Лирика современной души, Львов-Рогачевский Василий Львович, Год: 1910

Время на прочтение: 18 минут(ы)
З.Н.Гиппиус: pro et contra
СПб.: РХГА, 2008. — (Русский Путь).

В. ЛЬВОВ-РОГАЧЕВСКИЙ

Лирика современной души

Русская литература и группа символистов*

* См.: Современный мир. 1910. No 4, 6 и 8.

I

Первого мая 1908 года во французском журнале ‘Mercure de France’, послужившем образцом для ‘Весов’, появилась заметка поэтессы, беллетристки и критика Зинаиды Гиппиус под заглавием: ‘Notes sur la littrature russe de notre temps’ {Эта статья <'Заметки о современной русской литературе'> почти полностью была перепечатана в итальянском журнале ‘Minerva’ (1908. 27 янв.).}.
Указав на то, что одни идеализируют русскую литературу, другие говорят об ее упадке, а некоторые отрицают существование ее, г-жа Зинаида Гиппиус со своей стороны признавала, что для России весьма затруднительно говорить о литературной среде, о постоянном и правильном развитии литературы, о цикле традиций. Правда, Россия создала великих изолированных гениев, имена которых равны славным именам в Европе, однако приходится сказать, что ‘едва ли существует в России литература в европейском смысле этого слова’. Отсутствие традиций, настоящей литературной среды, школ автор ставил в вину не изолированным гениям, а политическим условиям, мешавшим всегда группировке. Интеллектуальная жизнь в России тесно связана с жизнью политической и социальной, искусство и наука ненормально соединены с политикой, как бы раздавлены ею.
Первая попытка, пишет г-жа З. Гиппиус, создать эстетическую и литературную среду имела место около 1895 года. В 1898 году {Дата неверная: журнал ‘Мир Искусства’ стал выходить в 1899 г.} основывается журнал ‘Мир Искусства’ (изд. до 1904 г.), около которого группировалось все, что было современного и боевого в литературе и искусстве. В редакции мы встречаем таких поэтов, как Бальмонт, Брюсов, Сологуб и т, д., которые основывают в 1904 году свой журнал ‘Весы’, встречаем таких писателей, как Розанов, Мережковский, Минский, преимущественно занятых религиозными и философскими вопросами (они также издавали журнал ‘Новый Путь’ в 1903—1905 г.).
Какие же характерные черты этого ‘центра’, зародившегося под сенью ‘Мира Искусства’, а позднее ‘Весов’? Прежде всего, ‘глубокое уважение к художественной культуре Европы и мира в прошлом и настоящем, которое отнюдь не повело к подражательности, а помогало в творчестве’, ‘Конечно, — добавляла она, — наши декаденты говорят о ‘новых путях’ и о свободном искусстве, они ненавидят реализм и монополизирование предшественников *. Они подчеркивают глубочайший индифферентизм в области политики, они проповедуют, не без преувеличения, ‘искусство для искусства’. Этого достаточно для того, чтобы либеральное русское общество зачислило этих либералов в ряды консерваторов, — впрочем, безвредных, скорее безумных’, В этом же обстоятельстве г-жа Гиппиус видела причину того, что ‘искатели’, ‘новаторы’, ‘мятежники’ в области литературных форм ускользнули от преследования полицейского режима, разрушавшего всякую группировку. Их группа могла жить и своим успехом вызвать подражателей.
Чем же сильна была эта группа, не выдвинувшая ни одного писателя, который сравнился бы по своей гениальности ‘с изолированными гениями’ — Пушкиным или Толстым? Ее сила не была силой изолированного гения. Хотя, по духу индивидуалистичная, она посвятила себя, прежде всего, коллективной работе. В основу этой работы, как неоднократно подчеркивалось в статье, легла связь с европейской культурой {Курсив везде мой. — В. Л.}.
Группа расширялась, и уже ‘обозначались некоторые тенденции, впрочем, весьма естественные, — оговаривалась г. Зинаида Гиппиус, — к мистицизму и религии’.
Какие же изменения внесли огромные исторические события в область литературы? То, что было тайным, стало явным. Страсти сдержанные, но не разрушенные, сорвались с цепи. Мы вновь должны были обнаружить наше варварство, отсутствие культуры и много еще других дефектов. Впрочем, это тягостное открытие ‘послужило ко благу’.
В окружающем хаосе современности ‘внимательный взгляд’ г-жи Гиппиус усматривал два прежних основных течения,
К первому течению отнесена литература с социальной тенденцией, она ‘имела мало общего с истинным искусством’, она преобразовалась в революционную литературу и размножилась. Вторым течением явилась литература символистов. ‘Она, — по словам активнейшей участницы группы символистов, — следовала своей дорогой, и потрясения извне только ускорили ее необходимую эволюцию. Ее представители почти все остаются верными их основному принципу — быть в тесном единении с европейской и мировой культурой, но тогда как одни продолжали идти по пути ‘чистого искусства’, другие прошли через неопределенный и туманный мистицизм к концепциям явно религиозным’.
Переходя от современности к будущему русской литературы, г-жа Гиппиус пытается взять объективный тон, но в каждой фразе чувствуется ‘наша группа символистов’.
‘Нам, быть может, скажут, — пишет она, — неужели все надежды русской литературы покоятся на маленьком московском кружке? Неужели там искать единственного источника будущих течений? Конечно, нет, Надежда — всюду. Хаос будет плодотворен. Московская группа, которой, впрочем, недостает единства в вопросах деталей, является лишь хранительницей непреложных принципов искусства, традиций, часто угрожаемых, но необходимых для будущего расцвета русской литературы. Невозможно сказать с точностью, какова будет эта литература завтра. Ничего мы не знаем и о том, в каком смысле разовьется главное течение, которое уже назревает в хаосе наших дней, но некоторые, едва уловимые предсказания позволяют лишь предвидеть две основные характерные черты истинной литературы будущего: она будет связана с европейской и мировой культурой, но она же сохранит и черты, присущие русской душе. Одна из этих черт — стремление к религиозно-сознательной жизни, метафизической столько же, сколько и мистической. Искусство будет покоиться на религиозных концепциях’.

II

Таким образом, из этих ‘заметок’ выходило, что все поле русской литературы усеяно мертвыми костями и что создаст литературу в европейском смысле слова не Чехов, талант которого ‘слишком народен’, не М, Горький и не Леонид Андреев, таланты которых ‘примитивны’. ‘В нашу эпоху, — говорилось в заметках, — всякое литературное движение узко-национальное, без сильной связи с европейской и мировой культурой, лишено действительного значения. Такие связи были у нашей группы символистов’.
Наша группа символистов с ее ‘европеизацией’, с ее ‘культурой’, с ее эстетизмом выступала против русской литературы, с ее заветами, с ее служением народу, с ее связью с общественностью и с ее постоянной боязнью красивой позы и красивой фразы.
Статья Зинаиды Гиппиус, подхваченная европейской печатью, в значительной степени повторяла положения и доводы Д. Мережковского, тоже поэта, беллетриста и критика.
В своей знаменитой книге ‘О причинах упадка и о новых течениях современной литературы’, напечатанной в 1893 году, Мережковский признавал, что в России были истинно-великие поэтические явления, но ставил вопрос: ‘Была ли в России истинно-великая литература, достойная стать наряду с другими всемирными литературами?’ Он тоже указывал на одиночество Пушкина, Лермонтова, Гоголя, на эфемерность кружков и приходил к выводу, что сколько бы у нас ни было гениальных писателей, но, пока в России не будет своей литературы, у нее не будет и своего Гете, представителя народного духа.
Поэт жаловался на упадок русского языка, на одичание литературы, на разъедающее, гибельное влияние внутренних язв критики, эзоповщины и невежества, и внешних причин, прежде всего на влияние ‘уличного насилия, нового, с каждым днем возрастающего денежного варварства, власти капитала’.
Некоторый просвет и надежды на лучшее будущее русской литературы Мережковский видел в трех новых элементах искусства: ‘мистическом содержании, символах и расширении художественной впечатлительности’.
Так как в 1893 году ‘наша группа символистов’ еще не возникала, то Мережковскому пришлось выискивать отмеченные черты у Толстого, Тургенева, Достоевского, Гончарова, которые по мановению поэтического жезла ‘с несравненной силой и полнотой воспроизводят все три основы идеальной поэзии’. Из более молодых выдвинуты были А. Чехов и Гаршин, а из поэтов — Фофанов и Минский.
Если Зинаида Гиппиус усиленно подчеркивала культуру, то Мережковский у каждого поэта и художника искал и находил мистическое содержание. Но недаром работу поэта-критика Д.Мережковского отделили 15 лет от заметок поэта-критика Зинаиды Гиппиус. Ей уже не понадобилось насильственно переодевать Гончарова в костюм символиста: в ее распоряжении оказалась ‘наша группа’, и эту группу рекламировали так откровенно, как это практиковалось только в ‘Весах’.
Но, прежде всего, — о русской литературе.
В существовании русской литературы европейский читатель давно уже не сомневается. И совершили это не осведомители, а сама литература, ее ‘из света и пламени сотканное слово’.
Еще в 1878 году, во время первого литературного конгресса в Париже, на котором присутствовал И. Тургенев, успех русского художника ‘…был огромный. Его окружали литераторы разных стран, уверяя, что имя его известно чуть не всему миру’ {Ковалевский M. M. Воспоминания о Тургеневе // Русское Слово. 1908. 6 февр.}.
Уже тогда ‘европейская культура’, в лице своих выдающихся представителей, умела ценить эстетический вкус русского художника. Достаточно напомнить, что Флобер много раз читал И. Тургеневу свои произведения и сам признавал в своих письмах, что по поводу его книги и ‘Искушения св. Антония’ последний сделал целый ряд важных указаний.
Фридрих Ницше, Габриэль Аннунцио, Кнут Гамсун испытали на себе огромное влияние Ф. М. Достоевского. О влиянии Толстого и Достоевского на французскую литературу красноречиво говорит Гюстав Лансон в своей ‘Истории французской литературы’. Дело не в отдельных писателях, разумеется, а в том огромном интересе, который проявляется в Европе не к тому или иному исключительному дарованию, а ко всей русской литературе в ее целом.
Один из талантливейших художников нашего времени, Кнут Гамсун, пишет о ней такие сильные и красивые строки:
‘Такой народ может породить литературу, подобную русской, безграничную, все перевернувшую, изливающуюся восьмью горячими потоками от восьми гигантов поэзии. Нам всем понадобится не мало времени, чтобы только освоиться с ней и к ней приблизиться’ (‘В сказочной стране’, т. V, с. 26, изд. Саблина).
Покойный Тургенев был европейцем в полном смысле этого слова, вместе с В. П. Боткиным любил он говорить о ‘европейской культуре’ и о варварстве русского человека, и в этом отношении разговоры о связи ‘с европейской культурой’ не новые. Но зато в оценке русской литературы не найдете вы у Тургенева того ‘нового’, чем блещет статья г-жи Зинаиды Гиппиус.
30 лет тому назад в Париже, на торжественном заседании конгресса, посвященном чествованию Виктора Гюго, Тургенев говорил о чествовании Вольтера в этом мировом городе и об участии в этом чествовании Фонвизина. ‘Исходя из этого факта, — вспоминал М. М. Ковалевский, — он дал исторический обзор русской литературы, начиная от Фонвизина и до своего времени, и отметил тот вклад, который она внесла в мировую литературу’.
С тех пор прошло 30 лет, и уже не в Париже, а в Ясной Поляне художники и общественные деятели всего мира сошлись мысленно на праздник мировой литературы и чествовали восьмидесятилетнего ‘великого писателя земли русской’, никогда не заигрывавшего с ‘европейской культурой’ и даже объявившего ей войну не на жизнь, а на смерть. Европейская культура приветствовала великого художника, сказавшего на весь мир свое слово.
Нам говорят, что в России не было литературной среды, правильного развития литературы, традиций, школ и т. д., и т. д. Нельзя же одним почерком пера вычеркнуть целое столетие с лишним. Можно было Радищева и Новикова заставить молчать, но пройти молчком литературно-издательскую деятельность новиковского кружка, боровшегося с кружком Екатерины II, вычеркнуть Фонвизина, Рылеева, Грибоедова, вычеркнуть деятельность кружка Чернышевского, с одной стороны, и кружок Боткина — с другой, забыть славянофилов и западников, положить всю историю русской литературы под сукно редакции ‘Весов’, продолжавших традиции В. Боткина, — этого не в силах сделать никакая ‘наша’ символическая группа и никакие застрельщики ее.
У нас не было литературной среды? Но разве не литературная среда дала возможность Некрасову укрепить свой талант и развить удивительно тонкий эстетический вкус? От первой книжки его стихов ‘Мечты и звуки’ до поэмы ‘Коробейники’, которую так любят цитировать и А. Блок, и А. Белый, — дистанция огромного размера. Наши журналы — ‘Современник’ Пушкина, ‘Современник’ Некрасова, ‘Отечественные Записки’, ‘Русское Богатство’, ‘Слово’, ‘Новое Слово’, ‘Жизнь’, ‘Мир Божий’ были литературными центрами.
Что касается школ, то… не слишком ли у нас их было много, не слишком ли мы походили на грибоедовских княжен, твердивших: ‘Ах, Франция, нет лучше в мире края’, не слишком ли мы торопились закрепить связь ‘с европейской культурой’ и пощеголять в поношенной шляпке матушки-барыни — Европы?
Но у нас были основатели школ. Разве Гоголь не был основателем ‘натуральной школы’ в России еще раньше Бальзака и Золя и разве не говорил Достоевский: ‘Все мы вышли из гоголевской ‘Шинели»?
У нас Тютчев и Фет были раньше Маллярмэ и Бодлэра, и не от них ли позаимствовала ‘наша’ группа символистов то лучшее, что у нее есть?
И разве проповедники индифферентизма в политике и теории ‘искусство для искусства’, эти апостолы ‘эстетизма’, не имели уже талантливого выдающегося предшественника в лице Боткина, постоянно повторявшего: ‘Решительно некуда деваться от политики. Под тем или другим видом она преследует всюду, для объективного взгляда не осталось ни одного свободного места’?
Политика строила шлагбаумы, выдвигала усмотрения, предостережения и конфискации, превращала литературу в страну терний, а лавровый венец поэта — в терновый венец мученика. Но эта политика, это принуждение, помимо желания, убивала бациллы мещанства, высекала из кремня русской жизни искры подвига и борьбы титанической. Русская литература, как русская девушка у И. С. Тургенева, стояла ‘на пороге’ и, несмотря ни на что, ни на какие преграды, хотела поднять завесу и ‘войти’. Ее не смущал грубый окрик: ‘Дура’, ее поддерживал дружеский возглас: ‘Святая’.
В своих странствованиях ‘по мукам’ эта мать всех скорбящих боролась ‘за освобождение личности’, боролась против официальной народности, ‘против ига самовластья’, против ‘насильственной лозы’, боролась за человека в человеке. В этой борьбе была своя традиция, своя Ганнибалова клятва: Пушкин ‘вслед Радищеву’ восславил свободу, а вслед Пушкину и Радищеву шла русская литература, у нее были свои приливы и отливы, свои уклонения в сторону современности и свои увлечения стариной, легендой, фантастикой, эстетизмом. И в этом отношении русская литература переживала то же, что и всемирное искусство, в особенности в моменты разрыва со старым порядком и со старым укладом. Нигде в Европе не чувствовалась так остро власть старого порядка, как в России, и ни одна литература в мире не отражала с такой глубиной лицо современности (не в модернистском, разумеется, смысле слова), как русская литература.
Но этого мало: давно уже историки поэзии, литературы Мутер, Тэн, Геттнер, Лансон, Александр Веселовский рассматривают развитие формы и содержания искусства в зависимости от социальной эволюции.
‘У искусства различных древних эпох, — писал Тард в своей ‘Социальной логике’, — были исторически истинные цели, изменявшиеся от одной эпохи к другой. Если не обратить внимания на разграничение этих последовательных и различных целей, к которым стремится артист и которые всегда были плохо отграничены от других современных целей, то мы не будем иметь ни малейшего понятия о развитии искусства и последовательности его фазисов’.
Какая же цель в нашу эпоху зажигает сердце миллионов и все резче отражается в мировой литературе? И действительно ли искусство будет покоиться на религиозных концепциях, как утверждают это З. Гиппиус, Андрей Белый и Д. Мережковский? Социальный вопрос явился основным вопросом нашего века. Он стоит во всем трагическом величии перед римским папой и немецким императором, перед простым смертным и поэтом, — его не обойти и не замолчать, его не подменить метафизикой и мистикой и никакими религиозными концепциями. На этот проклятый вопрос надо дать ответ тот или другой, и только писатели, слишком тенденциозно закрывавшие глаза на жизнь, умудрялись не видеть и не слышать растущего прибоя.
С социальным вопросом и с великою вестью освобождения пришел XX век, родившийся в слезах и крови, с разрешением социального вопроса этот век уйдет, и этому разрешению немало послужило мировое искусство. Русская литература использует опыт европейский, ее технические завоевания в области формы, но по-своему скажет свое слово, родившееся в условиях российской действительности.
К. Гамсун назвал русскую литературу ‘безграничною и все перевернувшую’, и он прав. В огне вековой борьбы русская литература впитала то ‘святое недовольство’, при котором ‘нет ни самообольщенья, ни застоя’, научилась ненавидеть мещанство и проклятую силу косности, научилась без страха и оглядки подходить к самым охраняемым и самым щекотливым вопросам, научилась дорожить словом и служить идеалам, а не идолам.
Внутренний огонь, священный пафос без фразы и позы, свежесть, смелость, искренность русских ‘варваров’ давно уже изумляют и заражают европейца, сытого по горло ‘европейской культурой’, давно уже задыхающегося в атмосфере самодовольного мещанства.
Не подражания Верлэну, Бодлэру, Эдгару По, Маллярмэ и Гюисмансу, все то, что культивировала ‘наша группа символистов’, а ‘буйство сил’, деятельная любовь к человеку, все, чем дышала русская литература, привлекло внимание всего мира, и если теперь в Европе зарождается какой-то культ поэзии Уольта Уитмана и Эмиля Верхарна, то русская литература воспитала европейца и подготовила его к такому восприятию социальной поэзии, отразившей современность и впитавшей ‘бой страстей и буйство бытия’.

III

‘Заметки’ Зинаиды Гиппиус явились лебединой песнью уже отходившего и пережитого ‘нашей группой символистов’ периода, явилась накануне прекращения ‘Весов’ и ‘Золотого Руна’ и после распада когда-то единой группы, в момент, когда молодые говорили ‘аминь’ превозносимым недавно ‘Весам’. В резкой статье, так и озаглавленной: ‘Аминь’, молодой поэт Городецкий, опьяненный жизнью, верящий в великие судьбы родины, чуждый настроениям отчаяния и предсмертной тоски, обличал ‘Весы’ в отсутствии объективности, называл этот журнал ‘преждевременно одряхлевшим организмом’, ‘вертепом’, ‘мертвецкой’. ‘Весы’ не захотели остаться на высоте строгой объективности и, по словам Городецкого: ‘В храме началась конкуренция, при наличности одного желающего конкурировать, умершее стало более желательным у жертвенника, чем живое’ {Золотое Руно. 1908. No 7—9. С. 107.}.
Поэт признавал, что коллектив символистов развалился, не оказавшись в состоянии создать единое и общее, и в заключение благословляет судьбу тех, кому ‘так или иначе удалось уйти из ‘Весов».
Много молодого задора и резкости было в статье Городецкого, в этом выступлении против старого боевого знамени. Дело было, разумеется, не в ‘Весах’, а в крушении эстетизма, культа формы и антиобщественности. Начался поворот от европейских ‘Весов’ к заветам русской литературы, начался новый период.
Уже в 1907 году возникает журнал свободной мысли ‘Перевал’, поставивший себе задачу объединить свободное искусство и свободную общественность. ‘На место ‘как’ молодые поэты выдвигают вопросы ‘что’ и ‘зачем». Уже европейская культура с ее техникой не удовлетворяет ‘нашу группу символистов’. ‘Законы литературной техники, — по утверждению Андрея Белого, — переросли на Западе смысл литературных произведений. Стилист победил проповедника, но победа стиля отдала литератора во власть ремесла: стиль как отраженье музыкального ритма души сменился стилем как имитацией чужих ритмов. Голос ритма превратили в литературный граммофон, образ ритма — в кинематограф марионеток’ {Белый Андрей. Настоящее и будущее русской литературы // Куда мы идем. С. 6.}.
Почти в тех же выражениях высказывается Александр Блок в своей статье ‘Три вопроса’ {Золотое Руно. 1908. No 2.}. Он горячо восстает против плеяды ловких подделывателей. ‘В те дни, когда форма стала легкой и общедоступной, ничего уж не стоило дать красивую оправу стеклу вместо бриллианта, для смеха, забавы, кощунства и наживы’ (с. 56). Чем же будет отличаться истинный художник от ‘фальсификаторов’, ‘имитаторов’, ‘ловких подделывателей’? Тем, что прежний стилист станет проповедником и от вопроса ‘как’ перейдет к вопросам ‘что’ и ‘зачем’.
Оказывается, перед русским художником ‘вновь стоит неотступно этот вопрос пользы. Поставлен он не нами, — пишет Александр Блок, — а русской общественностью, в ряды которой возвращаются постепенно художники всех лагерей. К вечной заботе о художественной форме и содержания присоединяется забота о долге, о должном и недолжном в искусстве. Вопрос этот — пробный камень для художника современности’ (с. 57),
Наступает время, когда Александр Блок читает в литературном обществе доклад о неонародничестве, причем самое заседание ведется под председательством В. Короленко. Наступил момент, когда Андрей Белый в Париже перед эмигрантами проповедует соединение религии и социал-демократического учения, когда Аничков восстает против эстетизма, возвещает эстетику без эстетизма и требует от художника, чтобы он был не только забавником, но и хранителем ‘вечно живой святой тайны новых откровений слова Логоса’ {Аничков. Последние побеги русской поэзии // Золотое Руно. No 3—4. С. 108.}. Словом, ‘наша группа символистов’ хочет идти ‘в народ’. Если гораздо раньше Александр Добролюбов проклял ‘европейскую культуру’, стал ‘странником’ и растворился в народе среди сектантов, то Андрей Белый и Александр Блок начинают клясться именем Некрасова и прислушиваться ‘к песне коробейника’.
Там несется издалека
Как в былые дни —
‘Распрямись ты, рожь высока,
Тайну сохрани’ —
так Андрей Белый в своем сборнике ‘Пепел’, посвященном Некрасову и написанном некрасовским размером, цитирует поэму ‘Коробейники’. Андрею Белому вторит Александр Блок и в предисловии к сборнику ‘Земли в снегу’ пишет: ‘Пока же снег слепит очи, и холод, сковывая душу, заграждает пути, издали доносится одинокая песня коробейника: победно грустный, призывный напев, разносимый вьюгой:
Ой, полным полна коробушка
и т. д. и т. д.
Распрямись ты, рожь высокая,
Тайну свято сохрани’.
Эту же ‘песню коробейника’ в драме Александра Блока ‘Песня судьбы’ {Шиповник. Кн. IX.} слышит заблудившийся среди метелей и замерзающий без дороги Герман. Коробейник не собьется с пути, он знает, куда и как идти, знает, ‘что’ и ‘зачем’.
И подобно тому, как Нехлюдов хотел прилепиться душой к душе Катюши Масловой, так символический Герман льнет к некрасовскому ‘Коробейнику’. И кажется нам, что среди вьюги и холода коробейник, обращаясь к Герману, повторяет слова Катюши Масловой: ‘Ты мною спастись хочешь’.

IV

Лирика современной души уже пережила два резко обозначенных периода: сперва она была гонимой, потом стала господствующей на некоторое время.
Отношение к русской литературе, к ее заветам у группы символистов определялось в значительной степени этими двумя периодами. Не кто иной, как Вячеслав Иванов, дал интересное объяснение этой смены настроений и очень быстрого перехода ‘декадентства’ от формулы ‘искусство для искусства’ к формуле ‘искусство для жизни’.
‘Есть искусство, — писал он, — находящее себе большой и верный сбыт и, следовательно, предполагающее наличность заказчиков, — и есть искусство, необеспеченное сбытом и работающее на свой страх, впрок и про запас — искусство незаказанное’ {Иванов Вяч. О веселом ремесле и умном веселии // По звездам. С. 227.}. Если искусство незаказанное утверждает себя как ‘искусство для искусства’, то искусство, имеющее верный сбыт, становится ‘искусством для жизни’. Вячеслав Иванов говорит о легкой готовности перейти от одной формулы к другой в зависимости от роста сбыта и ссылается на ‘декадентство’, которое было ‘незаказанным’ и стало ‘обеспеченным’ по части сбыта. ‘К жизни бывшие декаденты относятся в настоящее время со всяческим попечением’ (с. 228), — иронизирует автор книги ‘По звездам’.
Разумеется, такое объяснение можно принять с большими оговорками. Вячеслав Иванов совершенно упустил из виду политическую атмосферу и социальные отношения, а они оказали глубокое влияние на психику ‘нашей группы символистов’. Наиболее чуткие и наиболее искренние из них не могли остаться равнодушными и неизменными при ближайшем знакомстве со своими заказчиками — культурными мещанами. То, на что жаловался Д. Мережковский еще в 1893 году — вторжение уличных нравов, вторжение денежного варварства и власти капитала в русскую литературу, — стало в текущее десятилетие каким-то кошмаром. Проповедь крайнего индивидуализма, антиобщественные и аморальные тенденции ‘нашей группы символистов’ дали оружие в руки бесцеремонных фальсификаторов.
В хлынувшем потоке эротических изделий потонула ‘лирика современной души’, а песнь торжествующей пошлости показала подлинный лик заказчика. Александр Блок с горькой и бессильной насмешкой говорит о своей ‘субъективной лирике’ и о своих почитателях. В разговоре, который ведут шут, поэт и придворный ‘о любви, поэзии и государственной службе’, придворный рассыпается в благодарностях перед поэтом: ведь субъективная лирика ‘дает избранным часы эстетического отдыха и позволяет им хоть на минуту забыть голос капризной черни’ {Перевал. Кн. VI. С. 41.}. На этих избранных, на ‘культурное общество’, на меценатов, на тех, ‘кто к вечным жемчужинам духа относится, как к новым сортам сигар’, обрушиваются Александр Блок, Андрей Белый, Эллис, З. Гиппиус и другие.
‘Разве то же ‘культурное общество’ (или, если хотите, буржуазное) не опирается в своем существовании и развитии на систему сознательного извращения и угнетения, запугивания и отвержения широких масс, истинно народных?’ — риторически восклицает Эллис в своей книге, посвященной ‘Русским символистам’ (с. 245).
В своей статье ‘О театре’ Александр Блок, переживший постановку своего ‘Балаганчика’, жаждет новой драмы, ‘драмы большого действия’, жаждет новой публики, новой интеллигенции, ибо ‘публика наших дней состоит почти целиком из обреченных смерти‘. Он восторгается свежими зрителями народных театров, рабочими и крестьянами. ‘Не сегодня — завтра постучится в двери наших театров уже не эта пресыщенная толпа современной интеллигенции, а новая, жадная, требовательная, дерзкая. Будем готовы встретить эту юность, она разрешит наши противоречия’ {Золотое Руно. 1908. No 5 (‘О театре’).}.
Нужно правду сказать, порвать со старым заказчиком, с обреченными смерти, с пресытившимися и связаться с пролетариатом, с народом ‘нашей группе символистов’ не удалось: она была гораздо ярче, она умела находить тон и крылатое слово, когда пела о переживаниях своей уединенной души, но ее причитания, душеспасительные хлопоты о народе, ее гражданские вздохи никого не трогали, более того — раздражали и оскорбляли. Все это выходило у них ‘как-то неловко, неуместно, немного невпопад’, — вспоминаются нам слова Вячеслава Иванова. Они подходили гораздо ближе к культурному обществу, к ‘обреченным’ и ‘пресыщенным’, к ‘меценатам’ и потребителям дорогих сигар, чем к народу. И часто приходилось им слышать жестокую и горькую фразу: ‘Танцуй свою ‘Деву Дуная’ и в покое оставь мужика’.
‘Наша группа символистов’ и уединенные души были чужды душе пролетариата и чужды и жизни народа. Когда-то, определяя субъективную лирику, Александр Блок распространялся насчет необыкновенно сложных, противоречивых и хаотичных переживаний уединенной души: ‘Чтобы разобраться в них, нужно самому быть немного в этом роде…’ Как это справедливо! И как это приложимо и к переживаниям стихийным, могучим, зачастую примитивным переживаниям человека из рабочей среды или из ‘народа’. Чтобы разобраться в этих переживаниях, тоже надо быть ‘немного в этом роде’.
Переход из салонов московских меценатов в подвалы и дырявые избы не совершается в 24 часа. Чтобы изобразить первобытную жизнь коробейника, не облекая ее в ‘темную вуаль’, не заклиная ее апокалипсисом и не отпевая ее, недостаточно полюбить некрасовских коробейников и ‘песню коробейника’. Надо слиться с новой средой.
А Некрасов? Некрасов в детстве слышал стоны бурлаков и стоны ‘женщин, засекаемых кнутом’, стоны матери. Некрасов ‘чуть не детскою ногой ступил за отеческий порог и с 16 лет порвал с отцом и отцовским миром и домом ‘крепостных любовниц и рабов’. С Волги он унес неизгладимые воспоминания. Некрасов прошел ‘сквозь бездны нищеты, труда и голода’, он ‘голодал подолгу’, он ‘скитался по петербургским углам’, он жил как пролетарий среди пролетариев, он бродил по полям с крестьянином и посвятил свою поэму ‘Коробейники’ ‘другу-приятелю, Гавриле Яковлевичу, крестьянину деревни Шоды, Костромской губернии’, тому самому, с которым поэт ‘похаживал по болотинам вдвоем’. От многих учителей услышите вы, что Некрасов — любимый писатель той крестьянской молодежи, которая, выходя из школы, не теряет с ней связи. Вы узнаете, что среди деревенских читателей он пользуется такой популярностью, которая делает невозможным соперничество с ним других писателей. Доходит до того, что деревенские читатели перестают верить в барское происхождение Н. Некрасова, они требуют его биографии, изучают ее и недоумевают, — как мог писать такие стихи человек не из народа?
В поэзии Некрасова встает действительно Русь ‘и убогая, и обильная’, встает великий молчальник-народ, встают деревни Горелово и Неелово, перед вами — целая галерея типов: огородник лихой, дедушка Мазай, крестьянская женщина и крестьянские дети, дядя Влас, старик седой, этот невыдуманный ‘странник’. А что вы найдете в книге Андрея Белого ‘Пепел’, кроме отчаяния, кроме боязни пространства, кроме сгущения красок, кроме кабаков, бурьяна да тяжелого беспросветного пути?.. Ведь через всю книгу проходит все то же предчувствие ‘скорого конца’, все та же апокалиптическая тоска.
Приведу, как пример, первое стихотворение сборника, эту увертюру ко всей книге, с ее ‘злым полем’, ‘глухими днями’ с ее ‘непутевыми жизнями’.

ОТЧАЯНЬЕ

З. Н. Гиппиус

Довольно: не жди, не надейся —
Рассейся, мой бедный народ!
В пространство пойди и развейся,
За годом мучительный год!
Века нищеты и безволья.
Позволь же, о, родина-мать,
В сырое пустое раздолье,
В раздолье твое прорыдать:
Туда, на равнине горбатой, —
Где стая зеленых дубов
Волнуется купой подъятой
В косматый свинец облаков,
Где по полю Оторопь рыщет,
Восстав сухоруким кустом,
И ветер пронзительно свищет
Ветвистым своим лоскутом,
Где в душу мне смотрят из ночи,
Поднявшись над сенью бугров,
Жестокие, желтые очи
Безумных твоих кабаков, —
Туда, — где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!
Попытка Александра Блока написать драму о судьбах родины в пророчески соловьевском тоне окончилась плачевно. Это был какой-то детский лепет, и что хуже всего — в каждом слове чувствовалась полная растерянность. ‘Песня судьбы’ стала песнею коробейника. Тьма, холод, метель, тоска… Но ‘вот приедет барин’ — коробейник… коробейник ‘всех рассудит’, и увезет на знаменитой ‘Тройке’. Драма была написана в белых тонах, с теми же неясностями и недосказанностями, как и прежние драмы, и никакого отношения не имела к народному театру и к драме большого действия.
Душе уединенной чужды души объединившиеся. Александр Блок, заговорив о ‘долге’, о народе, вспомнил об этом мастеровом малярного цеха и утверждал, что ‘если и есть реальное понятие ‘Россия’, или, лучше, ‘Русь’, помимо территории, государственной власти и т. д., если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем ‘Руси’, — то выразителем его приходится считать в громадной степени Горького’ {Золотое Руно. 1907.}.
Разница между нашими символистами и Максимом Горьким заключается в том, что они через книги, через изучение народного творчества, через свое отчаяние… идут в народ, а Горький… пришел из народа, они хотят спастись народом и спасти свою уединенную душу, а Горький кровно связан с живыми, мятежными и творческими силами народа, говорит великолепным языком народа и живет бодрыми настроениями коллективной души.
В обращении к народу, к общественности ‘нашей группы символистов’ отнюдь не видим зарождения ‘синтетического модернизма’, который сольет старое содержание с новою формой, мы не склонны принять этот ‘синтетический модернизм’, о котором писал благодушный С. Венгеров {См.: Венгеров С. Основные черты истории новейшей русской литературы. С прибавл. этюда ‘Победители или побежденные’, изд. библиотеки ‘Светоч’, No 91. 2-е изд.}. Во-первых, потому, что по нынешнему времени все стремятся к синтезу: и реалисты, и символисты, и поэты, и критики, а во-вторых, просто потому, что это слияние старого содержания и новой формы — утопия: дело ведь в том, что у ‘нашей группы символистов’ преобладала форма, но было и содержание, вполне определенное по своей ультраиндивидуалистической тенденции, была и вполне определенная духовная связь с известной средой, — и от этого не отрешиться символистам-‘неонародникам’.
В их собственном лагере наиболее трезвые и наиболее свободные от истерической вспышки, как, например, Д. Философов, беспощадно и убийственно высмеивали эту погоню утонченников за всенародностью. В особенности досталось Александру Бенуа: ‘К чему такая забота о малых сих? Почему Бенуа думает, что им надо именно то утонченное музейно-салонно-коллекционерное искусство, которое он им навязывает? Все те круги нашего общества, которые мало-мальски способны оценить чистую форму, уже освободились от гнета пресловутой тенденции. И всецело на стороне Бенуа и его единомышленников: у него есть аудитория, есть публика, есть заказчики. Чего ему еще нужно? Говоря грубо-коммерческим языком, на рынке есть спрос на красоту формы, чего каких-нибудь 10 лет тому назад почти не было’ {Золотое Руно. 1908. Кн. No 1 (‘Тоже тенденция’). С. 73.}.
Если нет ‘синтетического модернизма’, то что же осталось? Осталась великая русская литература, в которую уже вписала свою страницу ‘наша группа символистов’.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Современный Мир. 1910. No 9. С. 118—131.
Львов-Рогачевский Василий Львович (1873—1930) — критик, литературовед.
С. 275. Дата неверная… — журнал ‘Мир Искусства’ был действительно основан в 1898 г., но первый номер вышел в 1899 г.
С. 279. …’из света и пламени сотканное слово’. — Из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘Есть речи — значенье…’ (1840): ‘Из пламя и света / Рожденное слово’.
С. 280. ‘Ах, Франция, нет лучше в мире края’. — Из комедии А. С. Грибоедова ‘Горе от ума’ (действие III, явл. 22).
‘все мы вышли из гоголевской ‘Шинели’? — У Ф. М. Достоевского нет такого высказывания. Это была точка зрения Ап. Григорьева, H. H. Страхова, И. С. Аксакова. В 1885 г. французский литературовед-русист Э. Вогюэ привел эти слова в своей статье в журнале ‘Ревю де д монд’ (см.: Вопросы литературы. 1968. No 2. С. 184—187).
С. 281. ‘на пороге’ И. С. Тургенев. ‘Порог’ (1878) — из ‘Стихотворений в прозе’.
‘вслед Радищеву’ — Из стихотворения А. С. Пушкина ‘Я памятник себе воздвиг нерукотворный…’ (1836), первоначальный вариант.
…Тард в своей ‘Социальной логике’… — книга французского социолога Г. Тарда была переведена и издана в Петербурге в 1901 г.
С. 284. …Блок читает в литературном обществе доклад о неонародничестве… — 12 декабря 1908 г. А. Блок читал в Литературном обществе доклад. В письме матери 14 декабря 1908 г. он писал: ‘Всего милее были мне: речь Короленко’, доклад печатается под названием ‘Народ и интеллигенция’.
С. 286. ‘О театре’ — статья А. Блока в журнале ‘Золотое Руно’. 1908. No 3—4 и 5.
С. 289. …’вот приедет барин’… — Н. А. Некрасов. ‘Забытая деревня’ (1855).
…Горький пришел из народа… — С. А. Венгеров в статье о М. Горьком в ‘Энциклопедическом словаре’ Брокгауза и Ефрона писал: ‘Апологет босячества вышел из вполне буржуазной семьи. Рано умерший отец его из обойщиков выбился в управляющие большой пароходной конторы, дед со стороны матери, Каширин, был богатый красильщик’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека