзывахъ о студенческихъ сочиненіяхъ, врод, наприм., ‘пирогъ безъ начинки’ и т. п. Это былъ скоре язвительный скептикъ, чмъ либералъ, стоявшій за какую-нибудь положительную либеральную идею… и, вмст съ тмъ, или, пожалуй, по этому самому, человкъ практическій, сдержанный при всей своей жолчности, способный хорошо примняться къ требованіямъ среды’. Затмъ г. Знаменскій разсказываетъ, что ‘на первыхъ порахъ службы, вроятно, подъ недавнимъ впечатлніемъ цензурныхъ и другихъ московскихъ страховъ, Елисеевъ былъ даже трусливъ и держался въ своей аудиторіи крайне оффиціально, подозрительно и скучно. Но и потомъ онъ никогда не дозволялъ себ высказываться съ какой-нибудь противоцензурной стороны откровенно и прямо, обнаруживая свой скептицизмъ лишь урывками и прикровенно… Откровенне былъ онъ среди идеалистическаго кружка своихъ сослуживцевъ — молодыхъ баккалавровъ, въ которомъ любилъ пускаться въ горячія обличительныя рчи противъ разныхъ возмутительныхъ и вопіющихъ золъ современной гражданской, общественной и академической жизни’.
Въ этомъ искусно написанномъ портрет есть черты, несомннно подлинныя, которыя я узнаю на разстояніи десятковъ лтъ, отдляющихъ Елисеева — профессора духовной академіи отъ Елисеева, какимъ я его зналъ. Но, вмст съ тмъ, есть въ работ г. Знаменскаго и нкоторый ‘прикровенный’ тонъ, значительно портящій музыку. Выходитъ какъ будто похвально, а какъ будто и не похвально. Безъ всякаго сомннія, похвальныя и непохвальныя черты очень часто соединяются въ одномъ и томъ же человк въ разныхъ пропорціяхъ. Но и въ біографіи ‘ли литературномъ портрет он должны являться соединенными и опредляться физіономіей оригинала, а не тономъ, которымъ говорить біографъ. Ниже, въ глав о ‘матеріальныхъ средствахъ и быт наставниковъ академіи’, г. Знаменскій, говоря объ упомянутомъ уже ‘идеалистическомъ’ кружк молодыхъ баккалавровъ, называетъ членовъ этого кружка ‘людьми на подборъ талантливыми, отличавшимися безпредльною любовью къ наук, рдкимъ благородствомъ характеровъ и тми высокими идеальными стремленіями, которыя придавали такую обаятельную духовную красоту лучшимъ людямъ 1840 годовъ’. Маленькій списокъ членовъ кружка, людей дйствительно въ высшей степени почтенныхъ, г. Знаменскій открываетъ именемъ Елисеева. Здсь онъ первымъ ставитъ его въ числ людей рдкаго благородства характеровъ и обаятельной духовной красоты. Съ этимъ какъ-то мудрено связать эпитеты: ‘трусливый’, ‘прикровенный’, ‘способный хорошо примняться къ требованіямъ среды’. Конечно, все это еще не признаки какой-нибудь непроглядно черной души, но настолько, однако, непріятно плоскія нравственныя черты, что, очевидно, надо въ нихъ многое сбавить и многое къ нимъ прибавить, чтобы привести въ связь съ представленіемъ о рдкомъ благородств характера и обаятельной духовной красот. Характеристика не соотвтствуетъ и фактамъ, которые сообщаетъ самъ г. Знаменскій. Объ этомъ свидтельствуютъ уже нкоторые недочеты самой характеристики. Елисеевъ пользовался уваженіемъ не только студентовъ, а и товарищей, и начальства, вся его профессорская и вообще академическая жизнь была рядомъ успховъ. Да и студентамъ мудрено было внушить уваженіе ‘пирогами безъ начинки’ и т. п. Очевидно, что-то въ Елисеев внушало уваженіе, несмотря на эти ‘пироги’.
По, кром противорчивости или несогласованности частей, портретъ Елисеева, нарисованный г. Знаменскимъ, страдаетъ еще однимъ недостаткомъ: отсутствіемъ движенія, историческаго элемента. Елисеевъ, можно сказать, съ самаго рожденія попалъ въ очень суровую школу жизни. Такіе люди обыкновенно рано отливаются, какъ характеры, въ ту или другую опредленную форму, по крайней мр, нкоторыми своими чертами, которыя и доносятъ до могилы. Таковъ былъ и Елисеевъ. Повторяю, даже въ противорчивомъ и ‘скаженномъ портрет работы г. Знаменскаго я узнаю нкоторыя подлинныя черты Елисеева, какимъ я зналъ его много лтъ спустя. Впечатлніе какой-то особенно давней прочности производилъ онъ на всхъ и всегда. Именно — прочности, и, страннымъ образомъ, для меня, по крайней мр, это впечатлніе прочности какъ-то отражалось и на физик Елисеева, несмотря на очевидно издавна сдые волосы и бороду, старческія морщины лица, хилое сложеніе. Я думаю, что именно этой рано сложившейся опредленности физіономіи надо приписать и ту ‘предвзятую’ высокую репутацію, которою, по словамъ г. Знаменскаго, Елисеевъ былъ окруженъ, какъ только двадцатитрехлтвимъ юношей явился въ качеств профессора въ Казанскую духовную академію: таинственная опредленность его характера импонировала. Я говорю ‘таинственная’ не въ какомъ-нибудь мистическомъ смысл. Сразу чувствовалась недюжинная сила въ этомъ чужомъ, никому неизвстномъ юномъ пришельц изъ Москвы. Она пробивалась въ мимоходомъ брошенномъ замчаніи, въ манер говорить и держать себя, во множеств отдльныхъ мелочей, во разгадать се было трудно, трудно было даже близко подойти къ ней. Кром неизвстнаго намъ вклада наслдственности, далекая сибирская родина — деревня, раннее сиротство, нищета, суровая жизнь и нравственная безпріютность въ духовномъ училищ и семинаріи,— все это закалило человка замкнутаго, сосредоточеннаго, упорнаго, рдко раскрывающаго передъ другими душу. Для этого или онъ самъ долженъ придти въ особенное настроеніе преходящей экспансивности, или быть въ сред людей очень близкихъ по духу. Вн этихъ двухъ условій онъ сухъ, молчаливъ, подозрителенъ вслдствіе привычной озабоченности, какъ бы кто посторонній не заглянулъ въ происходящую въ немъ внутреннюю работу. Открытому выраженію своихъ чувствъ и мыслей онъ часто предпочитаетъ намекъ или ироническую улыбку, какъ бы пріотворяя дверь внутрь себя и тотчасъ же захлопывая ее. Любовь онъ внушаетъ лишь немногимъ, кого близко подпускаетъ къ себ, уваженіе — всмъ, даже не знающимъ его, по чувствующимъ присутствіе сдержанной силы. Елисеевъ былъ такимъ въ академіи, по свидтельству г. Знаменскаго, и такимъ же во времена моего съ нимъ знакомства.
Но ранняя прочность и опредленность характера не есть еще неподвижность духовная вообще. Житейскій опытъ, новыя встрчи и знакомства., новыя сферы дятельности, углубленіе мысли и расширеніе умственнаго горизонта, оставляя неприкосновенными основныя черты характера, не могутъ, однако, проходить безслдно. И годы пребыванія въ Казанской духовной академіи должны были быть особенно вліятельны. Какъ ни кратковременно было это пребываніе,— а оно даже и по очень кратковременно было: около десяти лтъ,— Елисеевъ не могъ за это время по выроста, и нельзя себ представить, чтобы, вступая въ академію въ качеств юнаго профессора и выходя изъ нея, онъ былъ вполн себ равенъ. Г. Знаменскій самъ говорить, что было бы интересно знать, какое вліяніе имлъ на Елисеева упомянутый уже ‘идеалистическій’ кружокъ молодыхъ баккалавровъ. Конечно, это было бы очень интересно, но г. Знаменскій ведетъ свой разсказъ такъ, какъ будто ни непосредственный переходъ со школьной скамьи на профессорскую каедру, ни этотъ самый идеалистическій кружокъ и ничто другое не оказало никакого вліянія на Елисеева. Основныя черты характера Елисеева сложились такъ рано и прочно, что къ нему, больше чмъ къ кому-нибудь, можно примнить пословицу: ‘каковъ въ колыбельку, таковъ и въ могилку’. Но едва ли резонно размышлять о томъ, былъ ли Елисеевъ ‘либераломъ’ или ‘скептикомъ’ на всемъ протяженіи десяти лтъ своего пребыванія въ Казанской академіи. Разное тутъ, надо думать, было.
И такъ, явился Елисеевъ въ академію человкомъ въ нкоторыхъ отношеніяхъ вполн готовымъ, на всю жизнь запечатлннымъ. Въ двадцать три года онъ уже импонировалъ окружающимъ своею серьезностью, замкнутостью, изъ-подъ которой выбивалась иногда холодная иронія, дававшая знать о значительности и сложности внутренней работы, происходившей въ этомъ человк. Работа, дйствительно, происходила значительная и сложная. Какъ никакъ, а этому сдержанному, замкнутому человку, все-таки, было только двадцать три года. Основныя черты его характера уже сложились,— сложились. по всей вроятности, въ общихъ чертахъ, и его общественныя симпатіи и антипатіи. Но и его міросозерцанію, и его житейскимъ планамъ приходились еще вырабатываться. Ему приходилось еще даже набираться знаній, и не про запасъ будущаго, и не для вольнаго ихъ употребленія по своему личному усмотрнію, а для немедленнаго утилизированія въ форм обязательныхъ лекцій студентамъ.
Въ упомянутой уже предсмертной стать, напечатанной въ Встник Европы, Елисеевъ вспоминаетъ о господствовавшемъ въ его время въ духовныхъ академіяхъ странномъ обыча назначать молодыхъ профессоровъ на каедру и потомъ перемщать ихъ съ одной каедры на другую безъ всякаго вниманія къ степени ихъ подготовленности и къ ихъ склонностямъ. Большое обиліе примровъ этого рода читатель можетъ найти въ труд г. Знаменскаго. Съ насъ достаточно примра самого Елисеева. Первоначально онъ былъ назначенъ баккалавромъ по церковной русской исторіи и еврейскому языку. Отъ преподаванія послдняго онъ былъ черезъ годъ освобожденъ, но за то въ разное время читалъ, сверхъ церковной русской исторіи, гражданскую русскую исторію, нмецкій языкъ и каноническое право. Церковною русскою исторіей Елисеевъ, будучи студентомъ, занимался, по его словамъ, ‘довольно усердно’, кром того, писалъ по этому предмету курсовую диссертацію. Еврейскимъ языкомъ онъ мало занимался въ Московской академіи, но, по крайней мр, интересовался имъ. Но каноническое право въ его время совсмъ не читалось въ Московской академіи и потому, попавъ волею судьбы или ректора на эту каедру, онъ очутился въ большомъ затрудненіи. Къ счастію, каноническое право было скоро передано другому профессору, такъ что онъ усплъ прочитать всего шесть лекцій. Замна еврейскаго языка нмецкимъ его не затруднила, такъ какъ одъ, повидимому, всегда любилъ этотъ языкъ. Но уже настоящая тяжесть обрушилась на него, когда къ церковной русской исторіи присоединена была гражданская. Странность, едва вроятная, но она значится въ одной изъ автобіографическихъ записокъ Елисеева: въ Московской духовной академіи онъ ни русской гражданской, ни всеобщей исторіи не слушалъ, такъ какъ предметы эти не были обязательны и желающіе могли слушать, вмсто нихъ, математику. Елисеевъ выбралъ математику, и по части исторіи имлъ лишь семинарскія и затмъ, такъ сказать, приватныя познанія, пріобртенныя въ часы досуга и по прикосновенности къ церковной исторіи. Но и помимо этого, имя вначал лишь каедру церковной исторіи и еврейскаго языка, молодой баккалавръ отлично понималъ, что, призванный учить, онъ самъ долженъ еще много учиться. Готовности было много, но не мало было и препятствій, прежде всего, въ недостатк научныхъ пособій. Жалованья баккалавръ получалъ 29 р. 83 коп. въ мсяцъ. Изъ этой суммы мудрено было удлять много на книги. А академическая библіотека была очень скудна, такъ какъ академія была открыта всего за два года передъ тмъ и, въ качеств учрежденія новаго, не успла, еще разбогатть книгами. Притомъ же, ректоръ академіи, архимандритъ Григорій, человкъ добрый и не глупый, но недостаточно для своего поста образованный, слишкомъ ужь берегъ казенную копйку и скупился на выписку книгъ. Елисеевъ приставалъ, добивался выписки книгъ при помощи разныхъ хитростей, обращался въ университетскую библіотеку, выписывалъ черезъ академическое начальство книги и рукописи, для временнаго пользованія, изъ семинарскихъ библіотекъ. ‘Призадуматься было надъ чмъ,— пишетъ Елисеевъ.— Надобно было боле или мене основательно познакомиться со всею всеобщею исторіей, по крайней мр, послдняго тысячелтія, чтобы затмъ или, по крайней мр, одновременно изучать русскую гражданскую и, вмст съ тмъ, готовить лекціи студентамъ, каждую недлю по дв — по русской гражданской исторіи и дв — по русской церковной. Для меня это былъ трудъ поистин колоссальный. Я просиживалъ дни и мочи, чтобы не ударить лицомъ въ грязь передъ студентами, которые большею частью были люди даровитые, способные оцнить всякую лекцію, насколько она содержательна, основательна и стоитъ вниманія’.
Но это только одна сторона дла. Назвавшись груздемъ, молодой баккалавръ добросовстно ползъ въ кузовъ. Хотя, собственно говоря, онъ даже не самъ груздемъ назвался, а его, помимо его воли, назвали, но онъ работалъ изъ всхъ силъ, по природной или рано воспитанной замкнутости и вида не показывая, чего ему это стоитъ. Имъ не разъ овладвало отчаяніе, ‘хотя, — вспоминаетъ онъ, — по наружности это никому не было видно. По наружности все обстояло благополучно. Лекціи мои, конечно, не были самостоятельны, какъ оно и естественно въ начал, по он были дльны и въ общемъ настолько приличны, что ихъ можно было слушать не безъ пользы. А когда рчь заходила о такомъ предмет, который давалъ широкій просторъ вносить въ нихъ элементъ моральный или публицистическій, то лекціи выходили не только крайне интересныя, но и блестящія. Такихъ предметовъ въ русской исторіи очень много’.
Елисеевъ нисколько не преувеличиваетъ, говоря, что его лекціи бывали крайне интересны и даже блестящи. Мы имемъ на этотъ счетъ свидтельства его слушателей. Приведенныя воспоминанія Елисеева могутъ дать читателямъ, напротивъ, преуменьшенное понятіе о значеніи его лекцій. Безъ всякаго сомннія, онъ не проложилъ новаго пути наук. Но, при его выдающихся способностяхъ, тотъ упорный трудъ, о которомъ онъ самъ разсказываетъ, конечно, долженъ былъ принести соотвтственные плоды. Даже заурядный умъ, при такой упорной работ, долженъ былъ въ достаточной степени овладть предметомъ, а умственныя способности Елисеева были далеко выше среднихъ. Этотъ большой, оригинальный и проницательный умъ не былъ умомъ человка чистой науки или отвлеченной теоріи, но за то превосходно оріентировался въ вопросахъ практической жизни и отличался необыкновенною чуткостью въ этой области. Таковъ онъ былъ и впослдствіи, въ качеств журналиста, таковъ же онъ былъ и въ академіи. Въ атмосфер религіозныхъ и церковныхъ вопросовъ, въ которой онъ жилъ съ самаго дтства, его, повидимому, никогда особенно не интересовали теоретическія исходныя точки,— онъ былъ къ нимъ равнодушенъ. Но тмъ большее значеніе получалъ для него нравственный, практическій элементъ религіи. Таковъ, повторяю, былъ складъ его ума вообще. И впослдствіи онъ сравнительно мало интересовался теоретическими исходными точками и готовъ былъ снисходительно отнестись ко всякой, если оказывалось возможнымъ привести ее въ связь съ извстными дорогими ему практическими выводами. Тонкій наблюдательный умъ помогъ ему быстро оріентироваться въ академической сред и оцпить разныя ея слабости и несоотвтствія съ оффиціально поставленными задачами. Уже одни произвольные переводы профессоровъ съ одной каедры на другую, эти внезапныя превращенія математиковъ въ гебраистовъ, богослововъ въ математиковъ и т. п.— давали но блестящее понятіе о постановк дла просвщеніи вообще, религіознаго въ особенности. И все было подъ стать этому странному распорядку, какъ можно судить по слдующему эпизоду, разсказанному въ обширномъ некролог Порфирьева, напечатанномъ въ Православномъ Собесдник за 1890 годъ. Эпизодъ хорошо рисуетъ и нкоторыя стороны академической жизни, и нкоторыя черты Елисеева.
Порфирьевъ, авторъ извстной Исторіи русской словесности, а тогда молодой баккалавръ, былъ близкимъ другомъ Елисеева (его памяти посвящена послдняя, предсмертная статья Елисеева въ Встник Европы). Онъ составилъ записки по теоріи словесности, отличавшіяся по тогдашнему времени нкоторыми новшествами. Ректору, человку мало свдущему и взбалмошному, записки не понравились. Онъ потребовалъ передлки записокъ, уклонившись, однако, отъ объясненія, что именно и въ какомъ именно направленіи должно быть передлано. Порфирьевъ горевала, и недоумвалъ. Горевалъ потому, что положилъ въ свой курсъ много труда и послдовательной мысли, недоумвалъ потому, что не получалъ отъ ректора никакихъ указаній. Его выручилъ Елисеевъ. Хорошо зная ректора, онъ ручался Порфирьеву за успхъ, если тотъ просто перепишетъ нсколько листковъ заново и опять представитъ записки ректору, ничего въ нихъ не измняя. Вышло какъ по писаному: ‘Ну, вотъ, теперь другое дло’,— сказалъ ректоръ, и записки были спасены.
Все это было мало отрадно, мало привлекательно, но для человка наблюдательнаго представляло своего рода богатую школу практической психологіи. Почему знающій и любящій свое дло профессоръ противумусульманскаго отдленія, одинъ изъ немногихъ знатоковъ исторіи, языковъ и религій Востока окажется вдругъ математикомъ? Почему забракованный сегодня курсъ теоріи словесности окажется вдругъ черезъ недлю пригоднымъ? Эти ‘вдругъ’ представляли собою психологическія загадки, для разршенія которыхъ требовалось пристальное наблюденіе надъ людскими faits et gestes. Не выходя изъ стнъ академіи, Елисеевъ могъ наблюдать не только вспышки ничмъ не стсняющагося произвола, но и естественныхъ спутниковъ такого порядка вещей — разнообразтыя его отраженія въ вид негодованія, озлобленія, лицемрія, умнья и неумнья приспособиться. Представьте только себ человка, назначаемаго, противъ его воли и склонностей и не взирая даже на его незнакомство съ предметомъ, профессоромъ, напримръ, богословія. Елисеевъ отчасти на себ испыталъ это положеніе, въ особенности, когда къ его предметамъ было внезапно прибавлено каноническое право, котораго онъ не зналъ и къ которому не чувствовалъ никакого влеченія. Но онъ былъ такъ счастливъ или такъ ловокъ, что могъ ограничиться всего шестью лекціями по этой каедр. Ему не пришлось, значитъ, la longue насиловать себя, лицемрить, излагая неизвстное ему самому, и возбуждать въ слушателяхъ интересъ къ тому, что для него самого нсколько не интересно. По видалъ въ этомъ род онъ много и, конечно, многое извлекъ изъ этого житейскаго опыта. Я потому останавливаюсь на этой сторон академической жизни Елисеева, что она его самого очень занимала, по были, разумется, и другіе поводы для подобныхъ же наблюденій, поучительныхъ, но, вмст съ тмъ, огорчительныхъ, съ точки зрнія практическаго, нравственнаго элемента религіи, который былъ для него всегда дорогъ, независимо отъ теоретической основы…
Остановимся еще на минуту на эпизод съ записками Порфирьева. Безъ сомннія, нужно было очень тонко знать ректора и быть твердо увреннымъ въ этомъ знаніи, чтобы присовтовать такой рискованный шагъ и не ошибиться въ разсчет. Фактъ этотъ можетъ служить выразительною иллюстраціей къ утвержденію г. Знаменскаго, что Елисеевъ былъ ‘человкъ практическій, способный хорошо примняться къ требованіямъ среды’. На основаніи близкаго своего знакомства съ Елисеевымъ въ позднйшее время, я готовъ это самое слово, да не совсмъ такъ молвить. Съ приведенными словами у васъ невольно ассоціируется представленіе о человк, низкомъ-ползкбмъ пробирающемся къ спокойному житію, выгодному положенію, жирному куску, почестямъ. Ничего не можетъ быть ошибочне относительно Елисеева. Способность приспособляться къ требованіямъ среды въ немъ несомннно была, и въ очень сильной степени, но надо знать, какое употребленіе онъ длалъ изъ этой способности. Объ этомъ можно судить по эпизоду съ записками Порфирьева: онъ приспособлялся, чтобы приспособлять. Онъ воспользовался своимъ знаніемъ взбалмошной натуры ректора и его невжества для того, чтобы благополучно провести курсъ теоріи словесности, въ который Порфирьевъ вложилъ много добросовстнаго труда. Такая способность приспособленія могла быть до извстной степени природнымъ даромъ, но такъ какъ она опирается на знаніе людей, то должна быть, вмст съ тмъ, результатомъ житейскаго опыта, очевидно, пріобртеннаго уже въ стнахъ Казанской академіи.
Такимъ образомъ, академія многому научила Елисеева. Въ ея стнахъ онъ пріобрлъ серьезныя научныя знанія и прошелъ своеобразную житейскую школу. И въ той, и въ другой области онъ длалъ большіе успхи, но этотъ выигрышъ покупался слишкомъ дорогою цной. Вншнимъ образомъ все шло боле, чмъ хорошо. Среда, въ которой довелось жить и дйствовать Елисееву, относилась къ нему съ уваженіемъ, но бда была въ томъ, что онъ-то не могъ отплачивать ей тою же монетой. Тонкое знаніе людей и умнье ладить съ ними обезпечивали ему выдающееся положеніе въ академіи, но вмст съ пріобртеніемъ этого знанія и Умнія вливалась горечь въ нравственное сознаніе. Если бы онъ былъ изъ такихъ людей, которые умютъ приспособляться для того, чтобы вылзть куда-нибудь наверхъ на чужихъ спинахъ и тамъ, на этой высот, успокоиться, — онъ легко могъ бы этого достигнуть. По чмъ больше онъ узнавалъ людей своей среды и чмъ больше убждался въ возможности управлять ими при помощи этого знанія, тмъ сильне точилъ его червь недовольства. Все было не но немъ — не только его личное положеніе, но и вс академическіе порядки, вся атмосфера Заведенія. Усиленная работа отвлекла его на нкоторое время отъ сознанія несоотвтствія того пути, на который его толкнула судьба, съ его вкусами, наклонностями и смутными, только еще слагавшимися идеалами. Работа эта, въ сущности, сводившаяся на приготовленіе къ лекціямъ, уже потому не давала удовлетворенія, что была тою именно цпью, которая связывала его съ академіей. Оригинальный и серьезный умъ Елисеева требовалъ себ соотвтственной пищи, чего-нибудь, находящагося въ связи съ его спеціальными занятіями по исторической каедр, но, вмст съ тмъ, новаго, не разработаннаго и собственно отъ академіи независимаго. А тсныя условія, въ которыхъ ему приходилось жить, указали на задачи по мстной исторіи и археологіи.
Елисеевъ принялся за работу съ большимъ рвеніемъ. Онъ обратился къ Казанскому архіерею Владиміру съ просьбой о предписаніи выслать ему, Елисееву, для временнаго пользованія, изъ разныхъ церквей и монастырей описанія мстныхъ древностей, лтописи, синодики, описи церковнаго имущества. Онъ уже настолько ознакомился съ дломъ, что могъ, въ своемъ прошеніи къ архіерею, съ точностью указать т мста, куда слдуетъ обратиться за нужными ему матеріалами. Архіерей отнесся къ прошенію благосклонно, но замтилъ въ своей резолюціи, что отъ монастырей и причтовъ ‘нельзя, кажется, будетъ дождаться и въ нсколько лтъ нужныхъ свдній’, и рекомендовалъ Елисееву обратиться за этими свдніями въ каждое мсто самому лично. Но это оказалось совершенно неудобоисполнимымъ, и если бы сношенія съ разными церквами и монастырями не взяло на себя академическое правленіе, то Елисеевъ, вроятно, ничего не добился бы. Впрочемъ, ему и лично приходилось вести по этому поводу довольно дятельную переписку. Плодомъ этихъ занятій были два первыя сочиненія Елисеева: Исторія жизни первыхъ насадителей и распространителей Казанской церкви, святителей Гурія, Варсонофія и Германа (Казань, 1847 г.) и Краткое сказаніе о чудотворныхъ иконахъ Казанской, Седміозерной, Ванеской и Мироносицкой пустыни (М., 1849 г.). Авторъ Исторіи Казанской духовной академіи сообщаетъ, что ‘новый казанскій архіепископъ Григорій остался не совсмъ доволенъ этими произведеніями. Первое показалось ему холодно и мало назидательно, что и заставило его въ 1853 г. издать свое собственное Житіе святителей и чудотворцевъ Гурія и Варсонофія съ разными нравоучительными замтками и съ приложеніемъ чудесъ святыхъ’. Что касается второй работы, то она вызвала полемическую переписку между Елисеевымъ и московскимъ ученымъ Исвоструевымъ. Споръ шелъ о сравнительной древности иконъ Казанской Божіей Матери, находящихся въ Москв и въ Казани. Елисеевъ оказался побдителемъ. Для печати перепиской этой, хранившейся въ библіотек Казанской академіи, воспользовалось впослдствіи другое лицо. Немудрено, что когда въ 1850 г., по распоряженію синода, было предпринято историко-статистическое описаніе казанской епархіи, трудъ этотъ былъ порученъ Елисееву. На этотъ разъ ему были предоставлены и нкоторыя денежныя средства, и возможность работы въ архивахъ, не только казанскихъ, но и петербургскихъ и московскихъ. Въ феврал 1853 года онъ представилъ первую, вполн законченную часть труда, подъ заглавіемъ: Исторія распространенія христіанства въ кра Казанскомъ. ‘Но,— замчаетъ г. Знаменскій,— по обстоятельствамъ, она не была напечатана и осталась въ рукописи въ библіотек академіи’. Какія именно обстоятельства помшали появленію этого труда въ печати, историкъ Казанской духовной академіи не сообщаетъ. Онъ прибавляетъ, однако, что и въ своемъ незаконченномъ вид трудъ Елисеева, не остался безплоднымъ: надъ матеріалами, имъ собранными, работали потомъ другіе, и ‘нельзя сказать, чтобы содержаніе этихъ матеріаловъ было вполн исчерпано даже досел’ (въ 1892 г.).
Скоро сказка сказывается, да не скоро дло длается. Къ этому времени Елисеевъ былъ уже секретаремъ академіи и экстраординарнымъ профессоромъ. Положеніе его все упрочивалось, репутація возвышалась, онъ былъ однимъ изъ самыхъ видныхъ профессоровъ академіи. Но недовольство атмосферой продолжало обостряться и получило даже, вроятно, новые толчки отъ сношеній съ церковными причтами и монастырями, къ которымъ нужно было обращаться за матеріалами и отъ которыхъ, какъ и архіерей предупреждалъ, ‘нельзя, кажется, будетъ дождаться и въ нсколько лтъ нужныхъ свдній’. Остре становился и вопросъ о будущемъ: что же дальше? все то же? и такъ всю жизнь?
Вотъ какъ описываетъ самъ Елисеевъ свое тогдашнее состояніе: ‘Мн часто стало приходить на мысль немедленно бжать изъ академіи. Но куда бжать? Самымъ прямымъ и законными, выходомъ былъ бы выходъ въ духовное званіе. Выходъ этотъ представлялъ для меня много выгодъ. Благоволившій ко мн за мои работы по составленію историческаго описанія казанской епархіи преосвященный далъ бы мн лучшее мсто въ Казани, предоставилъ бы вскор открывшуюся каедру профессора богословія въ университет и т. п. Но мои идеалы были совсмъ другіе и никакъ не совпадали съ жирнымъ и лнивымъ существованіемъ нашего благо духовенства. А кром того, во мн не было ни твердыхъ религіозныхъ убжденій, ни горячаго религіознаго чувства… Другія, боле соблазнительныя мысли мелькали у меня въ голов. Я былъ молодь, по крайней мр, настолько молодъ, что чувствовалъ себя способнымъ еще выдержать полный курсъ ученія, во мн кипла жажда знанія и участія въ той интеллигентной жизни, которая, по моему мннію, сосредоточивалась тогда въ Москв, и меня тянуло, бросивъ свое профессорство въ академіи, поступить студентомъ въ Московскій университетъ. Имй я возможность обезпечить себя на четыре года университетскаго курса, я бы непремнно привелъ эту свою мысль въ исполненіе. Но я не имлъ возможности и подумать объ этомъ серьезно. Кром тхъ 29 р. 83 к. ежемсячнаго жалованья, которые я получалъ по должности наставника академіи и которыхъ едва хватало мн на самое скудное содержаніе, у меня не было никакихъ другихъ источниковъ доходовъ. Ни о какомъ кредит въ будущемъ, даже на самое короткое время и самой ничтожной суммы, мн нельзя было думать. И мн надо было оставаться на мст, лаская себя мечтательною надеждой, что, дескать, время еще по ушло, что черезъ два-три года я успю достигнуть желаемаго. На самомъ же дл, каждый новый годъ моей службы скоре увеличивалъ, чмъ уменьшалъ несоотвтствіе моихъ средствъ съ возроставшими потребностями и меня самого длалъ мене годнымъ для превращенія снова въ школьника’.
Такое тягостное настроеніе не могло не отражаться и на отношеніяхъ Елисеева къ окружающимъ, и на самыхъ его лекціяхъ. Скверно было на душ, поднималась жолчь, — поднималась и выливалась въ резолюціяхъ врод ‘пирогъ безъ начинки’ или въ саркастическаго характера лекціяхъ. Г. Знаменскій утверждаетъ, что лекціи Елисеева ‘прошли въ исторіи академіи какъ-то мало замтно, вслдствіе, можетъ быть, своего сухого историко-археологическаго характера’. Въ общемъ это, можетъ быть, и врно. Но врно также и то, что лекціи Елисеева не всегда были сухимъ изложеніемъ историко-археологической матеріи, а нкоторыя изъ нихъ были даже очень и очень замтны. И г. Знаменскій это знаетъ. По словамъ г. Виноградова въ Иркутскихъ Епархіальныхъ Вдомостяхъ 1890 г., въ аудиторіи Елисеева часто раздавался ‘гомерическій смхъ’. ‘Впечатлніе отъ его лекцій,— вспоминаетъ г. Виноградовъ,— мало подходившихъ къ духовному строю академіи, еще усиливалось отъ манеры его чтенія. Самыя пикантныя фразы онъ произносилъ невозмутимо, съ самымъ строгимъ выраженіемъ лица и голоса, ни разу не улыбнувшись, напротивъ, чмъ пикантне была его лекція, тмъ лицо его становилось серьезне, голосъ строже. Въ то время, когда студентами овладвалъ неудержимый смхъ, онъ спокойно останавливался, пока по пройдетъ смхъ студентовъ, или спрашивалъ словами Гоголя: надъ чмъ сметесь?— надъ собой сметесь’.
Я ни мало не сомнваюсь, что въ этихъ лекціяхъ не было ничего кощунственнаго, никакой насмшки собственно надъ религіей: жолчною ироніей обдавалась лишь среда, представители которой поэтому, дйствительно, ‘надъ собой смялись’. Но и вызывалъ этотъ смхъ Елисеевъ, конечно, не съ легкимъ сердцемъ, потому что, вдь, онъ былъ самъ плоть отъ плоти и кровь отъ крови этой среды. Впослдствіи, въ своихъ ‘внутреннихъ обозрніяхъ’, онъ не разъ съ большимъ участіемъ трактовалъ о судьб семинаристовъ и духовенства (только о монашеств онъ молчалъ упорно) и по свойственному ему практическому складу ума предлагалъ разные проекты улучшенія ихъ быта. Упомянутыя же саркастическія лекціи были плодомъ глубокой тоски и стремленія къ иному положенію…
Въ памяти слушателей Елисеева сохранились его лекціи и другаго характера. И г. Знаменскій опять-таки это знаетъ и самъ разсказываетъ. Такъ, въ 1850 году Елисеевъ прочиталъ нсколько лекцій о протасовской реформ учебныхъ заведеній и о почти современномъ тогда дл переводчика Библіи протоіерея Павскаго. ‘Студенты такъ были наэлектризованы этими лекціями, что въ первый разъ отъ основанія академіи въ аудиторіи профессора раздались аплодисменты’. Такой же, повидимому, эффектъ произвелавъ 1852 г. его вступительная лекція въ курсъ церковной исторіи. Лекція трактовала ‘о жизни привилегированныхъ классовъ въ Россіи, о горемычномъ жить народа и о крпостномъ прав,— предмет тогда еще положительно запрещенномъ’. Подобныя лекціи естественно должны были вызывать энтузіазмъ въ слушателяхъ.
Здсь кстати припомнить одинъ позднйшій литературный эпизодъ изъ жизни Елисеева.
Въ 1878 г. одинъ писатель, въ жару полемики, попрекнулъ Елисеева его первымъ, спеціальнымъ литературнымъ трудомъ — Житіемъ Гурія, Варсонофія и Германа. Въ особенности подчеркивалось посвященіе книжки казанскому архіерею, въ которомъ авторъ называлъ свой трудъ ‘малою лептой моего дланія’ и просилъ принять его ‘съ снисхожденіемъ, да ободрится къ большимъ трудамъ недостониство трудящагося’. Попрекъ не имлъ никакого отношенія къ предмету полемики: и былъ выдвинутъ, какъ у насъ это очень часто бываетъ, съ единственною цлью уколоть противника, причинить ему непріятность. По попрекавшій, какъ это тоже часто бываетъ, ошибся въ разсчет. Елисеевъ, ни мало не сконфузился и съ достоинствомъ поднялъ брошенную ему перчатку, не пытаясь ни замолчать выкопанный изъ его далекаго прошлаго фактъ, ни отрицать его, ни какъ-нибудь криво истолковать. Ни въ чемъ подобномъ и надобности не было. Задавался вопросъ: ‘когда г. Елисеевъ былъ искреннимъ человкомъ, тогда ли, когда въ немъ кипла юношеская кровь и онъ писалъ ‘малыя лепты’. или теперь, когда опытъ жизни умудрилъ его и онъ пишетъ ‘внутреннее обозрніе’? Вопрошавшій не могъ не понимать, что въ точеніи тридцати лтъ человкъ можетъ рзко измнить свое міросозерцаніе, оставаясь вполн искреннимъ. Не могъ онъ также не понимать, что въ духовномъ сословіи существуютъ, можетъ быть, и теперь, а тмъ паче существовали тридцать лтъ тому назадъ, свои особыя формы эпистолярнаго слога, столь же условныя, какъ наши теперешнія ‘милостивый государь’ и ‘съ истиннымъ почтеніемъ имю честь быть покорнйшимъ слугой’. Но Елисеевъ не ограничился этими слишкомъ уже элементарными возраженіями. Онъ указалъ на черты единства всей своей дятельности. Онъ заявилъ, что ни мало не стыдится ‘за тридцать слишкомъ лтъ составленнаго имъ жизнеописанія первыхъ казанскихъ архіереевъ, людей даже и съ гражданской точки зрнія достойныхъ всякаго уваженія, потому что они для культуры и развитія края сдлали боле, чмъ сколько длали не только тогдашніе воеводы, но чмъ сколько длаютъ и ныншніе генералы’. ‘Сфера моей прежней спеціальной литературной дятельности,— писалъ Елисеевъ,— въ существ своемъ вовсе не находится въ такомъ противорчіи съ моею ныншнею литературною дятельностью, чтобы нужно было радикальное нравственное измненіе для перехода изъ первой въ послднюю… Съ лтами должно было боле или мене видоизмниться мое теоретическое религіозное міросозерцаніе, но нравственное міросозерцаніе осталось то же самое: т моральныя истины, которымъ я училъ въ проповдяхъ, которыя имлъ въ виду или излагалъ въ своихъ лекціяхъ студентамъ, которыя проводилъ въ историческихъ трудахъ, т же самыя истины я излагаю или имю въ виду и въ моихъ ‘внутреннихъ обозрніяхъ’. Мы знаемъ теперь, что Елисеевъ могъ бы сказать на эту тему гораздо больше.
Собирая матеріалы для историко-статистическаго описанія казанской епархіи, Елисеевъ побывалъ въ Петербург и Москв и, значитъ, подышалъ новымъ воздухомъ. Не Богъ знаетъ какимъ цлительнымъ воздухомъ дышала тогда вся Россія (то былъ канунъ крымской войны), но были, однако, уголки, гд еще съ сороковыхъ годовъ свято хранился Прометеевъ огонь. Случилось ли гд-нибудь Елисееву столкнуться съ однимъ изъ такихъ хранилищъ, мы не знаемъ. Но, во всякомъ случа, одно изъ такихъ хранилищъ само собою устроилось въ стнахъ Казанской академіи. То былъ ‘идеалистическій’ кружокъ молодыхъ профессоровъ, о которомъ выше было уже вскользь упомянуто. Кружокъ этотъ представлялъ собою нчто очень любопытное. Въ бумагахъ Елисеева я нашелъ нсколько писемъ покойнаго Порфирьева. Есть письма еще какого-то товарища по служб въ академіи, съ неразборчивою подписью. Переписка была начата или посл долгаго перерыва возобновлена самимъ Елисеевымъ и мотивируется, между прочимъ, воспоминаніями о ‘зеленомъ’, по его выраженію, времени академическаго кружка. Такіе моменты жизни не забываются и даже издалека свтятъ и грютъ. Повидимому, для всхъ членовъ кружка навсегда остались свтлыми воспоминанія о тсной дружб и истиннобратскихъ отношеніяхъ, связывавшихъ эту горсть молодыхъ людей, о совмстныхъ чтеніяхъ разныхъ литературныхъ новинокъ и рдкостей, о горячихъ бесдахъ на острыя темы. Одинъ изъ членовъ кружка, H. И. Пальминскій, еще въ 1865 г. разсказалъ кое-что въ Ученыхъ Запискахъ Казанскаго Университета. Обращикомъ времяпровожденія кружка можетъ служить вечеръ, или, можетъ быть, врне, ночь, посвященная чтенію рукописнаго списка второй части Мертвыхъ душъ. На стол стоялъ портретъ Гоголя, бутылка хереса и сальная свчка… Но въ этой убогой комнат ключомъ била жизнь. Волна общихъ литературныхъ интересовъ захватила эту группу молодыхъ талантливыхъ людей разныхъ спеціальностей. Здсь, судя по нкоторымъ даннымъ, читались и дебатировались не только Гоголь, а и Блинскій, Искандеръ и многое другое, расширявшее горизонты. Здсь слагался, вроятно, хотя частію, тотъ курсъ исторіи словесности Порфирьева, который Елисеевъ спасъ своимъ мудрымъ совтомъ. Здсь и Елисеевъ отдыхалъ душой, сбрасывалъ всю свою сдержанность и холодную иронію и горячо говорилъ обо всемъ, что въ немъ накипло. Здсь же слагались и его лекціи о крпостномъ прав и другихъ щекотливыхъ по тогдашнему времени предметахъ, вызывавшія бурные аплодисменты аудиторіи,— явленіе, дотол небывалое въ Казанской академіи и повторявшееся впослдствіи, кажется, только на лекціяхъ Щапова. ‘Въ первый разъ мы узнали тутъ, что такое Елисеевъ’,— вспоминалъ одинъ изъ слушателей.
Къ этому можно прибавить, что въ извстномъ смысл Елисеевъ и самъ незадолго передъ тмъ узналъ, что онъ такое, по крайней мр, отрицательно. Онъ убдился именно, что не его дло чистая паука, научное изслдованіе фактовъ и объективная ихъ систематизація. Къ тому времени, когда онъ, ловл усиленнаго труда, овладлъ своимъ предметомъ и могъ являться на каедру, уже не смущаясь своею неподготовленностью, предметъ этотъ получилъ для него новое освщеніе: русская исторія, церковная и гражданская, неразрывно связалась съ текущею жизнью и открылась со стороны своего ‘моральнаго или публицистическаго элемента’, какъ онъ самъ выражается въ автобіографической записк. Для другаго человка, а, можетъ быть, и для Елисеева при другихъ условіяхъ, въ другой обстановк, это не только не было бы препятствіемъ къ дальнйшему воздлыванію науки, по могло бы даже быть новымъ толчкомъ въ этомъ направленіи. Въ самомъ дл, научное изслдованіе нашего историческаго прошлаго можетъ, повидимому, только оживиться, получить новую привлекательность отъ дуновенія скорбей и радостей, надеждъ и разочарованій, сейчасъ нами переживаемыхъ. Монастырская лтопись, синодикъ, какой-нибудь архивный документъ, способный обрадовать сердце историка, какъ новый матеріалъ для теоретическаго построенія, получаетъ еще при этомъ практичееки-жизненный характеръ, въ особенности для человка, умющаго утилизировать его въ вид урока внимательной и сочувственной аудиторіи. Но ‘моральный или публицистическій элементъ’ уже слишкомъ перевсилъ въ Елисеев вс остальные. Лтописи и синодики, архивные и археологическіе матеріалы, къ которымъ онъ было прилпился, утратили для него всякій интересъ, потому что вдь моральный или публицистическій элементъ можно найти гораздо ближе, вокругъ насъ сейчасъ. Такому повороту способствовалъ отчасти чисто-практическій складъ ума Елисеева, а отчасти характеръ того оффиціально-научнаго поприща, на которое онъ былъ поставленъ обстоятельствами. Нсколько лтъ тому назадъ казанскій архіерей, отъ котораго зависла судьба его литературно-научной дятельности, нашелъ его первую работу ‘холодною и мало назидательною’. Если бы онъ взялся за ту же тему въ конц своего пребываній въ академіи, работа вышла бы, вроятно, и горячею, и очень назидательною (иначе онъ въ тогдашнемъ своемъ настроеніи и не взялся бы за нее), но ни эта горячность, ни эта назидательность, наврное, не заслужили бы одобренія: они были бы не въ надлежащемъ тон. Чистая наука оказалась для него дломъ неподходящимъ, но и наука-ancilla тоже. Упоминаніе въ автобіографической записк о ‘моральномъ и публицистическомъ элемент’ чрезвычайно характерно. При томъ настроеніи, въ которомъ былъ тогда Елисеевъ, онъ могъ бы найти удовлетвореніе только въ двухъ положеніяхъ: проповдника и публициста. Для роли проповдника у него, по его собственному сознанію, не хватало горячаго религіознаго чувства. Онъ никогда не былъ противъ религіознаго источника проповди и всегда высоко цнилъ людей, искренно отдающихся этому длу, если практическая сторона ихъ проповди совпадала съ дломъ правды. Но самъ онъ по совсти не могъ утвердиться на этой точк, а лгать не хотлъ. Что же касается роли публициста, литературнаго истолкователя текущей жизни и оцнщика ея съ извстной общественной точки зрнія, то онъ и впослдствіи долго еще не сознавалъ въ себ присутствія нужнаго для этой роли таланта. Да и какая же тогда была публицистика? Въ симпатичномъ для Елисеева направленіи тогда еще кое-какъ могли справляться съ этимъ дломъ люди исключительнаго таланта, витая въ сферахъ высшихъ теоретическихъ обобщеній, отвлеченій и иносказаній. Текущая жизнь въ ея непосредственной фактической злоб дня была безусловно запретнымъ плодомъ. Изъ этихъ отрицательныхъ слагаемыхъ получился и итогъ отрицательный,— мучительная безвыходность, мрачное стремленіе махнуть на все рукой: идти не куда, на мст оставаться нельзя. Наврное, много тяжелыхъ дней и безсонныхъ ночей провелъ въ это время Елисеевъ. И другой на его мст кончилъ бы дурно. Это одно изъ тхъ именно положеній, въ которыхъ люди спиваются, въ разум повреждаются, пулю себ въ лобъ пускаютъ. Бда была близка отъ Елисеева и до извстной степени настигла его. Въ послдніе годы своей казанской жизни онъ былъ не чуждъ слабости, сгубившей много талантливыхъ русскихъ людей. Глубочайше мое уваженіе къ памяти Елисеева и искреннйшая любовь къ нему не мшаютъ мн помянуть эту черту его жизни, мало кому извстную и которую поэтому легко было бы скрытъ. Повидимому, это несчастіе висло надъ нимъ лишь очень короткое время, онъ былъ слишкомъ уравновшенная натура, чтобы надолго поддаться этой слабости. Впослдствіи онъ былъ до такой степени далекъ отъ нея, что если бы я не зналъ отъ него самого, то никогда не догадался бы и не поврилъ бы. Не въ судъ или осужденіе записываю я эту подробность,— пусть этимъ другіе, кто хочетъ, занимаются,— а для иллюстраціи того душевнаго состоянія, которое переживалъ Елисеевъ. По натур спокойный, сдержанный, онъ искалъ забвенія. Не поздравляю съ проницательностью и даже съ добродтелью того, кто сдлаетъ изъ этого обстоятельства упрекъ его памяти. Пьянство есть слабость или порокъ. Справедливо сказано: ‘не упивайтеся виномъ’. И благо тому, кому не знакомъ смыслъ псни, которую любилъ пть даровитый пьяница, тоже бывшій профессоромъ Казанской академіи, Щаповъ:
‘Ахъ, спасибо же теб, синеву кувшину,
Ты размыкалъ, разогналъ злу тоску-кручину!’
И не только благо, а честь ему и слава, если онъ не искалъ забвенія въ вин, хотя къ тому были поводы и искушенія. Но бываетъ, что и ничего не бываетъ, какъ говорилъ одинъ нмецъ. Бываетъ, что добродтель охраняется стражемъ, весьма не дорого стоющимь: недостаткомъ воспріимчивости, нравственною толстокожестью. Во всякомъ случа, и среди пьющихъ, и среди не пьющихъ звзда отъ звзды разнствуютъ во слав, а иному и за добродтель никакой славы не полагается…
Поколебавшись нкоторое время, помучившись въ колебаніяхъ между мечтою и дйствительностью, Елисеевъ вышелъ въ 1850 г. изъ духовнаго званія, а въ 1854 г. отказался и отъ профессорства и поступилъ на государственную службу. Нужно было много скромнаго мужества, искренности и самообладанія для такого ршенія. Съ вншней стороны положеніе его въ Казанской духовной академіи было прекрасное. Онъ былъ на хорошемъ счету Въ качеств способнаго и знающаго профессора, онъ пользовался популярностью среди студентовъ, которые, наконецъ, ‘узнали, что такое Елисеевъ’, онъ былъ занятъ обширнымъ историческимъ трудомъ, который уже значительно подвинулся впередъ и для окончанія котораго онъ собралъ много матеріаловъ, до сихъ поръ (черезъ сорокъ лтъ!) не вполн исчерпанныхъ, хотя надъ ними работали и другіе, онъ могъ, какъ мы видли, разсчитывать и на спокойное, обезпеченное положеніе священника въ хорошемъ, что называется, приход, и на каедру богословія въ университет. Отъ всхъ этихъ перспективъ онъ отказался и вступилъ на обычный тогда житейскій путь всякаго средняго русскаго образованнаго бдняка, не пригртаго какимъ-нибудь спеціальнымъ солнцемъ. Онъ затеривался здсь въ безличной масс чиновничества, но зато избавлялся отъ раздиравшихъ его внутреннихъ противорчій.
Онъ поступилъ на службу въ Сибирь,— потому ли, что для этого имлись у него подходящія знакомства, или потому, что его влекло на родину, или, наконецъ, потому, что какія-нибудь особенности сибирскаго быта привлекали его возможностью приложить свои силы къ практик съ наибольшею пользой и въ соотвтствіи съ его идеалами. О служб его въ Сибири мн ничего неизвстно, кром свдній, имющихся въ его формулярномъ списк. Онъ былъ сперва омскимъ, потомъ тарскимъ окружнымъ начальникомъ, потомъ совтникомъ тобольскаго губернскаго правленія и исполнялъ множество разнообразнйшихъ порученій по служб, главнымъ образомъ, въ сред крестьянства, они-то и доставили ему то знакомство съ практическою жизнью, которое впослдствіи такъ пригодились ему въ его ‘внутреннихъ обозрніяхъ’ въ Современник и Отечественныхъ Запискахъ. Нкоторое указаніе на характеръ его служебной дятельности можетъ дать слдующее замчаніе въ первой его стать, напечатанной въ Современник въ 1858 г. (О Сибири): ‘Кто поставленъ въ начальническія отношенія къ крестьянамъ по своей должности, тотъ долженъ вооружиться всевозможнымъ терпніемъ для бесды съ крестьянами. Никогда крестьянина, пришедшаго къ нему съ просьбой, не долженъ онъ отпускать со словами: ‘этого сдлать нельзя’. Нтъ, всегда онъ долженъ растолковать и растолковать, отчего нельзя. Только такимъ образомъ можетъ онъ пріобрсти отъ крестьянъ довріе и прекратить безчисленное множество просьбъ, поступающихъ въ высшія инстанціи оттого только, что крестьянину было растолковано не въ долбежъ, о чемъ просилъ онъ на инстанціи низшей’.
Служилъ, впрочемъ, Елисеевъ не долго: съ апрля 1854 г. по декабрь 1857 г., когда по болзни вышелъ въ отставку и пріхалъ въ 1858 году въ Петербургъ. Пріхалъ, повидимому, безъ опредленныхъ плановъ, просто привлекаемый свтомъ зари, которая поднималась тогда надъ всею Россіей, но ясне всего чувствовалась въ Петербург или, по крайней мр, такъ казалось всякому провинціалу. О литератур, какъ профессіи, онъ, во всякомъ случа, не думалъ.

III.

Въ числ недоконченныхъ рукописныхъ статей Елисеева есть одна, которая съ перваго взгляда наврное очень удивила бы читателя.
Статья, неизвстно къ какому времени относящаяся, иметъ видъ отвтнаго письма кому-то, обратившемуся къ автору съ такими, между прочимъ, словами: ‘Намъ ничего не осталось въ наслдство отъ прошлаго, у насъ нтъ никакого великаго общественнаго дла, надъ которымъ мы могли бы работать въ настоящемъ, у насъ нтъ никакихъ надеждъ и идеаловъ въ будущемъ. Мы имемъ въ своемъ обладаніи одно Волково кладбище, одн только могилы нашихъ великихъ покойниковъ. Съ ними, съ этими великими покойниками, должна жить наша мысль въ постоянномъ единеніи, на ихъ могилы должны мы ходить освжать свою душу, страдающую и томящуюся въ безпросвтной мгл настоящаго, воспоминаніями объ исчезнувшихъ идеалахъ и надеждахъ, и тамъ искать разршенія и уясненія пащихъ будущихъ судебъ’. Елисеевъ горячо возстаетъ противъ мрачно-пессимистическаго тона этой тирады, но, къ сожалнію, эта часть статьи осталась совсмъ неразработанною. Что же касается обитателей Волкова кладбища, то, вполн присоединяясь къ хвал имъ и съ особенно глубокимъ почтеніемъ останавливаясь на нкоторыхъ изъ нихъ,— на Блинскомъ и Добролюбов,— Елисеевъ прибавляетъ, что о заслугахъ другихъ онъ не будетъ распространяться, потому что это заняло бы слишкомъ много мста. ‘А я никакъ не могу,— пишетъ онъ,— пройти молчаніемъ особую серію великихъ покойниковъ, до сихъ поръ никмъ еще не отмченныхъ, но которые, на мой взглядъ, по нравственной красот не мене, если не боле велики, чмъ вышеупомянутые. Кто они — я не знаю, имя ихъ легіонъ и имена ихъ Ты, Господи, вси. Ихъ тлами обильно упитано Волково кладбище, но безчисленное множество ихъ разсяно по безчисленному множеству кладбищъ русской земли не только большихъ городовъ, но и малыхъ и даже, вроятно, селъ, и почиваютъ они тамъ такъ же безвстно, какъ и здсь’.
Кто же это такое? Читатель, конечно, очень удивится, когда узнаетъ, что это, какъ выражается Елисеевъ,— ‘литературная богема’ конца пятидесятыхъ и начала шестидесятыхъ годовъ, тогдашніе безчисленные ‘обличители’, ‘литераторы-обыватели’, которыхъ Салтыковъ окрестилъ нарицательно-собственнымъ именемъ ‘Корытниковыхъ’. Эти-то маленькіе, незамтные, а подчасъ просто смшные люди оказываются ‘по нравственной красот не мене, если не боле великими’, чмъ Блинскій, Добролюбовъ и другіе обитатели завтныхъ могилъ на Волковомъ кладбищ. Какъ ни страннымъ можетъ показаться такой взглядъ, но уже самая его оригинальность заставляетъ отнестись къ нему съ вниманіемъ, тмъ боле въ виду репутаціи Елисеева: его мало знали и кое-кто былъ очень нерасположенъ къ нему, но въ его ум, знаніи жизни и серьезности никто никогда не сомнвался. Поневол думается, что у высказаннаго имъ страннаго взгляда должны быть извстныя солидныя основанія, по крайней мр, съ нкоторой особенной точки зрнія.
Чтобы усвоить себ эту особенную точку зрнія, надо, прежде всего, отршиться отъ представленія о ныншнихъ ‘обличителяхъ’ и вояжирующихъ корреспондентахъ газетъ. А затмъ надлежитъ правильно понять щедринскій очеркъ Литераторы-обыватели, о которомъ Елисеевъ не безъ основанія говоритъ, что онъ остался въ литератур единственнымъ памятникомъ дятельности ‘богемы’. Памятникъ на первый взглядъ не особенно лестный и, во всякомъ случа, довольно двусмысленный. Въ свое время очеркъ Салтыкова вызвалъ толкованія, неблагопріятныя частью для ‘лктераторовъ-обывателей’, а частью и для самого автора. Одни усматривали въ очерк незаконное, презрительно-аристократическое отношеніе генерала отъ литературы къ литературной мелкой сошк, которая, однако, длаетъ, въ конц-концовъ то же самое дло, что и онъ. Другіе выражали удовольствіе, что Щедринъ, патріархъ и заводчикъ обличительной литературы, ршилъ, наконецъ, своею насмшкой положить предлъ потоку назойливыхъ обличеній. Елисеевъ совсмъ иначе и, конечно, гораздо правильне толкуетъ очеркъ Щедрина. Онъ разсуждаетъ приблизительно такъ. Писатели, начавшіе, какъ Щедринъ, работать въ сороковыхъ годахъ, были люди, въ большинств случаевъ, дворянскаго происхожденія, хорошо, на готовыхъ хлбахъ, воспитанные и иногда блестяще образованные, а это блестящее образованіе давало широкіе горизонты и соотвтственныя требованія отъ жизни. Эти люди тяготились мракомъ до-реформеннаго режима и страстно жаждали обновленія родины, которое представлялось имъ въ не совсмъ, можетъ быть, опредленныхъ, но прекрасныхъ и величавыхъ формахъ. Но когда, въ конц пятидесятыхъ годовъ, обновленіе наступило, нкоторые изъ нихъ даже не узнали его, потому что оно подняло съ низшихъ слоевъ русскаго житейскаго моря элементы, оскорблявшіе ихъ топко развитый вкусъ. Они вполн раздляли лучшія упованія новаго времени, но съ брезгливымъ изумленіемъ смотрли на нахлынувшихъ разночинныхъ носителей этихъ упованій и подчасъ заходили очень далеко въ этомъ отношеніи. Брезгливость доходила до такой степени, что неприглядная форма заслоняла для нихъ самую сущность дла. Салтыковъ неповиненъ въ этомъ грх, но я онъ былъ не чуждъ брезгливости. Она-то и сказалась въ очерк Литераторы-обыватели. Корытниковы непріятно дйствовали на него мелочностью своихъ обличеній, своею неумлостью, смшною напыщенностью рчи, изъ которой ‘выходитъ нчто нелпое: Глуповъ и — человчество, судья Лапушниковъ — и вчные законы правды’, своею, наконецъ, ультра-наивною врой въ ‘настоящее время, когда’. Смущаясь и возмущаясь всею этою неотесанностью и налагая соотвтственныя, слишкомъ даже густыя тни на фигуру Еорытникова, Салтыковъ, однако, вполн признаетъ не только искренность Корытникова и его готовность претерпть за правду, а и извстное значеніе его дятельности. Говоря подлинными словами Елисеева, Щедринъ, несмотря на свои насмшки, обнаруживаетъ ‘глубокую и горячую симпатію къ явившейся повсюду русской богем и, главное, онъ убжденъ, что она явленіе не случайное, не дло каприза или бездлья тхъ или другихъ лицъ, а явленіе необходимое, неизбжное, потому что времена созрли, что представители богемы дйствуютъ не по постороннимъ побужденіямъ, корыстнымъ разсчетамъ и т. п., а по чувству долга, въ твердой увренности, что это ихъ нравственная обязанность, ихъ призваніе, за которое они готовы подвергнуться какимъ угодно непріятностямъ, страданіямъ. Характеристика глубоко врная! (Продолжаю выписывать подлинныя слова Елисеева). Эта черта рзко отдляетъ богему начала шестидесятыхъ годовъ отъ длиннаго ряда обличителей послдующаго времени. Богема по своимъ талантамъ и свдніямъ была разнообразна до безконечности. Большая часть ея, вроятно, не знала ничего или, можетъ быть, разв немного боле десяти заповдей. Но этого было совершенно достаточно для ея дйствій. Не убій, не укради, не послушествуй на друга твоего свидтельства ложна и т. д.,— вотъ весь тотъ кодексъ нравственности, за исполненіемъ котораго въ общественной жизни она слдила, въ тхъ, впрочемъ, только явленіяхъ, которыя окружены были тайною для закона, суда и полиціи или истинная духовная сущность и смыслъ которыхъ были неуловимы для нихъ, какъ преслдующихъ неисполненіе только буквы закона, или которыя происходили публично, въ наглой расправ надъ лицами беззащитными. Ложь, лицемріе, своекорыстіе, самоуправство, наглость, эксплуатація, нахальство — вотъ т общественные пороки, которые преимущественно преслдовала богема со всею неутомимостью, имя при этомъ всегда въ виду защиту эксплуатируемыхъ, притсняемыхъ, обижаемыхъ, въ особенности, если они беззащитны по возрасту, полу, своему общественному положенію и т. п.’.
Если читатель потрудится припомнить картину тревогъ, торжествъ и злоключеній Корытникова, независимо отъ сатирическаго освщенія, то увидитъ, что дятельность этого человка несомннно производила значительный эффектъ въ окружающей сред. Зависло это отчасти отъ свойствъ этой среды, отчасти отъ личныхъ свойствъ самого Корытникова. Тотчасъ посл окончанія крымской войны, даже немножко раньше, по всему русскому житейскому морю пошла рябь и зыбь, и даже самые близорукіе, если не понимали, то чувствовали^ что это лишь начало боле глубокаго волненія. Все насторожилось тревожно или радостно. Ясно было, что исторія подводитъ свои итоги, что чему-то надлежитъ погибнутъ, чему-то выроста. Старое общество, изъденное крпостнымъ произволомъ, взяточничествомъ, невжествомъ, смсью лицемрія и наглости подъ покровомъ формализма, отсутствіемъ всякаго общественнаго интереса, готовилось уступитъ мсто иному строю жизни. Сразу свыкнуться съ этою мыслью оно, разумется, не могло. Оно то отступало передъ очевидною неизбжностью, то пробовило отстоять себя своими обычными средствами. Объявились Корытниковы или ‘литературная богема’, какъ не совсмъ удачно называетъ ихъ Елисеевъ. Наивные, подчасъ невжественные и смшные, они, однако, искренно врили въ торжество грядущей правды и готовы были претерпть ради нея всевозможныя лишенія, оскорбленія, непріятности совершенно безкорыстно. О корыстолюбіи въ настоящемъ смысл этого слова нечего и говорить,— ‘обличители’ никакого вознагражденія не получали. Приманки славы для нихъ тоже не существовали, потому что писанія ихъ были анонимны или, самое большое, псевдонимы. Они удовлетворялись исключительно своимъ положеніемъ добровольныхъ стражей правды. Ихъ писанія производили переполохъ въ разныхъ Краснорцкахъ, Кутерьмахъ, Златогорскахъ, Блокаменскахъ и т. д. Ихъ боялись, потому что, въ виду общественнаго настроенія, ‘попасть въ газеты’ и особенно ‘попасть въ Искру’ было тогда поистин страшно. Человкъ, ‘попавшій въ Искру’, старался, конечно, не узнавать себя, но если это оказывалось невозможнымъ, онъ долженъ былъ, хотя бы и скрежеща зубами, оправдываться или заглаживать какой-нибудь свой самоуправный поступокъ, дикую расправу съ подчиненнымъ, съ ребенкомъ, женщиной, мужикомъ или взяточничество, нерадніе и проч., ибо не только общественное мнніе, а и оффиціальная Россія явно поворачивала на какой-то новый путь. Но онъ злобствовалъ и не упускалъ случая учинить пакую-нибудь пакость позванному, непрошенному ‘обличителю’. И вс эти пакости Корытниковъ самоотверженно принималъ, не имя въ воздаяніе за такіе минусы ни единаго плюса, кром сознанія правоты и цлесообразности своей дятельности. За эту-то черту Елисеевъ и признаетъ Корытниковыхъ ‘по нравственной красот не мене, если не боле великими’, чмъ т борцы русскаго слова, которые покоятся на Волковомъ кладбищ.
Это мнніе не такъ ужъ преувеличено, какъ можетъ показаться. Когда мы думаемъ о какомъ-нибудь признанномъ великомъ человк,— ну, хоть о Блинскомъ или Салтыков,— мы, въ придачу къ ихъ высокимъ нравственнымъ качествамъ, ихъ горячей преданности одушевлявшей ихъ иде, имемъ еще наглядные результаты ихъ дятельности: ихъ сочиненія, которымъ предстоятъ еще многая лта, общее благоговніе къ ихъ памяти, отражающееся и въ литератур, и въ жизни. Въ нихъ концентрируется и даже какъ бы ипостазируется цлый рядъ преданій, цлый строй мыслей и чувствъ. Но если у насъ не было критика, равнаго Блинскому, то, при всей необыкновенной нравственной чистот ‘неистоваго Виссаріона’, возможно, что въ числ его современниковъ были люди незамтные, не оставившіе по себ никакого слда, но по уступавшіе ему или даже превосходившіе его по нравственной красот. Приложимо ли это разсужденіе къ ‘обличителямъ’ пятидесятыхъ-шестидесятыхъ годовъ, я судить не берусь, но несомннно, во всякомъ случа, что ими обнаружено было много самоотверженія, безкорыстія и настоящаго гражданскаго мужества. Они забыты, они и въ свое время были лично неизвстны, а въ масс не блистали ни дарованіями, ни образованностью, ни шириною взгляда, но эта скудость и срость по должны заслонять отъ насъ ихъ дйствительно незаурядныя нравственныя достоинства и значительность роли, которую они въ свое время сыграли. Велики заслуги именитыхъ людей, вчнымъ сномъ почивающихъ на Волковомъ кладбищ, но для той среды, въ которой и на которую дйствовали ‘обличители’, нужны были гораздо боле грубыя и прямыя средства, чмъ топкая разработка движеній человческой души, горячая проповдь знанія и нравственныхъ истинъ, изображеніе общественныхъ идеаловъ, казнь подлости въ ея отвлеченныхъ вершинахъ или обобщенныхъ типахъ. Все это, какъ отъ стны горохъ, отскакивало отъ заскорузлыхъ обитателей Краснорцка, Кутерьмы, Блокаменска и проч. и не могло воздержать ихъ отъ привычныхъ дйствій и пріемовъ. Слишкомъ все это для нихъ было отвлеченно и высоко. Прямая угроза личнаго срама и отвтственности была для нихъ единственнымъ путемъ къ уразумнію азбуки добра и зла. Это грубое, по необходимое дло и длали добровольцыобличители. Понятно, что они могли имть значеніе и даже просто существовать только пока существовали новыя вянія, съ прекращеніемъ которыхъ исчезли и они. Они уступили свое мсто ужо иного характера обличителямъ и корреспондентамъ, иногда, конечно, очень почтеннымъ, а иногда совсмъ по почтеннымъ и даже клеветникамъ и шантажистамъ, но, во всякомъ случа, лишеннымъ своеобразной наивной вры своихъ предшественниковъ.
Если такимъ образомъ взглядъ Елисеева на Корытниковыхъ иметъ за себя извстныя очень вскія оправданія, то данное имъ щедринскому очерку объясненіе представляетъ собою особенную цнность. Та смсь брезгливости съ уваженіемъ, которая характеризуетъ этотъ очеркъ, есть, по совершенію врной мысли Елисеева, лишь частный случай. Собственно въ дятельности Салтыкова это случай единственный. Сверстники его, изъ тхъ, которые искренно привтствовали зарю новой жизни (другіе для насъ не интересны), гораздо чаще и гораздо рзче выражали свое брезгливое отношеніе къ неожиданнымъ для нихъ порожденіямъ покой жизни. На этомъ въ значительной степени основывался разладъ ‘отцовъ и дтей’, формулированный Тургеневымъ. Разладъ вышелъ бы еще гораздо ршительне, если бы жизнь не подготовила посредствующихъ звеньевъ въ лиц нсколькихъ писателей, одними своими сторонами близкихъ къ изящнымъ, съ нсколько туманными, по широкими горизонтами ‘отцамъ’, а съ другой — къ угловатымъ, рзкимъ, подчасъ узкимъ, но искреннимъ и послдовательнымъ ‘дтямъ’. Писатели эти группировались, главнымъ образомъ, въ Современник. Достаточно прочитать имющіеся нын въ отдльномъ изданіи Очерки гоголевскаго ггеріода, чтобы видть, какъ чтили эти люди лучшія преданія сороковыхъ годовъ, а, съ другой стороны, они, сами вызванные на арену общественной дятельности новою жизнью, не могли, конечно, относиться къ нкоторымъ ея угловатостямъ съ чрезмрною строгостью. Одно изъ самыхъ видныхъ мстъ между этими людьми, непосредственно рядомъ съ Чернышевскимъ и Добролюбовымъ, очень скоро занялъ Елисеевъ.
Какъ я уже говорилъ выше, Елисеевъ пріхалъ въ 1858 году въ Петербургъ, повидимому, съ весьма неопредленными планами и, во всякомъ случа, не имлъ намренія заняться литературой, какъ профессіей: онъ не сознавалъ въ себ литературнаго таланта. Но желаніе писать, послужить печатнымъ словомъ длу правды было. Въ первой его стать, напечатанной въ Современник, встрчаются характерныя для того историческаго момента слова о ‘великомъ времени, когда въ Россіи снимаются оковы съ мысли и слова, когда лучшіе люди, благословляя новый благотворный свтъ, восходящій надъ народомъ русскимъ, посвящаютъ съ любовью на служеніе своему отечеству свое слово и мысль’. Тамъ же читаемъ о Сибири, откуда только что пріхалъ авторъ: ‘Сторона дальняя, глухая, можно сказать, нетронутая еще. На что ни взгляни, все остается, какъ было назадъ тому десятки лтъ. Къ одному вовсе еще не касалась рука человка, другое подверглось разработк, но разработк неправильной или ничтожной, третье идетъ себ по старой коле, для настоящаго времени вовсе непригодной. Все здсь невольно вызываетъ мысль у человка мыслящаго, все заставляетъ взяться за перо’. Эти цитаты указываютъ на наличность элементовъ, изъ которыхъ въ то время слагались ‘литераторы-обыватели’, такъ высоко впослдствіи Елисеевымъ оцненные. Весьма вроятно, что именно на такую незамтную роль въ литератур разсчитывалъ Григорій Захаровичъ, полагая добывать себ средства къ жизни службой, государственной или частной. Но онъ былъ слишкомъ большой корабль для такого мелкаго плаванія, что и обнаружилось очень скоро, хотя ‘обывательская’ привычка къ анонимности осталась у него до конца дней.
Я не знаю, гд собственно началъ писать Елисеевъ,— въ Искр или Современник, но, во всякомъ случа, своимъ, близкимъ человкомъ онъ раньше сталъ въ Искр. Уже съ начала 1859 г. тамъ постоянно печаталась его ‘Хроника прогресса’,— нчто среднее между передовыми статьями и внутренними обозрніями, тогда какъ постояннымъ, ближайшимъ сотрудникомъ Современника, завдующимъ однимъ изъ отдловъ, а именно отдломъ ‘внутренняго обозрнія’, онъ сталъ лишь въ феврал 1861 г. До тхъ поръ его участіе въ Современник было довольно случайно. Первая статья О Сибири, напечатанная въ декабр 1858 г., подписана псевдонимомъ ‘Грицько’, къ которому Елисеевъ и впослдствіи изрдка прибгалъ, большинство же его произведеній совсмъ не подписаны. Статья О Сибири написана такъ, что никто не назвалъ бы автора новичкомъ въ литератур: пріемы письма свободные, спокойно-увренные, даже мастерскіе. Что же касается содержанія, то солидность его гарантировалась уже фактомъ недавняго прізда автора изъ Сибири, гд онъ не мало поработалъ на практической почв. Относительно теоретическихъ взглядовъ любопытно отмтить въ этой первой стать мимоходомъ брошенную мысль, которая впослдствіи, въ значительно, разумется, боле развитой форм, стала одною изъ излюбленныхъ руководящихъ мыслей Елисеева. Онъ говоритъ: ‘Подавно въ нашей литератур завязался споръ о личномъ и общинномъ поземельномъ владніи… Поспорить было о чемъ. За одинъ быта стоитъ строгая паука, за другой — вковой опытъ нашъ собственный, привычка и, наконецъ, опасеніе тхъ послдствій, которыя испытала на себ Западная Европа въ пролетаріат’. Въ стать не указывается выходъ изъ этого затрудненія, да это и не требовалось задачей статьи, но авторъ полемизируетъ съ нкіимъ Холмогоровымъ, который, въ связи съ нкоторыми спеціально сибирскими длами, возставалъ противъ общиннаго владнія землей. Современникъ, какъ извстно, стоялъ за общину. Такимъ образомъ, Елисееву во всхъ отношеніяхъ нечего было безпокоиться объ участи своей статьи. По, сомнваясь въ своемъ литературномъ талант и все еще не думая записываться въ литературный цехъ, онъ безпокоился, конфузился, не являлся въ редакцію даже посл напечатанія статьи. Его разыскалъ уже кто-то изъ членовъ редакціи Современника, заинтересовавшейся новымъ писателемъ. Около этого же времени Елисеевъ сильно захворалъ. Онъ любилъ потомъ разсказывать о томъ необыкновенно сердечномъ участіи, которое принималъ въ немъ, во время его болзни, Чернышевскій: ходилъ за нимъ, какъ сидлка или сестра милосердія.
Помимо этихъ личныхъ житейскихъ отношеній редакція Современника сразу оцнила Елисеева, какъ писателя, и всячески старалась вплотную усадить его въ литературу. Но его первые шаги на этомъ поприщ были довольно неопредленны. Въ ма 1859 г. была напечатана его статья О календаряхъ, въ декабр — разборъ книги Костомарова о Богдан Хмельницкомъ, въ январ 1860 г. статья Уголовные преступники, гд опять пригодилась его спеціальная сибирская практика, въ ноябр — разборъ VII и VIII томовъ Исторіи Россіи Соловьева, въ январ 1861 г.— О движеніи народонаселенія въ Россіи, въ март — О препровожденіи ссыльныхъ по Сибири на конныхъ подводахъ. Вс эти статьи очень интересны, проникнуты характернымъ гуманнымъ и демократическимъ духомъ. Но это еще не тотъ Елисеевъ, какимъ онъ, какъ вліятельный публицистъ и журналистъ, останется въ исторіи русской литературы. Эта роль его началась съ февраля 1861 г., когда онъ сталъ писать ‘внутреннее обозрніе’. Отдлъ этотъ былъ заведенъ въ Современник за годъ передъ тмъ, въ март 1860 г., но я не знаю, кмъ онъ велся до Елисеева. Елисеевъ же велъ его до начала 1866 г., когда сталъ писать ежемсячный обзоръ русской журналистики, а ‘внутреннее обозрніе’, подъ заглавіемъ ‘Дйствительность’, перешло къ кому-то другому. Такимъ образомъ, вс ‘внутреннія обозрнія’ съ 1861 по 1866 г. принадлежатъ Елисееву, за исключеніемъ августовскаго за 1861 г., которое, за отсутствіемъ Елисеева, написано Добролюбовымъ. Вскор посл того и Елисееву пришлось отчасти замнить Добролюбова въ январскомъ Свистк за 1862 г. Посл смерти Добролюбова осталось вступленіе къ этому нумеру Свистка. Продолженіе, къ нему придлано, главнымъ образомъ, Елисеевымъ и отчасти Чернышевскимъ.
Остановимся на минуту на Добролюбовскомъ ‘внутреннемъ обозрніи’, которое въ сочиненіяхъ Добролюбова не перепечатывается, и, можетъ быть, даже самые записные наши библіографы не знаютъ, что оно написано имъ. Оно очень любопытно и само по себ, и по отношенію къ Елисееву. Начинается оно такъ: ‘Читатели Современника плачутъ, не нашедши въ іюльской книжк ‘внутренняго обозрнія’. Такъ, по крайней мр, думаетъ)его составитель, котораго я, впрочемъ, не одобряю — сколько по зависти къ его таланту, столько же и за его весеннія мечты и стремленія… Составитель прежнихъ обозрній разнжилъ публику своей весеннею теплотой… Ужъ вы не сердитесь, господа, у меня теплоты особенной по найдете, да и время теперь не такое подходитъ… Говорятъ, весеннія мечты моего предшественника нравились, слдовательно, мои осеннія не поправятся? Но я хочу, чтобы он понравились, слдовательно, долженъ, прежде всего, добиться, чтобы весеннія перестали нравиться. Съ этого и начну’. Дале идутъ обычныя въ то время, шутливыя по форм, но горькія по существу, иносказанія. Авторъ самъ любитъ весну. ‘Знаю я,— говоритъ онъ,— какая бываетъ хорошая-то весна… Отъ такой весны и я не прочь: знаю, что за ней будетъ горячее, долгое-предолгое лто, потомъ осень, чрезвычайно похожая на весну, только съ плодами,— та же красавица, только вполн созрвшая, а тамъ по календарю и будетъ зима, а я ее не увижу… И это такъ изъ года въ годъ, изъ вка въ вкъ. Такую весну я люблю, обожаю, ‘стремлюсь’ къ ней, хоть бы она была такъ же бурна и сурова, какъ прошлогодняя, хоть бы она дйствовала вовсе не благодтельно на нервы и здоровье отживающихъ дряхлыхъ стариковъ. Что-жь, пусть ихъ отживаютъ и не смущаютъ намъ нашей весны, не заслоняютъ намъ нашего солнца… Какъ видите, я въ принцип согласенъ съ моимъ товарищемъ по ‘обозрнію’, но въ примненіяхъ мы расходимся. Онъ выдумалъ какую-то возможность наслаждаться весною у насъ, даже въ Петербург и его окрестностяхъ. А я беру смлость утверждать, что это положительно невозможно. Во-первыхъ, возьмите краткость, мимолетность, такъ сказать, нашей весны, доходящую поистин до неуловимости:
За весной, красой природы,
Лто знойное пройдетъ,—
И туманъ, и непогоды
Осень поздняя несетъ.
Людямъ тяжко, людямъ горе,—
да на этомъ и остановится. Что-жь, вы поймали весну-то вашу? Вдь, духъ перевести не успли, а она уже и прошла, да еще и вмст съ лтомъ!… ‘Все-таки, говорятъ, природа во время весны оживляется’. Велика важность,— вдь, и чахоточный оживляется передъ смертью, обыкновенно такой становится бодрый, да здоровый, да веселый, а посмотришь, на другой день и умретъ. Такъ и весна наша’.
Затмъ слдуетъ шутливо-грустное поэтическое сравненіе петербургской погоды съ чахоточною больной, которая было поврила въ свое выздоровленіе. Эти строки получаютъ особенно трогательное значеніе, если вспомнить, что въ это время злая чахотка уже поканчивала самого Добролюбова. Онъ какъ бы обобщалъ, раздвигалъ свою личную печальную судьбу въ иносказательномъ смысл. ‘Нтъ,— продолжаетъ онъ,— этимъ чахоточнымъ проявленіемъ жизни вы меня не заставите восхищаться: я знаю, что за нимъ слдуетъ обыкновенно. Я знаю, что нашъ климатъ не таковъ, чтобы помочь чахоточному выздоровть, я знаю, что чернобогь славянской зимы сильне всхъ вашихъ добрыхъ домовыхъ, русалокъ и другихъ духовъ, вызванныхъ на смотръ безъименнымъ, хотя и даровитымъ моимъ товарищемъ’. И дале: ‘Мы вс, какъ извстно, лтъ пять тому назадъ воспрянули отъ сна, и я тогда воспрянулъ. Ну, знаете, какъ человкъ посл хорошаго сна чувствуетъ себя бодрымъ и здоровымъ. Мы вс тогда думали, что города можемъ брать, людей и самый климатъ передлывать. А уже объ говореньи нечего и говорить: я воображалъ, что, не заикнувшись, могу порицать не только весну петербургскую, но даже мостовые сверной столицы, даже обитателей ея… То была весна, моя собственная весна, она тоже умерла въ своемъ разцвт, и вотъ почему я теперь такъ грустно смотрю и на весну вообще (т.-е. на петербургскую весну’.
Кром обычной по тогдашнему времени манеры аллегорическаго писанія, предоставлявшей читателю искать настоящія намренія автора между строкъ, здсь есть еще одинъ намекъ, нуждающійся въ объясненіи. Что это за весеннія мечты и домовые, русалки и другіе духи, ‘вызванные на смотръ безъименнымъ, хотя и даровитымъ моимъ товарищемъ’, то-есть Елисеевымъ?
Отвта на этотъ вопросъ надо искать въ апрльскомъ ‘внутреннемъ обозрніи’, содержаніе котораго изложено въ подзаглавіи такъ: ‘Мои весеннія воззрнія и стремленія.— Какъ наслаждается природой и господствуетъ надъ ней современный человкъ?— Весна въ мір языческомъ.— Врованіе язычниковъ въ цлебную силу, приносимую весной.— Водяной.— Русалки’ и т. д. Это чуть ли не единственное Елисеевское ‘внутреннее обозрніе’, въ значительной своей части посвященное отвлеченно-теоретическому вопросу объ отношеніи человка къ природ, и потому иметъ для насъ особенную цну. Посл короткаго вступленія о пріятностяхъ весны, настоящей, а не иносказательной весны, Елисеевъ замчаетъ, что пріятности эти почти совсмъ недоступны цивилизованному человку вообще, петербургскому дачнику въ особенности. То ли дло,— говорить онъ,— ‘времена нашего грубаго и бднаго язычества, когда земля населена была лшими, русалками, вдьмами (NB и теперь есть), домовыми, водяными, когда человкъ въ каждомъ кустик, въ каждомъ ручейк видлъ божество’. Поставленное здсь въ скобкахъ NB характерно, какъ обращикъ той шутливой фамильярности съ читателемъ, которую себ разршали почти вс сотрудники Современника среди самаго серьезнаго разговора о самыхъ серьезныхъ вещахъ. Я сейчасъ къ этому вернусь. Мысль Елисеева, во всякомъ случа, вполн серьезна. Онъ говоритъ, что въ языческую старину люди, одушевляя всю природу, въ свою очередь сами извлекали изъ нея обильные источники духовной жизни, что и подтверждается примрами поврій, суеврныхъ обрядовъ при встрч весны, народнаго поэтическаго творчества. Отношеніе цивилизованнаго человкъ къ природ совсмъ иное. Онъ заслонилъ себя отъ нея культурою, и его непосредственное отношеніе къ ней ограничивается лишь изученіемъ ея и примненіемъ ея силъ къ практическимъ цлямъ. Религіозная связь исчезла совсмъ, поэтическая — ослабла и поблднла, такъ какъ даже въ лучшихъ поэтическихъ нашихъ произведеніяхъ нтъ той ‘дружественности’ съ природою, которою проникнута старая народная поэзія. Это отражается и на всемъ стро жизни. Язычникъ ‘не зналъ различія между духомъ и матеріей, нравственнымъ и безнравственнымъ, съ точки зрнія натуральной, все, что натурально, могло быть, вмст съ тмъ, и прекрасно, и было законно’. Это наивное, непосредственное міросозерцаніе исчезло. Жалть объ этомъ нечего. ‘Новая точка зрнія безконечно выше природной, непосредственной. При помощи ея человчество стало на такую высоту, о которой не могло мечтать язычество… По самая высота взгляда, которой совершенно не соотвтствуетъ современное положеніе общества, не только препятствуетъ примненію его въ жизни во всей его широт, но и производитъ многія неудобства: порождаетъ въ жизни разладицу между требованіями слишкомъ идеальными и дйствительною жизнью, въ законодательств — необходимость улаживать возвышенныя начала въ приложеніи къ жизни полицейскими мрами… Въ язычеств не было такого раздвоенія, такой разладицы между мыслью и дломъ, между теоріей и жизнью, точка зрнія была низка, по поэтому удобоприложима въ жизни и оставалась врна себ, идеалы были грязны, но ни для кого не были недостижимы’.Измнятся, однако, когда-нибудь и наши ныншнія дла. Уравняются идеалы и дйствительность, и тогда природа опять станетъ не только предметомъ спеціальнаго изученія и технической эксплуатаціи, а и непосредственнымъ источникомъ высшаго духовнаго наслажденія, его, впрочемъ, ‘не только опредлить сколько-нибудь, но и дать о немъ какое-нибудь понятіе въ настоящее время, за неимніемъ ничего подобнаго, вн нашихъ средствъ’.
Къ этимъ общимъ разсужденіямъ, которыя я, разумется, до послдней возможности сократилъ, прибавлены во ‘внутреннемъ обозрніи’ замтки и о текущихъ длахъ, а именно о праздновавшемся тогда пятидесятилтнемъ юбиле литературной дятельности кн. Вяземскаго. Переходъ къ этому маленькому событію былъ очень естественный. Провидя въ будущемъ уравненіе дйствительности и идеаловъ, объединеніе жизни, пауки и искусства, Елисеевъ пользуется случаемъ сказать нсколько словъ о современной поэзіи.
Что же именно не понравилось Добролюбову въ этомъ внутреннемъ обозрніи, и не понравилось настолько, что онъ даже ршился протестовать печатно противъ своего ‘безъименнаго, хотя и даровитаго товарища’? Или это, можетъ быть, только особенная manire de parler? Я думаю, что тутъ было и то, и другое. Но такъ какъ этотъ эпизодъ очень характеренъ для нкоторыхъ сторонъ тогдашней журналистики, то, въ объясненіе его, мы сдлаемъ довольно большое отступленіе.

IV.

Перечитывая Современникъ конца пятидесятыхъ и самаго начала шестидесятыхъ годовъ, ныншній читатель, если онъ не вдумывался въ особенныя условія тогдашняго времени, встртитъ много непонятнаго, страннаго. Я уже не говорю объ ‘езоповскомъ язык’, въ употребленіи котораго тогдашніе писатели достигали настоящей виртуозности, и о разныхъ намекахъ на текущія дла, которые въ свое время на лету ловились, а теперь дешифрируются лишь съ большимъ трудомъ. Это само собой. Но, кром того, ныншняго читателя, привыкшаго къ нкоторой сренькой равноцнности талантовъ съ рдкими искрами чего-нибудь поярче, покрупне, можетъ поразить слдующее обстоятельство. Въ старомъ Современник, рядомъ съ произведеніями такихъ мастеровъ, какъ Тургеневъ, Островскій, Гончаровъ, Салтыковъ, и такихъ талантливыхъ новичковъ, какъ, напримръ, Николай Успенскій, встрчаются беллетристическія произведенія совершенно топорной работы: письмо грубое, краски аляповатыя, художественнаго такта — никакого, объ ‘искусств’ и помину нтъ. Теперь ни одна мало-мальски умлая редакція не ршится напечатать у себя что-нибудь подобное, а, между тмъ, редакцію стараго Современника ужъ никакъ нельзя назвать нсумлою. Недоумніе, возникающее отсюда для всякаго внимательнаго читателя, вполн разъясняется вышеприведенными соображеніями Елисеева о значенія обличительной литературы. Авторы этихъ топорныхъ произведеній, вс эти гг. Елагины, Селивановы, Макашины и проч.,— ‘обличители’. Быть можетъ, эти писатели и посейчасъ здравствуютъ, но въ литературномъ смысл они — эфемериды, давно и безслдно сошедшіе сосцены. Достойно вниманія, что многіе изъ нихъ прибгали къ драматической форм. Драма, настоящая драма, есть, можетъ быть, самая трудная изъ формъ поэзіи, потому что драматург лишенъ вспомогательныхъ средствъ описанія и характеристики дйствующихъ лицъ отъ себя: онъ можетъ изображать ихъ только собственными ихъ словами и длами. Съ другой стороны, однако, если отбросить всякія художественныя требованія, то драматическая форма окажется наиболе легкою, потому что тутъ у автора вполн своя рука владыка. Самый плохой романистъ долженъ хоть своими словами мотивировать поступки своихъ дйствующихъ лицъ и, слдовательно, давать отчетъ читателю. Въ чрезмрномъ обиліи такой отчетности обыкновенно даже состоите главная бда авторовъ плохихъ повстей, романовъ и разсказовъ. Плохой драматургъ поступаетъ проще, онъ пишетъ въ скобкахъ свою ремарку (‘уходить’), (‘плачетъ’), (‘хватается за стулъ’) — и дло съ концомъ. Та самая обнаженность драматической формы отъ описательной одежды, которая затрудняетъ крупнаго драматурга, облегчаетъ дло драматургу бездарному. Надо, однако, сказать, что обличители, прибгавшіе къ драматической форм, отнюдь не мнили себя драматургами, для нихъ вообще художественная форма стояла на отдаленнйшемъ план, важна была только голая фабула, и этою голою фабулой очень часто была сама голая дйствительность, не украшенная ни единымъ цвткомъ творчества. Это, впрочемъ, мимоходомъ. Обличители-драматурги были по таланту не ниже и не выше обличителей въ другихъ беллетристическихъ формахъ. Вс они были боле или мене бездарны и вс мало заботились о форм, да и самое содержаніе ихъ писаній не отличалось какою-нибудь глубиной. Вс они поэтому по справедливости должны были утонуть въ рк забвенія, но въ свое время они играли значительную роль. Достаточно вспомнить, что одного изъ нихъ, Селиванова, Хомяковъ, въ качеств предсдателя общества любителей россійской словесности, привтствовалъ хвалебною рчью, именно, какъ представителя обличительной литературы. А кто теперь знаете этого почтеннаго писателя? Обличители, по чрезвычайно врному объясненію Елисеева, были цнны именно своею грубостью, какъ тараны, спеціально приноровленные къ пробиванію толстыхъ стнъ, которыми отдлила себя старая Россія отъ новой жизни. И редакція Современника это понимала. Тургеневы, Островскіе, Салтыковы нужны, но нужны, необходимо нужны и Селивановы, Елагины, Макашины…
Этимъ же пониманіемъ особенныхъ условій своего времени объясняется и та фамильярная развязность по отношенію къ читателю, которая на ныншняго читателя можетъ произвести подчасъ очень непріятное впечатлніе. Впослдствіи, посл 1863 г., она достигла въ Современник ршительно непозволительныхъ размровъ, но въ конц пятидесятыхъ и въ самомъ начал шестидесятыхъ годовъ она имла свои серьезныя основанія. До крымской войны литература наша, по остроумному сравненію Щедрина, была сказочною царевной, заключенною въ волшебные чертоги: чистая, возвышенная, оторванная отъ жизни, не многимъ доступная. Измнившіяся обстоятельства потребовали, чтобы литература сблизилась съ жизнью и предстала читателю не въ такомъ отвлеченно-возвышенномъ вид, а въ вид добраго, простаго, ласковаго друга-учителя, который и о пустякахъ поболтать согласенъ, и побалагурить можетъ, и про себя кое-что поразсказать. Отсюда и та кажущаяся разноголосица, обращикомъ которой могутъ служить вышеприведенныя пререканія Добролюбова съ Елисеевымъ. Подобныя пререканія были не рдкость въ Современник, но очень ошибется тотъ, кто приметъ ихъ іа lettre. А, между тмъ, такія ошибки случались. Ограничусь однимъ примромъ. Посл смерти Елисеева въ одномъ періодическомъ изданіи была напечатана некрологическая замтка, въ которой говорилось, между прочимъ, что покойникъ имлъ мало общаго съ Чернышевскимъ и Добролюбовымъ и самъ заявилъ это въ одномъ изъ своихъ ‘внутреннихъ обозрній’ Современника. Если бы покойники могли слышать, чувствовать il говорить, Елисеевъ нехорошимъ словомъ обозвалъ бы автора замтки. Заявленіе, о которомъ говоритъ авторъ, дйствительно существуетъ, но о по сдлано въ такой же шуточной форм, какъ, напримръ, и приведенныя слова Добролюбова, что онъ сндаемъ завистью къ таланту Елисеева.
Пользуясь каждымъ случаемъ извлечь изъ посмертныхъ набросковъ Елисеева, что оказывается возможнымъ, я и здсь приведу его меткую характеристику веденія дла въ Современник по сравненію съ тмъ, какъ юно велось въ Отечественныхъ Запискахъ.
‘Большая часть нашихъ редакторовъ,— говоритъ Елисеевъ, — набирая сотрудниковъ, что называется, съ бору и сосенки, похожи на дурныхъ кучеровъ, которые не даютъ лошадямъ бжать спокойно и ровно, дергаютъ ихъ безъ всякой нужды изъ стороны въ сторону’. Извстно, что нтъ ничего хуже такихъ кучеровъ: нтъ ничего хуже и такихъ редакторовъ. Напрасно они держатъ то и дло совщанія съ своими сотрудниками, о чемъ писать въ топь или другой моментъ, напрасно потютъ, сидя съ утра до вечера надъ корректурами, стараясь смягчить или ослабить ту или другую рзкую фразу въ виду тхъ или другихъ соображеній о возможныхъ читателяхъ и т. п. Все это ни къ чему не приводитъ, кром возбужденія нервной боязни въ сотрудник за свою натурально являющуюся мысль, за свою фразу,— боязни, кончающейся совершеннымъ его обезличеніемъ. Въ Современник съ того времени, какъ я его знаю, дло это повелось другимъ образомъ. Тамъ набирались подходящіе къ направленію журнала сотрудника и имъ предоставлялось въ каждый моментъ писать, что имъ Богъ на душу положитъ. Никто не слдилъ ни за мыслями, ни за фразами. Иногда казалось, что точно редакторы не читаютъ никакихъ статей въ своемъ журнал, а, между тмъ, само собою выходило все ладно. Почему?— да потому, что въ журнал, главнымъ образомъ, нужно, чтобы вс говорили въ одно. Не только неудачныя фразы, но и неудачныя, т.-с. слабыя цлыя статьи, если только он бьютъ въ одну цль въ общемъ, нисколько не вредятъ длу. Оттого Современникъ торжествовалъ надъ всми журналами не только въ первый періодъ своей обновленной дятельности, съ 1857 по 1862 г., когда имъ руководилъ блестящій штабъ съ Чернышевскимъ во глав, но и впослдствіи, когда въ немъ сильно чувствовалось отсутствіе этого штаба, особенно въ критическомъ отдл, сильно обднвшемъ и измнившемся. Сдлавшись редакторомъ Отечественныхъ Записокъ, Некрасовъ остался къ нимъ въ такихъ же отношеніяхъ, въ какихъ былъ и къ Современнику. Человкъ отъ природы несомннно умный, съ сильно развитымъ эстетическимъ и критическимъ чутьемъ, онъ ограничивался выборомъ подходящихъ сотрудниковъ и предоставлялъ длу идти, какъ оно могло идти, не подражая тмъ мало опытнымъ-и неискуснымъ кучерамъ, которые безъ толку дергаютъ лошадей и мшаютъ имъ бжать спокойно и ровно. Самъ Некрасовъ, непрестанно работавшій въ теченіе 30 лтъ, если не боле, въ разныхъ журналахъ или изданіяхъ, былъ боле или мене утомленъ этою работой и занимался сю, такъ сказать, наскокомъ и порывомъ. Иногда онъ все читалъ, что печаталось въ журнал, отъ начала до конца, иногда оставлялъ журналъ на цлые мсяцы, въ надежд, что и безъ него, съ одними сотрудниками, дло пойдетъ такъ же хорошо, какъ оно шло, не смущаясь тмъ, что явятся статьи неудачныя или что допущены будутъ въ нкоторыхъ изъ нихъ разныя неровности, излишества и т. п. И дло дйствительно шло хорошо, какъ только могло идти при данныхъ наличныхъ силахъ. Салтыковъ въ общемъ держался въ веденіи журнала той же системы, что и Некрасовъ, т.-е., употребляя прежнее сравненіе, онъ также не принадлежалъ къ числу тхъ плохихъ кучеровъ, которые безтолковымъ дерганіемъ лошадей мшаютъ только свободной, спокойной и ровной зд. По Михаилъ Евграфовичъ былъ кучеръ не только умлый и ловкій, но и кучеръ-щеголь, который заботился не только о томъ, чтобы зда была хороша и спокойна, но чтобы при вызд не было никакой неряшливости ни въ сбру, ни въ экипаж, чтобы все въ выздномъ ансамбл, если не блистало, то было въ порядк и чисто’.
Затмъ слдуетъ разсказъ о томъ постоянномъ нервномъ, лихорадочномъ безпокойств, съ которымъ Салтыковъ относился ко всякой мелочи въ Отечественныхъ Запискахъ, хотя въ его непосредственномъ завдываніи находился лишь беллетристическій отдлъ. Это извстно изъ другихъ воспоминаній о Салтыков, да здсь и къ длу не идетъ. Во всякомъ случа, если въ Отечественныхъ Запискахъ нердко печатались вещи очень слабыя (какой журналъ можетъ безъ нихъ обойтись?), то ни такихъ грубыхъ обличительныхъ повстей и ‘сценъ’, какія попадались въ Современник, ни такихъ шутливыхъ публичныхъ пререканій между сотрудниками и взаимныхъ репримандовъ тамъ не было и быть не могло. Однако, не потому только, что Салтыковъ былъ кучеръ-щеголь. Это очень врно и наглядно: онъ дйствительно былъ щеголь. Но, продолжая все то же сравненіе, можно прибавить, что на экипажи, сбрую и т. д. бываетъ мода, измняющаяся, какъ и всякая другая мода, а, кром моды, еще есть требованія климатическихъ и другихъ условій, тоже измняющихся. Отъ пятидесятыхъ до семидесятыхъ годовъ совершилось много хорошаго и много дурнаго. Съ одной стороны, въ грубыхъ таранахъ обличенія не было уже такой надобности, потому что нкоторое смягченіе нравовъ было, все-таки, достигнуто (а теперь, можетъ быть, опять утрачено), съ другой стороны, за отсутствіемъ того свжаго втерка, который дулъ въ конц пятидесятыхъ годовъ, беллетристическое обличеніе стало дломъ во всхъ смыслахъ рискованнымъ: и ‘богемы’ не было, и эффекты обличенія могли оказаться совсмъ неожиданные. То же самое относится и къ фамильярно-шутливымъ взаимнымъ репримандамъ сотрудниковъ. Въ качеств ‘кучера-щеголя’, Салтыковъ не допустилъ бы ихъ, но въ нихъ и надобности не было. Литература давно уже вышла изъ положенія сказочной царевны въ очарованныхъ чертогахъ, ее не зачмъ было вводить въ жизнь пріемами утрированной простоты обращенія съ читателемъ и балагурствомъ. Поэтому, когда намъ, сотрудникамъ Отечественныхъ Записокъ, случалось упоминать другъ о друг, мы говорили совершенно серьезно. Исключенія бывали очень рдки, по старой привычк. Я помню, какъ я быль не то что пораженъ,— это слишкомъ громкое слово,— а не совсмъ пріятно тронутъ началомъ одной статьи Елисеева (Храмъ современнаго счастія или проектъ положенія объ акціонерныхъ обществахъ, Отеч. Зап. 1872 г.): ‘Я по знаю г. Михайловскаго, но полагаю, что онъ долженъ быть еще очень молодой человкъ. Кто же, въ самомъ дл, въ наше время можетъ такъ солидно, какъ онъ, уссться за Спенсера и, нисколько не улыбаясь, съ самымъ серьезнымъ видомъ начать разъяснять публик, что такое счастіе?’ Тогда какъ, дескать, всякій знаетъ, что счастье въ деньгахъ. Это былъ юмористическій приступъ къ стать вполн серьезной. Я поинтересовался узнать, зачмъ онъ Елисееву понадобился. Онъ отвтилъ, что ему показалось занимательне для читателя такъ начать статью.
Въ Современник подобные пріемы были очень обыкновенны: такъ было занимательне для читателя. Но кто пойметъ эти пріемы въ буквальномъ смысл, будетъ столь же далекъ отъ истины, какъ еслибъ онъ, со ссылкой на статью самого Елисеева, утверждалъ, что Елисеевъ меня въ 1872 году не зналъ, тогда какъ это было время самыхъ дружескихъ и близкихъ нашихъ отношеній. Не все, однако, было, можетъ быть, шуткой въ юмористическомъ вступленіи Елисеева, какъ мы увидимъ впослдствіи. Точно также не все, можетъ быть, было шуткой и въ репримандахъ Добролюбова Елисееву по поводу весеннихъ мечтаній и лшихъ съ русалками. Никакой розни во взглядахъ этотъ репримандъ не знаменовалъ собою, напротивъ, подъ всмъ этимъ ‘внутреннимъ обозрніемъ’ Добролюбовъ смло могъ бы подписаться. И, наоборотъ, Елисеевъ не отказался бы подписаться подъ тмъ ‘обозрніемъ’, которое вмсто него и какъ бы въ пику ему писалъ Добролюбовъ. Но, можетъ быть, Добролюбовъ дйствительно находилъ несвоевременнымъ въ апрл 1861 г. ‘разнживать’ читателей весенними мечтаніями, поэтическими картинами изъ далекаго языческаго прошлаго и розовыми перспективами въ далекое будущее, не имя ничего возразить по существу, находилъ несвоевременнымъ и не постснился сказать это въ печати съ такою же простотой, съ какою сказалъ бы глазъ на глазъ самому Елисееву въ пріятельской бесд за стаканомъ чаю. Таковы были литературные нравы.
Во всякомъ случа, эта фамильярно-публичная полемика свидтельствуеть не объ отчужденности Елисеева въ состав редакціи Современника, а, напротивъ, о большой близости и о значительности его тогдашней роли въ журналистик. Но игралъ онъ эту роль отнюдь не въ качеств теоретическаго мыслителя: упомянутое обозрніе, занятое общественными вопросами въ ихъ отвлеченной, чисто-теоретической форм, составляетъ, какъ уже сказано, рдкое исключеніе. Елисеевъ былъ, напротивъ, силенъ знаніемъ практической жизни и умньемъ разбираться въ текущихъ житейскихъ явленіяхъ, освщая ихъ съ точки зрнія требованій покой, проснувшейся на Руси жизни. Эта именно черта привлекла къ его ‘внутреннимъ обозрніямъ’ общее вниманіе и сдлала ихъ однимъ изъ важнйшихъ отдловъ Современника. Онъ былъ, можно сказать, создателемъ этого отдла не только въ своемъ журнал, а и вообще въ журналистик. Но этого ему было мало. Толстый ежемсячный журналъ былъ для него слишкомъ громоздкою и слишкомъ медленно движущеюся машиной. Ею могли удовлетворяться другіе видные сотрудники Современника, озабоченные, главнымъ образомъ, проведеніемъ въ массу извстныхъ теоретическихъ взглядовъ и воздйствіемъ на жизнь обобщенными итогами. Елисеева же тянуло въ самый водоворота практической жизни, съ ея злобой дня въ буквальномъ смысл этого слова. Поэтому, не покидая журнала, онъ всегда мечталъ и о газет.
Къ его услугамъ была Искра, но ея спеціальная программа не давала ему надлежащаго простора, да онъ былъ и немножко тяжеловсенъ для юмористическаго листка. Для обращика, кром боле или мене постоянной Хроники прогресса, укажу интересующимся въ NoNo 48 и 49 Искры за 1860 г. замтку Лай на луну, въ No 1 за 1861 г. Vivant aut pereant Поморные? въ No 1 за 1862 г. Пробная лекція, читанная pro gradu doctoris по наукамъ историческимъ. Во всхъ этихъ, конечно, не подписанныхъ замткахъ и статейкахъ много остроумія, и очень язвительнаго, но въ цломъ он, все-таки, тяжеловсны и не выдерживаютъ своего юмористическаго тона. Пробовалъ, кажется, Елисеевъ работать и въ С.-Петербургскихъ Вдомостяхъ, но я въ этомъ не увренъ, и, во всякомъ случа, сотрудничество его въ этой газет, если оно было, было очень кратковременно и случайно. Когда въ 1861 г. Русскій Встникъ выдлилъ изъ себя Современную Лтопись въ вид отдльной еженедльной газеты, куда отошелъ и отдлъ ‘внутренняго обозрнія’, Елисеевъ, какъ мы уже видли, предполагалъ тамъ работать. но съ Катковымъ они не сошлись. Въ конц того же 1861 г. въ Петербург составилась артель литераторовъ, предполагавшая издавать на паяхъ еженедльную газету Мірской Толкъ. Редакторомъ былъ выбранъ Елисеевъ. Были сдланы вс приготовленія къ газет: составлена программа, приглашены сотрудники, провинціальные корреспонденты. По Мірской Толкъ не былъ разршенъ. Въ 1862 г. компанія человкъ въ тридцать литераторовъ пріобрла у П. И. Вейнберга погибавшую еженедльную газету Вкъ. Въ числ новыхъ издателей-сотрудниковъ были: К. К. Арсеньевъ, два брата Курочкины, Н. С. Лсковъ, C. В. Максимовъ, Помяловскій, два брата Потхины, Серно-Соловьевичъ, Николай Успенскій, Шелгуновъ, Щаповъ, А. Н. Энгельгардтъ и друг. Редакторомъ опять-таки былъ выбранъ единогласно Елисеевъ, и любопытно, что выборъ этотъ заслужилъ одобреніе Каткова въ Современной Лтописи. Такъ какъ дла Вка были очень запущены, то новой редакціи пришлось выпускать по нскольку нумеровъ заразъ, чтобы войти въ сроки. Вотъ содержаніе перваго выпуска: передовая статья самого Елисеева о нкоторыхъ дворянскихъ притязаніяхъ, выраженныхъ въ ту пору гг. Безобразовыми (московскимъ и петербургскимъ), Орловымъ-Давыдовымъ и Чичеринымъ, стихотвореніе Василія Курочкина Безумцы, Сельская община Щапова, разсказъ Стопановекаго Наши вечера, Амурскій вопросъ Шашкова, иностранная политика, корреспонденціи изъ Новгородской губерніи и изъ Перми, анонимныя статьи: Крестьянскіе юридическіе обычаи и Дйствительно ли пьянство между крестьянами служитъ причиной недоимокъ. Такимъ образомъ, выпускъ былъ посвященъ почти исключительно нашимъ внутреннимъ дламъ и въ частности крестьянскимъ интересамъ. Такой составъ носилъ на себ отпечатокъ рукъ редактора. И дйствительно, Елисеевъ былъ редакторомъ не по имени только. Въ скоромъ времени онъ, по какимъ-то соображеніямъ, отказался напечатать какую-то статью А. Н. Энгельгардта, одного изъ хозяевъ-сотрудниковъ. Нкоторые изъ сотрудниковъ обидлись такимъ властнымъ отношеніемъ редактора къ длу и внесли свой протестъ въ общее собраніе пайщиковъ. Произошло бурное объясненіе, причемъ голоса раздлились. Большинство стояло за Елисеева, какъ человка, которому вся артель предоставила извстныя полномочія, меньшинство — человкъ шесть — вышло изъ состава сотрудниковъ Вка. Вскор посл того Вкъ, однако, и совсмъ прекратился.
Въ 1863 г. Елисеевъ опять попытался пристроиться къ газетному длу. Арендовавшій С.-Петербургскія Вдомости Амилій Очкинъ передалъ ихъ въ 1862 г. Коршу, а затмъ затялъ новую ежедневную газету Очерки, редакторомъ которой предложилъ быть Елисееву. Въ контракт, заключенномъ между Елисеевымъ и Очкинымъ, есть одна интересная особенность. А именно пунктъ 6-й контракта гласитъ: ‘Въ случа смерти Очкина, газета Очерки переходитъ въ полное завдываніе Елисеева, но онъ обязанъ уплачивать наслдникамъ Очкина въ теченіе двнадцати лтъ половину чистой прибыли, для опредленія которой они могутъ назначить отъ себя довренное лицо, но никакія взысканія по газет Очерки за долги, сдланные по смерти Очкина, на нихъ падать не могутъ. Въ случа смерти Елисеева, въ товарищество съ Очкинымъ по изданію и пользованію прибылью отъ газеты на одинаковыхъ съ Елисеевымъ правахъ вступаетъ толицо, которое будетъ главнымъ помощникомъ ихъ, Очкила и Елисеева, по газет, съ обязательствомъ платить наслдникамъ сего послдняго изъ своей половины чистой прибыли одну треть каждогодно въ теченіе двнадцати лтъ. О лип, избранномъ въ помощники, Елисеевъ обязывается сдлать заявленіе Очкину черезъ четыре мсяца посл начала изданія газеты’.
Здсь любопытна заботливость о дальнйшемъ направленіи газеты, которое Елисеевъ хотлъ обезпечить своимъ посмертнымъ распоряженіемъ о помощник, а потомъ и самостоятельномъ руководител Очерковъ. Такъ какъ выборъ этого лица откладывался на четыре мсяца, то Елисеевъ, очевидно, хотлъ предварительно на дл испытать своихъ сотрудниковъ и уже затмъ намтить себ помощника въ настоящемъ и преемника въ будущемъ. Очерки не просуществовали и четырехъ мсяцевъ, а, потому помощникъпреемникъ не выяснился. Для завдыванія отдломъ иностранной политики Елисеевъ пригласилъ своего сотрудника по Современнику М. А. Антоновича, а затмъ больше другихъ работалъ въ Очеркахъ, кажется, Щаповъ, для распорядительства газетой, однако, совершенно неудобный по своей безалаберности.
Очерки были совсмъ не похожи на обыкновенныя ежедневныя газеты.. О томъ разнообразіи отдловъ и рубрикъ, какимъ щеголяютъ ныншнія газеты, нечего и говорить. Но и просто порядка мало было. Мсто передовой статьи занимала въ нихъ иногда какая-нибудь корреспонденція изъ провинціи, а иногда цлое историческое изслдованіе, растягивавшееся на нсколько нумеровъ, вообще никакой системы въ отношеніи расположенія матеріала. Не то относительно содержанія и порядка внутренняго. Вести тогда газетное дло было несравненно трудне, чмъ теперь. Нкоторое понятіе о тогдашнихъ трудностяхъ могутъ имть редакторы теперешнихъ провинціальныхъ газетъ, досел издающихся подъ предварительною цензурой, что для ежедневнаго изданія представляетъ, конечно, особенныя затрудненія. Но къ услугамъ теперешнихъ газетчиковъ есть множество формъ и пріемовъ, которые тогда или не были въ обыча, или не могли практиковаться за отсутствіемъ соотвтственнаго литературнаго персонала: разные фельетоны, большіе и ‘маленькіе’, могущіе заинтересовать читателя какою-нибудь житейскою мелочью или остроуміемъ. Грузне тогда все это было, а, между тмъ, годъ былъ нарочито трудный: 1863. Тмъ не мене, направленіе Очерковъ было строго выдержанное и, несмотря на ихъ умренность, знаменитый тогдашній доброволецъ сыска въ литератур, редакторъ Домашней Бесды Аскоченскій, называлъ руководителей Очерковъ ‘робеспьериками, дантончиками и прудончиками’. Для оправданія этихъ прозвищъ пускались въ ходъ обычныя средства: выуживаніе отдльныхъ словъ и фразъ и извращеніе ихъ смысла.
Въ написанной Елисеевымъ передовой стать перваго нумера Очерковъ читаемъ:
‘Еще канулъ въ вчность одинъ годъ, годъ для насъ знаменательнйшій, какъ стоящій на рубеж двухъ тысячелтій нашей государственной жизни,— годъ, ознаменовавшійся постановленіями и событіями, еще боле усиливающими тотъ разрывъ съ нашимъ прошедшимъ, который произведенъ положеніемъ 19 февраля. Старыя формы будутъ еще держаться среди насъ, доживая свой вкъ, но ихъ недолговчность очевидна. Весенній ледъ не можетъ долго держаться подъ теплыми лучами согрвающаго солнца. Напряженіе общества слишкомъ велико, напоръ идей очень силенъ, чтобы можно было полагаться на ихъ (т.-е. старыхъ формъ) прочность. Мы вс, переживающіе переходную эпоху нашего времени, поставлены въ странное положеніе. Мы открываемъ собою новую эру, положеніе вещей таково, что если бы мы и хотли, не можемъ остаться statu quo, мы должны даже противъ нашей воли, противъ нашего выбора идти впередъ. но какъ идти? Осматриваясь крутомъ, мы не видимъ многаго, вполн готоваго для нашихъ поступательныхъ шаговъ. Носятся, правда, ради насъ разные разрозненные элементы новой жизни, но не видно силы, которая бы способна была стянуть эти элементы и соединить ихъ въ одно цлое, раздается множество голосовъ, желающихъ новаго порядка жизни, но въ ихъ разнородныхъ стремленіяхъ нтъ общей, соединяющей все идеи,— однимъ словомъ, видна хаотическая матерія для жизни, но нтъ силы организующей. Но это лучшее изъ того, что мы видимъ. Все это приложимо только къ тому обществу, которое называется мыслящимъ, передовымъ, которое составляетъ сотую долю цлаго. Подъ нимъ лежатъ милліоны массъ, еще не тронутыхъ почти, чувствующихъ трудность своего положенія, но, вмст съ тмъ, свыкшихся вполн съ извстными формами жизни и началами, желающихъ лучшаго, но чтобы оно не нарушало праддовскаго уклада жизни,— однимъ словомъ, ищущихъ исхода, но безъ малйшаго представленія о существ его и съ очевидною привязанностью къ вковой рутин’.
Въ дальнйшемъ изложеніи авторъ, обращаясь, для объясненія настоящаго, къ тяготющему надъ нами прошлому и именно къ XVI и XVII столтіямъ, замчаетъ, что ‘начала древней русской (или собственно московской) цивилизаціи дйствовали вообще на общество злокачественно. Гд глубже они входили въ жизнь общества, гд получали возможность дйствовать съ сильнйшимъ напоромъ, тамъ жизнь становилась испорченне, и, вмст съ тмъ, народъ длался бдне, грубе, апатичне. Поэтому самому, самыя худшія общества въ Россіи XVI и XVII в. были передовыя, и самое худшее изъ всхъ было, разумется, самое первое — московское’. Низшихъ слоевъ населенія цивилизація эта коснулась лишь поверхностно и поэтому они, несмотря на свою отсталость, а частью даже именно благодаря этой отсталости, сохранили въ себ задатки лучшаго будущаго развитія. ‘Ближайшее къ намъ прошедшее XVI и XVII вковъ представляетъ собой торжество вторгнувшихся въ жизнь народа чуждыхъ ему началъ, подавленіе и растлніе этими началами его природнаго смысла, наше время, какъ оно ни представляется испорченнымъ, стоитъ неизмримо выше того времени и есть, во всякомъ случа, время возрожденія. Простота и чистота нравовъ, семейныя добродтели, благочестіе и тому подобныя качества, приписываемыя нами нашимъ предкамъ XVI и XVII ст.,— призраки, созданные нашимъ собственнымъ воображеніемъ. Чтобы разрушить эти иллюзіи, почувствовать ту гниль и духоту, которыхъ полна была эта жизнь, намъ стоитъ только погрузиться на нсколько мгновеній въ ея мутныя струи’.
‘Погруженія’ эти и совершаются въ нсколькихъ передовыхъ статьяхъ. Историко-публицистическія статьи Щапова занимали также видное мсто въ Очеркахъ. Подъ стать къ этому историческому тону была задумана и политическая хроника. Авторъ въ первой же хроник заявляетъ, что ‘намренъ, при разсказахъ о текущихъ событіяхъ, обращаться къ исторіи, къ прошедшимъ и давно прошедшимъ событіямъ, чтобы показывать ихъ связь съ настоящимъ, потому что только при такой связи можно будетъ видть все значеніе послднихъ и понять ихъ ясно, даже просто съ фактической стороны’.
Чтобы окончательно дорисовать физіономію Очерковъ, я приведу нсколько параграфовъ изъ напечатаннаго въ первомъ нумеръ Перечня нкоторыхъ боле замчательныхъ открытій, сдланныхъ русскою литературой въ 1862 году: 2) ‘Найдено врное средство ослабить, а современемъ и совсмъ уничтожить русскую народную общину введеніемъ англійскаго ценза (см. Русскій Встникъ съ братіей), 3) открыта возможность закрпостить народъ, и не прибгая вновь къ крпостному праву, именно посредствомъ замны, выработаннаго народомъ, самоуправленія англійскимъ Selfgovernement’омъ (см. Русскій Встникъ), 7) признана польза размноженія въ Россіи батраковъ, т.-е. людей, не имющихъ ни земли, ни кола, ни двора, въ видахъ преуспянія отечественнаго земледлія, 8) усмотрнъ государственный вредъ въ сообщеніи высокаго образованія людямъ недостаточнымъ, равно какъ и въ предоставленіи имъ общественныхъ должностей (см. Русскій Встникъ, статья г. Скуратова), 9) усмотрна нравственная польза въ размноженіи таскающихся по улицамъ нищихъ, какъ субъектовъ, порождающихъ въ народ процессъ нравственныхъ ощущеній, благотворныхъ для души, очищающихъ ее и вводящихъ въ общеніе съ вчною благостью, зиждущею міръ (см. День) 10) открыто, что наука въ сильныхъ своихъ пріемахъ, въ какихъ дается въ россійскихъ университетахъ, есть несомннный ядъ, который мужчины еще могутъ кое-какъ выносить, по который положительно разъдаетъ и сокрушаетъ женщину’, и т. д.
Очерки несомннно заинтересовали читающую публику, но имли ли они матеріальный успхъ — сказать нельзя уже потому, что, начавшись 1 января 1863 г., они выпустили свой послдній нумеръ 8 апрля того же года. Прекратились они по обстоятельствамъ, отъ Елисеева совершенно не зависвшимъ. Онъ, кажется, и самъ узналъ это post factura: Очкинъ безъ его вдома вступилъ въ соглашеніе съ издателемъ газеты Современное Слово Писаревскимъ, которому и передалъ своихъ подписчиковъ, а Очерки прекратилъ. Эпизодъ этотъ Некрасовъ восплъ въ Свистк (Современникъ 1863 г., No 4), гд, между прочимъ, читаемъ:
Видлъ во сн Елисеева:
Вотъ онъ вошелъ въ магазинъ.
И извстилъ о бд его
Тотчасъ прикащикъ одинъ.
Съ миной тупой, нершительной,
Долго стоялъ онъ суровъ,—
Этотъ пассажъ удивительный
Былъ ему, кажется, новъ.
Молча пошелъ онъ вдоль Невскаго,
Пикнуть не могъ ничего,
Словно карнизомъ отъ дома Краевскаго
Этимъ пришибло его.
Работа Елисеева въ Современник шла сама собой. Кром внутреннихъ обозрній и обзоровъ журналистики, онъ, посл перечисленныхъ уже выше отдльныхъ статей, напечаталъ еще: въ ма 1865 г.— Представительство крупной собственности въ земскихъ учрежденіяхъ, въ іюн и іюл того же года — Городское хозяйство Петербурга, въ сентябр — Екатерининскій дворянинъ и современная газета ‘Всть’, въ сентябр же, ноябр и декабр 1865 г. и въ январ 1866 г.— Очеркъ исторіи русской литературы по современнымъ изслдованіямъ.
Въ апрл 1866 г. Современникъ былъ закрытъ и, вмст съ тмъ, въ жизни Елисеева произошли событія особенной для него важности.

Ник. Михайловскій.

‘Русская Мысль’, кн.X, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека