Летней ночью, Белорецкий Григорий, Год: 1904

Время на прочтение: 20 минут(ы)

Г. П. Белорецкий

Летней ночью

Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. В двух томах. Том второй
Свердловское книжное издательство, 1956
Уже поздно — одиннадцатый час, а у Спиридона Леванина только еще ужинают. За столом сидит его жена, Елена, и лядащий мужичонко Касьян, который служит у Спиридона в батраках. У Спиридона, заводского рабочего, нет времени для работы по хозяйству, и потому он в горячее время года нанимает батрака. Самого Спиридона нет,— сегодня он загулял и потому вернется домой не ранее полуночи. Елена надеялась было, что он вернется рано, и по возможности оттягивала время ужина, но потеряла надежду и решила поужинать без мужа. Она сердито ходит от стола к печке, сердито ест и так же сердито рассказывает Касьяну новости заводского дня.
— Митрий опять бабу избил… Сегодня в бане показывала,— места живого не осталось, синяк на синяке.
— Дикая сторона! — вздыхает Касьян. — Сибирь-матушка…
Касьян — из ‘Расеи’ и потому к заводу, его населению и жизни относится с презрением. Говорит он ‘по-расейски’, на ‘а’, и его мягкая речь резко отличается от грубого голоса Елены, жестоко упирающей на ‘о’.
— Арина жалиться хочет,— продолжает Елена.— Не могу, бает, больше терпеть, он меня, бает, жизни решит… Это, бает, супостат, а не муж… Да и что в самом деле терпеть от всякого идола?
Этот вопрос довольно сильно задевает и самое Елену: Спиридон во хмелю тоже дает рукам волю.
— Да на них, чертей, и управы-то не сыщешь. Вон Петровна намедни мужа с сударкой в леске накрыла. Ну, пожалилась старшине: закон, дескать, муж нарушает. ‘Поучи, бает, будь отец родной, посади ты его, анафему, хоть дня на три в холодную. Да и сударку-то тоже поучил бы, потому с чужими мужьями спать тоже закону нет…’ А старшина и удумал: возьми и посади в темную и мужика и сударку, да обоих вместе… Ну, не язва?.. Петровна — к земскому: так и так, мол. А земский руки в боки да ха-ха-ха… Над нами же и смеются…
Физиономия Касьяна расплывается в улыбку, но он благополучно побеждает некстати охватившую его смешливость, качает головой и опять вздыхает.
— Дикая сторона… Сибирь-матушка… В Расее этого нету.
Елена рассказывает еще один эпизод из вековечной войны баб с мужьями и опять приходит к выводу, что на них, нынешних мужиков, управы нет и что бабам в нынешнее время житье — чистая каторга.
— Что же ты не ешь ничего? — перебивает ее Касьян.
— До еды ли тут… Ты думаешь, он какой придет? Зверь ведь зверем…
Трапеза приходит к концу. Касьян широко крестится и вылезает из-за стола.
— Покорно благодарю за хлеб, за соль,— говорит он.— Сибирь-матушка!.. Не люди, а звери. Ровно волки… Не то что мужики, а мальчишки-то — чистые разбойники. Его от земли не видать, а он уж что-нибудь супротив тебя злоумышляет… Намедни я еду с дровами, а мальчишка давай в меня камнями пушить. ‘Эй,— кричит,— расейска вошь!’ Посейчас рука ноет… Проклятой от бога народ…
Касьян глубоко, от всей души ненавидит окружающий его проклятый народ. А заводская публика отплачивает ему той же монетой: ‘не наш, расейский’. Всегда, когда Касьяну приходится сталкиваться с толпой мастеровых, из толпы обязательно раздается окрик:
— Эй, расейская вошь! Куда ползешь?
И обязательно кто-нибудь из той же толпы отвечает дискантом:
— В Черноземский — кормиться: у нас хлеб не родится…
В толпе хохот, а потом кто-нибудь сердито кричит:
— Не ходи близко! Шею намылим!.. Переломаем ребра-то…
И эти изо дня в день повторяющиеся сцены глубоко возмущают Касьяна и крепко задевают его самолюбие: как-никак, а. сюда он, действительно, пришел кормиться. Что поделаешь, коли земля не родит, отощала?.. И, пожалуй, они действительно намылят шею и переломают ребра. От них станется: не люди, а звери… И Касьян ждет — не дождется, когда он выберется с этого проклятущего Урала на свою сторонку, которой он теперь никогда не оставит. ‘С голоду помру, а своей стороны не спокину’,— думает он. К осени, бог даст, получит он заработанные у Спиридона деньги — и поминай тогда, как его, Касьяна, звали…
Касьян садится на скамейку возле двери и энергично чешет о косяк спину.
— У вас и блоха, прости господи, злее… Рыжая…
Елена не слышит его замечания: она оперлась руками о подоконник и тоскливо смотрит в низенькое окно — в темноту ночи.
— Эх, где-то мой Спиридонушка, черт окаянный, хороводится?.. Кабы знать да ведать, нешто пошла бы замуж? Спала бы я теперь спокоичком у мамыньки, а тут вот пьяного мужа домой жди. День-деньской бьешься-бьешься, маешься-маешься, да и ночью спокою нет… А пьяный придет да ни за что, ни про что изобьет…
Елена утирает слезы.
— Что и говорить, бабье житье не сладкое,— сочувственно вздыхает Касьян.
— Хоть петлю на шею!..— плачущим голосом продолжает Елена.— Хороводится там, леший, с какой-нибудь шлюхой… Знаю я эту сударку… Нечего сказать, хороша… Она его и растравляет на меня… Придет домой, как зверь… Ну-ка, перенеси… господи, господи!..
Елена плачет. Касьян, кряхтя, поднимается с лавки.
— Ох, грехи, грехи…
И медленно, точно нехотя, кряхтя и почесываясь, выходит из избы на двор…
На дворе темно и тихо. Слышно только легкое похрапывание и фырканье лошади да повизгивание щенка в дальнем углу. Пахнет свежим, сегодня привезенным с поля сеном. Оно тоже издает легкий шум, легкий и сухой шелест и такое же сухое и нежное потрескивание.
Касьян подходит к лошади и легонько хлопает ее ладонью по спине. Она повертывает к нему голову, спокойно глядит на него с полминуты, не переставая жевать, и отворачивается.
— Ешь, ешь с богом! — хлопает ее еще раз Касьян и лезет рукой к яслям, посмотреть, довольно ли там сена. Потом он выходит за ворота и усаживается на свое любимое место — на завалинку, где он сидит каждый вечер после ужина. Сидит и мечтает о далекой ‘Расее’, считает дни, которые ему остается провести в разлуке с родимой сторонкой, соображает, с какими капиталами он в нее явится.
— Лето, а темень какая… И добро бы дожжа была, а то и дожжи нет и неба чистая, а темень, как у шайтана за пазухой… Самый непутевый клеймат! — озирается по сторонам Касьян, устраиваясь поудобнее на своем месте. Устраивается — и погружается в раздумье. Сначала он думает, что бабы напрасно жалобятся на судьбу и мужей, потому что и сами они не бог весть какие угодницы, потом соображает, много ли ему остается свезти с поля сена и, наконец, переходит к любимой мечте. Трудовой день кончен, о мамоне похлопотали достаточно,— можно доставить душе удовольствие.
Из ‘Расеи’ Касьян ушел только в прошлом году, но уже и теперь она ему рисуется какой-то волшебной страной с молочными реками и кисельными берегами. И это — несмотря на то, что выжила его из ‘Расеи’ нужда: измаяли мужики землю, разгневали и ее, и небо, и бога, и перестал бог давать благословение на урожай, и небо не давало дождя, а земля — ни трав, ни хлеба. И что ни год, то все хуже и хуже,— и жить стало невмоготу. Начались среди мужиков разговоры о переселении, и поползли они, как муравьи, в разные стороны от своей деревни. Кто навсегда, продавая землю и домашность, кто — на время, заколотив только наглухо свою избенку. Наговорил Касьяну один знакомец о том, как легко добываются в Сибири и на Урале деньги,— и Касьян тоже решил уйти из деревни на год, на два, сходить на Урал за деньгами. Тем временем и землица его отдохнет, и господь, может быть, смилостивится, и вернется он не с пустыми руками.
Ушел, добрался до Урала, который оказался вовсе уж не таким золотым, каким представлял его себе Касьян,— и затосковал. Давила его здесь природа: и эти нависшие горы, и этот колючий, серьезный и угрюмый лес, и это темное неласковое небо. Давили его и здешние люди, грубые и насмешливые: он, с его мягкой речью и странными манерами, казался им чужим и смешным. Его не любили, над ним издевались… И скоро опротивел Касьяну Урал — и он мечтал о родной стороне, как узник мечтает о свободе.
Нет, должно быть, на свете стороны милее ‘Расеи’. Там все лучше, ласковее, роднее… Положим, Касьян — бобыль, и в ‘Расее’ у него нет никого близких, но ведь тем более он должен сродниться со своей сторонкой.
Да, в ‘Расее’ все лучше. ‘Клеймат’ там чудесный, мягкий и ласковый, народ, в сравнении с здешним,— ангелы… Касьян воображает себя в своей деревеньке: тепло, хорошо, нет этакой темени, кругом не сердитые, ощетинившиеся неприветливым ельником горы, как здесь, а привольное, широкое и веселое поле. С него доносятся крики перепелов, дергача (ах, милая птица: дерг, дерг!.. здесь ее нет: ‘клеймат’ не дозволяет), кругом — все свое, родное. Где-то вдали поют песню, не здешнюю, разбойничью, а унылую и стройную, умную песню. Поют не все хором, как здесь, а запевает сначала один, лучше всего — баба, и ее голос, сначала неуверенный и слабый, мало-помалу крепнет и звенит все громче и громче… И сколько в нем, в этом голосе, родной печали, родного томленья…
Выходили на дорогу три молодца,
Трое братьев родимыих…
Вот подхватывают мотив еще несколько голосов, мужских и женских, и песня льется широко и привольно, как льются ‘расейские’ реки…
Смотрели они в разны стороны,
Нет дороженьке конца-краю…
Каждое коленце песни неизбежно кончается протяжной, замирающей нотой, мужской голос стелется низко-низко, по самой земле, припадая к ней и плача над ней, а женский звенит безысходной печалью под самым небом и теряется, и замирает где-то высоко-высоко в тоскливой мольбе… Слушаешь эту родную песню — пробирается до самой души печальный напев, и плачет душа, и рвется за песней… Эх, нешто здесь, на Урале, может кто понимать ‘расейскую’ песню?
Да, в ‘Расее’ все лучше… Вспоминается Касьяну его заколоченная избенка в конце длинной и беспорядочной деревенской улицы. Избенка покривилась немного на один бок и, как старушка, всем своим дряхлым телом налегла на костыль, чтобы не упасть. На ее крыше теперь прорастает, поди, трава, скудный забор вокруг нее, вероятно, растаскали зимой на дрова,— и стоит она сирота-сиротой, без хозяина… А хозяин ушел в чужедальнюю сторонушку поискать себе доли — и живет среди чужих людей, и вздыхает по своему углу…
Посмотрели братья на дороженьку — призадумались:
Эх, куда же ты, дороженька, ведешь?
Эх, чего бы не дал Касьян за удовольствие взглянуть, хоть одним глазком, на свою старушку-избенку, посидеть, хотя с полчасика, не на чужой, а на своей завалинке!..
Здесь, на заводе, только одно напоминает немного ‘Расею’,— вот эти отрывистые, сухие и звонкие звуки сторожевой колотушки, доносящиеся с того конца длинной заводской улицы. Они приближаются, становятся громче,— сторож поднимается вверх по улице. Он то стучит монотонно и равнодушно — и звуки несутся ровные, один за другим, то начинает колотить нервно и торопливо — и звуки летят беспорядочно и бестолково, точно в испуге обгоняя друг друга, то слабые, то сильные…
Вот они уже совсем близко, из темноты вырисовывается сгорбленная фигура сторожа. Он подходит к Касьяну и перестает стучать.
— Сидишь, полуношник?.. Все, чай, об Расее думаешь? Доброе здоровье!
Слова сторожа звучат насмешливо и добродушно. Он привык каждую ночь находить Касьяна на завалинке и всегда просиживает с ним час-другой. Оба они — бобыли, оба — не здешние, оба — не спят по ночам,— причин взаимной симпатии много.
— Караулишь?.. Воров пугаешь? — в тон сторожу спрашивает Касьян.— Здравствуй…
Сторож присаживается рядом с Касьяном.
— Ночью что-то тихо,— говорит он.— Вчера вот, не-приведи господи, что было. Головорез-народ… Из году в год все хуже… А с кого спрос? С меня — что не углядел… Ворота кому намажут — я виноват, человека изрежут — опять я… А разве в этакую темень углядишь? Да и углядишь, не сунешься — не об двух головах… Головорез-народ…
— Сибирь-матушка…
— Ну, опять затвердила сорока Якова одно про всякого.
Молчание.
— Комар, чтоб те треснуть! — хлопает себя по руке Касьян.— Здесь и комары-то не как в Расее,— добавляет он, помолчав.— Одно звание, что комары… В Расее комар-то, что твой котенок. Как бык, гудет.
— Ну, уж ты… Понес! — улыбается сторож.
— Ей-богу, право… Уж на что паскудная тварь — лягушка, а и та в Расее чище.
Касьян немного горячится, что с ним бывает всякий раз, когда он рассказывает о ‘Расее’ и когда ему не верят. Он и сам чувствует, что немного пересаливает, и в силу этого говорит еще с большей горячностью и даже божится, чтобы доказать хотя этим правдивость своих слов. Он вскакивает и, показывая руками невероятные размеры ‘расейских’ лягушек, горячо говорит:
— У нас лягушки — во… По картузу, господь с ними…. По траве-то значит, как лошади сигают… Бух, бух… Ей-богу, право…
— Чего и баять,— смеется сторож.— А что огонь у вас в избе-то? — дает он разговору другое направление: разговоры о ‘Расее’ ему почему-то неприятны.
— Спиридона нету. Загулял, должно.
— А-а… Плохо живут. У бабы-то, значит, грех был до свадьбы,— ну, конечно, Спиридону и неприятность. Му-жик-от он гордый… Как пьяный напьется, значит, так и давай бабу учить… А что уж — не вернешь… Опоздал малость с наукой-то.
— Э-эх, жисть! — вздыхает Касьян.
— Да, брат, жисть… Там дерутся, здесь ругаются, тут блудят, воруют,— тут и жисть вся. Конец, должно, скоро… Перед концом это. Народ болтает: знамение уж было… Да… Днем, значит, работают, а как ночь — и начинается. Ночью живут, потому днем не до жизни. Много я насмотрелся… и так надо говорить — жисть теперь нестоющая… По нынешним бы временам первейшее бы дело в пустыню идти, чтобы, значит, людей звания не было, да где ее найдешь, пустыню-то? Везде напакостили, везде торчат. Сторож говорит неспокойно, даже как будто сердито.
— В Расее не так,— начинает было Касьян, но не развивает своей мысли, так как уже знает, что сторож не верит в возможность хорошей жизни на земле и что разговоры о ‘Расее’ его раздражают, хотя он ничем и не выказывает этого.
— Что там Расея… Везде одно… Довольно я насмотрелся… Жизнь прожить — не поле перейти, всего навидался… В старину, бают, лучше было, да кто знает. Тут, значит, живешь, небо коптишь, счастья не видишь, а на том свете — в ад милости просим, жил неправильно. Э-эх-ма!.. Плохо, брат Касьян.
Молчание.
— Спокой человеку надобен,— нарушает его Касьян.— И чтобы на своей стороне…
— Губы-то у тебя не дуры… спокой!.. Нет, тебе говорят, человеку спокоя ни на этом, ни на том свете. Праведники — ну, тем, конечно, другая планида, а нам, Касьянушка, лучше бы, значит, и не жить вовсе.
— Ежели бы на своей стороне, так еще туда-сюда… Можно бы…
— В пустыню бы вот, говорю, уйтить, да… У меня старший брат ходил в пустыню-то… Да, видно, кому положено от бога спастись, тот спасется, а кому не положено — тут уж как ни бейся, ничего не поделаешь… Ушел, значит, брат в пустыню, в лес, землянку себе сочинил и начал было спасаться…
— Ну?
— Ну и не выдержал: недели через две назад пришел, в мир… Искушения не выдержал: черненькие запугали. Однова, говорит, в лесу напали да давай рогами. Чуть насмерть не забодали, да, говорит, сжалился господь, привел на ум воскресную молитву… А то раз ночью приходят к нему в виде как бы две девицы. ‘Пусти,— говорят,— ночевать, дедушка, потому как шли и заблудились, а в лесу ночью боязно’. А дело было зимой, а они чуть не нагишом… Великий был соблазн… А в дверь каждый день ломились. Да мало ли чего было… Ну и не выдержал: ежели ведь одного черта встренешь, и то, чаи, с перепугу подохнешь, а ну, как они десятками да сотнями перед тобой орудовать начнут, мудровать всячески?.. Так оно, значит, и выходит: в миру от людей не спасешься, а в пустыне — от чертей… Куда ни кинь, везде клин: в миру от людей тесно, в пустыне — от чертей. Ни к чему все выходит… Как там ни бейся, а все равно…
Где-то вдали раздаются звуки гармоники и пьяные голоса. Сторож обрывает свою неспокойную речь и прислушивается.
— Вот-те и Спиридон идет! — замечает он.
Пьяная толпа, повидимому, приближается,— звуки гармоники становятся все громче и громче. Пьяный хор на всю улицу горланит песню. Мотив у песни странный… Походит на то, как будто кому-то понадобилось в коротенькой и бойкой музыкальной фразе выразить великую и отчаянную жалобу, неисходную тоску. И потому издали песня кажется как будто веселой, а вблизи — тоскливой до холодного отчаяния. Кажется, что давно подавляемое горе проснулось в пьяных сердцах и выливается в диких и пьяных криках…
Посмотрю на свово сына,—
Сердце оборвется…
Пьяные голоса точно обрубают последнюю ноту, гармоника подхватывает мотив… Низкие минорные тоны… но они кричат и чередуются друг с другом быстро-быстро, точно в разудалой, плясовой песне… Это — пьяное рыдание, это — ужас перед судьбой, это — беспросветное, полусумасшедшее отчаяние…
А потом опять нестройно орут пьяные голоса:
Та же горькая судьбина
Ему достается…
— Спиридон и есть,— различает Касьян в хоре голос своего хозяина.— Дюже весел… Будет бабе…
Толпа с пеньем и криком проходит мимо. От нее отделяется темная фигура и, шатаясь, приближается к собеседникам.
— Кто сидит?!— раздается сердитый и хриплый окрик. Кажется, что Спиридону нужно сорвать на ком-нибудь свою злость, и своим вызывающим окриком он хочет вызвать такой же задорный и злой ответ.
— Это я… мы…— робко отвечает Касьян.
— Вы, черт вас дери… А по какому полному праву огонь в избе горит… без хозяина? — опять придирается Спиридон. Касьян молчит.
Спиридон, ругаясь, вваливается в ворота и с шумом, что-то роняя по дороге, проходит в избу. Касьяну и сторожу сначала слышно только, как Спиридон ругается, а потом до слуха доносится дикий крик Елены:
— Убил!.. Уби-ил… Добрые люди-и…
Касьян вскакивает. Он крепко струсил и дрожит.
— Убьет бабу…— шепчет он.— Дюже весел…
— Не наше дело, — спокойно удерживает его сторож.— Семейное дело… Ох, грехи… грехи! Ихнее дело… Уйтить от греха… Ишь, как кричит… Со всех печеней кричит…
Он поднимается и, побрякивая колотушкой, уходит. Крики в избе затихли: не слышно ни Спиридона, ни Елены. С полминуты тянется неприятная тишина, а потом слышно, что в избе опять начинается какая-то возня. Что-то упало с треском и звоном… Кто-то рычит, как зверь… Потом заглушённый и отчаянный стон…
Касьян в ужасе бежит в избу. На крыльце он сталкивается со Спиридоном.
— Тебя куда черт несет? — рычит он на Касьяна.
Касьян еле держится на ногах от здоровенного удара по голове. Он быстро сбегает с крыльца и выбегает на улицу.
— Господи… Упаси, господи… Борони, господи…— бормочет он. Он не знает, что ему делать, и в изнеможении опускается опять на завалинку. Немного погодя, выходит за ворота Спиридон и, тяжело дыша, садится рядом с Касьяном.
— Ничего, отдышится… не впервой,— говорит он.
Касьян, собственно говоря, тоже склоняется к этому мнению,— он живет у Спиридона почти месяц и уже четвертый раз наблюдает сцену его мести, которая повторяется, как по стереотипу, каждую субботу. ‘Прошлые разы отдышалась, отдышится и теперь… Бабы — народ живучий…’ Тем не менее ему жаль бабы, и он робко говорит Спиридону:
— Напрасно ты ее этак… Жалко бабу-то…
— Не блуди! — отрывисто и сердито отвечает Спиридон.— Будет, нахлебался я сраму-то.
— Алена, будто, ничего живет… Честно, благородно…
— Много ты понимаешь… Честно, благородно… Когда девкой была, у управителя жила — раз. С Ванькой таскалась — два… Честно, благородно!..
Молчание. Касьян опять погружается в раздумье. Мало-помалу его мысли принимают определенное направление: на завалинке он может думать только о ‘Расее’… Опять встает перед его глазами заколоченная сирота-избенка, улица родной деревеньки… Спиридон сидит, тяжело дыша и вздыхая, и тоже о чем-то думает.
Где-то кричит петух. Ему отвечает другой, третий…
— Идтить уснуть,— поднимается Касьян с завалинки и уходит во двор. Там, в углу, в санях, помещается его ложе. Он укладывается спать, долго ворочается с боку на бок, но уснуть не может. Его воспоминания и мечты о далекой ‘Расее’ перешли в тихую и сладкую грусть. Щемит сердце и как будто хочется плакать… Касьян тихонько затягивает песню. Он выводит один только мотив, заунывный, тоскливый, настоящий ‘расейский’… От пенья ему становится еще грустнее, он чувствует, как по его щеке пробежала слезинка. Слезы слышны и в его мелодии.
На дворе раздаются шаги. Это, должно быть, Спиридон пробирается на сеновал, тоже спать. Касьян обрывает свою песню: он не любит, когда другие замечают, что он плачет… Им овладевает дремота.
Тишина. Небо заметно побелело.

ПРИМЕЧАНИЯ

Г. БЕЛОРЕЦКИЙ (Г. П. ЛАРИОНОВ)

Григорий Прокопьевич Ларионов родился 19 января 1879 года в Белорецком металлургическом заводе на Южном Урале. Отсюда и его псевдоним — Белорецкий, которым подписаны все его произведения. В те годы Белорецка, как города, еще не было, существовал около завода небольшой рабочий поселок. Здесь и прошло детство будущего писателя. В Белорецком поселке он окончил начальную школу, получив похвальный лист за отличные успехи. Затем Г. П. Ларионов учится и успешно кончает гимназию в Уфе. В школе и в гимназии Григорий Прокопьевич выделялся своими отличными способностями. Он занимался изданием рукописного литературно-художественного журнала, в котором помещал свои рассказы, очерки и стихотворения. К сожалению, эти журналы не сохранились.
После окончания гимназии Г. П. Ларионов решает стать врачом и поступает в медико-хирургическую академию в Петербурге. Он продолжает свои литературные опыты и завязывает довольно близкое знакомство с журналом ‘Русское богатство’ и лично с В. Г. Короленко, поэтом П. Ф. Якубовичем-Мельшиным и другими. За время учебы Г. П. Ларионов почти все летние месяцы проводит на практике на Урале и в станицах Оренбургской губернии, часто навещает родной Белорецк. Он мечтает работать на Урале. Но это ему не удается. В начале русско-японской войны его призывают в армию. Г. П. Ларионов служит в санитарной летучке при одной из казачьих частей, участвует в боях. Почти в самом конце войны он получает тяжелое ранение — пулей в грудь.
В короткие минуты передышки Г. П. Ларионов пишет очерки и рассказы о русско-японской войне. Они печатаются в журнале ‘Русское богатство’.
После окончания русско-японской войны писатель возвращается на Урал, некоторое время живет в Белорецке, ходатайствует о получении места врача. Но местные власти отказывают ему в этом. Тогда он уезжает в Петербург, занимается подготовкой к изданию своей книги рассказов и очерков. В 1906 году его книга ‘Без идеи’ вышла в издании журнала ‘Русское богатство’. Но вскоре она была запрещена царской цензурой и затем уничтожена. Судя по некоторым данным, имя автора было занесено в ‘черные списки’. Полиция устанавливает за писателем неусыпное наблюдение. Все это приводит его к тяжелому нервному расстройству. В 1913 году его мрачные настроения значительно усилились. Г. П. Ларионов видел, как ненавистное самодержавие лихорадочно готовилось к трехсотлетию дома Романовых, что оживило черносотенные настроения эксплуататорских классов. Известно стало, что дума постановила ассигновать на празднование полмиллиона рублей. Трудящиеся активно протестовали против подготовки и проведения этого праздника. В начале марта в здании Калашниковской биржи в Петербурге, а затем на улицах прошли демонстрации протеста. В связи с этими событиями были выпущены революционные листовки.
В день пышного празднования трехсотлетия дома Романовых — 6 марта (21 февраля ст. ст.) 1913 года — Г. П. Ларионов покончил жизнь самоубийством. Надломленный морально и физически, он как бы демонстративно ушел из жизни именно в день этого ‘праздника’. Так, в самом расцвете таланта оборвалась жизнь этого даровитого писателя.

* * *

Многие очерки и рассказы Г. П. Белорецкого (Ларионова) посвящены родному Уралу, жизни и быту крестьянства и рабочего класса Оренбургской губернии. На примере Белорецкого завода, на примере деревень, затерянных в горах Южного Урала, он видел тяжелое положение народа. Молодой писатель старался понять и описать жизнь такою, какою он наблюдал ее непосредственно.
В 1901 году Г. П. Ларионов начинает активно сотрудничать в газете ‘Россия’, издававшейся в Петербурге, и одновременно — в газете ‘Уральская жизнь’, выходившей в Екатеринбурге. В ‘России’ он помещает большую статью ‘Заводская частушка’, которая затем неоднократно перепечатывалась в центральных и губернских изданиях. Перепечатана она была и в ‘Уральской жизни’. В этой же газете он печатает статьи: ‘Несколько слов о заводской частушке’, ‘Один из назревших вопросов’ — о ненормально высокой смертности в России вообще и в Приуральских губерниях, в частности (статья печаталась в трех номерах газеты), ‘О выставке художника Денисова’, рассказы ‘Страдалец’ и ‘Юбилей’ из цикла ‘Педагоги’ и другие произведения.
В очерке ‘Сказитель-гусляр в Уральском крае’, опубликованном в ‘Русском богатстве’, вырисовывается привлекательный образ лирического героя, который во многом автобиографичен, но содержит в себе некоторые обобщенные черты молодых людей того времени, связанных с народом, не только думающих о его лучшей доле, но и вступивших в борьбу против темноты и невежества, ищущих в народе опоры и поддержки.
‘Мы победим судьбу, мы общими усилиями просветим темное царство, мы не падаем духом’,— старался я подбадривать себя, а в глубине души вставали грозные призраки темных препон для борьбы с темным наследием веков, и борьба казалась далеко превосходящей наши силы…’ — думает герой. В это время он слышит родные мотивы народной музыки, народные песни и понимает, что именно в народе таятся могучие, неисчерпаемые силы протеста, гнева и борьбы за лучшую долю, за человеческое счастье. ‘И вдруг нежная, медлительная мелодия сменилась бурными и гневными, протестующими аккордами. Переполнилась чаша, и нет сил больше терпеть — и нет места кротким жалобам, когда делается последняя попытка добыть себе счастье…’ Настроению героя сопутствуют выразительно написанные картины непогоды, ненастья. В этой обстановке сильнее звучит бодрая музыка, пробуждаются лучшие настроения и думы о будущем, ярким огнем вспыхивает мечта о счастье. В этом очерке интересны также образы крестьян, образ народного певца-сказителя.
Очерк ‘Заводская поэзия’ {Впервые опубликован в журнале ‘Русское богатство’, 1902 год. В настоящем сборнике печатается в приложении.} обладает высокими научными достоинствами, злободневностью, политической остротой. Г. Белорецкий, объясняя возникновение и происхождение заводской поэзии, глубоко и внимательно рассматривает различные стороны заводского быта. Все, о чем он пишет, он слышал и видел сам.
В дореволюционной легальной большевистской газете ‘Правда’, выходившей под названием ‘Путь правды’, 6 апреля 1914 года на первой странице была помещена интересная статья под названием ‘Рабочая поэзия’. За небольшим исключением она была почти вся посвящена материалам Г. Белорецкого, собранным на белорецких заводах. ‘Правда’ писала:
‘В этом очерке мы поведем речь не о стихотворениях, вылившихся из-под пера того или иного поэта-рабочего, а о тех поэтических произведениях, которые явились продуктом коллективного творчества рабочих масс. Мы будем говорить здесь о песнях, стихотворениях и частушках, сложенных сообща неизвестными авторами.
Всякая народная, в том числе и рабочая, поэзия складывается таким образом, что начатое одними дополняется другими, изменяется третьими и заканчивается четвертыми лицами. Какой-нибудь местный житель или проезжий собиратель-этнограф записывает песни, и таким образом коллективное сочинение попадает в печать. Эти записи, помимо художественного интереса, служат весьма ценным материалом для характеристики настроения масс и их отношения к различным вопросам окружающей жизни’.
Очень правильно и метко определив характер народного творчества, ‘Правда’ раскрывала его содержание, как отражение настроений масс, именно — рабочих масс. Она подчеркивала, что ‘жгучие противоречия капиталистического строя, жестокие несправедливости хозяйского и начальнического произвола, все тяготы рабочего бытия — все это нашло здесь весьма выпуклое изображение’.
Дальше ‘Правда’ приводит частушки, записанные Белорецким: ‘Распроклятый наш завод…’, ‘Управитель наш подлец’, ‘Ах ты, маменька родима…’ и другие. ‘Правда’ указывает, что в этих песнях ‘…рабочий активно и резко протестует против чудовища-вампира, калечащего и убивающего людей’, то есть против капитализма. В народных песнях не только раскрываются картины жестокой эксплуатации, но и указываются перспективы революционной борьбы. ‘Во многих коллективных стихотворениях и песнях,— писала ‘Правда’,— громко звучат призывы к созданию, известными способами, светлой жизни на новых началах’. В легальной подцензурной газете трудно высказаться яснее: почти все читатели понимали, что в данном случав речь идет о революционной борьбе и пролетарской революции.
К моменту опубликования очерка Г. Белорецкого на Урале и в том числе в Белорецке, Тирляне и других местах уже проводились первые нелегальные маевки, передовые рабочие активно втягивались в революционное движение. Однако в силу цензурных условий революционные мотивы не нашли отражения в очерке Г. Белорецкого.
Вероятно, они были известны Г. Белорецкому, но опубликовать их тогда в легальной печати не представлялось возможным.
К очеркам и статьям об уральской жизни тематически примыкают два рассказа Г. Белорецкого: ‘Поздней осенью’ и ‘Летней ночью’, опубликованные под общим названием ‘Уральские этюды’. Они знаменуют собой новый этап в развитии творчества Г. Белорецкого, показывают рост и совершенствование его художественного мастерства.
В рассказе ‘Поздней осенью’ писатель нарисовал колоритные картины жизни и быта углежогов, картины их тягчайшего труда. Здесь действуют четыре углежога: дядя Аким, его племянник Семен Косых с женой Марьей и нанятый на сезон работник — башкир Хайритдин.
Главный мотив рассказа — недовольство тяжёлой жизнью, тоска по лучшей доле, по хорошей жизни. Тревожное настроение создают и картины осеннего пейзажа, нарисованные уверенной рукой мастера художественного слова. Пейзаж используется автором как один из способов более глубокого раскрытия характеров и настроения персонажей рассказа. В приемах изображения пейзажа видна также авторская оценка условий жизни, его мечта о человеческом счастье, его тоска о хороших человеческих отношениях.
В рассказе ‘Летней ночью’ нарисован выразительный образ батрака Касьяна, безземельного крестьянина, пришедшего на Урал, или, как он выражается, в ‘Сибирь-матушку’, чтобы заработать хоть немного денег.
Образы Хайритдина и Касьяна — большая удача автора. В лице этих безземельных и обездоленных крестьян автор показал типичный путь формирования основных кадров рабочего класса на уральских заводах, как эти кадры начали складываться в конце XIX и в начале XX века. Хайритдия и Касьян еще не работают непосредственно на заводе. Но они уже вошли в среду заводских рабочих. В ‘Уральских этюдах’ Г. Белорецкий коснулся важных вопросов жизни трудового народа. Художественно ярко и убедительно нарисовал он и картины родной уральской природы, дела и думы простых людей.
В повести ‘В сумасшедшем доме’ Г. Белорецкий с большой любовью и вниманием описывает маленькие степные деревеньки, разбросанные по широко раскинувшемуся Оренбургскому краю. Но описание это не убаюкивает, а настораживает. В этой обычной обыденной жизни происходит необычное и страшное. Здесь показаны подлинные горести деревни, тяжкие муки и страдания. С документальной убедительностью нарисованы картины деревенской жизни, выразительно и точно охарактеризовано состояние психического больного, процесс его болезни. Больной умирает, но его смерть показана как гибель человека в результате темноты и невежества, в результате тяжелых социальных условий деревенской жизни. Высоким чувством гуманизма и сердечного сострадания проникнуты эти страницы повести.
Трагедия больного и его семьи, казалось, пришла к своему концу. Но писатель ведет читателя еще дальше. Он хочет вскрыть некоторые реальные причины того, что произошло в одной деревне. Так писатель делает естественный, логически оправданный переход ко второй части повести, посвященной описанию психиатрической больницы, так называемого сумасшедшего дома.
Внешне спокойно, сдержанно показывает писатель одну за другой картины сумасшедшего дома. Он ведет читателя из одного корпуса в другой, из палаты в палату, показывает людей разных возрастов, различных социальных групп: крестьян, чиновников, дворян. И в каждой картине, нарисованной писателем, видны накипевшие, готовые прорваться слезы, горечь и сердечная боль за судьбу человека, за все доброе и прекрасное, просто человеческое, что погибло в этих людях.
И все же повесть по существу оптимистична. Удачен в ней образ студента Иванова, будущего врача, которого не испугали страшные картины, а наоборот, еще больше закалили его волю к жизни и борьбе. По всему видно, что он не остановится на полдороге, не свернет в сторону с избранного тяжелого пути. Такие люди победят мрак и темноту, переделают жизнь. А ее надо обязательно изменить и перестроить.
Тяжелая доля народа открывалась перед Г. Белорецким во всей своей страшной определенности. Социальные условия обрекали трудовой народ на голод, нищету и болезни. Писатель-врач ясно видел и понимал всю тяжесть избранного им пути. Но то, что ему скоро пришлось увидеть во время русско-японской войны, на полях далекой Маньчжурии — все это значительно превзошло его впечатления от тяжелой горнозаводской и крестьянской жизни Южного Урала и Оренбургского края.
Основной герой его произведений о русско-японской войне — это передовой, просвещенный, демократически-революционно настроенный человек, который отчетливо видит гнилость и продажность реакционного царского офицерства, сердечно любит простого русского человека, солдата, понимает его. Герой очерков и рассказов Белорецкого много и мучительно думает, размышляет по поводу того, что он видит на войне. Ему неясны причины и истоки этой войны, кое-что он видит и воспринимает излишне односторонне или иногда даже несколько пессимистически. Его герой не видит выхода из тяжелого положения, созданного войной, думает о мирной и счастливой жизни, но не знает, как ее создать.
Обо всем этом Г. Белорецкий просто и хорошо рассказал в своем большом произведении ‘На войне’, опубликованном в двух книжках ‘Русского богатства’ (за февраль и март 1905 года). Это документальная очерковая повесть, написанная по горячим следам русско-японской войны, как бы записная книжка умного и вдумчивого наблюдателя-очевидца.
Повесть появилась в журнале изуродованная царской цензурой. Многочисленные многоточия внутри глав остались, как немые, но красноречивые признаки того, что здесь расправился с живым словом карандаш свирепого цензора. Только в дни революции 1905 года удалось Г. Белорецкому издать свои записки о войне, но уже под другим названием.
Книга Белорецкого ‘Без идеи’ вышла в конце сентября 1906 года, а в ‘Книжном вестнике’ No 39, от 3 октября, в разделе ‘Книжные аресты и конфискации’, уже сообщалось, что ‘согласно определению С.-Петербургской судебной палаты конфискована изданная редакцией ‘Русское богатство’ книга ‘Без идеи’ (из рассказов о войне) Г. Белорецкого’ {‘Книжный вестник’, 1906 г., No 39, стр. 910, No 40, стр. 942.}.
Сохранилось всего несколько экземпляров этого издания.
Книга Г. Белорецкого ‘Без идеи’ — одно из серьезных литературных документальных произведений о русско-японской войне, о миролюбии и героизме русского народа. Действительные пружины сложного механизма империалистической войны 1904—1905 гг. не были поняты и вскрыты Г. Белорецким, он метался в поисках правильного ответа, но не нашел его. Но то, что он сумел запечатлеть внимательным взглядом наблюдателя и пером писателя, дает нам важный и интересный материал.
Почти во всех своих произведениях, посвященных русско-японской войне, Г. Белорецкий пишет о китайцах, о китайском народе. В рассказах ‘В чужом пиру’, ‘Химера’ и в других он тепло описывает жизнь и быт китайского народа, восхищается его обычаями, его гостеприимством, почетом и уважением к старшим, трогательной любовью к детям. Он неоднократно подчеркивает симпатии к простому русскому человеку, главным образом — к солдату. Он пишет о том, как китайские крестьяне неоднократно оказывали помощь нашим раненым и больным солдатам, укрывали в своих фанзах и помогали нашим разведчикам. Он видел и описал ужасающую бедность и тяжкие условия материальной жизни китайского крестьянина, которому война принесла новые лишения и невзгоды, принесла горе и разрушение. Писатель выступает здесь как настоящий друг китайцев.
Белорецкий, как писатель-реалист и демократ, внимательно прислушивался к советам В. Г. Короленко и кое в чем старался следовать им. Судя по характеру творчества Г. Белорецкого, его учителями являются А. Чехов и В. Гаршин. Белорецкий начал разрабатывать и продолжать в литературе творческую линию этих писателей, что вполне соответствовало его демократическим устремлениям. Образ писателя-врача Чехова особенно импонировал ему.
В личной жизни и литературной судьбе Г. Белорецкого есть немало сходных черт с судьбой Гаршина. И тот и другой — в разное время активные участники военных действий, посвятившие себя в основном военным рассказам. В писательской манере обоих — увлечение записками, дневниками. Оба показали войну через призму переживаний героя-интеллигента. В повести Белорецкого ‘В сумасшедшем доме’ есть сходные мотивы с рассказом В. Гаршина ‘Красный цветок’, тоже посвященном описанию сумасшедшего дома. Оба писателя прожили недолгую жизнь, полную мучительных тревог и лишений, и трагически закончили ее.
Гаршин — яркий, крупный, талантливый писатель, реалист по основному направлению творчества. Сильными сторонами своего творчества — демократизмом и реализмом — Г. Белорецкий тоже примыкает к Гаршину. Если Гаршин справедливо считается мастером социально-психологического рассказа, то Белорецкого можно назвать талантливым создателем социально-психологического очерка, перерастающего в рассказ и даже в повесть. Его произведение ‘В сумасшедшем доме’ имеет подзаголовок — очерк, но это скорее социально-психологическая повесть. ‘На войне’ — по своему жанру является документальной очерковой повестью. Идейно-художественный замысел писателя определял жанровое своеобразие произведений, их стилевые особенности.
Во всех произведениях Белорецкого на первом плане находятся душевные переживания его героя-интеллигента, его беспокойное сердце, наполненное скорбью за страдания и горести людей. Он чутко, болезненно реагирует на социальную несправедливость. Не зная и не видя близких и реальных путей для торжества человеческой справедливости, он переживает трагедию, разочаровывается в жизни. Таков в основе своей герой рассказов Белорецкого.
В условиях царской России не нашел себе места талантливый писатель Г. Белорецкий. В 1913 году наступил его трагический конец. Творческая деятельность Г. П. Белорецкого (Ларионова) напоминает о десятках и сотнях литераторов, загубленных бесчеловечным строем капитализма. Но мы с любовью вспоминаем имена этих замечательных людей, их произведения.
Коротким был его жизненный путь. Как писатель, он многого еще не успел сделать и не успел сказать, но то, что было опубликовано, свидетельствовало о больших возможностях Г. Белорецкого, как вдумчивого наблюдателя и своеобразного художника слова.

ЛЕТНЕЙ НОЧЬЮ

Печатается по тексту публикации в журнале ‘Вестник Европы’, 1904, No 3. Рассказ здесь входил в цикл ‘Уральские этюды’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека