Отец Паисий, священник бедного пригородного слободского прихода, только что закончил свою вечернюю молитву и, сбросив с себя подрясник, готовился лечь в постель, как неожиданный стук в дверь заставил его вздрогнуть и насторожиться.
Стучали в сенях. Был двенадцатый час ночи, и поздний посетитель не мог не удивить отца Паисия. На улице стояла непроглядная январская вьюга, крутила метель, залепляя редкие слободские фонари, и нестерпимо жутко выл-завывал ветер. Отец Паисий снова запахнул на себе сброшенный было подрясник и торопливо прошел в сени.
— Кто тут? — повышая голос, бросил он в темноту.
— Батюшка, до вашей милости пришли. Не откажите прийти напутствовать умирающую. На ладан дышит, необходимо поисповедать, причастить и отходную прочитать над нею. Помрет к утру, по всей вероятности, — глухо звучал как будто знакомый батюшке голос за дверью.
— Кто умирает-то? — осведомился священник, снимая тяжелый крюк у входа и пропуская позднего гостя в сени.
— Да бобылка слободская, здешняя… Муж-то давно помер, а она на здешних наших пригородниц портняжила. Дюже захворала бедняга. Соседи мы, я башмачник Иванов, коли милость ваша, отец Паисий, признать изволите, — вашего прихода тоже, так не откажите к Федосьевне, Христа ради, пройти…
— Хорошо, хорошо, пройду. Господь в своей милости никому отказывать не станет… А нам, грешным, и подавно воле его следовать должно. Что на улице-то крутит, голубчик? — спросил батюшка.
— И-и, как крутит, отец Паисий. Прямо-таки зги не видать. Фонарь-то нелишне прихватить будет вашей милости, уличные то и дело от ветра гаснут… Страсть разыгралась как непогодушка нынче.
— Ладно, ладно, и фонарь возьмем, — откуда-то уже из дальней комнаты долетел сюда голос батюшки. А минут через десять из домика священника, находившегося близ кладбища, около деревянной скромной церкви, вышли две темные фигуры и замаячили среди метели по слободской улице. Впереди шел с фонарем в руках сапожник Иванов, позади его отец Паисий, держа одной рукою дароносицу и серебряный крест и Евангелие для исповеди, завернутые в епитрахиль, другою то и дело запахивая верхнюю одежду.
Ветер рвал нестерпимо и валил с ног путников. Вьюга залепляла им глаза. Метель свистела в уши. С трудом миновали широкую улицу и вышли на площадь, где приезжие окрестные крестьяне торговали сельскими продуктами в базарные дни. Отсюда свернули в переулок, где тоже бушевал ветер и хозяйничала разозлившаяся вьюга. Около покосившегося домика с двумя крохотными оконцами и оторванной ветром вывеской, надпись на которой менее всего можно было рассмотреть сейчас, сапожник остановился:
— Вот сюда пожалуйте, батюшка. Да поостерегитесь, ступеньки у них подгнили, того и гляди, провалятся, — предупредил он и, поддерживая под локоть священника, помог ему взойти на крыльцо.
Уже в сенях отца Паисия встретил запах лекарств и то неуловимое, сопровождающее присутствие тяжело больного в доме настроение, которое определить словами нельзя и которое можно только прочувствовать. Бледная полоска света, игравшая под недоходящими до пола дверями, помогла пришедшим найти и самую дверь. Сапожник пошел первый, за ним проследовал батюшка. В комнате, освещенной огарком, находилось несколько женщин. Они о чем-то усиленно совещались, чуть приниженными голосами, окружая постель, или, вернее, нечто похожее на постель — состоявшую из жесткой широкой лавки, с брошенной на нее подушкой и каким-то грязным тряпьем, заменяющим матрац. На этом тряпье лежала худая, как скелет, желтая женщина с изможденным лицом и глубоко ушедшими в орбиты глазами. Она тяжело дышала широко раскрытым, запекшимся ртом. Искаженное лицо ее выражало нестерпимое физическое страдание, казалось, глаза ее смотрели, уже ничего не видя… С глухим хрипом поднималась и опускалась ее впалая грудь.
При виде вошедшего священника женщины засуетились и заметались по комнате.
— Батюшка пожаловал… Слышь, Федосьевна, исповедаться бы да Св. Тайн приобщиться тебе, — наклоняясь к самому уху больной, произнесла старая слобожанка, за которой давно укрепилась репутация ученой лекарки-знахарки за то, что она лечила своими собственными примитивными средствами слобожан.
Но больная на заявление лекарки ни словом, ни движением не дала понять, что слышала ее. Глаза Федосьевны, пустые и жуткие, по-прежнему ничего не выражали, а рот продолжал с хрипом выбрасывать дыхание.
— Никак кончается? — выразила предположение лекарка. — Батюшки, отец Паисий, поспешите отходную читать.
Священник приблизился к иконе, чтобы совершить последний обряд над умирающей. Отысповедовал глухою исповедью больную и, раскрыв над головою ее требник, засветил тоненькую восковую свечу и начал читать отходную.
Не успел докончить молитвы отец Паисий, как что-то бурно заклокотало в груди больной и на губах ее выступила кровавая пена. Все тело умирающей дрогнуло, и Федосьевны не стало. Душа ее отошла в лучший мир. Отец Паисий медленно осенил крестом умершую, дочитал над нею молитву и стал снова завертывать крест и требник в епитрахиль. Вокруг с громкими причитаниями суетились женщины. Кто-то всхлипывал, кто-то плаксивым, нарочито жалобным голосом причитывал, жалея какого-то сироту. Неожиданно широко распахнулась дверь из сеней и в горницу стремительно вбежал мальчик лет двенадцати. Часто, через несколько месяцев спустя, отец Паисий, рассказывая об этом случае, добавлял, что никогда не забыть ему того отчаянного, безнадежного крика: ‘Мама!’, — каким огласил комнату ребенок, не забыть и того ужаса, который отразился на его худеньком, бледном лице.
Это был Вася, единственный сын покойницы. С тем же раздирающим душу воплем Вася бросился к матери, обхватил ее начинавшее уже холодеть тело, прижался лицом к ее груди и так и застыл без слов, без движений. Женщины замолкли сразу, подавленные видом этого безысходного чужого страдания.
Отец Паисий, направлявшийся было в сени, приостановился и тоже не отрывал глаз с обезумевшего от горя мальчика.
— Один, как есть один, сиротинкою круглым остался на свете, — произнесла сочувствующим голосом слободская знахарка. — А как Федосьевна-то его жалела, болезная! Ведь единственной утехой он рос у нее…
— Куда же теперь денется мальчик? Есть у него близкие, родственники? — осведомился священник.
— Какое, батюшка! Ведь приезжие они, и сказывают люди, никого-то у них: ни только что близких, но и дальних на свете нет. Совсем на улице очутился бедный. Жаль до слез парнишку. Да ничего не поделаешь. Противу господа не пойдешь. Он, батюшка милостивый, ведает лучше нас, грешных, что нам определено. А все же кабы не были мы сами в нужде да в лишениях, каждая бы из нас с охотой мальца-сиротинушку к себе в дом приняла. Уж больно тихий да добрый парнишка и услужливый, да вежливый такой… — говорила женщина, утирая кончиком шейного платка мокрые от слез глаза. Она казалась вполне искренней в своем участии. Отец Паисий перевел с нее глаза на Васю. Теперь он уже не лежал ничком на груди матери. Его бледное, перекошенное судорогой страдания личико было все орошено слезами, — безутешными слезами высшего человеческого отчаяния, с которым, казалось, не сравнится никакое другое горе. Большие серые глаза мальчика, полные слез, с мучительным недоумением впивались в восковое лицо умершей.
— Зачем? Зачем ты ушла от меня, мама? — казалось, спрашивал этот взгляд, и худенькие рученьки все крепче и крепче сжимались у груди мальчика.
Невыразимое чувство жалости обожгло душу отца Паисия. Картина этого неподдельного, покорного, безропотного горя всколыхнула его. На глазах самого священника выступили слезы. Он тихо приблизился к мальчику, положил ему руку на плечо и, наклонившись к его лицу, проговорил:
— Тяжелый крест посылает тебе господь, дитя мое, но надо нести его безропотно… Видно, испытание тебе дает он, наш творец милосердный. Выплачься, мальчик, не сдерживай своего горя, а там молиться будем вместе за упокой души твоей матери. Плачь, дитятко, плачь, в слезах легче переносится горе.
Но Вася уже не слышал добрых, сочувственных слов отца Паисия. Он снова упал на грудь матери головою, и все его худенькое тело сотрясалось теперь от неудержимых рыданий.
Получасом позднее отец Паисий шел обратно к церковному домику, предшествуемый башмачником, несшим фонарь. Он вел за руку Васю. Еще там, в домике покойной Федосьевны, священник решил взять к себе в дом сироту. Когда он объявил об этом Васе, мальчик безучастно взглянул ему в лицо своими грустными глазками и не произнес ни одного слова. Смерть матери сразила ребенка. Теперь он машинально шагал по улице подле своего неожиданного благодетеля и думал все одну и ту же неотвязную думу: ‘Мама умерла… умерла моя мама… Что я буду без нее делать теперь?.. Как мне жить без родимой!’ И тут же до мельчайших подробностей припоминалась ему мать, не сегодняшняя холодная, молчаливая покойница, а та, живая, несказанно дорогая, которая ласково проводила по лицу Васи своей исколотой иглою рукой, которая называла своим ‘соколиком’ и ‘голубчиком’ его, Васю, и так нежно заботилась о нем всегда. Вспоминались ему их долгие-долгие вечера, когда мать, стуча машинкой, шила бесконечные юбки и кофты на слободских франтих, а он, Вася, готовил уроки к следующему дню или читал матери что-нибудь божественное. Учился он в слободском училище вот уже два года и очень старательно готовил свои уроки. А потом, покончив с ними, долго беседовал с матерью. Вася рассказывал ей о своих занятиях в училище, о товарищах и учителях, а Федосьевна внимательно слушала, стараясь не пропустить ни единого слова своего любимца. По праздникам мать и сын всегда вместе отправлялись в церковь. Возвращались они оттуда торжественные, радостные, примиренные с нуждою, ели свой более чем скромный обед, потом шли вместе гулять за пределы большого огорода, за слободскую черту, подальше от людей и шума их суетливой жизни. Мать рассказывала Васе об отце, которого мальчик мало помнил. Иногда делилась с сыном своими надеждами на лучшее будущее, мечтала вслух о том времени, когда дела их поправятся немного, когда излишек работы даст, наконец, возможность выбраться из когтей острой нужды и они с Васей заживут мало-мальски сносной жизнью. И вот вместо этих радостных надежд — смерть, разрушившая все, раздавившая счастье Васи, отнявшая у него мать, единственную радость и опору его жизни. Как неожиданно, как жутко подкралась она! Как нелепо обрушилась со своею страшною косою на их крошечную семью! Ведь еще недавно, неделю тому назад, мать была здорова, хотя и худа и слаба неимоверно. Все-таки же двигалась она, говорила, ласкала Васю. А теперь так далека стала она ему, так ужасно далека!..
И теперь уже выплыл в воображении мальчика другой, новый образ матери, матери покойницы, матери — умершей, которую он оставил сейчас в углу под образом своего убогого жилища.
Завтра он вернется к ней вместе с батюшкой отслужить панихиду, но она уже не встретит его своей обычной ласковой улыбкой, своим добрым, любящим взглядом или участливым, полным тепла и нежности словом.
И опять глухие рыдания заклокотали в груди мальчика, и снова весь затрепетал Вася от охватившего его острого порыва горя…
Глава вторая
— Вот вам новый товарищ, ребятишки… Обижать его мне не сметь… Он, бедняжка, мать потерял только что. Сирота круглый. Утешьте его, как можете. Господь бог указал нам жалеть и любить сирот. — И, говоря это, отец Паисий тихонько толкнул вперед Васю в сторону толпившихся у чайного стола детей.
После вчерашней метели погода совершенно неожиданно изменилась к лучшему. Солнышко весело заглядывало в скромные горницы церковного дома. Было светло и уютно в небольшой столовой, где весело пыхтел пузатый самовар и оживленно шушукались о чем-то дети. Их было семь человек. Старший, гимназист Митинька, худенький, с вытянутым лицом и чернильными пятнами на пальцах, четырнадцатилетний подросток, за ним двенадцатилетний Киря, тоже гимназистик, белокурый, плотный, с задорными огоньками в серых бойких глазах мальчуган, одиннадцатилетняя Майя, бойкая, живая девочка с пронырливой, хитренькой мордочкой лисички, и девятилетняя Люба, бледная, худенькая с задумчивыми глазами девочка. Затем шло еще трое малышей: Шура и Нюра, две девочки-погодки шести и пяти лет и хорошенький трехлетний карапузик Леша. За самоваром сидела сестра покойной жены отца Паисия, девица лет сорока пяти с неопределенного цвета жидкими волосами и желчным, недовольным выражением кислого лица, — Лукерья Демьяновна.
Вася, приведенный сюда поздно ночью накануне отцом Паисием и не встретивший за поздним временем никого из членов семьи, теперь, в восемь часов утра, нашел всю семью в сборе за утренним чаем.
Мальчик, не сомкнувший ни на одну минуту глаз за всю эту ночь и проворочавшийся до утра на узком, клеенчатом диване в комнате своего благодетеля, теперь едва держался от слабости на ногах. А между тем восемь пар глаз были устремлены на него с самым жадным любопытством. Он весь вспыхнул под этими настойчиво разглядывавшими его как диковинную зверюшку взглядами, весь съежился и не знал, куда девать руки и ноги.
— Ну вот, садись, мальчик, выпей чаю с молоком и с ситным… Подкрепись хорошенько, а потом пойдем панихидку отслужить по твоей матери. Завтра ее хоронить будем. Надо, чтобы честь-честью все было, как у людей… Да ты садись, не смущайся, никто тебя у нас не обидит. Митинька, ты старший, возьми его под свою защиту, тебе его поручаю, — и, говоря это, отец Паисий усадил Васю, подставил ему только что налитый Лукерьей Демьяновной стакан горячего чаю и, взяв из сухарницы большой ломоть ситного, положил его перед мальчиком.
Дети, повскакивавшие было с мест при появлении гостя, снова расселись вокруг стола.
— Что же он, жить будет с нами, папаша? — осведомился басом четырнадцатилетний Митинька, давно уже считавший себя взрослым, самостоятельным человеком.
— Да. Авось в тягость не будет. Мальчик славный и почтительный. Все его знают в слободе. Деться ему некуда. Нас не объест пока что, а там — посмотрим.
— Вот нужда была такую обузу на плечи себе взваливать, — забормотала себе под нос Лукерья Демьяновна, — своих у нас ртов мало, что ли, забот да хлопот и без него найдется. Уж больно вы милостливы, братец. — И маленькие глазки старой девицы окинули Васю недружелюбным взглядом.
Отец Паисий с укором взглянул на свояченицу.
— Полноте, сестрица, — заговорил он миролюбиво, — полноте бога гневить, все мы, слава тебе, господи, сыты, одеты и обуты, а где восемь-девять душ ублаготворены, там ублаготворится и десятая. Не объест наших птенцов чужой птенец, пришлый. Ведь сирота он круглый: ни отца, ни матери, пожалеть его надо.
— И-и, всех-то сирот не пережалеешь, братец! — фыркнула свояченица. — Вот поглядите-ка лучше, у Любы платье-то все в заплатах, девчонки в школе смеются, а у Кири сапоги давно каши просят.
— У меня, папаша, действительно сапоги того… проголодались, — с шаловливыми искорками в бойких глазах заявил Киря.
— Ну-ну, хорошо, и платье Любаше и сапоги Кире будут… Все будет, дайте срок справиться, — как-то виновато, застенчиво произнес отец Паисий. И снова обратился к своему соседу Васе: — Ну-ну, мальчик, пей чай. Горе-то горем, а и подкрепиться следует. Силы-то молодые, хрупкие, их пожалеть надо.
— Другие-то священники, — забубнила снова своим неприятным шипящим голосом Лукерья Демьяновна, — в дом несут, а вы, братец, норовите блюсти чужой интерес больше собственного. Вон скольким помогаете: венчаете, да хороните, да крестите даром… А что толку, уважения вам от того больше разве? А сейчас-то лишний рот в семью навязали, подумаешь тоже — доходно как! Провизия-то нынче — ни приступись, дорого как! Намедни мясо на базаре на две копейки на фунт вздорожало, а вы…
— Довольно, довольно, уши вянут слушать, что вы говорите, сестрица. Пойдем к покойнице, Василий! — решительно заявил отец Паисий мальчику, который через силу проглотил кусок ситного и запил его чаем.
Мальчик, испуганный и встревоженный только что слышанным разговором, стремительно вскочил с места и, не поднимая глаз, бросился следом за отцом Паисием к двери.
— Поблагодарить за чай не мешало бы, — прошипела ему вслед Лукерья Демьяновна, — вот деревенщина-то, простого приличия не знает, — добавила она, рассерженная вконец на Васю за то, что тот, не расслышав ее замечания, не вернулся назад.
— Не всякое лыко в строку, тетенька, — делая серьезное лицо, вступился Митинька, методически прихлебывая чай из стакана. — До того ли ему? Слышали сами, мать у него умерла…
— Это не мешает, однако, вежливым быть, — не унималась Лукерья Демьяновна, и вдруг, заметя вертевшегося у самовара Лешу, неожиданно обрушилась на него.
— Ты чего здесь толчешься? А? Обвариться хочешь? Вот постой ты у меня! — И увесистый шлепок заключил эту короткую, но внушительную тираду.
— Не надо обижать Лешу, — краснея до лба и волнуясь, заговорила Люба, быстро вскакивая со своего стула и направляясь к плачущему мальчику. — Покойная мамочка так жалела Лешу, так просила, умирая, не обижать его, — заключила она, взглянув с укором своими большими грустными глазами на тетку. Потом присела на корточки перед все еще безутешно плачущим малюткой и утешала его, гладя по головке своей худенькой, маленькой ручонкой.
Нюра и Шура, две белобрысенькие девочки, тоже подошли к младшему братишке и к Любе.
Лукерья Демьяновна при виде этой сцены нимало не смягчилась…
— Сейчас же перестать реветь у меня, Леша! — прикрикнула она на малютку. — А ты, Люба, не изволь глупостей говорить, никто не обижает это сокровище. Недотрога какой, подумаешь, слова не скажи, сейчас в рев…
— Хрупкая штучка, что и говорить! — вставил Киря.
— Мальчики, в гимназию. Маня и Люба, марш тоже, а то опоздаете и опять жалобы на вас пойдут. Да Софку мне позовите, она в сенях отцовскую рясу чистит… Митя, ты просил, кажется, вчера на карандаши? — деловито распоряжалась Лукерья Демьяновна.
— Просил, тетенька, — пробасил Митя.
— Киря с тобой своими пока что поделится. Теперь не до покупок. Небось слыхал: новый рот отец навязал семье. Каждый грош теперь дома пригодится, значит, обойдешься и без карандашей до поры до времени.
— То есть как же это так? — пожал плечами Митинька.
— А вот и так… Чужие сыты, а свои должны нуждаться во всем, такая мода, стало быть, нынче пошла, — с кривою улыбкой проговорила тетка.
— А нам учительница велела к сегодняшнему дню всем учебник новый по математике купить, — заикнулась было Маня.
— Ладно, подождешь и ты. Не принцесса какая… Сейчас ей вынь вот да подай учебник, цаца тоже какая выискалась, — прикрикнула на девочку Лукерья Демьяновна.
Маня надулась.
— Я у папаши спрошу, коли вы не даете, — буркнула она, демонстративно отодвигая с шумом стул от стола и направляясь к двери.
Но Лукерья Демьяновна уже не обращала внимания на детей.
Из кухни просунулась голова пятнадцатилетней служанки Софки, чрезвычайно любопытной особы, с ухарски вздернутым носом, большой приятельницы старшей девочки Мани.
— Вот что, Софка, ты на котлеты мяса уже нарезала? — с деловитым видом осведомилась Лукерья Демьяновна.
— А нешто коклетки нынче будут? — вопросом на вопрос отозвалась Софка.
— Ну, понятно, котлеты, сейчас приду стряпать. Булки побольше положить надо нынче. Лишний рот с сегодняшнего дня у нас появится, так чтобы хватило, слышишь, на всех.
— А што ж это, на всегдашнее время таперича мальчонка чужой у нас останется харчевать? — полюбопытствовала Софка.
— Не твое дело, ступай.
— Сами же звали.
— Тебе говорят, ступай!
— Битва русских с кабардинцами, или прекрасная Софка, догоняющая тетушку Лукерью Де… — начал было Киря и вдруг закричал неожиданно благим матом на всю квартиру: — Манька, Манька, что ты мой ранец спулила… Вот безголовая-то… Возьми глаза в руки да посмотри, что напяливаешь на спину, свое или чужое.
— А ты так не смеешь с сестрою разговаривать, я все-таки дама, — обиделась Маня.
— Ах, ты, господи! Вот содом-то! Вот наказанье божеское! — всплеснув руками, воскликнула Лукерья Демьяновна, выскакивая из кухни. — Что мне делать с этими детьми? Создатель мой, как справиться с ними! И распустил же их себе на голову отец Паисий. Пошли вон, в школу, сейчас же пошли вон! — взвизгнула она не своим голосом на весь Дом.
— Боже мой, да не кричите же так, тетенька, неубедительно это, — спокойно произнес Митинька.
Тетка только рукой махнула и, сильно хлопнув дверью, прошла снова в кухню стряпать незатейливый обед. Софка последовала за нею.
В столовой теперь остались только малыши. А Митинька и Киря шагали в это время по улице с ранцами за плечами. Маня и Люба, подпрыгивая на ходу, чуть ли не бегом бежали в свое епархиальное училище, где старшая девочка училась во втором, а младшая в первом классах. И братья, и сестры сейчас говорили о живо затронувшем их новом событии, о приобретении нового члена семьи в лице Васи. Кире Вася не понравился с первого же взгляда.
— Туфля, размазня какая-то, не нашего полка! — решил безапелляционным тоном мальчик, то и дело останавливаясь по дороге, собирая снежные комья в руку и целясь ими во встречные фонарные столбы.
Митинька, считавший себя несравненно умнее всей семьи Волынских, только презрительно пожал плечами в ответ на слова брата.
— Ты глуп, — отвечал он, как отрезал, своим ломающимся баском, — когда у нас умерла мать, мы раскисли не менее…
— Да он, вообще, по-видимому, калоша, — не унимался Киря.
— Почему калоша, а не что-нибудь иное? Ну, положим, апельсин? У вас, второклассников, всегда такие примитивные сравнения, — продолжал убийственно-хладнокровным тоном Митинька, заставив покраснеть брата.
Киря, отъявленный сорвиголова, почему-то робел перед старшим братом и признавал его авторитет четвероклассника.
Он помялся от неожиданного смущения, крепче сжал комок снега и с отчаяния швырнул им в пролетавшую мимо ворону.
Ворона каркнула и исчезла вдали.
Мальчики подошли к зданию гимназии. Разговор о Васе прекратился сам собою. Зато почти такой же разговор на однородную тему еще продолжался между двумя маленькими епархиалками.
— Какой милый этот Вася. Настоящий милый и хороший мальчик. Ти-хонь-кий! — говорила Люба, стараясь своими маленькими ножонками поспеть за старшей сестрой.
— Вот уж ровно не нахожу ничего в нем милого, — фыркнула Маня. — Тихенький потому только, что пока себя показать еще не успел. Все они тихони с первого взгляда. Погоди, узнаешь его еще. Хуже Кирьки нашего будет. Препротивный мальчишка, по-видимому.
— Почему же все-таки противный? — не унималась Люба.
— Да уж потому, что тетка из-за одного его появления в доме нас урезывать станет. Кире в карандаше отказала, мне в учебнике. Еще не то будет. Пожалуй, если во всем другом экономию напустить, очень это все приятно будет, нечего сказать!
— А по-моему, почему бы и не потесниться немножко ради другого. Ведь мы сироты, и он сирота. Он бедненький! Мне его жалко, Маничка: как ему, должно быть, тяжело без матери!
— Ах, только не реви ты, пожалуйста, и без тебя тошно. Математик не велел без учебника носа в класс показывать, а откуда его взять-то! — досадливо повела плечами Маня, бросив косой взгляд на сестру, большие серые глаза которой действительно наполнились в эту минуту слезами. Любу, ангельски добрую и отзывчивую, мало кто понимал из старших детей. Это была какая-то исключительно нежная натура, забывавшая всю себя ради других. Она была любимицей отца Паисия, который за всю свою долголетнюю жизнь сделал столько добра, принес столько незаметных по виду, но крупных услуг людям, что вся слобода и ее окрестности знали и любили ‘доброго батюшку’ как родного отца.
Бескорыстие и великодушие отца Паисия вошло у слобожан даже в поговорку.
— Добр, как батюшка, отец Паисий! — говорили они. И правда, он помогал беднякам направо и налево и, стесненный сам большою семьею, делал все, что было в его силах, ради блага других людей. Оттого семья батюшки жила более нежели скромно, исключительно на маленькое жалованье главы семейства, потому что за исполнение церковных треб отец Паисий ничего не брал с бедных прихожан.
После смерти жены, умершей вскоре после рожденья Леши, отец Паисий пригласил в дом ее сестру, свояченицу Лукерью Демьяновну, воспитывать его семерых ребятишек и вести его несложное вдовье хозяйство. Свояченица Лукерья Демьяновна сразу энергично принялась за возложенное на нее поручение. Незлая от природы, но мелочная, придирчивая и раздражительно-сварливая, она не могла дать особого удовольствия своим присутствием в семье. Но это была единственная близкая родственница, наблюдению которой отец Паисий мог смело поручить свое многочисленное потомство.
На следующее утро хоронили Федосьевну. Падал мокрый снег. Назойливо пел в уши ветер. С неприятным карканьем метались по кладбищу голодные вороны. Печально звучал заунывный голос отца Паисия, выводивший совместно со старым псаломщиком ‘Вечную память’. Наконец, слобожане — соседи покойной — опустили убогий гроб-ящик в могилу, закопали яму и водрузили над насыпью убогий, самодельный крест. Вася, не проронивший за все время отпеванья и похорон ни единой слезинки, теперь бросился ничком на дорогую могилу и замер у подножия креста.
Из уважения к чужому горю отец Паисий отошел в сторону и терпеливо ждал минуты, когда опомнится мальчик. Ушел старенький псаломщик, ушли слободские соседи и соседки покойницы, пришедшие отдать ей последний долг, а Вася все лежал и лежал с отчаянием в душе, с целым хаосом в голове безотрадных тяжелых мыслей. Только худенькое тело его вздрагивало конвульсивно да беспокойно двигались руки, словно гладившие и ласкавшие насыпь дорогой могилы.
Тихо приблизился к мальчику отец Паисий.
— Встань, Васюта, пойдем домой, грешно так отчаиваться, мальчуган. Господь дал, господь и взял, покоряться надо его святой воле, — и, осторожно, но энергично взяв за руку мальчика, добрый священник повел его с кладбища.
Вася послушно следовал за ним, а вместе за мальчиком последовали и его беспросветные мысли и безграничное отчаяние и печаль.
Глава третья
Тусклое, студеное, январское утро. Едкий и сырой туман повис над слободой и окутал своей серой непроницаемой пеленой и слободские улицы-переулки и бродившие по ним фигуры людей. Было шесть часов утра, и бледный зимний рассвет слабо боролся с туманом.
В домике священника едва начиналась жизнь. Софка только что поставила самовар на кухне и собиралась идти на рынок. Заплетая свою жиденькую, похожую на крысиный хвостик косичку, она пугливо поглядывала в окно.
— То есть и погодка же нонече! — вздыхала Софка. — И как то есть в таку туманину на рынок идтить? Васенку попросить, што ли? Лукерья-то Демьяновна не узнает, кто был. Сама она вчерась сказывала, что не пойдет нонче. Ноги у нее болят чего-то перед погодой. Васинька, а Васинька, — крикнула в сени Софка, — сходи, што ль, на рынок за меня, мил человек! А?
— Хорошо, схожу! — послышался из темноты сеней голос Васи, и сам он появился вскоре на порог кухни с пальцами, вымазанными ваксой, и с сапожными щетками под мышкой. В запачканных пальцах он умудрился нести семь пар детских сапог, высокие сапоги батюшки и широкие комнатные шлепанцы Лукерьи Демьяновны. Все это было тщательно начищено и блестело как зеркало при свете кухонной лампы.
— Ишь ты, как расстарался! — не могла не восхититься его искусной работой Софка.
— А у Кири-то подошва отскочила, — у меня есть дратва да игла башмачная, вот я и починю, — произнес, сам с собою разговаривая, Вася и полез в дальний угол кухни, где стоял его убогий сундучок, за необходимым для починки башмака материалом.
— Стало быть, на рынок пойдешь? — еще раз осведомилась Софка, пока мальчик ковырял иглою в Кирином сапоге.
— Если надо, пойду, — отозвался Вася. Несколькими минутами позже он бежал уже быстро, вприпрыжку по направлению слободской площади, куда аккуратно каждое утро привозили окрестные крестьяне на продажу все необходимое для бедных обитателей слободы.
К семи часам Вася был уже дома с запасом хлеба, мяса, муки и картофеля. Теперь надо было будить Митю и Кирю. Это была настоящая мука, самая неприятная обязанность, которую возложила Лукерья Демьяновна на плечи покладистого, покорного мальчика.
Митинька на все уговоры и напоминания о том, что уже время вставать, только мычал и беспомощно мотал головою. Зато Киря бранился и работал кулаками каждый раз, что Вася делал попытку приподнять его голову с подушки или потрясти за плечо.
Ах, это было такое наказание, такая мука для Васи!
— Дурак! Отстань от меня, не то сапогом хвачу! Убирайся! Убирайся, покуда цел! — неистовствовал спросонок Киря. И только при помощи энергичного окрика Лукерьи Демьяновны, поспешавшей на эту сцену, удавалось разбудить и поднять неистовствовавшего гимназиста. Отсюда Вася, по приказанию хозяйки, отправлялся одевать Лешу. Впрочем, это была самая приятная для него изо всех других обязанность.
Трехлетний Леша, за две недели пребывания Васи здесь у них, в доме, успел привязаться к последнему со всем жаром маленького, бескорыстного человечка.
Чуткая, покорная и незлобивая натура Васи невольно привлекала к себе сердца хороших и чутких людей и добрых и ласковых ребятишек, и вся младшая ‘половина’ семьи Волынских — Люба, Шура, Нюра и Леша особенно привязались к Васе. Полюбил его и отец Паисий, успевший лучше всякого Другого понять и оценить милого мальчика.
Что же касается Митиньки, то, считавший себя первым колесом в телеге, самым умным и полезным членом семьи, он вполне игнорировал Васю, считая его чем-то вроде слуги, и обращался с ним свысока.
А Киря и Маня, те просто невзлюбили мальчика. Отец Паисий постоянно ставил в пример Васю этим двум детям, учившимся из рук вон плохо в школе и приводившим своим непослушанием и резкостями не раз в отчаянье отца.
Невзлюбила Васю и Лукерья Демьяновна.
Она не переставала пилить свояка за то, что он принял мальчика в семью.
— Лишний рот себе только навязали, братец, — шипела она, в то же время не переставая наваливать на плечи мальчика самую разнообразную и самую тяжелую работу.
Отец Паисий, проводивший большую часть дня вне дома, ходя по требам в свободное от службы время, не мог видеть, во что превратили Васю в его семье.
Мальчик же работал не покладая рук, с утра до ночи. Покончив с одеванием Леши, он шел в столовую, где помогал Лукерье Демьяновне поить детей чаем. Когда старшие ребята уходили, он вел на прогулку младших. Шура, Нюра и Леша не отставали ни на шаг от их новой ‘нянюшки’. Добрые, печальные глаза Васи, с ласковой грустью устремленные на детей, находили отклик в душах последних. Мальчик говорил мало и неохотно, но все его отношение к малышам было исполнено заботливости и ласки. После обязательной часовой прогулки, в хорошую погоду, они возвращались домой.
Тут начиналась самая тяжелая задача дня для Васи. Пока Лукерья Демьяновна готовила обед с Софкой на кухне, на обязанности Васи лежало приводить ежедневно в порядок домик отца Паисия.
Лукерья Демьяновна, да и сам отец Паисий особенно любили чистоту и порядок, поэтому полы в домике мылись ежедневно с мылом и щелоком. До появления в доме Васи этим делом заведовала Софка. Теперь же заботы по убранству комнат были возложены целиком Лукерьей Демьяновной на плечи нового члена семьи. Вася трудился на совесть. Только к обеду, к трем часам, управлялся он с уборкой и, уставший до последней степени, едва успевал привести себя в порядок, пообчиститься и помыться прежде, нежели сесть за стол.
Нынче обедали немного позже обыкновенного.
Туман, застлавший с утра слободу и город, не рассеялся и теперь, поэтому за столом горела керосиновая лампа. Отца Паисия не было. Он поехал напутствовать умиравшего старосту за восемь верст от слободы. Его ждали только к вечеру. Вся его большая семья сгруппировалась вокруг обеденного стола. Лукерья Демьяновна была нынче не в духе. Софка разварила мясо в супе и сожгла картофель. Хозяйка сердилась и ворчала весь обед. Младшие же дети о чем-то шушукались и переговаривались между собою.
— На твою долю нынче мяса не хватило. Благодари Софку, она виновата, ошиблась одним куском, — поджимая губы, бросила Лукерья Демьяновна в сторону Васи, передававшего тарелки с жарким детям.
Тот вспыхнул до корней волос, как это всегда случалось в такие минуты, когда старшие обращались к нему с каким бы то ни было вопросом.
— Это ничего, ничего, я и картошкой сыт буду, — поспешил ответить мальчик.
— То-то, картошкой! Небось и картошку-то не каждый день у матери видел, — не унималась хозяйка.
— Нет, они паштет из ворон кушали, — сделал попытку сострить Киря. Но засмеялась на его слова одна только Маня, восхищавшаяся выходками второго брата и старавшаяся Подражать ему во всем. Митинька презрительно пожал плечами и небрежно кинул по адресу Кири:
— Не осли!
— А у нас в училище нынче житие преподобного Сергия Радонежского рассказывали, — неожиданно подняла голос Люба, отличавшаяся всегда исключительной молчаливостью. — Вася, ты про Радонежского что-нибудь знаешь? — спросила она своего соседа по столу.
— Ну вот, где ему знать, — усмехнулся Киря.
— Ну, а ты-то сам знаешь? — прищурившись на брата, спросил Митинька.
— А то нет? Пришел святой Сергий и основал Киево-Печерскую лавру! — с апломбом доложил на весь стол Киря.
— Ну и врешь… То Феодосии Печерский, а не святой Сергий. Ну-ка, Василий, что он основал? — обратился Митинька к Васе.
Тот, красный как кумач, поспешил ответить. Он прекрасно знал жития святых и часто в долгие зимние вечера, пока его мать не разгибала спины над работою, читал ей ‘божественные книжки’, которые очень любила покойная Федосьевна. И сейчас, толково, хотя и смущенно и тихо, рассказал Вася о маленьком мальчике Варфоломее, отмеченном с детства перстом господним, ставшим впоследствии великим отшельником и основателем Троице-Сергиевой обители, сыгравшей такую огромную роль в истории нашего государства.
Все это смущенно и тихо передал Вася за столом.
— Ай да Василий! Молодчинища! — похвалил Митинька. — Лучше историю знаешь, нежели наш лоботряс. Он сегодня два кола принес, кстати. В классе зимовать оставят — это уже аксиома и факт! — съехидничал Митинька.
— Не твое дело! — буркнул Киря, бросая то на брата, то на Васю уничтожающие взгляды.
— Ну, положим, дело-то мое, — спокойно продолжил Митинька, — потому что случись, не приведи господь, что с папашей, я за старшого останусь в семье и с таким оболтусом, как ты, мне же придется возиться. Будь ты таким работником, как Василий, понятно, слова бы не сказал, а то…
— Не смей, не смей меня позорить… Тетя, вы что же это меня ему в обиду даете? — вдруг громко, на весь стол, со слезами в голосе выкрикнул Киря.
— Кирилл! Это что? С ума ты сошел, так орать за обедом? — вышла из себя Лукерья Демьяновна. — Марш, вон из-за стола. Сейчас же вон! Тебе говорят! Без обеда останешься за невозможное поведение. Митя, выведи его вон!
И прежде, нежели Киря успел опомниться, старший брат встал со стула, подошел к нему, взял его за руку и повел из столовой.
— Так тебе и надо! Не груби старшим, не носи единиц домой! — приговаривал он.
Киря вздумал было упираться и хорохориться. Но Митинька был много сильнее младшего брата, несмотря на сравнительно маленькую разницу лет. Он сжал крепче руки Кири и вытолкнул его за дверь.
— Препротивный, я вам скажу, стал мальчишка, — возвращаясь на свое место за столом и тяжело отдуваясь, произнес Митинька, — надо будет с папашей переговорить, все на него жалуются в гимназии, сладу с мальчуганом нету. Нынче же с папашей говорить буду. Ну, а ты, Василий, — неожиданно обратился Митинька к Васе, — что ты, совсем забросил ученье? А? Ведь теперь тебе в училище твое, поди, и вовсе ходить не досуг.
Вася, не ожидавший такого вопроса, снова вспыхнул до ушей,
— Да… нет… — растерянно пробормотал он.
— Что ты выдумал, Митинька, какое уж тут ученье, — раздражительно заговорила Лукерья Демьяновна, — небось и ты быть доволен должен и своего Создателя благодарить ежеденно и еженощно, что держат его из милости на чужих хлебах. Не каждый, по нынешним временам, лишний рот себе в семью навяжет… Не каждый… да…
— Ну, положим, Вася не объест и себя своим трудом всегда оплатит, — возразил Митинька.
— Вася работает по дому больше Софки, а Софка жалованье получает, а Вася нет, — вступилась и Люба.
— А тебя не спрашивают. Сиди и ешь, если не хочешь быть из-за стола выгнанной по следам братца, — зашипела на девочку Лукерья Демьяновна, раздавая всем тарелки с горячими оладьями, смазанными патокой.
Вася, полуголодный от того, что на его долю пришлись жалкие остатки пустого супа без мяса и несколько картофелин, помогал раздавать тарелки хозяйке. В это время Маня, сидевшая рядом с ним с другой стороны, изловчилась и предназначенную самому Васе порцию сладкого незаметно положила на свою тарелку. Этот маневр был, однако, замечен самою Лукерьей Демьяновной. И не столько жалость к сироте, сколько недостойное поведение Мани возмутило тетку. Она не выдержала и громко крикнула на весь стол:
— Маня! Это еще что такое? Как называют того, кто берет, присваивает себе чужое добро? Сейчас же в угол! Останешься без сладкого. Ну, живо!
Оконфуженной Мане оставалось только повиноваться. Багрово краснея, она встала из-за стола.
— Видно, что папаши дома нет нынче. Безобразие какое за столом делается! Слуга покорный, оставаться здесь с вами больше не хочу.
И Митинька, пользуясь привилегиями старшего сына, демонстративно громко двинул своим стулом и вышел из столовой, на ходу крестясь на образ и буркнув себе под нос ‘благодарю’.
После обеда Вася немедленно прошел на кухню помогать Софке мыть посуду.
Это заняло, вместе с уборкой самой кухни, около двух часов. Затем приехал батюшка. Надо было ставить самовар, разогревать обед для главы семейства.
Незаметно прошел вечер. В девять часов пришлось укладывать спать Лешу. А потом долго рубить дрова в сенях и приготовлять растопки для завтрашнего утра.
Только в одиннадцатом часу вечера, когда весь дом спал крепким сном, Вася мог принадлежать на часок самому себе. Тихими, усталыми шагами прошел он к себе в уголок, в дальнем конце коридора, между платяным шкапом и комодом, где спал на старом батюшкином полушубке, положенном вместо матраца на сундук. Теперь только, уставший до полусмерти, мальчик мог вздохнуть свободно. Но о сне Вася сейчас и не думал даже. Ему предстояла еще долгая, хотя и сладкая обязанность, которую он выполнял ежедневно, каждый вечер, когда все укладывалось и затихало в доме. Это уже длилось с недели две с того момента, как стала затихать понемногу его острая скорбь по матери и душу мальчика захватила та ненасытная жажда, которою он страдал всегда. Жажда знаний, ученья…
С тех пор как началась его лихорадочно-рабочая жизнь в доме священника, нечего и говорить о том, что занятия в школе Васи должны были прекратиться. Не было теперь ни малейшей возможности посещать мальчику школу. Но сам Вася хорошо знал цену книжных знаний и даже теперь старался не забыть того, что было пройдено им за два года ученья в школе. Долго лежал он с открытыми широко глазами, перебирая в мыслях все то, что учил за эти последние два года, припоминал до тех пор, пока не подкрадывался сон и не смыкал усталые глаза ребенка. А с рассветом начиналось то же, что было позавчера, вчера и нынче. Чего надо было ожидать и завтра… Вася выбивался из сил, стараясь своим трудом отплатить за хлеб, за соль приютившему его доброму человеку.
Глава четвертая
Было воскресенье. Только что вернулись из церкви всей семьею и готовились приступить к праздничному пирогу. Девочки с яркими ленточками в косичках, мальчики с особенно тщательно причесанными и густо смазанными помадой волосами. Батюшка, уставший после продолжительной службы с молебнами и акафистом, чувствовал себя нынче несколько разбитым.
— А где же Вася? — обводя стол глазами и не видя приемыша, обратился он к остальным детям.
— Бегает, верно, с мальчишками на улице! — без малейшей запинки сказал, как отрезал, Киря.
— Вася бегает на улице? Опомнись, что ты говоришь, Кирилл! — возмутился отец Паисий.
— А то нет? Я сам видел, как он…
— Вот неправда-то, — вступилась за мальчика тихая Люба. — Вася на могилку к матери из церкви прошел, и ты напрасно на него сочиняешь. Нехорошо, Киря. Не виноват Вася, что лучше тебя знает историю.
— Как, что лучше Кирилла знает? — удивился батюшка. — Что это значит, расскажи, Люба.
Но Любочке показалось, что и так она сказала больше, чем следовало бы, и она сидела теперь красная от смущения. Как всегда, в таких случаях выступил в качестве оратора Митинька. К большому стыду и негодованию Кири, он рассказал подробно отцу о недавнем посрамлении брата в области знания истории.
— А и учится же Киря, папаша, кстати сказать, преотвратительно, давно вам пожаловаться на него собирался, — заключил свой рассказ Митенька.
По лицу отца Паисия проползла печальная усмешка. Увы, он и сам давно знал о нерадении и лени второго сына и давно уже думал о том, как помочь делу и исправить мальчика. Сейчас же эта мысль особенно настойчиво докучала священнику.
— Кирилл, и ты, Василий, подойдите сюда! — позвал он мальчиков по окончании обеда, к концу которого подоспел и Вася. Те подошли и остановились покорно около его кресла.
— А ну-ка, Вася, что ты знаешь, например, про выход евреев из египетского плена? — совсем неожиданно обратился к приемышу отец Паисий.
Этот внезапный вопрос смутил Васю. Он покраснел до ушей. Но тем не менее покорный всегда тому, что требовалось от него старшими, он и сейчас начал трепетным голосом рассказывать то, о чем спрашивал его отец Паисий.
— Хорошо, хорошо, — одобрял Васю добрый священник, — очень хорошо, мой мальчик, видно, сильно любил ты свою мать и не хотел огорчать ее плохими занятиями в школе, что так хорошо запомнил все пройденное там.
— Ну-ка, а ты, Кирилл, что можешь мне рассказать, например, о Навуходоносоре?
Киря, помнивший о Навуходоносоре столько же, сколько о прошлогоднем снеге, совсем ошалел от неожиданности при этом заданном ему вопросе. Маня, всегда старавшаяся прийти на выручку любимому брату, старалась во что бы то ни стало сделать это и сейчас. Но, увы! И сама Маня была мало осведомлена об истории вавилонского владыки, потому что совсем уже неудачно, к полному посрамлению Кири, она из-за спинки отцовского кресла подсказала невпопад:
— Это был… это был царь египетский, при котором Моисей вывел иудеев из плена.
— Очень мило! Ты подаешь большие надежды, Маничка, в области познаний, но лучше бы ты все-таки помолчала, — язвительно предложил Митинька, уничтожая взглядом сестру.
Та готова была расплакаться от стыда и злости.
— А ну-ка, ты, Василий, расскажи, кто был Навуходоносор, по-твоему? — обратился теперь к Васе отец Паисий, так и не дождавшись ответа Кири. Мальчик сказал.
Просто и толково изложил он историю вавилонского деспота. Так же просто и толково отвечал он на вопросы батюшки по арифметике, грамматике и о начальных сведениях географии и истории. На подобные же вопросы, заданные ему отцом, никак не мог ответить Киря.
— Стыдно, Кирилл, стыдно, — с укором обратился к сыну батюшка. — Вместо того, чтобы радовать и утешать успехами отца, ты как себя ведешь? Как учишься? И ты, Маня, тоже… Большая девочка! Стыдитесь оба!.. А тебе, Кирилл, в последний раз говорю: не одумаешься, не опомнишься, возьму из гимназии, в ремесло отдам на выучку, а на твое место Васю помещу. Мальчик прилежный, радивый, к ученью горячий. Выйдет из него толк. А пока что ходи в свое училище, Василий, — обратился снова к своему приемышу отец Паисий. — Я платить за тебя стану и книги, какие надо, куплю. А вы, сестрица, работать его не заставляйте, пусть учится. Его мать за это помолится за нас…
— Да как же, братец, нам с Софкой вдвоем не управиться, — заволновалась Лукерья Демьяновна.
— Навуходоносор вот этот поможет. Ему куда больше полы мыть пристало, нежели в гимназии учиться, — вставил Митинька, окидывая презрительным взглядом брата.
Младшие дети засмеялись.
— Наводоносол, Новосол, Новосол! — с трудом выговаривая незнакомое слово и прыгая на месте, кричали Шура и Нюра.
— Носоль, Носоль! — пищал и трехлетний Лешенька.
Киря даже побледнел от гнева и сжал незаметно от отца кулак, показал его детям. Потом злобно взглянул на Васю.
— Ну, покажу же я тебе Навуходоносора! — произнес он чуть слышно сквозь стиснутые зубы по адресу последнего и с тем же злым лицом бросился вон из комнаты.
Теперь жизнь Васи несколько изменилась к лучшему. Он снова ходил в школу, как и при жизни матери, и только по возвращении оттуда работал на семью своего благодетеля. Но теперь эта работа казалась даже радостной Васе. После четырех-пяти часов, проведенных в училище, он чувствовал себя таким свежим, бодрым и обновленным. Даже придирки и вечные попреки Лукерьи Демьяновны не могли подействовать на его светлое настроение духа, с тех пор как он учился в школе, а на постоянные неприятности, причиняемые ему чуть не ежедневно после злополучной истории с Навуходоносором Кирей, он старался как можно менее обращать внимания.
Однако Киря не хотел оставить Васю в покое. Митинька, всегда враждовавший с братом благодаря отвратительному характеру последнего, в недобрую минуту принес в гимназию злополучную историю про Навуходоносора, и Кирю теперь иначе и не звали товарищи, как под этой кличкой:
— Навуходоносор, хочешь, обменяемся булками?
— Куда ты задевал мою книгу, Навуходоносор? — поминутно изводили Кирю товарищи. А Киря выходил из себя от злости. Во всей постигшей его неудаче он обвинял одного ни в чем не повинного Васю и буквально не давал проходу последнему.
Часто, отправляясь утром в школу, последний недосчитывался той или другой тетрадки у себя в ранце, того или другого учебника.
Или еще чаще, на чисто и тщательно переписанной странице Васиной диктовки последний находил несколько клякс, посаженных умышленно тем же Кирой. Но мальчик молчал, никому не жалуясь. Вася терпеливо выносил все нападки своего мучителя. И это терпение, эта покорность еще более раздражали Кирю.
— Погоди, я еще не так тебе отплачу, будешь у меня Навуходоносора помнить! — грозился он вслед Васе, когда тот торопливой походкой, с ранцем за плечами спешил в свою школу, полный радостного предчувствия, короткого отдыха за милым учебным столом.
Там, в школе, все учителя любили и отличали мальчика за примерное отношение к ученью, товарищи за доброту и готовность прийти им на помощь во всякое время. И немудрено поэтому, что в училище свое Вася спешил, как на праздник, главным образом гнала его туда жажда знаний, знаний без конца.
И менее всего он обращал в такие минуты внимание на шипенье Кири, несшееся ему вдогонку:
— Погоди, дурак, радоваться! Покажу я тебе Навуходоносора! Будет тебе памятен вавилонский царь!
И злой мальчик сжимал кулаки и грозил ими вслед Васе.
Глава пятая
За слободою Марьинскою лежит большой, широкий пруд. Летом в нем водятся караси и окуни, и слободские мальчишки ловят их на удочку. Здесь в один из тихих, летних вечеров Киря Волынский свел знакомство с Ванькой Серым и Степкой Левшиным. Это были самые отчаянные оборванцы с дальнего противоположного конца города, где ютилась вся бесшабашная городская голь.
Ванька и Степка не помнили родства и все свое короткое детство и безотрадное отрочество провели на улице и в притоне, где водились только бродяги и мелкие воришки.
Им обоим было лет по четырнадцати. Ванька уже сидел однажды за кражу в тюрьме и очень гордился этим, а Степка останавливал прохожих по вечерам на улицах и, если ему отказывали в милостыни, осыпал их бранью, предварительно прикрыв себе лицо, чтобы его не узнали и не отдали полиции.
Вот с этими-то двумя достойными типами и познакомился Киря как-то летом во время рыбной ловли на слободском пруду. Сразу завязалась дружба между троими мальчиками. Кирю прельщало кажущееся молодечество и бесстрастие юных бродяг. Ему нравилось их ухарство и бесшабашие, уменье наводить страх на людей и ловко избегать рук полиции. К тому же Степка знал какой-то особенный способ приманивать рыбу, которым очень охотно поделился с Кирей. За это Киря обязался носить обоим друзьям из дома остатки обеда и куски хлеба, ловко унося их из-под носа у Софки и у самой Лукерьи Демьяновны.
‘Летняя’ дружба, о которой, впрочем, Киря благополучно умалчивал дома, перешла в ‘зимнюю’. Мальчики встречались теперь на затянутом льдом слободском пруду, куда Киря бегал тайком от домашних. Друзья усаживались на скат берега, закрытый толстыми стволами осин, росших тут же, и здесь на сугробах снега делились впечатлениями. Киря продолжал доставлять сюда Степке и Ваньке необходимое пропитание, те же в благодарность угощали его скверными папиросами, набитыми махоркой.
Это случилось шестью днями позже истории с Навуходоносором.
Был тихий, февральский вечер. Друзья сидели на скате. Все трое курили. Оборванцы затягивались с видимым наслаждением, Киря с отвращением, которое всячески старался скрыть от своих собеседников. Скверный табак раздражал нос и горло, оставляя отвратительный привкус во рту.
— Так, говоришь, проходу не дают? Так все и дразнятся? — сплевывая с каким-то особенным ухарством через зубы, спросил Степка Кирю, только что рассказавшего неприятные последствия об истории Навуходоносора своим новым ‘друзьям’.
— Минуты нет покоя. Вся гимназия узнала. Носу показать в перемену нельзя. Говорят: городской ‘школьник насмерть закатал гимназиста’. А во всем он виноват… Молчать бы ему перед папашей следовало, а он, на те, высунулся, вот, мол, глядите, — я умник какой!
— Ладно, мы этому умнику ум-то посрежем малость! — пробасил Ванька, затягиваясь папироской.
— Так я возненавидел, так! Смотреть на него не могу. Так бы глаза и выцарапал. Так бы и отплатил ему за всю его каверзу… — горячился Киря.
— От-пла-тил! — протянул презрительно Степка. — От-пла-тил… Туда же тоже. Где уж тебе, мозгляку этакому, отплачивать-то. Ты это нам поручи. Мы его в лучшем виде отработаем. Только держись! Ты сам не поскупись только. Даром зря никто тебе в драку за другого не полезет. Вот что: уговор лучше денег, миляга: давай двугривенный на водку, так мы тебе его живо сократим.
— Нет у меня денег, — смутился Киря.
— А книжки есть? — хитро прищурился на него Степка.
— Какие книжки?
— Учебные, какие же еще! Вот-то бестолочь! Ты какую-нибудь продай, деньги и будут, — ухмыльнулся бродяжка.