Летопись неистовых волшебств
1. ‘Куда ты скачешь, верный конь?..’
Слившийся навеки с медным конём и медным змием, куда несётся сей властелин Сенатской площади? Сей кощунник, глумившийся над верою предков на ‘всешутейших соборах’- и бивший исступленно земные поклоны пред святыми образами? Сей хладнокровный убийца, не пощадивший жизней полутора сотен тысяч своих подданных, на чьих костях и крови утвердился град в честь святаго Петра (да что там простолюдины: с ледяным спокойствием позволивший умертвить собственного сына),- и бросившийся в ледяную воду, дабы спасти погибающих матросов. Безусым отроком принявший власть над неустроенной, раздираемой смутами землёй,- и зрелым мужем предъявивший миру могучую империю от Тихого океана до Варяжского моря. Куда он скачет?
Он скачет на Полдень, на Полночь, на Заход и на Восход во все стороны света.
Он терзаем манией освоения мирового простора, ему, флотостроителю, далеко видно во все концы планеты. Ему мало Чёрного моря и проливов турецких. Он слышит шум прибоя на брегах Индийского океана- и снаряжает дорогостоящую Великую Северную экспедицию,- затея безумная по тем временам. Он предощущает величие Русской Америки- от Аляски вниз, вниз по меридиану вдоль всего пенобурунного берега. Он предчувствует, как обогатилась бы русская культура, начав взаимодействовать с древними культурами ‘поганоязычных’ народов- буддийской, индуистской, мусульманской.
Но что заставило великодержавного демона вздыбить скакуна, от чего отшатывается он, заслоняясь медною десницей?
От ужасов несбывшегося и от сбывшихся ужасов.
Четверо его потомков-престолонаследников взойдут на трон после насильственных переворотов, шестеро умрут насильственной смертью. И ни один не услышит зов мировых ветров, ни у одного не запульсирует в характере океанического размаха воображения. Будут бездарно биться с Турцией за проливы, бездарно проигрывать Цусиму, бездарно продавать за полушку Аляску. Бездарно направят Россию по уныло-прусскому пути, расцвеченному блёстками ‘французистости’, спуская природные богатства за раззолоченные кареты и напудренные парики.
Император… В этом слове сплавлены блеск коротких римских мечей и дворцовое византийское кознедейство. Но заметить орлиным взором со шпиля Адмиралтейства двуглавого орла на цитадели Константинополя и убедиться, что перепорхнул оный и на Российский императорский герб- малоубедительно. Потребны подобающие предания о многовековом величии. В Риме- Колизей, форум императора Траяна, Аппиева дорога, развалины сотен дворцов. А что у нас- нет, не на месте Санкт-Петербурга, тут всё ясно,- хотя бы на месте Москвы, Ярославля, Смоленска? Что здесь было три тысячи лет тому назад?
Там, на брегах Тибра,- скрижали истории, римское право, длинный перечень античных словесных творений. А здесь что? Неужели до Нестора-летописца нет никаких свидетельств имперского величия? И ежели впрямь византийские хронисты упоминают деяния славян, начиная с пятого века до Рождества Христова,- неужели у нас за полтора тысячелетия- ни строки? И ежели ходил вещий Олег под стены Царьграда, так, может быть, мы и с римскими легионами в древности сходились на бранных полях?
Там- стройный пантеон языческих божеств, злых и добрых духов, а у нас- где оные? Разве что мелькнёт то какой-то Лад в песне, то безызвестный Чур в присловице, то водяной в сказке, то русалка, то леший…
Медный исполин скачет во все стороны Времени, не в силах воплотить имперские посягновения в приличествующие образы и формы.
Ах, кабы знал Петр Великий, кабы ведал, что самые тайные его помыслы отзовутся в следующим за ним поколении. Отзовутся и даже воплотятся- но не в трагедиях, увы, не в подносных одах, увы, не в творениях историков наподобие появившейся в 1767 году ‘Российской истории’ Фёдора Эмина, где доказывалось, что славянские посланники вели переговоры с самим Александром Македонским. Воплотятся гротескно, ирреально, несуразно в фантастических сочинениях одного мелкопоместного дворянина и двух честолюбивых разночинцев.
2. Два века забвения
Вглядываясь в вереницу причудливых фигур, порождённых воображением Левшина, Чулкова, Попова, современный читатель удивляется и недоумевает. Европа, заполоненная в древности славянскими племенами,- ладно, такое ещё можно понять. В конце концов, балтийские славяне и впрямь населяли обширные пространства, включая современную Германию (лужицкие сербы и поныне обитают там). О славянских обычаях и нравах оставили бесспорные свидетельства и Саксон Грамматик, и Адам Бременский, и Гельмольд, и другие почтенные авторы Но псевдоисторический антураж в ‘Русских сказках’, в ‘Пересмешнике’, в ‘Старинных диковинках’, но мешанина из названий племён, реально существовавших- и выдуманных, но смещение в пространстве и времени имён, фактов, событий- как понять сие? Почему авторы пересказывают ситуации то из ‘Тысячи и одной ночи’, то из ‘Похождений Гаруна аль-Рашида’, то из рыцарских средневековых романов- и не боятся, видимо, упрёков в плагиате? А чего стоят все эти расхожие пираты, кораблекрушения, переодевания, роковые нечаянные встречи. Все эти бесконечные бутафорские волшебства, где герои, побывав под личиною жабы или стряхнув с себя кору дуба, вцепляются друг в дружку, жаждая немедля рассказать каждый свою одиссею превращений?
Потомки- и в веке девятнадцатом, и в двадцатом- сурово отнеслись к волшебно-богатырским писаниям нашей троицы. Николай Полевой в трёхтомной ‘Истории русской литературы’ их даже не заметил. Иван Сахаров в ‘Обозрении русских народных сказок’ осудил как ‘произвольные выдумки’ (хотя и сам грешил ‘подновлениями’ сказок). Владимир Савченко в замечательном труде ‘Русская народная сказка’ попросту от них отмахнулся.
И в результате- двухсотлетнее забвение ‘старинных диковинок’.
Но справедлив ли был суд потомков? Думается, несправедлив. Во-первых, потому, что понятие авторства в веке восемнадцатом ещё только намечалось, тем более в таком ‘низком’ жанре, как проза для купцов, крестьян, мастеровых. Не осуждаем же мы ныне Пушкина за то, что поэма ‘Руслан и Людмила’ соткана по канве левшинских ‘Русских сказок’. Или Грибоедова, ‘перетянувшего’ к себе в ‘Горе от ума’ и Чацкого, и Фамусова, и Молчалина из романа ‘Семейство Холмских’ Бегичева (там есть ещё и героиня Хлестова!)
Во-вторых, большинство авторов только ещё складывающейся русской прозы вообще не выставляло своих фамилий на титул. И ‘Пересмешник’, и ‘Русские сказки’ выходили безымянными, их авторов путали ещё и в нашем столетии.
В-третьих, наши творцы волшебно-богатырских фантазий на тему российской и всемирной истории не скрывали, что источник их вдохновение- европейская, прежде всего французская литературная сказка эпохи Просвещения, то есть сказка, где уже господствовал причудливый мир восточных сказаний, вернее, подражаний оным, достаточно упомянуть ‘Историю персидского султана и его визирей’ (1707), ‘Тысячу и один день’ (1710- 1712), ‘1001 четверть часа, татарские сказки’ (1712), ‘Чудесные приключения мандарина Фум-Хоама, китайские сказки’ (1723), ‘1001 час, перуанские сказки’. Эти чудеса наложились на ‘стремление к литературной игре, литературному маскараду, самопародирование, в принципе характерное для салонной культуры’, как подметил недавно А.Строев в предисловии к сборнику ‘Французская литературная сказка XVII- XVIII веков’. Если учесть, что и для России, и для Европы понятия перевод- пересказ- оригинальное сочинение, как правило, совпадали, то легко заключить: упрёки в адрес Левшина, Чулкова, Попова были несостоятельны. Гораздо полезней уяснить суть их творчества применительно к вехам жизненного пути.
3. Кое-что о попутчике буржуазии
Василий Левшин, появившийся на свет в 1746 году по Рождеству Христову, был младше Попова на четыре года, Чулкова- на двенадцать, но пережил обоих на целое поколение и закончил счастливую жизнь уже при НиколаеI. Был он мелкопоместным дворянином, родословие вёл, как было модно в описываемые времена, от ‘иностранного князя Сувола’, пожаловавшего на Русь в 1365 году. Деток у счастливца было аж шестнадцать, и для их услаждения и возвеличения сочинил он сначала ‘Родословную книгу благородных дворян Левшиных’ (1791), а позднее ‘Историческое сказание о выезде, военных подвигах и родословии благородных дворян Левшиных’ (1812). В первой книге величественный фамильный герб увенчан масонскою шестиконечной звездой, во второй- поскольку времена изменились- уже пятиконечной.
Величайшим тружеником был этот член санкт-петербургского Вольного экономического общества и Италианской Академии наук, сочинившим не менее 90книг,- по большей части необходимых для житейского обихода. В эпоху нынешних экономических расстройств и неурядиц даже заголовки левшинских книг звучат как гимны нашим прапрапрадедам: ‘Словарь коммерческий, содержащий познание о товарах всех стран, и названиях вещей главных и новейших, относящихся до коммерции, также до домостроительства, познание художеств, рукоделий, фабрик, рудных дел, красок, пряных зелий, трав, дорогих камней и проч.’, ‘Ручная книга сельского хозяйства всех состояний’, ‘Полное наставление, на гидростатических правилах основанное, о строении мельниц каждого рода: водяных, также ветром, горячими парами, скотскими и человеческими силами в действие приводимых’, ‘Книга для охотников до звериной, птичьей и рыбной ловли’, ‘Карманная книжка скотоводства’, ‘Красильщик, или Настоятельное наставление о искусстве крашения сукон, разных шерстяных, шелковых, хлопчатобумажных и льняных тканей, пряжи и проч.’. За эти-то и прочие работы, заметим в скобках, Левшин удостоился в 30е годы нашего несентиментального века звания ‘технического консультанта мелкопоместного дворянства’ и ‘попутчика буржуазии’, звания, возложенного на него, яко венок на надгробие, литератором В.Б.ШкловскимПодробнее см.: ШкловскийВ.Б. Чулков и Левшин. Л., 1933..
Левшинские естественнонаучные труды столь основательны и многочисленны, что никому и в голову не могла прийти мысль о его авторстве книги ‘Русские сказки’ (1780- 1783), и их продолжении ‘Вечерние часы, или Древние сказки славян древлянских’ (1787- 1788) Только утончённый стилист мог бы выявить взаимосвязь этих двух сочинений с интонациями переводчика трёхтомной ‘Библиотеки немецких романов’ (переведена, как значится на титуле, ‘с Берлинского 1778 года издания, ВСЛ. ЛВШНМ’). Равно как и со стилистикой переводов ‘Чудес натуры’ (1788), ‘Слова натуральной магии’ (1795), ‘Открытых тайн древних магиков и чародеев’ (1798- 1804). Но в екатерининскую эпоху понятия стиля и интонации в прозе только ещё нарабатывались. Впрочем, свет не без мудрых обличителей безнравственности. В 1786 году архиепископ Платон объявил ‘сумнительными и могущими служить к разным вольным мудрствованиям, а потому к заблуждениям и разгорячению умов:
…18.Русские сказки, содержащие древнейшие повествования о
славных богатырям… 10частей.
19.Сказки духов. 6частей.
20.Библиотека немецких романов. 3части…’
Ежели учесть, что ‘Сказки духов’ перевёл тоже Левшин, то можно токмо удивляться: ведь в самое яблочко попал стрелою владыка!
Так и остался Василий Алексеевич в памяти современников выдающимся экономистом сторонником Русско-американского торгового альянса (эх, и поселе не сбылось!)- и никому не известным беллетристом. И лишь в наши времена выясняется, что Левшин- основатель русской исторической прозы, что он первым придал ей эпическое начало, обратив взор на былинные времена времён Владимира Красное Солнышко (см., например, предисловие Е.А.Костюхина ‘Древняя Русь в рыцарским ореоле’ к сборнику ‘Приключения славянских витязей: Из русской беллетристики XVIIIвека’).
Левшин гордился, что принадлежит к сословию, кое дало России Державина, Сумарокова, Хераскова, потешался над выскочками-разночинцами, пытавшимися всеми правдами и неправдами ‘вырастить’ древо родословия, обзавестись гербом и мундиром. Но описания пантеона языческих божеств он заимствовал у сына солдатского Михаилы Чулкова и сам кое-что сюда добавил. Но его повесть ‘Досадное пробуждение’- предшественница гоголевской ‘Шинели’. Но писал он для разночинцев, для простого люда. Недаром же в десяти частях ‘Русских сказок’ есть и бытовые сказки, и притчи, и любовный роман (‘Приключения Любимира и Гремиславы’). Писатель тонко чувствовал духовные запросы народа. И народ инстинктом ощутил значение левшинских фантазий: ‘Русские сказки’ переиздавались четырежды- успех по тем временам небывалый!- и после многажды воспроизводились в лубке.
4. ‘Кого сей памятник печальный покрывает…’
Теперь, читатель, настало время раскрыть вторую книгу третьего тома ‘Библиотеки’ там, где воспроизведён портрет молодого Михаилы Чулкова, сына Дмитриева.
Это красавец с тонким нежным лицом и проницательными глазами, этот сын солдатский, сумевший пробиться в разночинную гимназию при Московском университете (была ещё и гимназия благородная) этот честолюбец, который выслужит себе дворянский мундир, этот актёришко придворного театра,- как он чувствует себя, подав в 1765 году прошение всепресветлейшей, державнейшей, всемилостивейшей государыне, в коем умоляет сделать его камер-лакеем? Кем он себя ощутит, когда по прошествии нескольких недель получит ‘вседневную лакейскую годовую ливрею, да трёхгодовую епанчу, да шляпу пуховую с позументом золотым широким’? Холуем, умеющим вползти в доверие господ? Лизоблюдом, наловчившимся хранить державные тайны? О, не так всё просто, не так. Пользуясь положением дворцового слуги, он хочет напечатать первые две части своего ‘Пересмешника’. Причём напечатать с посвящением гофмаршалу двора К.Е.Сиверсу, благодетелю, в чьих руках был придворный театр, однако рассчитывает сочинитель на успех среди всех слоёв общества.
Замысел Чулкова вполне удался. Он и года не протомился в лакеях, а уж ‘пересмешник’ выпорхнул на свет, о книжке заговорили повсеместно. Да и как не заговорить, если повествование затеяли два молодых повесы, по очереди рассказывающие диковинные истории: один житейские, бытовые, игривые, порою в духе ‘Декамерона’, другой- волшебные, где герои то и дело сталкиваются с чудовищами и, разумеется, одолевают оных. О, Чулков не зря зачитывался в юности и Бовою Королевичем, и Петром Златых Ключей, и Ерусланом, и Фролом Скобеевым, не зря, по его собственному утверждению, 40 раз переписал Бову.
Успех ‘Пересмешника’ был ошеломляющим. И Чулков увольняется из лакеев, сдаёт на склад ливрею, епанчу, шляпу с позументами. Ан нет! Вскорости выясняется, что опять надо тянуть служебную лямку, на сей раз в должности придворного квартирмейстера, в коей он пребывал до 1770 года. Подневольные, конечно, два с половиною года, но и благословенные тож. Опубликованы ещё две части ‘Пересмешника’ и написана последняя, пятая. Произвёл фурор в обществе роман ‘Пригожая повариха, или Похождения развратной женщины’. Придуманы и выпускаются еженедельник ‘И то и сё’ и ежемесячник ‘Парнасский щепетильник’- сатирические издания, высмеивающие пороки общества и литературных недругов Чулкова- Василия Лукина, Василия Майкова, Фёдора Эмина. Отдано в печать ‘Собрание разных песен’ (до конца столетия оно будет трижды переиздано). И что не менее важно- в типографии Академии наук оттиснуты 600 экземпляров ‘Краткого мифологического лексикона’ (1767).
Робкую попытку населить русский Олимп на манер греческого предприял ещё в ‘Синопсисе’ Иннокентий Гизель. То было во второй половине XVII века. ‘Древнее многобожие России, сходствующее с греческим и римским’ разрабатывал Михайло Ломоносов. А закончил эту работу Михайло Чулков, опубликовав после лексикона за двадцать последующих лет ‘Весьма краткое известие о мифологии’, ‘Словарь русских суеверий’, ‘Абевегу русских суеверий’ (см. ‘Сказания о чудесах’) Эти работы были встречены при дворе благожелательно. Дочери Петра уже мало было убедиться, ‘что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать’. Хотелось, чтобы русские герои стали вровень с героями скандинавской ‘Старшей Эдды’, германских ‘Нибелунгов’, старинных английских баллад.
В 1770 году Чулков бесповоротно решил продолжать карабкаться вверх по служебной лестнице, начиная с должности канцеляриста правительствующего сената. Через два года он станет секретарём Коммерц-коллегии, ещё через десять лет выпустит 21 том ‘Исторического описания российской коммерции’. И наконец, наконец-то сбылось, надворный советник Чулков стал коллежским ассесором и внесён в Дворянские книги Московской губернии. Да, стал тем самым ‘новомодным’ дворянином- с правом ношения ‘кафтана красного с воротником и обшлагами железного цвета’. Это случилось за двенадцать лет до его кончины, увенчанной эпитафией:
Кого сей памятник печальный покрывает?
Увы! Чулкова прах под сим опочивает.
Чулкова- друга Муз, защитника сирот:
Кто кроткая души, трудов бессмертных плод
Принёсши, облетел, как древо сил лишённо.
Но где награда?.. Там… Здесь всё мечта, всё тленно.
Каков же вклад этого противоречивого человека в отечественную литературу? Парнасского щепетильника, сиречь торговца мелочным товаром, который, ёрничая, обзывал себя ‘животным сокращённым’, жалкою лягушкою, а то вдруг, как Петр Великий, единым взором оглядывал все мировые порты, судьбы народов, империй, материков. Он первым осознал всерьёз значение мифотворчества. Первым, хотя и в формах гротескных, пародийных, заговорил о русской старине, опередив кое в чём даже Левшина, хотя явно уступал ему в сюжетосложении… Наконец, первым начал тяготеть к нравоописательству, к психологизму. Вспомним историю юного злосчастного Асколона, наказанного за попытку кровосмешения и долгим пребыванием в тюрьме, и превращением в кентавра: некоторые описания его характера заставляют вспомнить Достоевского.
5. ‘Лице, как бедная раскольничья икона…’
Портрета Михайлы Попова, сына Иванова, до сих пор не обнаружено. Сведения об нём чрезвычайно скудны. О наружности можно судить по вынесенной в подзаголовок строке из стихотворения Чулкова, посвящённого своему приятелю-разночинцу. Тот имел ‘чахотный образ’, росточком был чуть поболе полутора метров, но в этом слабом теле жил могучий дар сочинительства! Он подготовил сборник ‘Российская Эрата, или Выбор наилучших новейших российских песен, поныне сочинённых’. Был автором первой русской комической оперы ‘Анюта’. Дерзнул вступить в единоборство даже с божественным Торквато Тассо, переведя его поэму ‘Освобождённый Иерусалим’.
Как и Чулков, Попов был придворным комедиантом, затем помогал старшему наставнику заполнять страницы еженедельника и ежемесячника, пока те не отдали Богу душу, сочинил ‘Краткое языческое баснословие’. Перевод с французского сборника ‘персидских сказок’ с нехитрым названием ‘Тысяча и один день’ помог Попову в сочинительстве волшебно-богатырской повести ‘Славянские древности’ (второе издание названо ‘Старинные диковинки’). Если Чулков мог ни с того ни с сего отставить в сторону главного героя, того же Силослава, то у Попова такое решительно невозможно. Он зорко следит за поддержанием необходимых кондиций в сюжете, выставляет не одного, а нескольких героев, переносит действие в разные концы света. Но главное, он замахивается не на чудовищ, но на вселенское зло, олицетворяемое злодеем-волшебником Карачуном. Тема эта всерьёз зазвучит лишь спустя столетие,- вон как далеко заглядывал умерший в пушкинском возрасте Михайло Попов.
6. Во все концы пространств и времён
Шесть столетий русская фантастика была рукописной, а это значит, неведомой широким народным массам. Переосмыслив европейский рыцарский роман, расцветив его дивными соцветиями из отечественного вертограда выдумки и мечты, Левшин, Чулков и Попов вручили народу сборники фантастики печатной, ещё пахнущие типографской краскою. Вручили летопись неистовых волшебств.
Под занавес зададимся вопросом: встречались ли при жизни Чулков вкупе с Поповым- и Левшин? Мемуаров они не оставили, тут кромешная тьма.
Одно известно: о заочной встрече Левшина и Чулкова позаботился… всё тот же архимандрит Платон. Нумером двадцать первым в суровом его документе значится ‘Собрание российских песен’- замечательный труд Чулкова, изданный Новиковым.
Но вот уж где наверняка встретилась наша троица- так это на открытии памятника Петру в 1782 году. К этому сроку не вышла лишь пятая часть ‘Пересмешника’, все остальные ‘диковинки’ были опубликованы и зачитаны народом до дыр.
Дул свежий ветер с Невы. Над Сенатскою площадью, запруженной нарядной публикой, катился гром оркестров, пушки ухали, взрывались петарды.
Вот здесь-то наверняка и повстречалась наша троица- и друг с другом, и с Его Императорским Величеством всемилостивейшим государем Петром Великим, императором и самодержцем Всероссийским, скачущим во все концы пространств и времён.
Юрий Медведев