Личности смутного времени, Костомаров Николай Иванович, Год: 1885

Время на прочтение: 36 минут(ы)

Н. И. Костомаров

Личности смутного времени
Михаил Скопин-Шуйский. Пожарский. Минин. Сусанин

Всем известно, какие труднопреодолимые препятствия возникают в процессе обработки истории. Конечно, нет науки более грудной для изучения и для передачи другим. Но, кроме недостаточности письменных известий, кроме неверностей и неясностей в сохранившихся известиях, кроме, наконец, чрезвычайного разнообразия предметов, входящих в область исторического исследования и требующих подготовительного знакомства с другими ветвями человеческих знаний, мы часто встречаем препятствия в собственном воображении и сердце. Очень часто исторические события и лица являются нам только в общих очертаниях, без крупных характерных признаков, так что одно данное походит на другое. Утомляясь под тягостью однообразия, не находя ничего, что бы служило нам для заключений и выводов, не встречая ясных живых образов, мы иногда насильственно пытаемся оживить мертвое, бездушное и прибегаем к собственному воображению, а потом признаем за плод нашего уразумения фактов то, что собственно есть плод одной нашей субъективной деятельности. Часто там, где источники предоставляют в наше распоряжение одни только названия, мы воображали себе лица, общества, учреждения, там, где перед нами мелькали только неясные черты, мы видели характеры, угадывали побуждения, указывали причины и последствия. Многое из того, что мы привыкли считать достоянием науки, пришлось бы, скрепя сердце, выбросить вон, если бы достояние это подвергнуть надлежащим образом беспощадному ножу критического анализа. Много бы нашлось таких мест, где уверенность в нашем знании нужно было бы заменить добросовестным признанием в нашем неведении.
Наша русская история, особенно древняя, легко подвергается этому недостатку, потому что значительная часть ее источников отличается теми качествами общности, сухости, недосказанности, маложизненности и удобоподатливости различным толкованиям, которые вызывают деятельность воображения. Но там, где есть простор воображению, легко увлекает нас в заблуждение и сердце. Как только является воображению повод, за отсутствием ясных данных, создавать образы и делать выводы, сердце побуждает нас вымышлять именно так, как ему хочется. Отсюда происходят вредное для исторической правды возведение в апотеозу исторических деятелей, преувеличения, направление в одну известную сторону изображаемых событий, предпочтения одних сказаний другим на том только основании, что первые более согласуются с нашим чувством, чем другие, ревнивое прилипание к одному способу толкования и безусловное устранение всякого иного, наконец, обращение предположений в догматы, будто бы не требующие поверки, не допускающие опровержений.
Едва ли в мире есть страна, где бы историки, описывая свое прошедшее, были совершенно изъяты от этого недостатка. Замечательно, однако, что чем народ здоровее, чем более имеет права уповать на свое будущее, чем общество, которое он из себя образует, прочнее и благоустроеннее, тем историки его способнее стать выше предрассудков и смотреть беспристрастнее и трезвее на прошедшее своего отечества. Напротив, там, где нация переживает времена упадка, расслабления или глубокого застоя, ее историки, чувствуя, что у их народа нет того, чего бы им хотелось, чтоб он имел, не видя ничего или очень мало видя в будущем, как бы для утешения, уходят всем сердцем в свое прошедшее и обращаются с ним самым несдержанным и пристрастным способом. У нас, к чести читающего русского общества, критическое направление пользуется сочувствием и уважением, хотя и не применялось к отечественной истории в том размере, в каком было бы желательно. Правда, у нас раздавались голоса, которые высказывали боязнь пред свободными, беспристрастными суждениями о нашем прошедшем, стояли за утвердившиеся в истории произвольные взгляды, считая их необходимыми для патриотических видов, и отыскивали задние мысли и скрытые враждебные обществу или государству намерения в суждениях тех, которые имели смелость посягать на предрассудки. Но такие возгласы могут пленять только невежд и никак не разделяются истинно мыслящими людьми. В деле науки только убеждения последних могут служить мерилом для определения общественных настроений. Великое историческое всегда останется великим, и никакой критический анализ не может уничтожить или уронить его значения, так точно, как мелкие исследования естествоиспытателей не могут разрушить поэтического обаяния, производимого на нас целостностью явлений природы, а, напротив, еще возвышают это обаяние, одухотворяя его смыслом.

I

В нашей отечественной истории эпоха Смутного времени есть действительно великая эпоха. Держава наша разлагалась, народ был на краю чужеземного покорения, — и, однако, последовало спасение и избавление. Но лица, действовавшие в эту славную и бедственную эпоху, облеклись сиянием славы и воплотились для нас в такие образы, которые при строгом и трезвом исследовании окажутся более произведениями нашего воображения, чем исторического изучения былой действительности. Это сделалось тем легче, что о многих из них недостает таких подробностей, при помощи которых можно было бы уяснить себе их характер и определить действительное их значение в свое время.
К таким личностям принадлежит Михаил Васильевич Скопин-Шуйский.
По первому впечатлению, эта личность представляется в высшей степени поэтическою и привлекательною. Молодость князя Михаила Васильевича, его быстрое возвышение на общественном поприще, важные успехи и ранняя смерть с характером трагической таинственности — все это придает ему поэтический оттенок, прибавим к этому и то, что народ с любовью внес его имя в свои песни, а этой чести в великорусском народе достигали немногие. Но как только мы приблизимся к этой личности с холодным анализом, мимо всякого поэтического увлечения, предвзятых понятий и заранее составленного образа, то встретим лицо очень тусклое. Начнем задавать себе вопросы и не будем знать, что отвечать на них. Прежде всего является вопрос: что это была за натура? Пылкий ли юноша, увлекаемый жаждою подвигов и деятельности, у которого энергия поступков зависела от сердечных побуждений, или это холодный, рассудительный ум, чуждый увлечения, взвешивающий обстоятельства, осмотрительный, проницательный, всегда расчетливый? Некоторые признаки склоняют нас видеть в нем характер последнего рода: во-первых, нам не представляются нигде такие черты, которые бы указывали на господство сердечных побуждений, во-вторых, мы замечаем в его действиях хитрость, напр., он пред Делагарди скрывал важность бедствий, посетивших Русь, в своих грамотах, рассылаемых по Руси, преувеличивал свои успехи. Но таких черт слишком мало, чтоб мы были вправе сделать какое-нибудь точное определение о его характере, тем более что вместе с тем представляется нам важным другой вопрос, на который мы ответить никак не в состоянии: насколько этот человек действовал по собственной инициативе или уразумению и насколько исполнял волю и советы других? В повествованиях о его деяниях нет ни одного места, где бы он явился со свойственным ему одному, отлично от других, образом взглядов, чувств и приемов, нет ни одного случая, где бы высказалась его индивидуальность. Мы также находимся в неведении относительно его нравственных побуждений: руководствовался ли он бескорыстною любовью и преданностью делу родины или же он не был чужд честолюбивых видов? Как относился он в самом деле к намерению поставить его царем в Московском государстве, что могло совершиться только с низложением царя Василия? Нам это неизвестно. Когда Ляпунов заявил пред ним желание Рязанской земли избрать его царем, Скопин хотя не потакал открыто такому предложению, однако не преследовал Ляпунова и даже, как говорят, не доложил об его поступке царю. Быть может, он не принял предложения, потому что не хотел допускать к себе и мысли о низвержении царя, а царю не сказал, не желая подвергать опасности Ляпунова, которого считал человеком, полезным для отечества. А может быть, он радовался этому, но, как умный человек, понимал, что Рязанская земля не может делать того, что принадлежит целой Руси, и оставлял Ляпунова в покое до тех пор, когда при содействии последнего подобное предложение последует от более широкого круга. В Москве, куда он вступил победителем, слышалось желание иметь его царем, и кто знает, как бы он поступил, когда бы это желание высказалось решительным заявлением массы! Смерть его остается неразгаданною. Конечно, он мог умереть от внезапной болезни, но народная молва и уверенность многих современников, в том числе шведского полководца Делагарди, приписывали ее отравлению. Обвиняли, как известно, жену царского брата Димитрия. Если это обвинение справедливо, то мы все-таки не знаем, по какому поводу совершено злодеяние, участвовали ли в нем другие члены царской фамилии и сам царь. Не было ли это плодом какой-нибудь личной злобы или, быть может, это была вынужденная попытка крайнего самосохранения ввиду готовности народа провозгласить Михаила царем, ввиду того, что новый царь мог поступить с прежним царем и с его близкими родичами так, как поступил в Новгороде с Татищевым? Событие с Татищевым в жизни Скопина представляется чем-то странным, набрасывает как бы тень на безупречность его поступков, но по неясности своей и неполноте сообщаемых известий все-таки не может повести к заключениям о личности замечательного человека. Татищева, новгородского воеводу, обвинили в намерении передаться на сторону Тушинского вора и сдать Новгород. Скопин выдал его на растерзание, не подвергши, насколько известно, обвинение исследованию. Если в этом обстоятельстве оправдать совершенно Скопина, то надобно допустить, что Татищев был действительно изменник. Однако как-то странно допустить это в таком человеке, который отличался самою яростною ненавистью ко всему иноземному, доходившею до тупого фанатизма, который отважился перечить названому Димитрию тогда, когда все пред последним склонялось, и тем доказывал, что не принадлежал в то время к себялюбцам, готовым из своекорыстных видов продавать себя всякой стороне. Татищев давно служил государству верно и деятельно. Правда, мы все-таки не настолько знаем его, чтобы составить ясное понятие о том, что он мог и чего не мог делать при различных обстоятельствах, но, насколько он нам известен, — ничто не внушает подозрения в способности его изменить отечеству для второго названого Димитрия, когда он был одним из главных лиц, уничтоживших первого. Карамзин, описывая это происшествие, спешит извинять Скопина молодостью и пылкостью, но мы, как уже выше сказали, не знаем из источников ни одной черты, которая бы указывала на пылкость Скопина. Из описи имущества убитого мы видим, что многие вещи взяты были без денег шурином Скопина, Головиным, а отчасти и самим Скопиным — быть может, и не для своей корысти, а с целью обратить на общее дело. Как бы то ни было, это темное событие нельзя объяснить положительно ни в хорошую, ни в дурную сторону для Скопина.

II

К таким же тусклым личностям принадлежит и князь Дмитрий Михайлович Пожарский.
Его важное значение не подлежит сомнению, но возникает целый ряд вопросов, на которые источники не представляют ответа. Мы не знаем, отчего Минин и бывшие с ним нижегородцы пригласили в предводители собиравшегося против поляков ополчения его, Пожарского, а не кого-нибудь другого. Мы не видим, чтоб князь Пожарский прежде отличался какими-нибудь способностями и успехами. При Шуйском он действовал в Рязанской земле, но действовал зауряд с другими и не совершил ничего необыкновенного. Участвуя в нападении русских на поляков, овладевших Москвою в 1611 году, он был ранен близ церкви Введения на Лубянке и, по выражению летописи, плакал о погибели царствующего града. Все это были еще не такие подвиги, которые давали бы русским повод предпочесть его всем другим и поручить ему важнейшее дело — руководить спасением отечества. В этом случае мы находим себе удовлетворение в одном: мы полагаем, что этот человек заслужил уважение за безупречность поведения, за то, что не приставал, подобно многим, ни к полякам, ни к шведам, ни к русским ворам. Но если это обстоятельство, в минуты первого воодушевления (впоследствии русские не были строги к тем из своих знатных особ, которые запятнали себя такими поступками), и способствовало выбору Пожарского, то едва ли было единственною его причиною. Были лица, не менее его безупречные и более его заявившие о своих способностях: таков был хоть бы Федор Шереметев, он же, сверх того, был близок к Романовым, которых и тогда любили и многие уже хотели возвести на престол. Между Пожарским и нижегородцами было что-то связывающее, что-то такое, чего мы не знаем, видно, что Пожарский для Минина и нижегородцев был более свой, чем всякий другой. Когда приехали к нему печерский архимандрит и дворянин Ждан Болтин с просьбою принять начальство над ополчением, Пожарский согласился, но пожелал, чтоб выборным человеком от посадских был Козьма Минин-Сухорук. Минин хотел Пожарского, Пожарский хотел Минина. Мы не знаем, откуда возникла эта взаимность.
Князь Пожарский после своего избрания стал очень высоко. Он писался ‘у ратных и земских дел по избранию всех чинов людей Московского государства’ и вмещал в своей особе всю верховную власть над Русскою землею. Великое, славное дело совершал русский народ под его начальством. Но в какой степени он сам лично содействовал этому делу и насколько, в качестве военачальника, давал ему ход? Это вопрос, на который едва ли кто даст удовлетворительный ответ при существующих данных. Во все время своей новой деятельности Пожарский, насколько известно нам по источникам, не показал ничего, обличающего ум правителя и способности военачальника. Его не все любили и не все слушали. Он сам сознавал за собою духовную скудость: ‘Был бы у нас такой столп, — говорил он, — как князь Василий Васильевич Голицын, — все бы его держались, а я к такому великому делу не предался мимо него, меня ныне к этому делу сильно приневолили бояре и вся земля’. В продолжение всей его деятельности в звании главноначальствующего мы видим поступки, которые современники считали ошибками, но мы не можем решать, кого и насколько следует винить за них.
Тогдашнее положение дел требовало, чтоб русское ополчение как можно скорее поспешало к Москве. Это было полезно для будущего успеха, медлить же было опасно. Ожидали прибытия короля с свежими силами, а вместе с ним должен был приехать и сын его Владислав, нареченный царь московский. Разом с материальным усилением поляков могло возникнуть опять разделение между русскими, появление Владислава в земле, избравшей его в цари, образовало бы тотчас партию, так как его неприбытие вовремя раздражило русских и соединило их против поляков. Надобно было предупредить эту опасность и поскорее отбить у врагов столицу, которой святыня служила знаменем для земли Русской. Освобождение Москвы подняло бы дух народа, успех Пожарского привлекал бы к нему массы, всегда ободряемые успехом и падающие духом от неудач. Узнавши, что Москва более не в руках неприятеля, русские отважнее и охотнее пошли бы на брань за отечество. Так смотрели на дело троицкие власти и беспрестанно торопили Пожарского. Увещатели за увещателями ездили в Ярославль, заклиная Пожарского поскорее выступать к Москве. Мало утешительного встречали они тогда в Ярославском ополчении: они видели около Пожарского и других воевод — ‘мятежников, ласкателей, трапезолюбцев, воздвизаюших гнев и свары между воеводами и во всем воинстве’. Из дошедших до нас письменных известий видно, что в апреле воеводы жаловались на недостаточность средств на плату войску, доставляемых преимущественно с северо-востока. Видно по всему, Пожарский и воеводы считали свои силы еще малыми и, сверх того, боялись Козаков, с которыми им приходилось действовать заодно под Москвою. Но троицкие власти, конечно, лучше знавшие тогдашние обстоятельства, чем можем знать их мы через двести шестьдесят лет, считали возможным поход к Москве. Если у Пожарского, быть может, и не так много было войска, чтоб одолеть многочисленного неприятеля, то, кажется, его было достаточно, чтобы померяться с такими силами, какие он застал бы в Москве. По крайней мере, нам известно, что, стоя в Ярославле, он отправлял отряды под Москву. Так, напр., в половине июля пришел туда отряд под начальством Михаила Симеоновича Дмитриева. Если была возможность посылать под Москву войско частями, то едва ли было невозможным двинуться туда и самому Пожарскому со всеми остальными силами. Мы узнаем, что Пожарский рассылал отряды по сторонам — к Белоозеру, на Двину, следовательно, не боялся уменьшить своего войска. Поход его под Москву не помешал бы приставать к нему свежим ополчениям, они приходили бы туда так же удобно, как и в Ярославль, а некоторым это было даже подручнее. Мы встречаем известия, что в то время, как Пожарский стоял в Ярославле, иные ополчения прямо проходили к Москве и потом посылали в Ярославль к Пожарскому, умоляя его скорее идти к столице. Что касается до Козаков, стоявших под Москвою, то хотя они издавна смотрели недружелюбно на земских людей, однако тремя-двумя месяцами ранее прихода Пожарского к столице их отношения к земским людям не могли быть враждебнее и опаснее того, как были впоследствии. Главный враг Пожарского, Заруцкий, был не силен, Трубецкой давно уже готов был отстать от него, и если мирволил ему, то потому только, что не имел другой опоры, кроме Козаков, с появлением под Москвою ратных земских людей Заруцкий до того увидел свое положение ненадежным, что должен был бежать, а это случилось недель за пять до прибытия Пожарского под Москву. Относительно скудости средств, имея сведения о недостатке их в апреле, мы не знаем, насколько они увеличились в последующее время. Но не можем не привести следующих соображений: во-первых, жалобы на недостаток денег и припасов (вспоможение в стан Пожарского доставлялось не только деньгами, но и натурою) слышались в апреле — время года, крайне неудобное для сообщения, но положение дел этого рода должно было улучшиться уже в мае, во-вторых, вполне веря, что русские терпели недостаток, неизбежный при обнищании края, мы, однако, не видим, чтобы ополчение умалялось, напротив, увеличивалось до того, что была возможность посылать из него отряды по сторонам, отвлекая от главной цели: ясно, что оно не разошлось бы, если б военачальник перевел его из-под Ярославля под Москву. Доставка жизненных припасов и вообще сообщение войска с восточными областями было удобнее в Ярославле, чем в Москве, но, во всяком случае, цель похода была Москва, а не Ярославль. Из-под Москвы затруднительнее было сообщение, а тем самым и доставка средств прокормления, но ведь стояли под Москвою козаки и как-нибудь существовали, приходили туда ранее Пожарского земские ополчения и также не перемерли с голода. Для нас, не знакомых с подробностями тогдашних условий в этом отношении, все-таки важен авторитет троицких властей, которые не считали безусловно невозможным переход ополчения из Ярославля к Москве, когда так сильно торопили Пожарского.
Русские всего удобнее могли явиться под столицею в июне. В мае Гонсевского сменил Струсь, а литовский гетман Ходкевич, появившись под столицею в последних числах мая, нуждаясь в продовольствии, тотчас же стал под Крайцаревом и распустил свое войско на фуражировку. Так как окрестности были опустошены, то жолнеры уходили отрядами далеко в Новгородскую область. У гарнизона, запертого в Кремле, в июне средств было бы еще меньше, чем в сентябре и октябре, когда русские держали его в осаде: тогда литовское войско, несмотря на потерю своего обоза, все-таки успело пропустить в Кремль несколько десятков возов с запасами, а это продлило упорство гарнизона. Летом его принудить к сдаче было легче. Но предположим, что Пожарскому не удалось бы этого сделать, прежде чем Ходкевич успел бы собрать свое распущенное войско и поспешить на выручку осажденным. И в таком случае русские остались бы с выгодою, пришедши под Москву ранее: литовское войско должно было собраться наскоро, не успев набрать с собою того, что впоследствии привозило, оно бы лишено было продовольствия, не могло бы снабдить им осажденных в Кремле, и притом оно было слишком деморализовано: Ходкевич не мог бы выдерживать долгое время битв с русскими, если впоследствии он появился с огромным количеством запасов и, потеряв их, должен был бежать, то, явившись без этих запасов, убежал бы так же скоро. Пожарский не мог не знать положения враждебных сил под Москвою, потому что и троицкие власти, и вестовщики из-под Москвы ему об этом сообщали. Напротив, как мы уже показали, медлить под Ярославлем целое лето, как сделал Пожарский, значило подвергать и себя, и все русское дело возможности больших затруднений и опасностей. Правда, на счастье Руси не случилось того, чего так боялись троицкие власти и чего так желали засевшие в московском Кремле враги, но этого не случилось никак не по усмотрению русского военачальника: последний не мог предвидеть и рассчитать наперед, что король с свежим войском не придет к Москве ранее конца года, Пожарский не мог знать о несостоятельности короля Сигизмунда, когда и поляки, сидевшие в Кремле, и Ходкевич с своими литвинами надеялись, что король приедет и поправить свое дело в Московском государстве. Ближайшая цель Ходкевича состояла в том, чтоб как можно более привезти гарнизону запасов, чтоб гарнизон мог продержаться в Москве до прибытия короля, ближайшая цель Пожарского должна была состоять в том, чтоб не допустить Ходкевича исполнить свое намерение, а гарнизон принудить как можно скорее к сдаче и, до ожидаемого появления короля, удержать столицу в своих руках.
Несмотря на неоднократное увещание троицких властей, Пожарский, даже решившись выступить из Ярославля, шел к Москве чрезвычайно медленно, сворачивал с дороги, ездил в Суздаль кланяться гробам своих отцов, а между тем не только троицкие власти, но и ратные земские люди, которые прежде него пришли к Москве, умоляли его идти скорее. Ходкевич в это время успел окончить свое дело, набрать запасов в достаточном количестве, собрать свое распущенное на фуражировку войско и благополучно приблизиться к столице. Пожарский прибыл к ней в одно время с Ходкевичем.
Столкновение с Ходкевичем, однако, окончилось благоприятно для русских. У Ходкевича отняли возы с продовольствием. Этим были погублены все плоды его летних операций. Не доставил он гарнизону запасов, кроме небольшого количества, не было у него ничего для прокормления своего войска. Ходкевич должен был поневоле удалиться, тем более что его буйное и голодное жолнерство угрожало бунтом. Отбой возов с запасами был самое крупное и важнейшее дело русских. Но его совершили главным образом козаки, находившиеся под начальством князя Трубецкого, а не Пожарский. После ухода Ходкевича русские осаждали поляков в Кремле в течение двух месяцев. Ужасный голод, доходивший до того, что жолнеры пожирали друг друга, принудил их к сдаче. Надобно беспристрастно сказать, что в этом случае ошибки поляков и, главное, неприсылка помощи в свое время порешили дело в пользу русских. Да и вообще поляки, с которыми тогда боролась Русь, вели себя до такой степени бессмысленно, так мало у них было согласия, искусства, сознания цели, и, напротив, все у них происходило так некстати, не вовремя, что они были страшны для Руси только потому, что ее политический состав был в совершенном расстройстве и внутренние общественные связи порвались от долгих беспорядков. При малейшем водворении порядка и согласия поляков нетрудно было прогнать. Мы не думаем, однако, считать вообще Польшу неопасною для московской Руси. Стоило только сосредоточить наличные силы Польши, дававшие ей перевес пред Московским государством уже по превосходству образованности, стоило явиться в Польше уму, который бы сумел воспользоваться этими силами кстати, — Русь была бы подавлена. Называя поляков слабыми врагами, мы имеем в виду только те условия, в которых находилась Польша в 1612 году. Сигизмунду не давали денег на войну, в Польше хоть и хвастали тем, что побили москвитян, но вовсе неохотно смотрели на успехи Сигизмунда, считая усиление могущества короля опасным для шляхетской свободы. Война с Московским государством была вовсе не популярна в тогдашнем шляхетском обществе, уже терявшем прежний дух предприимчивости, удальства, отваги и создавшем себе другой идеал — веселого, ленивого довольства рабовладельческой республики. Воевавшие у нас польские войска состояли из наемников, без чувства долга по отношению к отечеству, руководимых только страстью к грабежу и веселому военному буйству, которое в тот век пленяло молодежь, особенно ту, которая приходила в бедность и крайность от развратной жизни. Кварцяное войско состояло не из одних поляков, напротив, в том польском войске, которое находилось тогда в Москве, было более немцев, чем поляков. Всегда несогласные между собою, алчные, корыстолюбивые, эти наемные воины подчас были храбры и стойки, но не терпели дисциплины и, при малейшем неудовлетворении своих желаний, бунтовали, а как польское правительство очень часто отличалось неисправностью в уплате жалованья, то такие бунты были делом обычным, и, как известно, по окончании московской войны эти наемники стали разорять Польшу почти так же, как прежде разоряли Московское государство. Вдобавок военачальники, польские паны, постоянно были не в ладах друг с другом. Ходкевич был соперник Якуба Потоцкого, а чрез него ненавидел и племянника его Струся, начальствовавшего кремлевским гарнизоном, говорили, что Ходкевич без сожаления, даже с тайным удовольствием оставил Струся на произвол судьбы. Такого рода военные силы не могли выдержать борьбы с единодушным восстанием народа.
В деле победы, одержанной под Москвою, Пожарский почти не показал своей личности, по крайней мере, насколько сообщают нам источники. Но, может быть, они укажут нам, как много он сделал для другой спасительной цели — для устроения Руси, для соединения русских сил воедино? Быть может, не будучи особенно великим полководцем, он был великим гражданином и государственным человеком? К сожалению, тогдашние источники и в этом отношении не сообщают нам ничего. Мы знаем только, что под его предводительством происходили ссоры, несогласия и он долго не мог с ними сладить. Прямо возводить на него вину мы не имеем права, потому что ничего об этом не дошло до нас, кроме общих мест, возбуждающих вопросы, на которые мы не в состоянии дать ответы. Быть может, в этот период Пожарский оказал какие-нибудь важные услуги отечеству, но мы о них не знаем, а чего мы не знаем, о том не в силах рассуждать и делать какие-либо заключения.
С взятием Москвы оканчивается первостепенная роль Пожарского. С этого времени до самого избрания в цари Михаила Федоровича он уже не стоит на челе безгосударной Руси. В грамотах пишется вначале не его имя, как делалось прежде, а имя князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, имя Пожарского стоит вторым в товарищах. Оттого ли так сталось, что Трубецкой был боярин, хотя пожалованный в этот сан Тушинским вором, а все-таки — боярин, оттого ли, что род Трубецкого был знатнее рода Пожарского, красуясь целым рядом государственных людей, оттого ли, что сам князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой стоял непоколебимо под Москвою с марта 1611 года и воевал против поляков, а князь Дмитрий Михайлович Пожарский прибыл незадолго пред тем, оттого ли, наконец, что победу над Ходкевичем Трубецкой, начальствовавший козаками, приписывал себе? Быть может, все эти условия вместе поставили имя князя Трубецкого выше имени князя Пожарского. Мы подлинно не знаем, как относился к делу избрания в цари Михаила Федоровича человек, которого судьба выдвинула вперед, поставила на короткое время во главе Русской земли. Он не был в числе послов, ездивших к царю Михаилу Федоровичу с просьбой от Земского собора принять царский венец. Ни во время прибытия царя в столицу, ни во время его венчания Пожарский не выказал себя ничем.
Новый царь возвел его из стольников в бояре, но замечательно, что существеннейшие награды, состоявшие в вотчинах, Пожарский получил главным образом уже после, по возвращении Филарета, тогда как Трубецкой был награжден гораздо раньше и гораздо щедрее Пожарского.
Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой получил богатейшую область Вагу, которая некогда составляла источник богатств и материальной силы Бориса Годунова. Грамота на владение этою областью дана была ему еще до царского избрания Земским собором, и Пожарский был в числе подписавших ее. В ней, между прочим, выставляется важнейшею заслугою князя Дмитрия Тимофеевича отбитие возов с запасами у Ходкевича, и при воспоминании об этом событии не упоминается о князе Дмитрии Михайловиче Пожарском, тогда как при исчислении других дел Трубецкого, совершенных после прибытия под Москву Пожарского, говорится и о последнем, но всегда как о втором лице, ниже Трубецкого. Во все царствование Михаила Федоровича мы не видим Пожарского ни особенно близким к царю советником, ни с особенно важными государственными поручениями, ни главным военачальником: он исправляет более второстепенные поручения. В 1614 году он воюет с Лисовским и скоро оставляет службу по болезни. В 1618 году мы встречаем его в Боровске против Владислава, он здесь не главное лицо, он пропускает врагов, не делает ничего выходящего из ряда, хотя и не совершает ничего такого, что бы ему следовало поставить особенно в вину. В 1621-м году мы видим его управляющим Разбойным приказом. В 1628-м году он назначен был воеводою в Новгород, но в 1631-м сменил его там князь Сулешев, в 1635 году заведовал Судным приказом, в 1638 году был воеводою в Переяславле-Рязанском и в следующем году был сменен князем Репниным. В остальное время мы встречаем его большею частью в Москве. Он был приглашаем к царскому столу в числе других бояр, но нельзя сказать, чтоб очень часто: проходили месяцы, когда имя его не упоминается в числе приглашенных, хотя он находился в Москве. В ответах с послами он был редко — не более трех или четырех раз, и всегда только в товарищах. Мы видим в нем знатного человека, но не из первых, не из влиятельных между знатными. Уже в 1614 году, по поводу местничества с Борисом Салтыковым, царь, ‘говоря с бояры, велел боярина князя Дмитрея Пожарского вывесть в город и велел его князь Дмитрея за бесчестье боярина Бориса Салтыкова выдать Борису головою’. Как ни сильны были обычаи местничества, но все-таки из этого видно, что царь не считал за Пожарским особых великих заслуг отечеству, которые бы выводили его из ряда других. В свое время не считали его, подобно тому как считают в наше время, главным героем, освободителем и спасителем Руси. В глазах современников это был человек ‘честный’ в том смысле, какой это прилагательное имело в то время, но один из многих честных. Никто не заметил и не передал года его кончины, только потому, что с осени 1641-го имя Пожарского перестало являться в дворцовых разрядах, можно заключить, что около этого времени его не стало на свете. Таким образом, держась строго источников, мы должны представить себе Пожарского совсем не таким лицом, каким мы привыкли представлять его себе, мы и не замечали, что образ его создан нашим воображением по скудости источников… Это не более как неясная тень, подобная множеству других теней, в виде которых наши источники передали потомству исторических деятелей прошлого времени*.
______________________
* При такой неясности образа человека, бесспорно, некоторое время поставленного на челе народа, конечно, было бы драгоценно всякое новое свидетельство современников, касающееся его биографии. И вот в прошлом? 1870 году в I книге ‘Чтений Императорского московского общества истории и древностей’, мы с жадностью бросились на статью под названием: ‘Следственное дело о князе Дмитрии Михайловиче Пожарском во время бытности его воеводою во Пскове’. В предисловии к этому делу, написанном действительным членом общества П. Ивановым, сказано: ‘Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, посланный в 7136-м (1628) воеводою во Псков, был обвинен, вместе с товарищем своим князем Даниилом Гагариным, во время своего управления в разных злоупотреблениях власти. Почему в 7139-м наряжено было над ним особое следствие. Следователями назначены были новые воеводы: князь Никита Михайлович Мезецкий и Пимен Матвеевич Юшков, при них для делопроизводства находился дьяк Евстафий Кувшинников. Следствие продолжалось целые восемь месяцев (с декабря по июль включительно). В продолжение этого времени городские и пригородные жители всех сословий, духовенство, служилые люди, посадские и крестьяне собираемы были для показаний в съезжую избу’.

Из напечатанного дела оказывается, что князя Дмитрия Пожарского обвиняли в разных злоупотреблениях, совершенных во время его двухлетнего воеводствования во Пскове, которые сводятся главным образом к трем видам преступлений: к обращению в свою пользу казенного интереса, к составлению лживых актов (записывание лиц, обращенных в своих холопей, на имя других) и к притеснениям посадских и волостных людей, находившихся под его управлением.

Относительно первых двух видов преступлений спрошенные лица не показали ничего обвинительного. Не то оказалось по поводу третьего вида — притеснения подчиненных. Правда, духовные и служилые люди не показали и здесь ничего, но городские сотни (исключая одной, отозвавшейся неведением) показали, что оба воеводы, Пожарский и Гагарин, наносили им большие притеснения и оскорбления, как-то: заставляли извозчиков возить свои поклажи без денег, брали у рыбных ловцов даром для себя рыбу, брали у купцов даром товары из лавок, брали взятки с тех, которых отпускали изо Пскова для торговли, заставляли работать на себя разных ремесленников, зазывали к себе на обед посадских и брали с них за то по полтине или по рублю, а с иных и более. Тех посадских, которые не хотели исполнять таких несправедливых приказаний, воеводские люди били и сажали в тюрьму. Кроме того, воеводы притесняли и подгородных крестьян.

Написавший предисловие к этому ‘следственному делу’ г. действительный член П. Иванов силится доказать, что Пожарского следует извинить тем, что ведь тогда допускалось кормление и пр. Притом же, замечает г. Иванов, ‘следствие над Пожарским и его товарищем осталось без последствий, и Пожарский сохранил до смерти расположение государя и, переведенный из Пскова, немедленно получил в управление Поместный приказ’. Хлопоты г. Иванова по защите ‘освободителя нашего отечества от поляков’ пропали даром. Дмитрий Михайлович Пожарский не был тогда воеводою во Пскове и не получал в управление поместного приказа. Прежде чем составлять предисловие и заглавие к делу с именем князя Дмитрия Михайловича Пожарского, надобно было заглянуть в первый и второй тома дворцовых разрядов, там на стр. 10301 тома, стоит следующее: ‘того ж года (7136) августа в 21 день указал государь быть в Великом Новеграде боярину и воеводам князь Дмитрию Михайловичу Пожарскому да Моисею Федорову сыну Глебову’, а на стр. 87-й 2-го тома, напечатано следующее: ‘Того ж года (7137) годовали бояре в Новегороде боярин и воеводы князь Дмитрей Михайлович Пожарский, да Моисей Федоров сын Глебов, да дьяки: Григорей Волков да Рохманин Болдырев. Во Пскове князь Дмитрий Петрович Лопата-Пожарский, да князь Данило княж Григорьев’, и т.д.

Итак, несомненно, что князь Дмитрий Пожарский, над которым производилось следствие, был не князь Дмитрий Михайлович Пожарский, а князь Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата, также участвовавший некогда в ополчении против поляков вместе с Дмитрием Михайловичем Пожарским и ранее последнего прибывший под Москву с своим отрядом. Самое следственное дело, изданное в ‘Чтениях’, очень любопытно как по многим чертам нравов и быта, так и потому, что оно доставляет материал для описания города Пскова и его состояния в XVII веке.

______________________

III

Несколько яснее представляется нам образ другого знаменитого деятеля конца Смутной эпохи, неразлучного в нашей истории с Пожарским, — Козьмы Минича Сухорукого, известного под сокращенным прозвищем Минина (по общеупотребительному у великорусов способу называть людей по отчеству — Иванов, Петров, Лукин, Силин и т.п.). Благодаря некоторым, хотя коротким и отрывочным, но резким и характерным признакам мы можем, хотя приблизительно, составить себе представление об этой личности как о живом человеке. Нам прежде всего помогает известие о том, как во время первого собрания нижегородцев по случаю чтения грамоты, присланной троицким архимандритом Дионисием, Минин заявил народу, что ему были видения: явился св. Сергий. ‘Не было тебе никакого видения!’ — сказал соперник его Биркин, как бы холодною водою окативший восторженное заявление Козьмы Минина. ‘Молчи!’ — сказал ему Козьма Минин и тихо пригрозил объявить православным то, что знал за Биркиным, и Биркин должен был замолчать.
Достоверность этого сказания с первого взгляда не без основания можно подвергнуть сомнению. Если Минин произнес свои слова Биркину тихо, то кто же слышал их и каким образом они сделались известными и попали в исторический источник? Но, с другой стороны, рассмотревши обстоятельства дела, мы должны будем признать, что это было возможно. Биркин заявил свое сомнение в справедливости чудесных видений Минина гласно, все это слышали, но вслед за тем после короткого тихого изречения, сказанного ему Мининым, может быть, даже после одного слова, сопровождаемого взглядом, который Биркин должен был понять, это сомнение уже не раздавалось. Знавшие, кто такой Биркин, или считавшие его человеком с предосудительными поступками сейчас поняли, в чем тут дело, наконец, и сам Минин своим приятелям мог впоследствии сказать, что заставил Биркина замолчать. Остается необъяснимым одно — почему Минин не обличил Биркина тогда же, если знал за ним дурное? Можно допустить несколько причин и соображений, одинаково вероятных. Как бы то ни было, мы не видим необходимости отрицать фактическую верность этого известия, тем более что и выдумывать его не было причины и повода. Оно не служило ни к пользе, ни ко вреду Минина. Тот, кто сообщил о сомнении Биркина и о тайном замечании, сделанном ему Мининым, не заподозревал через то добросовестности заявлений Минина о виденных им знамениях. Весь склад этого сказания показывает, что оно составлено во время, близкое к описываемым событиям. Мы видим в Козьме Минине человека тонкого и хитрого, сознававшего, что он по уму стоит выше той толпы, на которую вознамерился действовать. Он избрал верный путь овладеть этою толпою: надобно было ухватиться за ее благочестивое легковерие, надобно было показать себя человеком, осененным благодатию религиозных видений, навести на слушателей обаяние чудесности и, таким образом, внушить уважение к своим речам и советам и заставить покоряться своей воле. Так поступал когда-то иерей Сильвестр с немногоумным царем Иваном Васильевичем, и Курбский оправдывал его примером тех родителей, которые приказывают стращать детей вымышленными пугалами. Умные люди старого времени не считали безнравственным делом подчас обманывать людей чудесами для хорошей цели. Так поступил и Минин с целью двинуть и повести народ на великое и благое дело спасения земли Русской. Не он был первый. Чудесные видения были тогда в большом ходу, несмотря на то, что о вымышленности некоторых тогда же узнавали. Измученный народ уже не доверял человеческим силам, ожидал помощи только свыше и не стал бы слушать никакого умного совета и увещания, если не видел на нем печати чудесности. Минину для успеха непременно было нужно начать с того, с чего он начал. Минин, как видно, хорошо и в разных видах понимал человеческую природу и сообразно этому взвешивал шаги свои. Он знал, что значит расположение толпы: она увлечется его речами, поверит его видениям, слепо отдастся ему на волю и последует за ним, но потом, когда почувствует неизбежную тяжесть от его руководства, тогда, по наущению какого-нибудь Биркина, отстанет от него, изменит общему делу. Нижегородцы просили его быть над ними старшим человеком, но Минин сообразил, что следует поставить их в большую необходимость избрать его старшим и повиноваться ему. Он сначала предложил в предводители будущей ратной силы князя Дмитрия Михайловича Пожарского, мы думаем, что Минин уже прежде сносился с ним, по крайней мере несомненно знал его близко. Пожарский, как известно, соглашаясь принять начальство, заявил о необходимости избрать выборного человека для сбора казны и прямо указал на Минина. Тогда нижегородцы, избрав Пожарского, естественно, не только расположены были, но уже должны были выбрать того, кого желал приглашаемый военачальник. Принялись просить Минина. Минин отказывался для того, чтоб его более просили и тем более предоставили ему власти, наконец он согласился не иначе, как выговоривши себе крепкую диктатуру.
Кому не известны много раз повторенные в разных книгах слова, произнесенные Мининым при первом возбуждении нижегородцев: ‘Животы, дворы наши продадим, жен и детей в кабалу отдадим’. Некоторые считали эти слова одним риторством. Нам кажется, эти слова имели действительный, буквальный и притом тяжелый смысл, они объясняются тем, как поступал Минин после того, как Пожарский согласился принять начальство над предполагаемым ополчением, а Минин был избран выборным человеком. Он потребовал рукоприкладства в том, чтобы слушаться во всем его и князя Пожарского, ни в чем не противиться, давать деньги на жалованье ратным людям, а если денег не будет, то силою брать животы и продавать, даже жен и детей закладывать.
Здесь открывается нам еще новая сторона характера Минина. Это был человек с крепкою волею, крутого нрава, человек в полном значении слова практичный — один из тех типов политических деятелей, которые избирают самый ближайший и легчайший путь, ведущий к цели, не останавливаясь ни перед какими бы то ни было тягостями и бедствиями, могущими от этого возникнуть для других, не заботясь о том, что произойдет после, лишь бы скорее была достигнута намеченная цель. Выгнать поляков — то была цель, для нее необходимо было войско, а на войско необходимы были деньги. Если они у кого были, то разве у богатых купцов и вообще посадских, но в те времена, как нам известно, люди, копившие деньги, скрывали их, прятали в земле, а сами ходили и жили черно, показывая вид, что у них нет богатства, — иначе либо власти отнимут, либо воры и разбойники похитят, в Смутное время подавно денежным людям надобно было так поступать. Но как вытянуть денег от таких людей, чтобы потом пустить в оборот для общего дела? Добровольно отдадут немногие из них, а насильно взять нельзя, потому что они у них зарыты где-нибудь в земле. Раздражать богачей было бесполезно, да притом и сам Минин, очевидно, принадлежал к их среде, он был ‘говядарь’ — гуртовщик, продавец скота, а этот промысел отбывался людьми зажиточными. Минин обложил всех пятою деньгою (по некоторым, даже третьего), т.е. пятою (или третьего) частью состояния, но этого было мало, потому что ему, конечно, не удалось бы взять от богачей положенной части: богачи без крайней нужды не покажут, сколько у них есть того, о чем, кроме них, никто не знает, самопожертвование могло быть уделом только немногих, вроде той вдовы, которая своею искренностью, по выражению источников, всех в страх вложила, но у большинства человеческая природа должна была брать верх. И вот Минин для приобретения денег пустил в торг бедняков: за неимением у них денег, оценивали и продавали их имущества и отдавали их семьи и их самих в кабалу. Кто же мог покупать дворы и животы, кто мог брать людей в кабалу? Конечно, богатые люди. Этим путем можно было вытянуть от них спрятанные деньги. Само собою разумеется, имущества и люди шли за бесценок, потому что в деньгах была нужда, а выставленного товара было много. Конечно, нужно было, чтоб покупать и брать в кабалу было для богачей очень выгодно, только тогда они решатся пустить в обращение свои деньги. Такая мера влекла за собою зловредные последствия, изгнавши чужеземных врагов, Русь должна была накатить на себя внутреннее зло — порабощение и угнетете бедных, отданных во власть богатым. У нас под руками нет достаточного количества материалов, которые бы разъяснили нам основательно, насколько эта мера в свое время принялась и как отразилась на народной жизни в последующие времена, но известия о множестве беглых кабальных людей в царствование царя Михаила Федоровича и о тесноте, которую в посадах бедные люди терпели от ‘мужичков-горланов’, должны состоять в связи с теми средствами, к которым прибегал Минин для составления ратных и ведения войны. Вообще рука этого выборного человека была тяжела: он не жаловал ни попов, ни монастырей, хотя, как заверял, ему и являлись святые. Круты и жестоки были меры Козьмы Минина, но неизбежны: время было чересчур крутое и ужасное, нужно было спасать существование народа и державы на грядущие времена.
Если бы мы позволили себе делать заключение об отсутствии того в действительности, чего отсутствие находим в источниках, то, не видя за Пожарским никаких признаков, возвышающих его личность над уровнем дюжинных личностей, мы пришли бы к такому заключению, что Минин умышленно пригласил предводителем малоспособного князя, чтобы удобнее было самому безусловно всем распоряжаться, тем более что этот говядарь, несколько прежде ознакомившись с военным делом, показывал способности военного человека. Под Москвою в то самое решительное время, когда козаки покушались отбивать неприятельский обоз на Замоскворечье, Минин смекнул, что надобно побеспокоить литовское войско с другой стороны и развлекать неприятельские силы: он выпросил у Пожарского небольшой отряд, пригласил с собою передавшегося поляка Хмелевского, ударил на неприятельские роты у крымского двора и сбил их, содействуя, таким образом, главному делу, совершаемому козаками. Под Москвою, в битве, Минин выказал себя более Пожарского. Но признавать несомненным фактом предположение о такого рода побуждениях Минина в избрании Пожарского, при всей его вероятности, мы считаем несообразным с осторожностью, необходимою при составлении исторических выводов.
Уже указанных нами черт достаточно, чтобы признать в Минине человека большого ума и крепкой воли, человека необыкновенного. Но этим почти и ограничиваются наши сведения об этом человеке. Недавно нам досталось любопытное сведение, касающееся биографии Минина. За Волгою, против Нижнего, в нынешнем Семеновском уезде, был монастырь Толоконцевский (теперь там село Толоконцево), построенный при великом князе Василии Ивановиче бортниками. Монастырь был самостоятелен и получил от царя Ивана Васильевича жалованную грамоту. Но позже, при царе Федоре Ивановиче, игумен этого монастыря Калликст ‘проворовался и пропил всю монастырскую казну и все грамоты и документы отдал Печерскому монастырю’. С тех пор Печерский монастырь противозаконно завладел Толоконцевским. В Смутное время толоконцевские бортники жаловались на такое неправое завладение в Приказ Большого дворца Борису Михайловичу Салтыкову да Ивану Болотникову. Февраля 22-го 1612 года послан был произвести обыск некто Антон Рыбушкин. По обыску оказалось, что толоконцевцы были вполне правы, монастырь был государево строенье, а не Печерского монастыря, но нижегородские посадские старосты Андрей Марков и Кузьма Минин Сухорук, ‘норовя Феодосию, архимандриту печерскому, по дружбе и посулам, опять отдали Толоконцевский монастырь Печерскому’. При Михаиле Федоровиче бортники жаловались снова. Если верить этому документу, то Минин, как русский человек того времени, не изъят был от пороков кривосудия и посуловзимательства*.
______________________
* За сообщение этого сведения приношу благодарность Павлу Ивановичу Мельникову.
______________________
Кроме этого известия, мы не знаем ничего о его прежней, ни о его последующей жизни, не знаем, как он относился к медленности Пожарского, на которую жаловались троицкие власти, неизвестны нам способы обращения его с казною, которая была ему вверена, множество вопросов готовы явиться к нам на глаза, и на них мы не в состоянии отвечать. Мы не можем воссоздать себе вполне ясного, выпуклого образа этого замечательного человека.

IV

Скажем еще о четвертой личности, мимоходом промелькнувшей при самом окончании Смутной эпохи, — об Иване Сусанине. Мы уже изложили свое мнение насчет этой личности в статье, напечатанной в I томе Исторических Монографий и, сверх того, в качестве дополнения к означенной статье в примечании, напечатанном в 3 части сочинения ‘Смутное время Московского государства — Московское разоренье’*. Мы бы не воротились к этому предмету, если бы не появлялись в изданиях, специально посвященных русской истории, статьи, изъявляющие притязание на открытие новых, до сих пор неизвестных источников. Во 2-й книжке ‘Русского Архива’ 1871 года г. Владимир Дорогобужинов рыцарски восстает на нас за Ивана Сусанина, возмущаясь ‘покушением отнять у народа кровную заслугу его’, и требует оставить ему и другим ‘веру в Сусанина’. Если бы шло дело об одной ‘вере’, то и возражать было бы неуместно. Отчего ж не верить, если от этого тепло и приятно? Но когда собственную веру выдают нам за правду о Сусанине и когда поэтому приводят новые факты в качестве исторических, то мы считаем обязанностью подвергнуть их критике и сообразить: можно ли в самом деле признать их достоверность.
______________________
* См. также ‘Вестн. Евр.’. 1867. Сент., 36 с.
______________________
Г-н Дорогобужинов сообщает записку протоиерея села Домнина Успенской церкви Алексея Домнинского. В ней сообщаются следующие ‘народные предания’, послужившие источниками для составления рассказа о Сусанине, приложенного под названием ‘Записка, или Свод преданий’.
1) В село Домнино приезжали паны с собаками погубить царя Михаила Федоровича (к этому сделано примечание: приезжали не на санях и не в телегах, а на лошадях верхом, с собаками такими, кои по обонянию могут отыскивать след человеческий).
2) Царь Михаил Федорович спасся от панов на дворе под яслями коровьими.
3) Крестьянин Иван Сусанин был старостой в господском доме лет тридцать (протоиерей прибавляет к этому от себя, что Сусанин был старостою, это полагаю справедливо, потому что первоначально о сем слышал я от престарелого села Станкова священника, который родился и был воспитан в доме своего деда, домнинского священника Матвея Степанова, а сей был внук домнинскому же священнику Фотию Евсевьеву, самовидцу описываемого события. Он в жалованной грамоте значится дьячком и наименован Фтором. Это я знаю потому, что от того же родоначальника происхожу и имею на то документы. Домнинские старые крестьяне тоже говорили, что Сусанин был старостою).
4) Паны его мучили и кроили из спины ремни, чтобы он сказал им про царя Михаила Федоровича, но он их обманул и провел лесами и оврагами на Чистое Болото к селу Исупову.
5) Там его изрубили неприятели на мелкие части.
6) Царь Михаил Федорович сам складывал в гроб изрубленные части.
7) Сусанин погребен под церковью, и туда каждого дня ходили в старину петь панихиды.
8) Дочь Сусанина Степанида каждогодно ездила в город Москву в гости (протоиерей замечает, что, вместо Антониды, молва ошибочно называет ее Степанидою).
9) Крестьянам тогда житье было самое хорошее.
10) Мать царя Михаила Федоровича наказывала молвитинским крестьянам не обижать ее крестьян.
11) Ах, матушка наша была Оксинья Ивановна!
12) Царя Михаила Федоровича провожали крестьяне из Домнина в обозе с сеном (из опасения, замечает отец протоиерей, чтобы на дороге не случилось такой же смертной опасности, как и в Домнине).
13) Много припасено было Сусаниным про царя Михаила Федоровича ям, то есть тайных мест в земле.
14) Царь Михаил Федорович закрыт был от панов в сгоревшем овине (здесь о. протоиерей присовокупляет: ‘Должно быть и у зятя Сусанина в деревне Деревнище приготовлено было место в земле для укрывательства от набегов неприятельских. В истории о Костроме князя Козловского (1840 г., с. 157) напечатано: ‘В одной древней рукописи, находящейся у издателя ‘Отечественных Записок’, сказано, что Сусанин увез Михаила в свою деревню Деревнище и там скрьш его в яме овина, за два дня перед тем сгоревшего, закидав обгорелыми бревнами, а по-моему, за два дня перед тем сгорел овин не случайно, а нарочно зажжен, увез в свою деревню Деревнище, по-моему, Сусанин, явившийся к великой старице, вскоре по прибытии ее из Москвы в Кострому с отчетами вотчинными, нашел ее в смертельном страхе по случаю прибывших в Кострому поляков и, узнавши все ее тесные обстоятельства, сам выпросил Михаила Федоровича к себе в Домнино с клятвою сохранить его во что бы ни стало, а, привезя в Домнино, наказал зятю своему перевезти его, когда откроется удобный случай, из Домнина в Деревнище. ‘За два дни сгоревшего пред тем’ — это, кажется, означает, что Сусанин привез Михаила Федоровича только за два дня до прибытия поляков, и притом так скрытно, что никто про него не знал, кроме зятя и дочери.
15) Сусанин, по прибытии панов в Домнино, угощал их хлебом-солью.
16) Сверх того, недавно слышал я от одного старика следующий рассказ. Хотели было убить царя Михаила Федоровича паны и гнались за ним от Москвы до Костромы. ‘Там сказали ему: никто, кроме Ивана Сусанина, тебя спасти не может’. И приехали было паны в село Домнино с собаками, спрашивали Сусанина про царя Михаила Федоровича, мучили его и кроили из спины ремни, но он им не сказал про него и увез в лес да в овраги, а оттуда на Чистое Болото, там бросился было он чрез реку, но враги схватили его и изрубили на мелкие части.
Народные предания, переходя из уст в уста, от поколения к поколению, подвергаясь влиянию фантазии и случайным переделкам вследствие запамятования, сами по себе есть такой источник, который более важен для определения народного воззрения на события, чем для узнания фактической правды. В последнем отношении ими можно пользоваться только с самою крайнею осторожностью.
Каким путем переходили вышеприведенные известия о Сусанине, которые названы народными преданиями?
Тот же о. протоиерей ‘неизлишним делом считает сказать, что крестьяне села Домнина все суть недавние жильцы оного, они все переселились в него из разных селений после перехода монастырских имений в государственное ведомство, а прежде сего перехода в селе Домнине крестьян не было, зато священники в нем были тутошние все уроженцы, и притом с незапамятных времен от одного рода, а потому неудивительно, что сии предания перешли от них к крестьянам. Родитель мой (говорит о. протоиерей в выноске) и его предместник происходили от двух братьев, священствовавших в Домнине около 1700 г., Матфея и Василья Стефановых, из коих первый, Матфей, первому (родителю автора) был прадед, а второй, Василий, предместнику родителя автора был дед, а оных священников дед, тоже домнинский священник, Фотий Евсевьев, был самовидцем описываемого события’.
Значит, крестьяне села Домнина в своих народных преданиях повторяют только то, что слышали, как думает о. протоиерей, от священников, которые все происходили от одного рода.
Мы не в состоянии поверить генеалогии и последовательности священников села Домнина, но верим на слово о. протоиерею, тем более что верим и в его добросовестность: происходя из того же рода, из которого перешли в народ предания он, однако, ничего не получил от членов своего рода относительно Сусанина и его подвигов, кроме того что слыхал от двоюродного деда своего, что Сусанин был вотчинным старостою. И более ничего. Сам г-н Дорогобужинов говорит: ‘Родитель (отца протоиерея) относился довольно безучастно к подвигу Сусанина, спросили у него крестьяне — он рассказал им, что знал, не спрашивал сын смолоду, пока жив был отец, — последний не счел и нужным по собственному побуждению говорить ему об этом’. Если б нынешний отец протоиерей был менее добросовестен, ему ничего бы не стоило сказать: так я слыхал от отца и деда — и делу конец. Тут было бы фамильное предание, но он этого не говорил, он передает только то, что слыхал в качестве народных пересказов, и только полагает, что последние перешли к крестьянам от священников. Но странно! Если у священников села Домнина было так мало интереса к памяти Сусанина, что сын не слыхал о нем подробностей от отца, то как могли быть счастливее и любознательнее в этом отношении крестьяне? Если только преемственность священнического сана в селе Домнине, оставаясь в одном роде, что-нибудь да значила для сусанинской истории, то рассказы о ней должны были переходить от отцов к детям, мы же, напротив, встречаем то многознаменательное обстоятельство, что один из членов этого рода, желая сказать что-нибудь о Сусанине, должен ловить рассказы крестьян и почти ничего не в силах вынести из своей фамильной сокровищницы. Кто же поручится, что и прежние священники села Домнина передавали своим ближайшим потомкам более сведений о Сусанине, чем мог получить от своих родных почтенный отец протоиерей Алексей? Если же сомнительно, чтобы предания о Сусанине в одном и том же роде переходили от старших членов рода к младшим, то сомнительно, чтоб они и сохранились в этом роде. Сам г-н Дорогобужинов, выставив, как оружие против нас, возможность преемственного сохранения преданий о Сусанине в роде, из которого лица были священниками в с. Домнине, очень добросовестно поражает тем же оружием себя самого. Он говорит: ‘Глядя на современных нам стариков из духовенства по деревням, легко представить себе, как узко кругозором и бедно научными интересами должно было быть развитие заурядных сельских священников в конце минувшего столетия’. При таком положении всего вероятнее, что если в селе Домнине и священнодействовали лица из одного рода один вслед за другим, с самого Михаила Федоровича, то все-таки, будучи ‘бедны научными интересами’ и поэтому мало находя интереса в исторических вопросах, не могли не утратить воспоминания о старине, которой свидетелями были их предки: следовательно, уже по той причине, какую привел г-н Дорогобужинов, едва ли у них могло сохраниться предание о Сусанине. Притом сам отец протоиерей Алексей очень неясно представляет нам сведения об источниках преданий, слышанных им от крестьян. Он сообщает, что эти предания известны ему большею частью от крестьян села Домнина, ‘наипаче же таких, кои близко были расположены к его родителю (утопленному раскольниками еще в 1814 г.) и к его предместнику’. Слова большею частью наипаче показывают, что отец Алексей не все предания слышал от тех, которые были близки к его родителю и его предместнику, если так, то, следовательно, не все эти предания могли исходить из архива фамильных воспоминаний священнического рода, и хотя отец Алексей полагает, что эти предания перешли к крестьянам от лиц того рода, к которому он сам принадлежал, но это не более как предположение, тем более что добросовестный отец Алексей хотя и заметил, что многие, говорившие с ним о Сусанине, были близки к его родителю и его предместнику, однако не уверяет нас положительно, что они от последних слышали то, что рассказывали.
Читатели ясно могут видеть, что источник преданий очень мутен и неясен. Рассмотрим сами предания по их содержанию.
Отец протоиерей, говоря, что все крестьяне села Домнина недавние жильцы, и прежде сего в селе Домнине крестьян не было, объясняет, что и при Сусанине в селе Домнине не было крестьян. Г-н Дорогобужинов, ухватившись за это. говорит: ‘Вот и ответ на слова г-на Костомарова: если поляки пришли в село Домнино, где находился в то время царь, то уж конечно нашли в этом селе не одного Сусанина, который был притом житель не самого села, но выселка. В таком случае они пытали бы и мучили не одно лицо, а многих’. Отчего же не допустить, замечает г-н Дорогобужинов, что в момент подвига Домнино было не село с десятками или сотнями жильцов, а просто помещичья усадьба, приказанная одному крестьянину Сусанину? Но разве была возможность, чтобы в помещичьей усадьбе тогдашнего знатного боярина был всего-навсего один человек и чтобы при этом там находился сам боярин, да еще какой боярин — тот, кого избирали в цари! Это утверждать было бы до крайности нелепо, и вот думают замазать эту нелепость другой. В ‘Записке, или Своде преданий’, составленном отцом Алексеем, рассказывается, что Михаил Федорович был в Костроме (где ему и подобало быть по истории), вдруг ‘враги царства русского’ прибыли в предместье Костромы, и в это время явился Сусанин, управитель-староста домнинской вотчины, и сказал Марфе Ивановне: ‘Отдай мне Михаила Федоровича, я сохраню его для святой России’ и пр. Михаил Федорович с согласия матери, в крестьянской одежде выехал из города и прибыл в Домнино ночью же, без всякой огласки. Здесь он тотчас скрылся на дворе в подземном тайнике и закрыт был коровьими яслями, а Сусанин каждый раз с самого раннего утра до позднего вечера уходил в лес рубить дрова. Мы не знаем — предание ли это или это, как и вероятно, комментарии отца Алексея на предания (в числе преданий это не помещено), во всяком случае измыслить такой исторический роман могли только люди, мало сведущие в истории. Едва ли сообразно с бытом и обычаями времени, чтоб от опасности бежали из города в необитаемую усадьбу, тогда как, наоборот, заслышавши о приближении врагов, люди из сел и деревень бежали в города? Сообразно ли с здравым смыслом, чтобы мать юноши, кандидата в цари, отпустила его с одним крестьянином Бог знает куда? И когда это было и какие это были враги? В ‘Записке, или Своде преданий’ говорится, что это происходило после того, как ‘в Москве все чины соединились в одну думу: быть царем Михаилу Федоровичу Романову, весть сия о предназначении Михаила Федоровича на царство скоро донеслась в неприятельскую армию’, не опуская из виду главной цели: покорить Россию польской державе, там, в воинском совете, положили послать отряд смелых охотников в Кострому для погубления Михаила Федоровича, и эти ‘известия как о назначении Михаила Федоровича на царство, так и о посланных польских злодеях для погубления его, дошли до Марфы Ивановны в то самое время, когда враги царства Русского прибыли уже в предместье Костромы и чрез своих доброхотов изыскивали средства к исполнению своего намерения’. Но после избрания Михаила (22 февр.) до прибытия послов в Кострому (10 марта) никак не могла дойти весть в Польшу (а неприятельской армии в России не было), не могли, вследствие этого, послать в Кострому отряд смелых охотников, и смелые охотники не могли дойти до Костромы, наконец, нам достоверно известно, что Марфа Ивановна получила весть об избрании сына чрез послов, прибывших в Кострому с значительным отрядом, который был бы в состоянии защищать новоизбранного царя удобнее, чем крестьянин Сусанин. Если б все это было в самом деле народное предание (в чем мы сомневаемся), то оно не имело бы никакой фактической достоверности, а если это комментарий, то он показывает столько же невежество, сколько большую несообразительность его составителей.
В так называемых ‘народных преданиях’ мы видим четыре признака подобных, но не тождественных, явно относящихся к одному и тому же главному моменту и взаимно себя уничтожающих. No 2 народных преданий (см. выше) говорит, что царь Михаил Федорович спасся от панов на дворе под яслями коровьими, No 12 говорит, что царя Михаила Федоровича провожали крестьяне из Домнина, в обозе с сеном, No 13 говорит о тайных ямах, вырытых Сусаниным в земле заранее про царя Михаила Федоровича, No 14 говорит, что царь Михаил Федорович был закрыт от панов в овине. Отец Алексей в своем своде преданий прибегнул к способу, крайне несостоятельному с точки исторической критики. Он сближает два из признаков в один момент — коровьи ясли и ямы, а остальные прикидывает к различным, вымышленным для этой цели, событиям, между тем для всякого, кто будет смотреть на это беспристрастно, без заранее предвзятой веры, слишком ясно, что все это не более как видоизменения одного и того же представления, которого смысл состоит в том, что царь Михаил Федорович по приближены врагов куда-то спрятался, затем уже та и другая фантазия, по своему вкусу, сочиняла для этого и коровьи ясли, и обоз с сеном, и ямы, и овины. Такие варианты — самое обыкновенное и почти неизбежное явление в народных пересказах. Простодушный составитель свода преданий, наперед задавшись слепою верою в несомненную достоверность того, что говорят ему предания, заботится только о том, чтоб каждому признаку отвести приличное место, но историческая критика не может удовлетворяться таким произволом. Это в некотором роде напоминает особенности древней римской истории, где подобные составители сводов преданий создавали различные события, похожие одно на другое, однако наука, разработавшая римскую историю в лице Нибура и его ученых преемников, не иначе понимала подобные сказания, имевшие вид различных событий, как видоизменения одних и тех же первоначальных представлений.
Несообразность с истиной народных преданий о Сусанине, с которыми нас знакомят во 2-й кн. ‘Русского Архива’ 1871 года, видна во всем. ‘Паны мучили Сусанина и кроили у него с спины ремни, чтоб он им сказал про царя Михаила Федоровича, но он их обманул и провел лесами и оврагами на Чистое Болото к селу Исупову’. Есть ли какая-нибудь физическая возможность человеку, с которого кроили ремни, ходить несколько верст! Статочное ли дело, чтобы в боярской усадьбе не было, как толкуют, живой души, кроме Сусанина? Если бы Сусанин был так близок царю Михаилу Федоровичу, возможное ли дело, чтоб царь только через восемь лет наградил семью его и притом таким скудным образом? А каждогодние поездки дочери Сусанина в Москву в гости? К кому она ездила в гости? К царю? Здесь чересчур видно крестьянски-патриархальное представление об условиях жизни! Обратим, наконец, внимание на то, что ‘Сусанин погребен под церковью и туда каждого дня ходили в старину петь панихиды’. Если так, то, значит, под церковью был погреб. Действительно, о. протоиерей говорит: ‘С южной стороны под придел Успения Божией Матери построен был только вход, дверь коего от долговременности так была угружена в землю, что при сломке церкви виден был верхний косяк. Предание же говорит, что туда подцерковь ходили петь панихиды’. И в самом деле, после разборки церкви, под приделом Успения Божией Матери, в том же 1831 году при взрытии могилы для умершего младенца в глубине земли открыт был гроб и в нем остатки мужеского тела: ‘Череп и волосы были целы, а в изголовье была найдена фарфоровая чашка с яркими на выпуклости цветами. Думать должно, что тело сие было похоронено у самой церковной стены, при распространении же церкви закрыто было приделом Успения Божией Матери. На всем пространстве, какое занимала церковь своим зданием, кроме означенной, ни одной могилы не открыто’. Отец протоиерей не говорит нам прямо, что это Сусанин, но оставляет читателям самим догадаться. ‘Что касается могилы, найденной мною в 1831 году, — замечает он, — то совершенно не лгу, и сохрани меня Боже лгать при конце жизни на истину, хотя на историческую’. Но если это Сусанин, то как попала в гроб его чайная чашка? В то время не только у крестьян — у бояр не было такого рода вещей, да и не было в них нужды! Очевидно, могила — времени более позднейшего. Заметим, что если над могилою Сусанина служили панихиды, а потом перестали, то это значит, что и воспоминания о нем исчезли у священников.
Нельзя не поблагодарить отца Алексея за сообщение публике этих преданий. Повторим, что нимало не сомневаемся в его добросовестности не только относительно преданий, но и относительно составленной им записки, или свода преданий. Веря им вполне, он сшивал их произвольно, починял заплатами собственные измышления и поступал добросовестно: не его вина, что он не умел иначе относиться к этим материалам и обращаться с ними, не его вина, что распространить короткие и отрывочные сказания силою своего воображения для него не значило ‘лгать на истину, хотя на историческую’.
Но какого рода эти предания: древние ли они или сравнительно позднейшего изобретения и могут ли они в какой бы тони было степени указывать на действительно совершавшиеся факты?
Г-н Дорогобужинов сильно хочет опровергнуть высказанное в статье ‘Иван Сусанин’, напечатанной в I томе ‘Исторических Монографий и Исследований’, мнение о том, что книжные вымыслы могли распространяться в народе. Но он неточно говорит будто в этой статье вообще ‘предание о Сусанине’, если оно есть в народе, непременно признается пришедшим из книг, разобранных по отношению к Сусанину в этой статье. Не о предании вообще там говорилось, а о том образе, в каком излагалась в книгах история Сусанина.
Предания, сообщенные о. протоиереем, отличны от этой истории и не заимствованы целиком прямо из тех книг, о которых шла речь, но и это не упрочивает, однако, за ними древности, не освобождает их от влияния книжности на их составление и еще более — не дает им никакого права занять место между источниками русской истории. За происхождением их нет ни признаков, ни доводов древности, они не истекают из архива фамильных преданий священствовавшего рода, иначе отцу протоиерею нечего бы упираться на них: ему достаточно было привести то, что он слыхал не от крестьян, а от своих родных, да, наконец, мы думаем, что если бы предания о Сусанине интересовали членов священствовавшего рода, то ранее отца Алексея нашелся бы кто-нибудь из этого рода, который написал бы то, что знал, если не для себя, то для других. Не заимствовавши этих преданий из фамильных родовых воспоминаний священников, крестьяне села Домнина не получили их и в качестве местных воспоминаний от своих предков, сам же о. Алексей полагает, что они, как люди недавние, могли слышать об этом только от священников.
Жители окрестностей Костромы, естественно, должны знать имя Сусанина. Во-первых, существуют крестьяне, пользующиеся льготами за подвиг Сусанина, во-вторых, в Костроме есть памятник с барельефными изображениями события в том виде, в каком его рассказывали книжники. Конечно, очень многие из окрестностей бывали в Костроме и видали этот памятник, слыхали, что такое он означает и для чего поставлен, а тем самым знакомились, хотя в основных чертах, с историей Сусанина. Всякий, учившийся на Руси истории, наверно знает о Сусанине, а в Костроме, где с его именем соединяется местный интерес, вероятно, знает о нем всякий грамотный, от грамотных узнают и неграмотные… Тут не нужно никакого Макферсона, как говорит г-н Дорогобужинов. Проникая в сельский народ, эта история, естественно, облеклась в образ предания и видоизменилась сообразно крестьянским представлениям: ясно, что ясли, обоз с сеном, овин, собирание собственными руками царя частей тела, поездки Степаниды в Москву в гости — все это измышления крестьянской фантазии при неизбежном влиянии крестьянского кругозора.
Итак, после напечатанной во 2-й кн. ‘Р. Архива’ статьи ‘Правда о Сусанине’ мы знаем об этом лице не больше того, сколько прежде знали, а именно: что в 1619 году Богдан Сабинин получил от царя Михаила Федоровича обельную грамоту за своего тестя Ивана Сусанина, которого польские и литовские люди пытали, желая доведаться от него, где находился царь Михаил Федорович, и, не допросившись, замучили до смерти*. Затем всякие подробности, выдуманные и, как оказывается, до сих пор выдумываемые, следует выбросить из истории, — подобно тому, как и многое еще придется выбросить из отечественной истории, если дружно приняться чистить авгиеву конюшню.
______________________
* Известный наш этнограф С.В. Максимов, сам будучи родом из Костромской губернии, сообщал нам, что слышал на своей родине такое предание о Сусанине, что злая судьба постигла его не в Домнине, а где-то на дороге, по которой он шел в гости к своей дочери, отданной замуж куда-то в иную сторону. Поляки встретили его, стали допрашивать и замучили. Это предание приблизительно согласуется с тем предположением, которое высказано было нами в III части сочинения ‘Смутное время’, именно, что Сусанин скорее мог быть замучен не вблизи Костромы, а где-нибудь поближе к Волоку, где зимою 1612/1613 гг. несколько времени находился польский лагерь, из которого, по военному обычаю, посылались разъезды — хватать ‘языков’ и собирать вести. Впрочем, мы не выдаем своих предположений за несомненные факты. Предположения бывают полезны только как нити, по которым, при удаче, можно иногда добираться до истины.

——————————————————————————————-

Опубликовано: Собрание сочинений Н.И. Костомарова в 8 книгах, 21 т. Исторические монографии и исследования. СПб., Типография М.М.Стасюлевича, 1903. Книга 5, Т. 13. Личности смутного времени. С. 467-491.
Исходник здесь: http://dugward.ru/library/kostomarov/kostomarov_lichnosti_smutnogo_vremeni.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека