Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)
СПб.: ООО ‘Издательство ‘Росток’, 2002.
Не совсем в обычае — давать отзыв о книге в журнале, редактор которого и автор рассматриваемой книги — одно лицо. Но меня это не стесняет: когда я пишу, мое внимание занято исключительно произведением, о котором пишу, и ничем более. В данный момент я не интересуюсь редактором ‘Звена’, а лишь ‘Недавним’, книгой, передо мной лежащей, и ее автором.
1
Книга эта выросла органически. Она писалась в продолжении долгих лет, очерк за очерком, ‘под свежим впечатлением смерти людей, с которыми судьба связывала автора на общественном поприще’. Как все книги, написанные не сразу, она не имеет внешней ровности: автор жил вместе с нею, он настолько же старше себя в позднейших очерках, насколько они старше ранних. Знал ли он сам, отмечая первых умерших, во что выльются эти отметы? Кое-что, вероятно, знал. Уже в предисловии к первому изданию, десять лет тому назад, он подчеркивает: ‘…все они… политики, адвокаты, судьи, писатели — отражают ту общую интеллигентскую среду, которая давала тон общественным и литературным настроениям последнего полустолетия…’. Еще через десять лет, — самых, может быть, страшных лет для России, — выпуская второе, дополненное, издание, автор говорит: ‘Пережитые годы нанесли тяжелый удар нашей культурной традиции… Обрываются одна за другой живые нити, связывающие два поколения, стушевываются образы людей, затемняется смысл их творческих усилий…’. И прибавляет, очень справедливо, что если память о крупных людях еще будет воссоздана, то образы других, индивидуально менее значительных, но важных для познания духа времени, — могут стереться. ‘Долг современников, — говорит он, — увековечить и сохранить их образы’, потому что если ‘самые идеи поворотных моментов истории можно понять и не зная их носителей’, то дух времени, действительно, ‘поймет только тот, кто прикоснется — хотя бы через слабое литературное отражение — к живым лицам, творцам и носителям священных заветов’.
Итак — первые беглые очерки, почти некрологи, постепенно выросли в целую портретную галерею, и, наконец, в книгу с двумя определенными заданиями, или с одним, двойным: воскресить образы живых лиц и дать почувствовать атмосферу, воздух времени, которым они дышали.
‘Недавнее’ — есть книга литературно-историческая, с этой точки зрения она и должна оцениваться.
2
Рисуя образ живого человека, мы не можем, конечно, не коснуться его времени, его среды, он от них неотделим. Но из этого еще не следует, что достаточно с талантом, с вниманием и любовью к этому человеку очертить его образ — и воздух его времени ярко почувствуется. Нет, нужна, кроме любви к человеку, и равная любовь к его времени: лишь такие очерки можно назвать не чисто литературными, но литературно-историческими.
Положим, и вообще воссоздание человека, который был действительно, жил действительно, имел определенное имя, делал определенные дела, — задача неимоверно трудная. Это гораздо труднее, чем создавать людей, ‘примерных’, по своей фантазии и наблюдениям. В последнем случае все решает художественный талант. Но чтобы воскресить живой лик — таланта или слишком много, или слишком мало. Требуется еще что-то, иное. Нужно уменье связывать себя верностью реальности жизни. И необходим, конечно, момент всепоглощающего интереса к данному человеку, до некоторого ‘заражения’ им, до взгляда не только на него, а также из него. И все-таки, даже при этом, мы не в силах ‘проникнуть во всю душевную ткань другого’. И дать всесторонний образ живого человека еще никогда, никому, в полноте не удавалось. Поэтому можно говорить лишь о мере, в какой берущийся за эту задачу приблизился к ее решению.
Да и желательна ли идеальная полнота, всесторонность? Она могла бы лишить книгу такой ценности, как ее автор. За лицами изображенными мы не видели бы его собственного лица, его взора, его воли, его отношения к истории и жизни. А лишь это ‘делает книгу’, то есть дает ей душу, связывает единством.
У M. M. Винавера — громадный интерес к индивидуальности, к личности как таковой. Стремление ‘проникнуть во всю душевную ткань человека’ дает ему, порою, способность и ‘заражаться’ личностью того, о ком он пишет. Но рядом с любовью и вниманьем к человеку, в нем живет и неусыпная, столь же сильная, любовь и ко времени, которое он описывает. Его подход к личности всегда один: со стороны общественной. Освещается, прежде всего, эта сторона. Да разве не отсюда выросла, органически, и вся книга? Разве не говорит автор, в самых первых строках первого предисловия, что это — рассказ о людях, ‘с которыми судьба сталкивала его на общественном поприще’, и рассказ о том, ‘как всякий из них, в меру своих сил и соответственно своей индивидуальности, боролся за право и свободу’?
Таков подход (иногда автор как бы намеренно вводит себя в это русло, в единообразие метода). Но почти каждый очерк, — внутри, — расширяется: сквозь и через ‘общественную деятельность’ мы начинаем видеть ‘душевную ткань’ человека, как ядро. Или же автор ищет какую-то одну, главную, всеопределяющую черту личности — и находит ее.
Повторяю, книга, подобно всем органическим книгам, — не ровна: очерки разномерны и разноценны. Но в каждом, — так или иначе, — отразилась и личность, и общественность. Их ‘полярность’ и вопрос о каком-то необходимом синтезе между ними, — уже понимал Спасович, но этот бездонно-глубокий и важный вопрос был ему не по силам, а, главное, — был не по времени… К Спасовичу я, впрочем, вернусь, пока же — несколько слов о Пассовере.
3
Этот ‘сфинкс’, по выражению Андреевского, нарисован в книге М. Винавера резкими и тонкими чертами.
Мне пришлось видеть его лишь мельком. Но он сразу производил впечатление именно резкости и тонкости. И еще была в нем, пожалуй, какая-то внутренняя, скрытая тяжесть, куда-то его неодолимо уводящая. Кажется, Урусов сказал о нем однажды: ‘Пассовер? Да он всегда уходит…’.
Очерк о Пассовере отягчен, по-моему, излишними профессиональными подробностями, характерными для него как адвоката, но к самой фигуре прибавляющими не много. Этот ‘всегда уходящий’ человек, в невидимом кругу заключенный, англоман, еврей — и русский, служивший родине воистину ‘всем разумением своим’, — не оставил после себя ни одной строки, ничего, кроме памяти о нем тех, кто его знал. М. Вина-вер воскрешает живой образ, действительно ‘возвращает его из тьмы’ — для новых людей (по удачному выражению одного молодого критика). И дает почувствовать, — это главное! — что среди общественных деятелей того времени образ Пассовера — не случаен, что он там нужен, что он что-то дополняет, поясняет, подчеркивает.
Так же, как и его, во многих отношениях, противоположность — Спасович. Грузный, живой, общительный, остроумный и авторитетный — он показан М. Винавером во всем его блеске. Спасовича мне доводилось встречать лишь среди литературы. У него, на Кабинетской, в созданном им ‘шекспировском кружке’, собирались все видные писатели того времени, почти и все адвокаты. Там читал свой доклад Урусов о Ницше — восходящей звезде, — и его ‘смеющихся львах’. Ранее — Боборыкин об Оскаре Уайльде… Спасович был очень тонкий литературный критик. Говорил на этих вечерах постоянно, и речь его, с заметным польским акцентом и с неожиданными оборотами, придававшими ей силу, неизменно была увлекательна. ‘Когда соловей своей соловьице строит куры…’ — говорил он, и нам казалось, что именно так, а не иначе, нужно в этот момент сказать, чтобы быть убедительным.
M. M. Винавер подметил очень важную его черту: свойство охватить предмет сразу, в полноте и цельности, и сразу давать его окончательный отпечаток. Вообще — Спасович нарисован превосходно, и очерк этот один из самых удачных во всех отношениях. Спасович был разносторонен, резко индивидуален и глубок, — но глубиной своего времени. А, собственно, время его трудно определяемо: он попал на один из внутренних переломов. В юности — еще влияние западной романтической школы, гегелианство, — и очень быстрое освобождение от этого влияния, когда-то чрезвычайно сильного в России, но ко второй половине прошлого века уже ослабевшего. Следы его, однако, оставались — остались они и в Спасовиче. Он носил в себе, в своей метафизике, то, что называлось ‘болезнью века’. Перед ним, как перед многими современниками его, с новой ясностью вставали вопросы, старые решения которых уже не удовлетворяли, а для новых — не исполнились времена. Да и слишком действенный человек был Спасович, чтобы задерживаться на теориях. Он жил — и воплощал то, что могло быть воплощено в данный момент.
Я потому так долго останавливаюсь на Спасовиче, что в книге М. Винавера он взят с исключительной разносторонностью. Душевная личность изображена, в ее психике и метафизике, с почти совершенной полнотою, и при этом не в оторванности от своих времен, а в связи с ними.
Кстати, тут сказалась в авторе очень ценная черта — способность быть объективным.
Я говорю, конечно, о той мере объективности и самоотвлечения, которая необходима для подобных очерков. Не важно ли, воскрешая образ человека, уметь ‘заражаться’ им, входить в него, уметь взглянуть из него? А как сделать это без какой-то меры объективности? Это не мешает автору ‘Недавнего’ всегда присутствовать в книге. И, конечно, из тех ‘спутников’, о которых он нам рассказывает, он любит одного больше, другого меньше, но нигде стремление к объективности не покидает его, и чем вернее ее мера, тем удачнее очерк.
Например — Андреевский. Автор не то, что меньше ‘любит’ его, но Андреевский не так ему близок, чужд кое в чем, самом для него заветном. Это естественно: Андреевский, со своим уклоном в литературу и в чистый эстетизм, был несколько чужд и своему времени, главный пафос его — не был пафосом тогдашней передовой русской интеллигенции. М. Винавер так и подходит к нему. Но именно способность найти меру объективности позволяет ему нарисовать этот образ особенно любовно, подчеркнуть все его обаяние. И мера не перейдена: в конце — автор оставляет за собой право сказать несколько слов о слабостях человека, о его маниакальном отношении к смерти, иногда ‘смахивающем на садизм’… Это — уж точка зрения автора и доказательство, что он, при объективности, все-таки нигде не ‘отсутствует’.
4
Мне жаль, что я не могу остановиться на всех очерках, достойных отдельного внимания, а также рассмотреть некоторые из них с чисто художественной стороны. Впрочем, с этой стороны подходить к ‘Недавнему’, — книге не только литературной, но литературно-исторической, — было бы ошибочно. Меня интересует, главным образом, как ответила она своему Двойному заданию: показать нам живые лица и передать дух времени.
Любовь к индивидуальности, к лицу, помогла автору решить первую часть задачи: воскрешенные им, ‘возвращенные из тьмы’ люди — живут. Что касается второй части, — второй любви автора, ко ‘времени’, — на ней я хочу остановиться: мне кажется, что значение книги тут шире, чем, быть может, думает сам автор.
Он говорит: вот люди ‘последнего полустолетия’, вглядевшись в их лица, можно понять дух времени, которым они связаны.
Я этого не отрицаю. Я лишь прибавляю, что есть между ними еще иная связь и что в книге, кроме духа времени (или времен), отразился также дух эпохи.
Эпоха — нечто, не ограниченное никакими определенными годами. Можно сказать, что эпоха включает в себя много ‘времен’. Их не мало и в книге Винавера, разве одно и то же ‘время’, с одним и тем же ‘духом’, годы семидесятые… да что семидесятые! даже девяностые, — и годы первой революции, первой Думы? Сами очерки, в зависимости от того, когда, о ком они писались, — разнятся между собою, до манеры письма. ‘Рассказы’ о Муромцеве, Колюбакине, Кокошкине овеяны особой, прозрачной и молодой нежностью. Совсем другая атмосфера, чем, например, в ‘Судье тишайшем’ (Проскуряков, 1904), хотя и тут рисунок очень нежен.
Переливы, смены времен, иногда почти неуловимы. Внешние события, — крупные или мелкие, — могут менять времена. Но эпоха — завершается только внутренно.
Из тех людей, о которых нам рассказывает М. Винавер, многие связаны временем, но все — связаны духом одной и той же эпохи. Мало того: и с нами, до самого младшего сегодняшнего поколения, они связаны этим духом: мы все — люди одной эпохи. Начавшись где-то около декабристов (заря ‘борьбы за право и свободу’) — наша эпоха еще не завершена.
‘Недавнее’ — лишь кусок жизни. То, что видели глаза одного человека. Дает ли какой-нибудь единоличный труд, единоличное произведение — больше?
И если в книге действительно живут отошедшие, живет дух времени и дух эпохи, — как в книге M. M. Винавера, — автор может с правом сказать себе, что он ‘исполнил свой долг’: не только долг человека своего времени — но и человека нашей эпохи.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Звено. Париж, 1926. 25 июля. No 182. С. 2-4.
‘Недавнее’ — книга очерков M. M. Винавера с подзаголовком ‘Воспоминания и характеристики’ вышла вторым изданием в Париже в 1926 г. (первое издание — Петроград, 1917). В книгу вошло 22 статьи, в том числе ‘Строитель русской адвокатуры (В. Д. Спасович)’, ‘Муромцев’, ‘Отшельник в миру (А. Я. Пассовер)’, ‘Эстет на службе правосудия (С. А. Андреевский)’, ‘Трагедия русского парламентария (Ф. Ф. Кокошкин)’, ‘Оратор политической весны (А. М. Колюбакин)’, ‘Подвижник долга (А. И. Шингарев)’, ‘Инстинкт правотворчества (H. H. Мясоедов)’, ‘Судья тишайший (Ф. И. Проскуряков)’ и др.