Леонид Андреев. Итоги творчества, Арабажин Константин Иванович, Год: 1910

Время на прочтение: 173 минут(ы)

К. И. Арабажинъ.

Леонидъ Андреевъ.
Итоги творчества.
Литературно-критическій этюдъ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія т-ва ‘Общественная Польза’, В. Подъяч., 39.
1910.

ОГЛАВЛЕНІЕ.

I. Первые шаги
II. Первые разсказы
III. Трагедія человческой мысли
IV. Религіозная проблема
V. Человкъ-зврь
VI. Ужасы войны
VII. Трагедія человческой жизни
VIII. Революціонный годъ
IX. Трагедія анархизма
X. Ниспроверженіе добра и безсмертія
XI. Царь-Голодъ
XII. Lucidum intervallum
XIII. Городъ и одиночество
XIV. Формула желзной ршетки
XV. Послдніе удары кумирамъ и очистительный огонь
XVI. Андреевъ о смысл жизни и ницшеанство
XVII. Мистическіе просвты въ ‘Анатем’
XVIII. Типы Андреева и его стиль
Заключеніе

ВМСТО ПРЕДИСЛОВІЯ.

Предлагаемая читателямъ книга выросла изъ лекцій о творчеств Леонида Андреева, прочитанныхъ авторомъ во многихъ городахъ {Въ Петербург, Москв, Кіев, Одесс, Харьков, Юрьев, Ярославл, Минск, Вильн, Риг, Витебск, Ковн, Либав, Митав, Псков Новгород, Двинск и мн. др.}. Въ одномъ Петербург пришлось повторять эту лекцію пятнадцать разъ въ самыхъ большихъ аудиторіяхъ и залахъ, а также въ нкоторыхъ театрахъ (напр. В. Ф. Комиссаржевской), не считая лекцій въ народныхъ аудиторіяхъ и рабочихъ клубахъ, что доказываетъ существованіе въ самыхъ разнообразныхъ кругахъ публики большого интереса къ произведеніямъ Андреева.
‘Какъ бы ни относиться къ творчеству Андреева, нельзя не признать, что онъ уметъ возбуждать интересъ къ себ и къ тмъ ‘проклятымъ’ вопросамъ, которыхъ касается въ своихъ произведеніяхъ. И если онъ иногда плохо ставитъ эти вопросы и не всегда удачно ихъ разршаетъ, то все же онъ будитъ мысль, около его темъ загорается споръ, и открывается возможность бесды по многимъ волнующимъ современнаго человка недоумніямъ и исканіямъ. Эта возможность высказаться побудила и автора предлагаемой книги соединить съ оцнкой творчества Андреева бесду о нкоторыхъ вопросахъ искусства и жизни: объ индивидуализм, анархизм, смысл жизни, символизм, стилизаціи и проч.
Въ задачи литературнаго критика входитъ не только объективная оцнка творчества съ точки зрнія эстетической, психологической и общественной, но и субъективная цль — дать свое личное отношеніе къ писателю и затрагиваемымъ имъ вопросамъ. Одновременно авторъ считалъ полезнымъ для широкихъ круговъ читающей публики предложить въ нкоторыхъ случаяхъ, конечно въ сжатой форм, содержаніе произведеній Андреева, въ виду далеко не одинаковой доступности ихъ читающему міру.
Настало ли время подводить итоги творчеству Леонида Андреева?
Полагаемъ, что — да.
Все написанное до сихъ поръ Андреевымъ даетъ цльное, вполн законченное представленіе о его міроощущеніи и пріемахъ художественнаго творчества. Личность писателя развернулась полностью, и если бы онъ ничего больше не написалъ, то матерьяла, который онъ намъ далъ, совершенно достаточно для всесторонней оцнки оставленнаго имъ художественнаго и литературнаго наслдія.

I.
Первые шаги.
Причины быстрой извстности Андреева.— Талантъ Андреева.— Онъ выразитель новыхъ настроеніи русскаго общества.

Литературная извстность Леонида Андреева создалась необыкновенно быстро,— мене нмъ въ десять лтъ Это одна изъ наиболе счастливыхъ литературныхъ карьеръ.
Еще десять лтъ назадъ скромный помощникъ присяжнаго повреннаго въ Москв, снискивающій себ средства къ жизни судебными отчетами въ газетахъ,— какъ-то почти сразу онъ длается извстнымъ писателемъ и привлекаетъ къ себ вниманіе критики и читателей {‘Атмосфера литературныхъ кружковъ въ данный моментъ безъ преувеличенія насыщена Леонидомъ Андреевымъ’, писалъ В. Боцяновскій въ 1903 г. Л. Андреевъ. Спб. 1903 г.}.
Маленькій разсказъ, напечатанный для пасхальнаго номера московской газеты {‘Баргамотъ и Гараська’. ‘Курьеръ’ 1898 г. No 95.}, начинаетъ собою рядъ успховъ Андреева, растущихъ изъ года въ годъ и до нашихъ дней.
Всего двнадцать лтъ назадъ онъ хочетъ кончить жизнь самоубійствомъ {Въ своей автобіографіи Андреевъ упоминаетъ только объ одномъ покушеніи на самоубійство, между тмъ въ газет ‘Свободныя Мысли’, за 1908, VI, сообщается, что Андреевъ покушался на жизнь трижды.}, очевидно не видя въ ней ничего радостнаго и утшительнаго, и вотъ теперь онъ, если и не застрахованъ отъ смерти, то во всякомъ случа можетъ не бояться скораго забвенія.
Литературное имя Андреева переживетъ его, какъ человка, на многіе десятки лтъ,— и если конецъ XIX вка навсегда связанъ съ именами Чехова и отчасти Горькаго, то начало XX,— не подлежитъ никакому сомннію,— будетъ отмчено именемъ Леонида Андреева.
Карьера Леонида Андреева во многомъ напоминаетъ жизнь ‘Человка’ въ драм того же названія, какъ-то невольно наталкиваешься на аналогіи и сближенія, тмъ боле, что между творчествомъ писателя и его личной жизнью не можетъ не существовать и извстной связи. Быть можетъ не всегда удобно и возможно устанавливать ее, но она всегда существуетъ.
Невольно бросается, напримръ, въ глаза одна очень характерная подробность въ жизни Человка. Талантливый художникъ, архитекторъ, умираетъ съ голоду, не зная, гд и какъ приложить свои ‘ силы и удовлетворить своему влеченію. Но вотъ приходитъ на его дарованіе капризная мода, и вчерашній бднякъ сегодня уже богатъ и знаменитъ.
Не такъ-ли неожиданно заблестла и звзда Андреева посл того, какъ на него, во.слдъ М. Горькому, обратила вниманіе и редакція газеты, въ корой онъ сотрудничалъ, и заговорили въ кружкахъ читающей публики.
Популярность Андреева объясняется, однако, многими причинами.
Первая — это безспорный талантъ,— большое интересное дарованіе писателя. Приковать къ себ вниманіе читателя, заставить волноваться, спорить, связать рядъ проблемъ жизни съ своими произведеніями и образами своихъ героевъ,— это ужъ серьезное доказательство дарованія. Заставить о себ и черезъ себя думать,— для этого нужно имть въ себ что-то, что называется талантомъ. Рекламой, крикомъ этого не сдлаешь. Можно на нсколько мгновеній обратить на себя вниманіе и пользоваться имъ, но, заставить о себ говорить годами, это ужъ не подъ силу рекламной наглости. Удержать къ себ и къ своимъ произведеніямъ интересъ въ теченіе многихъ лтъ можетъ лишь тотъ, у кого есть что-то,— свое, новое, оригинальное, что ударяетъ по сердцамъ и волнуетъ. Имть свое,— оригинальное,— это вдь и значитъ имть талантъ. И Андреевъ, несомннно, обладаетъ имъ. Въ признаніи таланта Андреева сходятся критики разнообразныхъ лагерей,— даже его ярые хулители, какъ, напр., Мережковскій, Буренинъ, Розановъ и многіе др.
Одного таланта, однако, недостаточно, чтобы приковать къ себ всеобщее вниманіе. Мы знаемъ геніальныхъ людей, прошедшихъ въ жизни незамтно для современниковъ, такова, напримръ, трагическая жизнь шведскаго писателя Пеля Морина, незамченнаго при жизни и съ восторгомъ встрченнаго критикою черезъ 11 лтъ посл его смерти. Можно назвать сотни даровитйшихъ людей, голодавшихъ при жизни и долго не оцненныхъ и посл смерти. Кром таланта нужна еще удача, а удача, главнымъ образомъ, зависитъ отъ соотвтствія дарованій писателя съ запросами времени и подробностями даннаго общества. Вотъ почему одна біографія писателя никогда не объясняетъ намъ его роли въ обществ. Вы читаете, напр., что такой-то писатель, положимъ Карамзинъ, рано утерялъ мать, обнаружилъ меланхолію и чувствительность. Но тысячи молодыхъ людей и до Карамзина и посл него обнаруживали ту же чувствительность и рано теряли матерей и все-таки прошли незамченными. Нужно было, чтобы именно меланхолическая чувствительность Карамзина совпала съ эпохой сантиментализма, эпохой борьбы на запад третьяго сословія съ аристократіей. Нужна была цлая плеяда писателей, начиная съ Жанъ-Жака Руссо и автора романа ‘Островъ Фельзенбургъ’, чтобы возникла и у насъ въ Россіи для извстности Карамзина благопріятная обстановка. Когда вс возмущались неправдами жизни и плакали навзрыдъ, умиляясь прелестямъ лона природы,— чувствительный Карамзинъ пришелъ желаннымъ выразителемъ созрвшихъ уже настроеній.
Эти соображенія можно примнять ко всякому писателю, и въ особенности къ Андрееву. Не потому, что онъ въ ‘обезьяньихъ лапахъ’ публики, какъ увряетъ Мережковскій, а потому, что между современнымъ человкомъ и Андреевымъ (и русскимъ человкомъ въ особенности) есть глубокая связь, тысячи психологическихъ нитей соединяютъ Андреева съ его читателемъ и даютъ имъ взаимный интересъ другъ къ другу. Современное общество, переживая тяжелый моментъ духовнаго распада, стоя на распуть, у котораго нтъ даже былыхъ сказочныхъ надписей съ указаніемъ предстоящей судьбы, встрчаетъ въ Андреев своего философа, психолога, своего истолкователя. Андреевъ вполн стоитъ своего читателя. Читатель нашелъ себя въ его произведеніяхъ. Оба другъдругомъ должны быть довольны — вотъ причина, почему успхъ Андреева нужно считать весьма значительнымъ и характернымъ для переживаемаго нами времени.

II.
Первые разсказы.
Пессимизмъ Андреева.— Манера, письма.— Одиночество человка.— Тамъ ничего нтъ.— Нельзя узнать истину.— Сочетаніе реализма и фантастики.— Повсти: ‘Большой шлемъ’, ‘Смхъ’ ‘Молчаніе’, ‘Ложь’, ‘Стна’.— Метафизическое значеніе ‘Стны’.

Мы минуемъ т разсказы Андреева, въ которыхъ Андреевъ идетъ еще по стопамъ Чехова и Горькаго, возбуждая въ читател ‘чувства добрыя’ и развивая идеи гуманности, какъ напр. ‘Бергамотъ и Гараська’, ‘Изъ жизни шт. капитана Каблукова’, ‘Гостинецъ’, ‘Первый гонораръ’, ‘Книга’, ‘Кусака’. Въ нихъ Андреевъ талантливъ, но Андреева еще нтъ, очень скоро, однако, онъ находитъ себя, и тоже первые его разсказы, о которыхъ будетъ рчь ниже, уже носятъ характерныя черты индивидуальности Андреева.
Основная черта Андреевскаго творчества — пессимизмъ. Но это чисто-русскій обывательскій пессимизмъ именно въ тхъ его формахъ и съ тмъ, содержаніемъ, которыя даютъ ему особенности русской жизни, русской обывательщины.
Здсь нтъ глубины, здсь нтъ дйствительно научныхъ построеній и строго философскихъ концепцій, передъ нами упрощенный переводъ съ западно-европейскаго первоисточника, пересказъ своими словами, не весьма мудренаго знаніями переводчика, эскизно передающаго контуры боле сложнаго рисунка. Передъ нами иногда суздальская копія съ картины большого художника.
Герои Андреева такъ же упрощенно мыслятъ и такъ же наивно и упрощенно ставятъ сложные и философскіе вопросы, какъ и все русское общество, не привыкшее еще къ строгой философской мысли, но успвшее заразиться пессимистическимъ недугомъ нашего времени частью подъ вліяніемъ западно-европейской мысли и однородности общественныхъ условій Россіи и Запада, отчасти подъ гнетомъ чисто-русской, весьма не радостной дйствительности.
Основная мысль писателя, что тамъ ничего нтъ, и нигд ничего нтъ, и что тутъ на земл рухнули вс устои общества, повержены во прахъ кумиры, разбиты мечты, вс врованія, человкъ одинокъ и сиръ среди общаго мрака и тьмы и негд, ему голову преклонить и не на что опереться,— жить нельзя, жить нечмъ, а жить такъ хочется, потребность счастья, правды, смысла жизни не угасла.
Эта основная нота звучитъ почти во всхъ произведеніяхъ Андреева, иногда притаившись въ уголк, иногда громко вопія, и выдвигаясь на первый планъ.-Стна отдляетъ одного человка отъ другого, стна отдляетъ всхъ людей отъ истины, отъ другого міра, котораго, впрочемъ, и вовсе нтъ, стна стоитъ передъ каждымъ человкомъ даже въ его собственной mhchhJ когда онъ пробуетъ довриться ея сил и опереться на строгіе выводы разума. Всюду стны, всюду отгороженность отъ истины. Какое мученіе быть человкомъ и искать правды,: восклицаетъ Андреевъ вмст съ однимъ изъ своихъ героевъ.
Иллюстрируя въ своихъ художественныхъ произведеніяхъ разочарованіе во всхъ устояхъ жизни, Андреевъ не стсняется съ дйствительностью. Въ этомъ отношеніи онъ вовсе не реалистъ.
Онъ пользуется любыми фактами, онъ измняетъ ихъ, перетасовываетъ по. своему, прибавляетъ къ нимъ, что ему требуется по заданію, или убавляетъ. Онъ готовъ пользоваться самыми фантастическими и ни съ чмъ не сообразными комбинаціями, только бы оправдалась поставленная имъ для даннаго произведенія пессимистическая теза. Теза, заданіе на первомъ лист, факты приложатся. Ими можно жонглировать по желанію. А если они не втискиваются въ поставленныя рамки, то ихъ можно и вовсе отбросить, какъ ненужный соръ. Талантъ Андреева проявляется именно въ необыкновенномъ искусств придать явно выдуманному, несуществующему видъ почти полнаго правдоподобія и естественности. По душ, по своей психологіи Андреевъ не реалистъ, а фантастъ-романтикъ, по техническимъ пріемамъ импрессіонистъ, но въ то же время магъ и чародй реалистической экспрессіи. Въ этомъ сочетаніи реализма и вымысла, символизма и фантастики, экспрессіи образовъ и убдительности чисто адвокатскаго краснорчія Андреевъ большой искусникъ, и талантъ его проявляется уже въ каждомъ изъ первыхъ его произведеній.
Въ маленькомъ городк собираются четыре пріятеля, чтобы играть въ винтъ. Они загородились отъ жизни, и ихъ собственный жизненный интересъ весь въ томъ, чтобы разыграть большой шлемъ. Объ этомъ мечтаетъ каждый изъ партнеровъ, и въ особенности Масленниковъ. И такъ играютъ они каждый вечеръ зимой и лтомъ, весною и осенью, и вдругъ во время игры внезапно умираетъ одинъ изъ партнеровъ Николай Дмитріевичъ, какъ разъ въ ту минуту, когда у него на рукахъ большой шлемъ. Общій переполохъ. Никто не знаетъ, гд покойникъ жилъ, ищутъ его адресъ… Вся эта деталь внесена въ разсказъ только для того, чтобы ярче подчеркнуть отчужденность людей другъ отъ друга. Даже четыре пріятеля, проводящіе вмст за винтомъ многіе годы, настолько равнодушны другъ къ другу, что не полюбопытствовали узнать, гд живетъ одинъ изъ ихъ постоянныхъ партнеровъ. Не знаютъ, есть у него жена или нтъ, удивились, что у этого партнера былъ взрослый сынъ. Подробность невроятная. Трудно представить себ, чтобы въ маленькомъ городк, гд вс другъ друга знаютъ, надоли другъ другу до тошноты, до отчаянія, чтобы въ такомъ маленькомъ городк вс и каждый не знали квартиры или дома знакомаго, съ которымъ постоянно играютъ въ винтъ. Это прямо невроятно. Но Андрееву нужна такая подробность, и онъ такъ ловко втискиваетъ ее въ свой разсказъ, какъ опытный ювелиръ вставляетъ въ брилліантовую брошку нсколько поддльныхъ алмазовъ. Тутъ тонъ разсказа настолько правдивъ, отдльныя подробности такъ реалистичны, что среди нихъ исчезаютъ выдуманные или искаженные факты, успвъ произвести желанное для автора впечатлніе раньше, чмъ читатель обратитъ вниманіе на поддлку или прямо обманъ.
Разсказъ ‘Большой шлемъ’ въ этомъ отношеніи очень типиченъ. Онъ производитъ сильное впечатлніе. Краски, вдь, взяты изъ жизни. Мы словно видимъ партнеровъ, для которыхъ не существуетъ ни искусства, ни политики, ни общихъ интересовъ, кром одного — интереса къ большому шлему. Русская жизнь создала подобныхъ людей. Раздливъ общество на ‘отдльныхъ постителей’, парализовавъ всякую самодятельность и общительность въ русскомъ человк, она насильственно вдвинула его въ рамки карточныхъ интересовъ. Намъ кажется вполн естественнымъ и тотъ партнеръ, который еще у не застывшаго трупа спшитъ украдкою посмотрть карты покойнаго, чтобы убдиться, точно ли ему выпало на руки великое счастье — большой шлемъ. Все это, однако, Андреевъ длаетъ для другой — главной — цли разсказа.
Когда партнеръ убждается, что игра была правильная, его охватываетъ, щемящая тоска при мысли, что покойный никогда не узнаетъ правды. Раньше, чмъ узнать истину, гибнетъ человкъ: смерть обрываетъ нить жизни.
Никогда не узнать человку истины. Никогда! Смыслъ этого слова до того чудовищенъ и горекъ, что Яковъ Ивановичъ упалъ въ кресло и горько заплакалъ.
Никогда не узнаетъ истины! Какая-нибудь загородка непремнно и всегда отдляетъ человка отъ истины.
— Никогда! Вотъ зловщее слово, которое, какъ карканье ворона у Эгдара По, пронесется зловщимъ крикомъ надъ всми произведеніями Андреева вплоть до его ‘Анатемы’.
Влюбленный молодой человкъ не дождался на свиданіи той, которую онъ любитъ. Молодая двушка предпочла уйти къ знакомымъ на маскарадъ. Влюбленный юноша проникаетъ вслдъ за ней въ чужой домъ. Онъ досталъ для себя китайскій костюмъ и маску, идіотически глупую маску, выражающую полное спокойствіе — тупоумно-довольное спокойствіе. Вотъ молодой человкъ подошелъ къ двушк. Она узнала его. Прислушивается къ его горячимъ рчамъ. Молодое чувство льется свободно и легко. Подъ маской не такъ неловко говорить. Горячая волна любви готова захватить и двушку. Она начинаетъ испытывать волненіе. Вотъ-вотъ стнка, отдляющая одного человка отъ. другого, падетъ и два сердца сольются въ порыв искренняго чувства. Но въ эту минуту двушка повернула голову къ своему собесднику, и все обаяніе, рчей погибло. Передъ ней торчала идіотически нелпая, самодовольная рожа, маска, и сквозь эту маску не было силы пробиться наружу большому и искреннему чувству. И никогда больше не удастся имъ полюбить другъ друга,— никогда!! Молодые люди разстаются навсегда,— другъ другу чуждые,— другъ другомъ непонятые. Въ послднюю минуту всегда между людьми возникаетъ стна и отгораживаетъ ихъ другъ отъ друга. Вс люди ходятъ точно въ футляр, точно капсюлированные въ своей собственной сущности.
Никогда не узнаетъ истины и о. Игнатій. Что-то ‘страшно безсмысленное’ и не понятное произошло и въ семь о. Игнатія. Изъ Петербурга вернулась къ нему его дочь. Тамъ, въ этомъ холодномъ и жесткомъ город, съ молодой двушкой случилось что-то трагическое. Что именно,— мы не знаемъ. Видно, однако, что двушку постигло какое-то огромное несчастье, тяжелымъ камнемъ свалилось на ея молоденькія плечи и придавило ее. (Мало-ли ужасныхъ исторій случается въ этомъ сромъ город, вмсто неба, покрытомъ солдатскою шинелью. Мало-ли ужасовъ узнаётъ въ немъ наша молодежь. Кто знаетъ, можетъ быть, у дочери о. Игнатія товаркою была сжегшая себя Втрова. Быть можетъ съ ней самой случилось что-нибудь подобное горю Втровой. Говорить о своемъ гор молодая двушка и не можетъ, и не въ силахъ, и не хочетъ. Недаромъ родители умоляли ее не хать туда,— она не послушалась.Не безъ борьбы вырвалась она на вольный свтъ, и вотъ теперь съ подбитыми крыльями и разбитой душой вернулась она подъ родительскую крышу, но не хочетъ признаться въ своемъ пораженіи.: Тщетно умоляетъ свою дочь о. Игнатій сказать ему, что съ ней случилось,— молчаніемъ отвчаетъ она на вс просьбы и только еще сильне сжимаетъ свои крпко замкнутыя губы. И, улучивъ удобную минуту, она кидается подъ..поздъ.
И къ свжей еще могил приходитъ каждый день о. Игнатій и взываетъ къ ней, чтобы она раскрыла ему всю правду. Но правда навсегда сокрыта вмст съ ушедшей изъ міра жизнью, и холоднымъ, безутшнымъ молчаніемъ отвчаетъ могила на вс заклинанія отца. И молчаніе душитъ его, ледяными волнами перекатывается черезъ его голову и шевелитъ волосы, разбивается о его грудь, стонущую подъ ударами. Какое безуміе быть человкомъ и искать правды) Холоднымъ презрительнымъ молчаніемъ отвчаетъ и темная даль (‘Въ темную даль’) на пытливо устремленные къ ней взоры почтенной буржуазной семьи, изъ среды которой исчезъ безслдно, улучивъ минуту вечерней мглы, юноша, исполненный пылкихъ и гордыхъ надеждъ. Тщетно умоляла его вся семья остаться дома, не идти на безвстный подвигъ, въ темную даль. Мольбы поколебали юношу только на мгновеніе, онъ ушелъ, и теперь никогда не узнаетъ семья, куда ушелъ онъ, и что сталось съ нимъ. Темная даль поглотила его навсегда!
Никогда не узнаетъ правды и герой разсказа ‘Ложь’.
Съ большой искренностью передаетъ Андреевъ муки ревниваго человка, безумно любящаго легкомысленную женщину. Онъ умоляетъ ее сказать правду. Вритъ и сомнвается. Вновь спрашиваетъ и вновь не вритъ. И вотъ въ припадк ревниваго безумія онъ убиваетъ ее и только тогда съ ужасомъ постигаетъ, что теперь, когда онъ ее убилъ, никогда уже не узнать ему истины! Никогда!

II.

Мало-по-малу, все разростаясь и развиваясь въ своемъ содержаніи, эта основная идея о невозможности узнать истину получаетъ свое символическое выраженіе въ грандіозномъ, хотя и фантастическомъ образ Стны, около которой собрались прокаженные. (Прокаженные — это мы, это все человчество. Мы стоимъ у огромной стны, которая уходитъ безпредльно вдаль влво и вправо, и вверхъ уходитъ она, разрзая самое небо пополамъ. Холодная, неподвижная, сро-желтая стна. О нее бьются прокаженные, желая пробиться по ту ея сторону. И временами кажется, что стна подается, что, вотъ всеобщими усиліями пробита будетъ стна, отдляющая насъ отъ того, что находится тамъ, по ту сторону заграждаемаго пути. Но это только миражъ. Стна не поддается нашимъ усиліямъ. Холодная, неподвижно-презрительная остается она на. прежнемъ мст. И въ припадк отчаянія и надежды одинъ изъ прокаженныхъ предлагаетъ другимъ устлать стну трупами, чтобы хотя по трупамъ кто-нибудь послдній взобрался наверхъ стны и узналъ, что скрывается за ней. Но стна неподвижна. И вновь кидаются на нее прокаженные, обагряя ее своею кровью, забрызгивая ее своимъ мозгомъ. Стна не поддается. Она поглотила уже столько жизней. И прокаженные взываютъ къ ней:
— Жестокая, отдай мн мое дитя!
— Отдай мн моего сына!
— Отдай мн моего брата!
— Убійца, отдай мн самого себя.
А стна молчала… равнодушно и тупо, и тогда женщина гнвно потрясла тощими желтыми руками и бросила неумолимой:
— Такъ будь же проклята ты, убившая мое дитя!
Красивый суровый старецъ повторилъ:
— Будь проклята!
И звенящимъ тысячеголосымъ стономъ повторила земля:
— Будь проклята! проклята! проклята!
Стна молчала и ‘сумраченъ и грознопокоенъ былъ взглядъ ея безформенныхъ очей’. Молчала, какъ рокъ въ жизни человка, какъ невдомое, къ которому устремляетъ свои ищущіе истины взоры все человчество.
А между тмъ возл стны жизнь не прекращалась. Гнусавые, подлые, грязные прокаженные танцуютъ около нея, женятся, веселятся… И только одинъ изъ наиболе проницательныхъ высказываетъ предположеніе, что тамъ, за стной, ‘ничего нтъ’…
Мрачный образъ, созданный Андреевымъ, производитъ сильное и подавляющее впечатлніе. Мы живо помнимъ т толки и разговоры, которые вызвалъ этотъ разсказъ, и остроумныя попытки раскрыть, созданный Андреевымъ, символъ. Хотли видть въ ‘Стн’ политическіе намеки. Стна это де препятствія, о которыя тщетно разбиваются усилія русскаго народа въ его стремленіи къ свобод. Такое объясненіе, однако, слишкомъ натянуто и узко. Во-первыхъ, почему въ такомъ случа русскій народъ — прокаженный? А во-вторыхъ, политическіе намеки не въ тон общаго направленія Андреевской мысли. Политическія настроенія пришли къ Андрееву гораздо позже только въ разгаръ революціи, и то до значительной степени были навязаны извн, не находя живыхъ отзвуковъ въ душ писателя. Ю. Александровъ въ своей книг ‘посл Чехова’ считаетъ ‘Стну’ символомъ самой жизни. Намъ кажется, что должно обратить вниманіе на сходство стны съ рокомъ въ ‘Жизни человка’. Правдоподобне дать психологическо-философское объясненіе созданнаго Андреевымъ образца. Это объясненіе — въ предлахъ доступной русскому обществу ‘метафизики’. Стна это сама жизнь — міръ чувственныхъ представленій, міръ феноменовъ, сквозь который не въ силахъ проникнуть наше сознаніе, чтобы постигнуть сущность явленій — нуменальное. Мы знаемъ, что звукъ есть рядъ особыхъ волнъ воздуха, ударяющихся о нашу барабанную перепонку и колеблющихъ ее. Мы знаемъ, что число колебаній всегда точно, опредленно. Но почему рядъ колебаній непонятной для насъ въ своемъ существ матеріи мы воспринимаемъ какъ міръ звуковой гармоніи? Этого мы объяснить себ не можемъ! Мы убждаемся только въ одномъ, что живемъ въ мір иллюзій, кажущагося,— что ‘вещи въ себ’ какія-то иныя. Наши органы чувствъ даютъ намъ о нихъ ложныя свднія. Но когда наше сознаніе, подозрвающее истину, хочетъ освободиться отъ рабства и зависимости отъ чувствъ, и убиваетъ вс пять чувствъ, чтобы пробить стну, отдляющую насъ отъ истинно сущаго, для насъ наступаетъ нирвана или смерть. Сознаніе перестаетъ работать, или во всякомъ случа работа его уже не проявляется въ замтныхъ для насъ и постигаемыхъ формахъ. Наше сознаніе напоминаетъ китайскаго богдыхана, который вчно сидитъ въ своемъ дворц и о томъ, что длается въ его небесной имперіи, узнаетъ только изъ донесеній лживыхъ мандариновъ. Вс они разсказываютъ о ней разное, и что въ ихъ разговорахъ правды, а сколько лжи, никогда не узнать бдному богдыхану…
И какъ узнать человку о постороннемъ, вн его находящемся, когда онъ самъ въ себ самомъ не можетъ разобраться. Когда стны, какъ перегородки, отдляютъ одно помщеніе души отъ другого, когда наша душа точно большой домъ, мы живемъ въ одной комнат, и не знаемъ, что длается въ другихъ комнатахъ.(Мы ничего не знаемъ о самихъ себ. Мы не, можемъ выяснить достоврность нашихъ сужденій, нашей мысли. Къ этому выводу пришелъ Керженцовъ,— герой одного изъ самыхъ вдумчивыхъ и самыхъ характерныхъ разсказовъ Андреева — ‘Мысль’ (Апр. 1902 г.).

III.
Трагедія человческой мысли.
Разсказъ ‘Мысль’.— Одинокій сверхъ-человкъ Керженцовъ.— Его міровоззрніе.— Месть Керженцова.— Вопросъ о безуміи Керженцова.— Не крахъ мысли, а крахъ одинокаго.

Разсказъ ‘Мысль’ — первое крупное по основной иде произведеніе Андреева, хотя и небольшое по объему. Съ послдовательностью безжалостнаго пессимиста-аналитика Андреевъ подвергаетъ здсь разрушающему сомннію достоврность человческой мысли — основы жизни, Грозная раба человка, грозная сила, сокровище его… самое удивительное, самое непостижимое — это человческая мысль. Въ ней божественность, въ ней залогъ безсмертія и могучая сила, не знающая преградъ. Простая мысль чернорабочаго — уже величайшее чудо и глубочайшая тайна. И на это ‘чудо’ Андреевъ совершилъ искусное нападеніе. Его герой, д-ръ Керженцовъ, все отвергшій, кром мысли, убждается, что и это единственное врное основаніе его жизни шатко и ненадежно. Никого въ мір, говоритъ онъ, не любилъ я, кром себя, а въ себ я любилъ не это грустное тло, которое любятъ и пошляки,— я любилъ свою человческую мысль, свою свободу, я ничего не зналъ и не знаю выше своей мысли, я боготворилъ ее… восклицаетъ Керженцовъ {Впрочемъ, патетическіе возгласы Керженцова о беззавтной любви къ мысли нужно принимать съ большими ограниченіями. Изъ повсти Андреева мы узнаемъ дальше, что Керженцовъ любилъ и холилъ свое тло, цнилъ вкусный обдъ и хорошее вино, былъ сибаритомъ.}. Мысль измнила Керженцову подло, коварно, какъ измняютъ женщины и холопы. Подлая, лживая, служащая всякому, годная лишь на то, чтобы подобно холопу чистить сапоги, а не быть человческимъ богомъ — мысль не можетъ быть тмъ основаніемъ, на которомъ человкъ хотлъ бы построить свое благополучіе и главное — свою свободу и независимость. Для того, чтобы доказать эту мысль, Андреевъ ставитъ своего героя въ исключительныя условія, очень характерныя однако и для героевъ многихъ послдующихъ его разсказовъ. Прежде всего Керженцовъ — крайне одинокій человкъ,— холодный,— натура замкнутая и эготическая. Въ изображеніи Керженцова и его психологіи замтно вліяніе идей Ницше, сочиненія котораго какъ разъ появились на русскомъ язык въ конц XIX вка. Оставляя въ сторон нкоторыя странности Керженцова, которыя могли быть пріобртены и наслдственно, и потому не такъ ужъ интересны, отмтимъ только, что съ раннихъ лтъ Керженцовъ обнаруживалъ въ своемъ стремленіи къ свобод и независимости антисоціальные и аморальные инстинкты. Съ товарищами онъ не дружилъ. Часто прикидывался пріятелемъ ихъ и, воспользовавшись дружескимъ довріемъ товарища, гордо отбрасывалъ его отъ себя, радуясь своей независимости. Чтобы воспитать въ себ презрніе къ морали и тмъ ‘утвердить’ свою свободу, Керженцовъ, будучи студентомъ пятаго семестра, укралъ изъ товарищеской кассы 15 рублей, зная, что его не заподозрятъ въ хищеніи, и эти деньги съ торжествомъ пропита въ ресторан, несмотря на то, что он предназначались голодному товарищу., Обдая въ роскошномъ ресторан, Керженцовъ lie испытывалъ ни малйшихъ угрызеній совсти. Напротивъ ему было очень весело, онъ былъ гордъ тмъ, что совершенно свободенъ отъ ‘будничной’ морали. Въ другомъ случа, чтобы попрать, какъ думалось ему, вс божескіе и человческіе законы, Керженцовъ, еще юношей, отправился ночью къ любовниц отца, горничной, въ тотъ моментъ, когда на стол въ сосдней комнат лежало тло его отца. Отца своего Керженцовъ презираетъ, называя его жалкимъ картоннымъ паяцомъ, пьяницей, воромъ и трусомъ, хотя это былъ извстный адвокатъ и то, что называется порядочный человкъ. Единственный человкъ, котораго Керженцовъ уважалъ — это былъ онъ самъ. Себя лелялъ и берегъ онъ для жизни, которую очень любилъ, любилъ глядть, когда въ тонкомъ стакан играетъ золотистое вино, протянуться въ чистой постели, дышать чистымъ весеннимъ воздухомъ, читать интересныя и длинныя книги. Онъ любилъ себя, силу своихъ мускуловъ (хотя въ другомъ мст онъ и отвергаетъ тло, которое, молъ, любятъ и пошляки),— въ особенности любилъ онъ силу своей ясной и точной мысли. Ему доставляло величайшее наслажденіе сознавать, что онъ одинокъ, и ни одинъ любопытный взглядъ не проникъ въ глубину его души съ ея темными провалами и безднами, на краю которыхъ кружится голова. Для ‘великаго’ въ своемъ одиночеств россійскаго ницшеанца — все позволено. Есть преступленія только противъ самого себя. И судьямъ своимъ Керженцовъ открыто заявляетъ, что для него нтъ закона, нтъ недозволеннаго. Все можно. ‘Вы можете себ представить міръ, въ которомъ нтъ законовъ притяженія, въ которомъ нтъ верха, нтъ низа, въ которомъ все повинуется только прихоти и случаю. Я, докторъ Керженцовъ,— этотъ новый міръ’..

II.

И водъ все позволяющій себ Керженцовъ задумываетъ отомстить женщин, отказавшей ему въ любви, и хладнокровно готовитъ планъ убійства ея мужа,— своего пріятеля. Такъ какъ единственное преступленіе, которое Керженцовъ признаетъ — это преступленіе противъ самого себя, то онъ хочетъ совершить преступленіе вполн безнаказанно и съ этой цлью остроумно и чрезвычайно обдуманно симулируетъ сумасшествіе. Все какъ нельзя лучше устраивается. Д-ръ Керженцовъ всмъ внушилъ мысль, что онъ сумасшедшій. Посл убійства пріятеля его отправляютъ на испытаніе въ психіатрическую больницу, и вотъ тутъ происходитъ ‘нчто- страшное’, въ сравненіи съ чмъ каторга — ничто. Керженцову заползаетъ въ голову ужасная мысль,— не сумашедшій ли онъ на самомъ дл. Возникаетъ ужасный вопросъ: притворялся-ли онъ сумасшедшимъ, чтобы убить, или убилъ, потому что былъ сумасшедшимъ и только считалъ себя здоровымъ, какъ вс сумасшедшіе.
Кто отвтитъ на это ужасное сомнніе? Умъ,— ясный и точный, приводитъ ему одинаково сильные доводы и за, и противъ. Гд же правда, на что опереться, кому врить? Умъ тоже измнилъ человку, давая ему двойственные отвты. И, обращаясь къ экспертамъ, Керженцовъ говоритъ имъ: ‘разв въ вашихъ лысыхъ головахъ’ работаетъ не та же мысль, вчно-лгущая, измнчивая, призрачная, какъ у меня? И чмъ моя хуже вашей? Вы станете доказывать, что я сумасшедшій, я докажу вамъ, что я здоровъ. Вы станете доказывать, что я здоровъ,— я докажу вамъ, что я сумасшедшій. Вы станете доказывать, что нельзя красть, убивать, обманывать, потому что это безнравственность и преступленіе, а я вамъ докажу, что можно убивать и грабить, и что это очень нравственно. И вы будете мыслить и говорить, и вс мы будемъ правы, и никто изъ насъ не будетъ правъ’. И нтъ судьи, который разршилъ бы этотъ споръ и укрпилъ въ Керженцов вру въ неизмнную силу мысли. Поколебалось великое основаніе жизни, и Керженцовъ летитъ въ бездну, и нтъ ему ни откуда спасенія. Гордый нкогда въ своемъ одиночеств, теперь Керженцовъ — жалкій, растерянный Человкъ, ищущій помощи, но одинокій въ своихъ страданіяхъ.
Кто сильный протянетъ ему руку помощи? Никто. Никто! Гд найдетъ онъ то вчное, къ чему могъ бы прилпиться своимъ жалкимъ, безсильнымъ, одинокимъ ‘я’. Нигд. И невольно у Керженцова выплываютъ изъ памяти впечатлнія дтства, передъ несчастнымъ ‘сверхъ-человкомъ’ вырисовывается свтлая полянка, залитая солнцемъ, и на ней милая двочка, маленькая, безпомощная, глупенькая. Она испугалась такой же маленькой, какъ и она, такой же глупенькой и добродушной собачки, и вся — трепетъ и волненіе — прячется между колнъ своей старухи-няни. Керженцову не у кого укрыться отъ того дйствительно страшнаго, что разверзло передъ нимъ свои бездны. Кругомъ его зіяющая пустота,— ужасное, зловщее одиночество! Нтъ няни-религіи.
Керженцовъ умоляетъ судей спасти его вру въ силу мысли. Они должны признать его здоровымъ, а если нтъ, и если мысль,— единственное цнное основаніе свободы и независимости одинокаго человка,— то же призракъ, то же иллюзія,— то міръ не стоитъ того, чтобы существовать.
И Керженцовъ готовъ тогда придумать самое сильное взрывчатое вещество, чтобы ‘взорвать на воздухъ проклятую землю, у которой такъ много боговъ, но нтъ единаго, вчнаго Бога’. (Зародышъ идеи, положенной въ основаніе драмы — ‘Савва’).
По разсказу Андреева, сами эксперты-психіатры высказались поровну относительно вопроса о состояніи умственнаго здоровья Керженцова. Говорятъ, что въ московскомъ психіатрическомъ обществ вопросъ о психическомъ состояніи умственныхъ способностей Керженцова тоже подвергался обсужденію, и тоже голоса присутствующихъ психіатровъ раздлились поровну.

III.

Вопросъ о безуміи Керженцова съ психіатрической точки зрнія остался нершеннымъ, но для литературныхъ цлей, поставленныхъ авторомъ, это только отчасти важно. Самое важное — отмтить т дв глубоко-пессимистическія идеи, которыя ставитъ’ себ авторъ, и пытается разршить для себя и для насъ,— нельзя сказать, чтобы особенно умло и убдительно. Керженцевъ и своими рчами, и своимъ поведеніемъ слишкомъ походитъ на больного. Какой же тутъ крахъ мысли, если умственныя способности человка подъ сомнніемъ? Трагическаго въ поставленной проблем мысли Андреевъ не схватилъ. Если Керженцовъ дйствительно свихнулся съ ума, то, ничего нтъ трагическаго въ томъ, что онъ пересталъ врить своей мысли. Если онъ здоровъ, то условія одинокой и замкнутой жизни, вн всякихъ соціальныхъ связей опять-таки ставятъ мысль въ такое неблагопріятное положеніе, при которомъ сила и ясность ея не могли не пострадать. Керженцовъ отвергъ вс критеріи мысли. Онъ не признаетъ науки, не признаетъ психіатріи, не вритъ экспертамъ, которыхъ заране считаетъ колпаками, и приходитъ въ,ужасъ, что его умъ, работающій въ пустот, совершенно механически выполняетъ логическую работу, формулы которой могутъ быть одинаково снабжены и знакомъ плюсъ, И знакомъ минусъ. Ко всему въ добавокъ, рчь идетъ и не объ какой-нибудь великой истин, разршенія которой тщетно добивается Керженцовъ, какъ и все человчество, а объ очень, простомъ конкретномъ случа — болзни человка, которая требуетъ изученія, наблюденій, фактовъ, а не одной лишь голой логики для своего разршенія.
Но кром того, въ приведенной исторіи съ Керженцовымъ, вполн очевидно, что ‘крахъ’ мысли произошелъ отъ полнаго одиночества Керженцова. (Мысль — продуктъ коллективнаго творчества человчества, а не одного человка. Если бы мысль была явленіемъ только индивидуальнымъ, то дважды два не было бы для каждаго четыре, а для всхъ разное.) Разорвавъ вс связи съ цлымъ, Керженцовъ добровольно лишилъ себя и всхъ критеріевъ мысли и всхъ путей къ ея утвержденію.
Даже если бы психіатры ошиблись, то все же никакого банкротства мысли не послдовало бы. Значитъ — ошиблись, и ничего больше. Вотъ если бы Андреевъ представилъ безсиліе мысли въ поискахъ природы вещей, сущности явленій — онъ бы стоялъ на почв того, трагизма, который гнететъ человчество исконно и который не разъ уже находилъ свое выраженіе въ міровой литератур, начиная отъ древнихъ грековъ и кончая хотя бы ‘Фаустомъ’ Гете и ‘Слпыми’ Метерлинка.
Немощь нашей мысли, трагизмъ вчнаго невднія, окутывающаго насъ густымъ туманомъ, сильне и глубже представлены Метерлинкомъ. Несчастное человчество, сидящее на отмели временъ, какъ слпые на остров, со всхъ сторонъ окруженномъ страшнымъ океаномъ,— таинственнымъ и невиданнымъ,— представлено Метерлинкомъ съ потрясающимъ драматизмомъ. Вра угасла — единый спутникъ человчества во тьм, а знанія нтъ. Мы — слпы! Этого настоящаго трагизма вчнаго невднія въ своей ‘Мысли’ Андреевъ не далъ. Его мы скоре находимъ въ разсказ ‘Стна’, о которомъ говорили раньше. Гораздо сильне оттнена другая, второстепенная для Андреева идея, которой авторъ можетъ быть и не сочувствовалъ — но которая помимо его воли выступила на первый планъ — это трагизмъ одиночества, ужасъ и безуміе отчужденности человка, сведшаго всю свою сложную жизнь къ одному процессу мышленія — вн людей, вн морали, общественныхъ связей, вн времени и пространства.
Не крахъ мысли рисуетъ намъ ‘Мысль’, а крахъ эготизма, банкротство ‘я’, разорвавшаго вс связи съ цлымъ.

IV.
Религіозная проблема.
Тяжелый рокъ въ жизни Василія ивейскаго.— Его несчастья.— Одиночество о. Василія.— Замкнутость.— Отчужденность отъ прихода.— Отношеніе къ семь.— Вра въ Бога.— Отношеніе къ людскому горю.— Жажда чуда.— Отношеніе прихода къ о. Василію.— Иванъ Порфирьевичъ.— О. Василій — явленіе исключительное среди священниковъ.— Языкъ повсти.— Почему не удалось чудо.— Крахъ одиночества, а не религіи.

Уже въ ‘Мысли’ Андреевымъ намчены три слдующихъ его произведенія: ‘Василій ивейскій’, ‘Елеазаръ’ и ‘Савва’.
Въ прямой связи съ ‘Мыслью’ находится повсть: ‘Жизнь Василія ивейскаго’, ставящая проблему религіозной истины и разршающая ее въ томъ же отрицательномъ направленіи, какъ и проблему мысли.
На этой иде запнулся Керженцовъ. Когда въ припадк безумія онъ пробовалъ въ больниц удавиться на полотенц, къ нему подошла сидлка, ухаживающая за больными,— Маша, тихая, безотвтная, даже неграмотная женщина,— подошла и схвативши за руки сказала:
— Не надо, голубчикъ!
Только два слова: ‘не надо’. Но въ нихъ заключалась какая-то удивительная сила, повліявшая на умнаго и независимаго Керженцова. Онъ подчинился этой сил. И понялъ, что она кроется въ неизвстной и недоступной ему, Керженцову, глубин Машиной души. Она что-то знаетъ… Но для Керженцова это знаніе уже не существовало. Для него это только темная коморка нехитраго дома Маши, у Керженцова эта комната давно пуста. Тотъ, кто тамъ жилъ, умеръ и не воскреснетъ вновь. Для Керженцова лично Богъ умеръ. Но какъ проблема жизни — проблема религіознаго сознанія Богъ еще живъ. Андреевъ подходитъ со своимъ пессимистическимъ динамитомъ и къ этому устою человчества.
Герой его повсти — человкъ врующій, священникъ о. Василій. Но это странный человкъ и странный священникъ,— о. Василій.
Какой-то не похожій на другихъ, тоже, какъ Керженцовъ, замкнутый въ себ, одинокій, чуждый людямъ, равнодушный къ нимъ,— своеобразный типъ индивидуалиста. Человкъ, по общему впечатлнію,— непріятный, несимпатичный, отъ котораго всегда сторонились прихожане.
И самая жизнь о. Василія какая-то странная, необыкновенная.
Надъ всей жизнью Василія ивейскаго тяготлъ суровый и загадочный, рокъ. Точно проклятый невдомымъ проклятьемъ, онъ съ юности несъ тяжелое бремя печали, болзней и горя, и никогда не заживали на сердц его кровоточащія раны.
Только-что сложилась было его тихая, скромная семейная жизнь, какъ вдругъ — страшное несчастье: любимый сынъ утонулъ, купаясь въ рк. Жена въ безумномъ гор начинаетъ пить. Самъ о. Василій потрясенъ нежданнымъ и несправедливымъ ударомъ. Какая-то мрачная мысль закрадывается въ его голову. Онъ никому не высказалъ своихъ мыслей и, успокоивъ жену, посл перваго ея припадка пьянства, вышелъ въ поле и поднявъ свои маленькіе глаза къ верху, произнесъ отчетливыя слова:
— Я — врю.
И, точно кому-то возражая, кого-то страстно убждая и предостерегая, онъ снова повторилъ:
— Я — врю.
Между тмъ въ припадк пьяной страсти и жажды материнства попадья стала требовать отъ мужа исполненія супружескихъ обязанностей и зачала ребенка.
Счастье, казалось, вновь улыбается семь о. Василія, попадья перестала пить, гордая своей беременностью, она радостно ждала ребенка, съ достоинствомъ держала себя передъ прихожанами. Но зачатый въ пьяномъ вид ребенокъ,— сынъ, оказался полнымъ идіотомъ, полузвремъ.
О. Василій жилъ одиноко со своимъ страшнымъ горемъ, со своими тяжелыми мыслями и сомнніями. Только одинъ разъ жена его съ той ясновидящей чуткостью, которая свойственна любящимъ, угадала причину вчнаго молчанія о. Василія и его холодной сдержанности. ‘Ты въ Бога не вришь, вотъ что’… сказала какъ-то вдругъ пьяная попадья своему мужу. Но онъ рзко оборвалъ ее и наставительно отвтилъ: ‘Это неправда. Думай, что говоришь. Я врю въ Бога’.
Но странныя мысли шевелились въ напряженно работавшемъ мозгу деревенскаго священника, толпились надъ его головой, укрыли его отъ людей туманомъ отчужденности. Такъ непостижимо чуждъ онъ былъ всему, какъ если бы онъ не былъ человкомъ, а только движущейся его оболочкой. Глубокая дума была начертана во всхъ его движеніяхъ. Была она въ его тяжелой поступи, въ медлительности запинающейся рчи, когда между двумя сказанными словами зіяли черные провалы притаившейся далекой мысли. И холоденъ онъ былъ съ окружающими и безконечно одинокъ. Однажды о. Василій заговорилъ со своей полузаброшенной и нелюбимой дочерью Настей.
— Подойди и поцлуй меня.
— Не хочу.
— Ты меня не любишь?
— Нтъ, я никого не люблю.
— Какъ и я!
И ноздри попа раздулись отъ сдержаннаго смха.
Подчеркиваемъ это удивительное признаніе священника ивейскаго. Онъ вритъ въ Бога, а не въ любовь, и людей онъ не любитъ.
Вс свои несчастья, а они не прекращались, о. Василій переносилъ сурово, но спокойно. И только однажды онъ передъ женой прорвался ‘огромный и страшный въ своемъ отчаяніи’ и громко, такъ громко, какъ будто въ каждомъ звук его словъ звенла металлическая слеза, воскликнулъ:— бдная, бдная! Вс бдные. Вс плачутъ. И нтъ помощи! О-о-о!.. И вдругъ поднявъ кверху остановившійся взоръ закричалъ пронзительно и изступленно:
— И ты терпишь это! Терпишь! такъ вотъ же… и высоко поднялъ сжатый кулакъ, но не докончилъ рчи: у ногъ его билась въ истерик перепуганная попадья.
Подъ вліяніемъ отчаянія, подъ гнетомъ все новыхъ бдствій о. Василій сталъ явно мняться. ‘Небывалое творилось въ его ум’. До сихъ поръ существовала крохотная земля, и на ней жилъ одинъ огромный о. Василій со своимъ огромнымъ горемъ и огромными сомнніями. Теперь же земля выросла, стала необъятною и вся заселилась людьми, подобными о. Василію’.
Сердце, растерзанное горемъ, становится мягче и доступне чужимъ страданіямъ. Среди массы страдающихъ о. Василій почувствовалъ себя, какъ одинокое дерево, вокругъ котораго внезапно выросъ безграничный и густой лсъ, и о. Василій отдался теплой волн сочувствія и, казалось, исчезло и его одиночество. ‘Но вмст съ нимъ сокрылось и солнце, и пустынныя, свтлыя дали, и плотне сдлался мракъ ночи’. {Курсивъ нашъ, какъ и во всхъ другихъ мстахъ, гд мы цитируемъ Андреева.} Близость къ людскому горю не облегчила и не освободила о. Василія, а только еще сильне прикрпила его къ непроницаемому мраку жизненной ночи.
И когда о. Василій исповдывалъ своихъ прихожанъ внимательно, безжалостно и даже безстыдно выпытывая у нихъ всю правду, онъ понималъ, что за тысячами маленькихъ, разрозненныхъ, враждебныхъ правдъ сквозили туманныя очертанія одной великой всеразршающей правды. Вс чувствовали ее, и никто не умлъ назвать ее человческими словами эту огромную правду — о Бог и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человческой жизни.
О. Василій началъ чувствовать эту правду то какъ отчаяніе, то какъ безумный страхъ, то какъ жалость, гнвъ и надежду.
Мысль о человческомъ гор захватила о. Василія врасплохъ. Онъ никогда не думалъ объ этомъ. Онъ жилъ своими интересами, а когда открылось мірское горе, онъ стоялъ изумленный, смущенный безъ всякихъ практическихъ и жизненныхъ путей для борьбы со зломъ. И единственнымъ выходомъ являлось для него чудо.
И здсь съ о. Василіемъ творилось что-то небывалое. Новая жизнь входила въ старое тло, и умъ и сердце его плавились уже на огн непознаваемой правды. Но по виду онъ оставался все тмъ же суровымъ, холоднымъ, недоступнымъ попомъ.

II.

Въ сущности о. Василій не переставалъ быть одинокимъ и со своими новыми настроеніями, овладвавшими постепенно его душой. На одно мгновеніе это сдлалось ясно даже пьяной попадь, она поняла, что онъ одинокъ, не принадлежитъ ей ‘и никому, и ни она, и никто не можетъ этого измнить. ‘И если бы сошлись добрые и сильные люди со всего міра, обнимали бы его, говорили бы ему слова утшенія и ласки,— онъ остался бы также одинокъ‘ (курсивъ нашъ).
Между тмъ надвигалось что-то огромное и невыразимо ужасное, какъ безпредльная пустота и безпредльное молчаніе. Дло было такъ. О. Василій ршилъ бросить духовное званіе и начать новую жизнь. Быстро проходитъ нсколько свтлыхъ мсяцевъ, озаренныхъ свтомъ прекрасной и неопредленной мечты. Новое ужасное несчастье — пожаръ и смерть въ пламени рухнувшаго дома пьяной жены и дочери производитъ на о. Василія ршающее вліяніе. Онъ остается теперь одинъ одинешенекъ со своимъ идіотомъ-сыномъ. Столько несчастій на одну голову! Это не можетъ быть случайно. Тамъ, гд раньше онъ видлъ только хаосъ и злую безсмыслицу, есть очевидно какая-то высшая воля, и ея рукой начертанъ врный и прямой путь. Есть Богъ, и это Онъ обратилъ жизнь о. Василія въ пустыню для того, чтобы онъ оставилъ избитые и кривые пути жизни, по которымъ блуждали люди, и въ свободномъ и безбрежномъ простор ея искалъ новаго и смлаго пути. Теперь для него ясно: на невдомый подвигъ и невдомую жертву избранъ онъ, Василій ивейскій, святотатственно и безумно роптавшій на судьбу. И въ порыв восторга и безпредльной униженности, изгоняя изъ самой рчи слово ‘Я’, онъ говоритъ:
— Врую!
— Онъ далъ мн видть жизнь и испытать страданіе и остріемъ моего горя проникнуть въ страданіе людей.
Богъ явитъ на немъ свое величіе, какъ нкогда явилъ его на многострадальномъ Іов. Это укрпленіе въ вр, какъ единственной опор среди колеблющихся отъ вихря устоевъ личнаго счастья, изображено въ разсказ Андреева очень тонко и психологически весьма правдиво. Едва-ли не самая цнная сторона разсказа — это картина обращенія къ Богу подъ вліяніемъ лавины страданій и несчастій.
И такъ на подвигъ! Но гд же подвигъ? Въ чемъ онъ заключается? Это видно будетъ потомъ. Разв думаетъ о пути стрла, посланная сильной рукой. Она летитъ и пробиваетъ цль, покорная вол пославшаго.
И такъ покорность невдомой цли. Никакихъ планомрныхъ дйствій, никакихъ перемнъ въ жизни. Только еще больше суроваго аскетизма въ отношеніи къ себ. О. Василій погружается въ чтеніе священныхъ книгъ, въ этотъ непостижимый міръ, чудесный міръ кроткой жалости и прекрасной жертвы. Истина найдена, тьма исчезла: ‘Докол Я въ мір — Я свтъ Mipy’.
И только еще усердне служитъ о. Василій въ церкви. Теперь уже онъ не довольствуется праздниками. Въ тепло и зимній холодъ, еле согрвая окоченвшія руки, чтобы держать ими крестъ и чашу, каждый день раннимъ утромъ совершаетъ онъ литургію, и только одинъ псаломщикъ помогаетъ ему въ церковномъ служеніи, потому что даже дьяконъ отказался ходить ежедневно.
И такъ опять одинъ, опять вдали отъ людей и дятельной любви, живетъ о. Василій со своими великими и полными гордаго самомннія мечтами, и ждетъ чуда.
Настаетъ, по мннію о. Василія моментъ, когда Богъ долженъ наконецъ явить чудо. Дольше ждать нельзя. Обваломъ убило Мосягина, у котораго осталась жена и четверо дтей безъ всякихъ средствъ къ существованію. Это тотъ самый Мосягинъ, котораго о. Василій пристроилъ работникомъ къ церковному старост Ивану Порфирьевичу. И такъ уже люди давно смотрятъ на попа съ сомнніемъ: не то святой, не то гршникъ. А тутъ еще несчастіе съ Мосягинымъ. Божье неблагословеніе явно падаетъ не только на о. Василія и его семью, но и на всхъ тхъ, кмъ онъ интересуется. Особенно озлобленъ на него Иванъ Порфирьевичъ — эта прямая противоположность о. Василію. У Ивана Порфирьевича все ясно, все на мст, все въ порядк, у него и курица безъ причины подохнуть не сметъ: ‘прикажу въ щи зарзать, тогда и околетъ’. Чудесно обрисованная Андреевымъ фигура — представителя ‘порядка’, сильнаго, увреннаго въ себ, спокойнаго хозяина-государственника. Кулакъ и опора установленному порядку. Онъ давно ненавидитъ — или врне, презираетъ — о. Василія. Въ его фигур, въ его молчаніи, въ его дйствіяхъ для Ивана Норфирьевича что-то неясное, сомнительное. Не то святость, не то неблагонадежность. Или прямо съ ума спятилъ ‘поганецъ’, ‘своеволецъ’ и хочетъ все ‘по своему гнуть’. Иванъ Порфирьевичъ является къ попу и говоритъ ему ршительно и опредленно:
— Уходи по добру по здорову. Уходи!
Настаетъ день похоронъ Мосягина. ‘Грозный восторгъ’ брызжетъ огнемъ изо всхъ поръ лица о. Василія. Онъ и ликуетъ и рыдаетъ. Настала по его мннію великая минута. По середин церкви лежитъ зловонное тло Мосягина. О. Василій устремляется къ гробу и, поднявъ повелительно правую руку, торопливо говоритъ разлагающемуся трупу:
— Теб говорю, встань!
Общее смятеніе, испугъ, бгство изъ церкви. И ‘со свтлою улыбкой сожалнія къ ихъ неврію и страху, весь блистая мощью безграничной вры’, о. Василій возгласилъ вторично съ торжественной и царственной простотой:
— Теб говорю, встань!
И въ третій разъ говоритъ онъ тихо и строго:
— Семенъ, теб говорю, встань!
‘Но смраднымъ, холодно свирпымъ дыханіемъ смерти отвчаетъ ему потревоженный трупъ.
Тогда о. Василій ивейскій обращается къ самому Богу.
— Ты обмануть меня хочешь?.
И ждетъ. Отвта нтъ.
— Такъ зачмъ же я врилъ? Такъ зачмъ же Ты далъ мн любовь къ людямъ и жалость — чтобы посмяться на до мной. Такъ зачмъ же Ты всю жизнь держалъ меня въ рабств, въ плну, въ оковахъ? Ни мысли свободной, ни чувства, ни вздоха! Все однимъ Тобой, все для Тебя. Одинъ Ты! Ну, явись же — я жду!
И въ поз гордаго смиренія ждетъ отвта одинъ передъ чернымъ свирпо торжествующимъ гробомъ’.
Но вмсто голоса Бога онъ слышитъ вдругъ хохотъ своего сына-идіота. Это онъ теперь лежитъ въ гробу и смотритъ на попа прищуренными глазами, и въ церкви раздается хохотъ, подобный грому. Рушится высокій куполъ, колышется и гнется полъ, въ самыхъ основахъ своихъ разрушается и падаетъ міръ. И въ ужас выбгаетъ о. Василій изъ церкви и стремительно несется вдоль деревни, въ поле, подальше отъ хаоса разрушенья и въ трехъ верстахъ отъ села падаетъ замертво, сохраняя и мертвымъ такое положеніе, какъ будто-бы продолжалъ бжать.

III.

Такъ изображаетъ Андреевъ крахъ религіозной идеи. На обращеніе къ Богу — отвтомъ является ужасное зловщее молчаніе или гнусный хохотъ идіота: гу-гу-гу-гу!
Мы отмтили вс типичныя мста изъ повсти Андреева, и подборъ ихъ даетъ намъ достаточный матерьялъ для сужденій, предршаетъ уже нашу точку зрнія. Нельзя не сознаться, что и на этотъ разъ для постановки проблемы религіознаго сознанія избрана чрезвычайно исключительная обстановка и дйствуютъ чрезвычайно странные люди, дйствуютъ не всегда логично и послдовательно. Для краха религіи въ человк можно было бы выбрать мене исключительный случай. Какъ и въ разсказ ‘Мысль’, и здсь сплетены два мотива, дв задачи: одна — вопросы вры, любви и жалости къ людямъ, другая — вопросы одинокой жизни. О. Василій — непонятное исключеніе среди сельскихъ священниковъ. Въ повсти мы совсмъ не видимъ, какимъ образомъ сынъ терпливаго и покорнаго священника, человкъ съ незлобивой душой, женившійся на хорошей двушк и шесть лтъ благополучно жившій съ ней, вдругъ посл потери сына превращается въ одинокаго, въ сверхъ-человка, которому — въ сравненіи съ нимъ и его горемъ — вся земля кажется маленькой. Андреевъ выбираетъ для своей цли — разрушенія религіозныхъ иллюзій — крайне несимпатичнаго человка. Холоднаго, никого не любящаго, отчужденнаго. И люди отъ него сторонились. Неохотно посщали его. А если были у него по необходимости, то торопились поскоре уйти отъ о. Василія. Даже и церковную службу онъ отправлялъ плохо — то мямлилъ, то торопился. Слылъ очень жаднымъ, хотя не былъ корыстолюбивъ, не умлъ внушить къ себ уваженія, не сближался ни съ кмъ, никому не длалъ добра, хотя не длалъ и зла. ‘Величавое’ одиночество какъ-то мало идетъ попу Василію. Но и тогда, когда онъ начинаетъ искать правды и приближаться къ страдающимъ людямъ, онъ вовсе не перестаетъ быть одинокимъ. /Правда, Андреевъ увряетъ, что ‘не стало одиночества, но вмст съ нимъ скрылось и солнце’. Но черезъ нсколько страницъ, самъ забывая объ этомъ, влагаетъ въ уста о. Василія признаніе, что онъ никого не любитъ. При чемъ ‘ноздри попа раздулись отъ сдержаннаго смха’. Это именно признаніе и слдуетъ считать врнымъ. О. Василій ршительно ничмъ не выражаетъ своей любви къ людямъ, къ своимъ прихожанамъ. Онъ весь занятъ мыслью о чуд, о невдомомъ подвиг. Онъ поститъ, ежедневно служитъ литургію, но любви къ людямъ ничмъ не проявляетъ. Даже на исповди онъ безжалостенъ и прямо безстыденъ въ выпытываніи разныхъ подробностей грха. И потому какъ-то не врится, что ‘каждаго, кто подходилъ къ нему, хотлось ему заключить въ объятіяхъ и сказать: бдный другъ, давай бороться вмст и плакать и искать, ибо ни откуда нтъ человку помощи’.
Неудачно задуманъ о. Василій и съ точки зрнія религіозныхъ традицій. Если о. Василій простой сельскій попъ, православнаго вроисповданія, то крахъ его надеждъ и гордыхъ ожиданій не покажется религіозно-настроенному православному человку несправедливымъ и неожиданнымъ.— Въ гордын духа возмнилъ о себ много, скажетъ такой православный и во всемъ поведеніи о. Василія усмотритъ только рядъ прегршеній противъ смиренія и другихъ требованій религіи, и кара Божія покажется ему справедливой и естественной. Чрезвычайно искусственна и комбинація всхъ несчастій, валящихся на о. ивейскаго. И сынъ утонулъ, и боровъ околлъ, и жена запила, и уродъ родился, и пожаръ, и смерть жены. Все это свалено въ одну кучу. Такимъ образомъ и въ этомъ разсказ Андрееву не удалось взять, что называется, быка за рога. Случай, разсказанный имъ, не подрываетъ у врующаго человка его вры въ Бога, не является и характернымъ для изображенія явнаго отсутствія Провиднія въ жизни. Опять передъ нами исторія одинокаго человка, который потерплъ крушеніе въ своей жажд врить въ чудо. Сила художественнаго дарованія Андреева такъ велика, что разcказъ, несмотря на всю свою искусственность, въ цломъ производитъ очень сильное впечатлніе. Талантъ разсказчика въ Андреев очень великъ, авторъ покупаетъ довріе читателя мелочами, поразительно врными деталями, удивительными наблюденіями, мткими, вскользь брошенными замчаніями, отдльными чрезвычайно удачными сценами. Фигура нищаго, наслаждающагося на исповди выдуманными преступленіями, любопытныя фигуры старосты, псаломщика, озлобленная дочь Настя — все это перлы реалистическаго творчества, и здсь Андреевъ ни въ чемъ не уступаетъ ни Чехову, ни другимъ лучшимъ художникамъ слова. Помогаетъ впечатлнію и самый языкъ Андреева: энергическій, напряженный, полный самыхъ неожиданныхъ вспышекъ импрессіонизма, страстный, патетическій. Этотъ языкъ дйствуетъ на читателя, какъ внушеніе, какъ гипнозъ, и подчиняетъ его волю и его мысль. Своей фантастической оригинальностью и неожиданностью образы Андреева подавляютъ воображеніе, какъ кошмаръ. У него ‘ночныя тни безшумною толпою окружали о. Василія, рыдали безумно и простирали безсильныя руки’ (стр. 140), ‘толклись, метались и кружились звуки’, ‘изъ огненнаго хаоса… несется огромный, громоподобный хохотъ, трескъ и крики дикаго веселья’. ‘Безшумно рушится высокій куполъ’. И въ стил — что-то кошмарное, и сама повсть какой-то огромный расплывающійся кошмаръ, мутными волнами проникающій въ сознаніе, заполняющій мысль, душу, сердце читателя, все его существо. Чтеніе у повсти волнуетъ, давитъ, гнетъ, потрясаетъ.
Но признать эту повсть сколько-нибудь удачнымъ отвтомъ на вопросы религіозной проблемы все же нельзя. Она ничего не разршаетъ. Въ ней самой заключается внутреннее противорчіе. Одинокій человкъ иметъ и Бога своего собственнаго, ему одному нужнаго и ему одному близкаго и понятнаго. У одинокаго человка своя правда, и онъ можетъ врить только въ одно, что на земл столько правдъ, сколько живыхъ существъ. Богъ, къ которому обращается о. В. ивейскій съ требованіемъ воскресить изъ-мертвыхъ — Богъ коллективнаго человческаго разума, и онъ откликается только на коллективныя настроенія, а не на такія, отъ которыхъ весь приходъ какъ испуганное волкомъ стадо барановъ бжитъ изъ церкви,— и отъ своего пастыря, и отъ совмстной съ нимъ молитвы. Нтъ единства настроеній,— нтъ и чуда.
Мы знаемъ примры чудесъ, творимыхъ великою силою коллективной любви и единенія. Горькій даетъ намъ такой примръ въ своей ‘Исповди’, гд подъ любовными взорами народа, врящаго въ чудо и водящаго чуда, встаетъ съ одра болзни разслабленная двушка. Но о. Василію ивейскому, оторванному отъ народа, не подъ силу чудо…

Человкъ-зврь.
(Проблема любви).
‘Бездна’.— Протесты молодежи и письмо С. А. Толстой.— Исключительность условій, въ которыя Нмовецкій совершилъ свой зврскій поступокъ.— ‘Въ туман.’ — Семья и вопросы пола.— Павлуша и его страданія.— Зврское убійство мало мотивировано.

Покончивъ до поры до времени съ религіозной проблемой и лишь косвенно затронувъ ее еще разъ въ Елеазар только для того, чтобы подтвердить, что ‘тамъ’ ничего нтъ, и что познаніе того, страшнаго, что кроется въ потустороннемъ молчаніи, лишаетъ человка всякой радости бытія, Андреевъ переходитъ къ вопросу, составляющему тоже одинъ изъ центральныхъ пунктовъ человческой жизни — къ вопросу любви и пола.
И здсь Андреева интересуетъ главнымъ образомъ то, что говоритъ въ пользу безотраднаго взгляда на жизнь и на человка. (Андрееву важно показать, что въ самыхъ интимнйшихъ и сокровеннйшихъ движеніяхъ души человка,— въ самой чистой и возвышенной любви — первооснова грубо-животная, скотская. На дн человческой души зврскіе инстинкты. Самъ человкъ — зврь. Идея не новая, хотя бы посл ‘La bte humaine’ Золя, но своеобразно доказываемая.
Передъ нами опять исключительный случай, можно сказать,— прямо невроятный и психопатическій.
По полю идетъ молодая влюбленная парочка. Она — гимназистка семнадцати лтъ. Онъ студентъ технологъ, на четыре года старше своей спутницы, по фамиліи Нмовецкій. Стройныя гибкія фигуры, легкая поступь, молодые свжіе голоса, звучавшіе задумчивой сдержанной нжностью. Они двигаются все впередъ и впередъ, поглощенные своей любовью, своей бесдой. Прекрасная молодость, обвянная обаяніемъ тихаго лтняго заката, посылающаго свои золотисто-красные лучи и лсу, и полямъ, и тонкимъ вьющимся волосамъ двушки. Они говорили объ одномъ: о сил, красот и безсмертіи любви.
— Вы могли бы умереть за того, кого любите?— спросила Зиночка, смотря на свою маленькую полудтскую руку.
— Да, могъ бы,— ршительно отвтилъ Нмовецкій, открыто и искренне глядя на нее.— А вы?
— Да и я,— она задумалась.— Вдь это такое счастье умереть за любимаго человка. Мн очень хотлось-бы.
И на сердц у этихъ влюбленныхъ дтей такъ весело,— и грудь двушки дышала свободно и смло, хотлось пть, тянуть руками къ нему и крикнуть: ‘бгите, я буду васъ догонять’ — эту древнюю формулу первобытной любви среди лсовъ и гремящихъ водопадовъ.
Такова идиллія, нарисованная Андреевымъ съ обаятельной свжестью красокъ. Картина, однако, быстро мняется. Начинается ‘ужасное’. Сгустились тни ночи, изъ темнаго лса выползаетъ грозная тьма, а вмст съ ней выползаютъ и т темные отбросы общества, которые ютятся здсь днемъ, подальше отъ бдительнаго ока надзирающихъ. Пейзажъ сразу сталъ неузнаваемымъ. Безъ солнца мстность казалась непривтливой и холодной. Всюду овраги и ямы. Какія-то грязныя женщины сидли у края глубокой глиняной ямы. Влюбленная парочка съ ужасомъ пробиралась все дальше, совсмъ потерявъ дорогу. Навстрчу молодымъ людямъ отдляются изъ тни лса три негодяя. Ударомъ по затылку они оглушаютъ Нмовецкаго и кидаютъ въ ровъ, а надъ двушкой совершаютъ гнусное насиліе. Когда Нмовецкій пришелъ въ себя и выбрался изо рва, онъ побжалъ прямо, не разсуждая и не выбирая направленія, и долго кружился между деревьями. Вдругъ онъ увидлъ передъ собой обнаженное тло потерявшей сознаніе Зиночки, и вотъ тутъ-то и произошло нчто неожиданное, ужасное и глубоко-возмутительное. Видъ несчастной, униженной двушки вызываетъ въ Нмовецкомъ звриную похоть. Онъ съ силой прижимается къ ея губамъ… ‘И черная бездна поглотила его’! Нмовецкій совершилъ заодно съ босяками гнусное насиліе надъ двушкой, которую еще нсколько часовъ назадъ готовъ былъ нести на рукахъ,— всю свою жизнь, и за которую согласенъ былъ умереть.

II.

Протестующее и негодующее противъ ‘порнографіи’ письмо графини С. А. Толстой было первымъ отвтомъ на поставленную Андреевымъ тезу. Правда, съ этимъ протестомъ нельзя вполн согласиться. Графиня Толстая забыла, что обвиненіе въ порнографіи было предъявлено въ свое время и автору ‘Крейцеровой Сонаты’, но, несомннно, ‘Бездна’ взволновала и возмутила многихъ. Посыпались въ редакціи петербургскихъ и московскихъ газетъ письма молодежи, отъ имени Нмовецкаго, Зиночки, даже отъ имени босяка, который протестовалъ противъ приписываемаго ему насилія, увряя, что даже босяки не способны на такую гнусность. Вопросъ и по существу расширился побочными, вытекающими изъ него соображеніями. Толковали о томъ, долженъ ли былъ Нмовецкій жениться на двушк, которую обезчестили. Но боле всего, конечно, интересовалъ вопросъ о возможности того гнуснаго поступка, который совершилъ Нмовецкій. Большинство — и вполн справедливо,— отказывалось допустить, чтобы звриные половые инстинкты могли такъ властно заговорить въ такую исключительную минуту. Молодая обожаемая двушка лежитъ безъ сознанія, такая несчастная, раздавленная ужасомъ происшедшаго. Въ такую минуту волна сочувствія, глубокой жалости и страданія должна была высоко подняться въ душ любящаго человка и вытснить всякія иныя мысли и тмъ боле чувственныя побужденія. Велика власть страданія,. и не мене велика сила сочувствія. Нмовецкому не было времени на ‘хитрыя усмшечки’ и любовныя объятія. Острая боль огромнаго горя и безконечная жалость къ пострадавшей должны были цликомъ поглотить несчастнаго молодого человка. Если этого не случилось, если произошло нчто неожиданное и, можно сказать, противуестественное, то или это исключительный случай, или нужно думать — оглушительный ударъ по голов, который былъ нанесенъ Нмовецкому босяками, отбилъ у него на время сознаніе, парализовалъ дйствіе задерживающихъ центровъ. Въ такомъ случа, передъ нами только несчастье, а не стихійное торжество звря. Самъ авторъ, описывая состояніе души Нмовецкаго, когда онъ пригнулся къ молодому и не сопротивляющемуся тлу, говоритъ, что ‘Нмовецкаго не было, Нмовецкій оставался гд-то позади’, а у тла, улыбаясь ‘хитрой усмшкой’, находился безумный.
Такимъ образомъ и въ этомъ, исключительномъ, надуманномъ случа Андреевъ не создалъ ‘ужаснаго’ и не утвердилъ насъ въ безотрадномъ взгляд на человка. Не достигаетъ онъ этого результата и въ другомъ своемъ разсказ ‘Въ туман’, написанномъ полгода спустя посл ‘Бездны’,— въ август 1902 года.

III.

Такъ же, какъ и въ предыдущемъ разсказ, и здсь мы видимъ дв части: первая,— глубоко трогательная исторія паденія Павлуши, его терзаній и отношенія къ нему семьи,— вторая — сцена дикаго зврскаго убійства Павлушей проститутки, сцена исключительная и маловроятная, она должна была, по мысли автора, еще разъ засвидтельствовать, что человкъ прежде всего зврь. Насколько это удалось автору, не трудно угадать заране, передъ нами опять таки случай исключительный, мало вроятный, даже въ состояніи опьяненія, въ которомъ находился Павлуша.
Но первая часть разсказа даетъ возможность задуматься надъ многими наболвшими въ нашей семь вопросами. Слишкомъ много лжи, лицемрія, ненужной таинственности внесено въ семью въ особенности въ вопрос о половыхъ отношеніяхъ, покрытыхъ вуалью ложной стыдливости и не подлежащихъ трезвому и спокойному изученію и ознакомленію. Андреевъ иллюстрируетъ здсь одну изъ серьезныхъ язвъ дтской и юношеской жизни, и картина, нарисованная имъ, глубоко-правдива и назидательна.
Павлуша росъ въ семь, какъ и вс дти, предоставленный всецло самому себ, своимъ думамъ и догадкамъ, а родители часто и не подозрваютъ о той масс сомнній и вопросовъ, которыми волнуются незрлыя, юныя души ихъ дтей. Особенно вредно сказывается это въ отношеніи къ пробуждающейся чувственности. Здсь дти всецло лишены добраго руководительства родителей и предоставлены своимъ догадкамъ, своей фантазіи и любознательности. Нечего, конечно, и говорить, что таинственная вуаль, которой покрыты вс вопросы физіологіи, только увеличивая и дразня дтское любопытство, содйствуетъ преждевременному пробужденію чувственности и неправильному ея развитію. Объ этомъ въ послдніе годы заговорили довольно энергично лучшіе педагоги и доктора, и можно думать, пресловутыя теоріи аиста и капусты уступятъ, наконецъ, мсто спокойному и научному отношенію къ этимъ вопросамъ. За послднее время появилось и нсколько попытокъ дать въ доступной для дтей форм изложеніе вопроса о рожденіи человка. Кстати отмтимъ, что этому же вопросу жеманной стыдливости въ отношеніи къ рожденію человка посвящена талантливая сценка въ ‘Жизни человка’.
Павлуша былъ предоставленъ самому себ именно въ трудные годы превращенія подростка въ юношу. Вмст съ книгой Бокля, настойчиво лзли въ голову иныя мысли, а поговорить объ интересующемъ вопрос не было съ кмъ. Къ отцу было бы странно итти, тмъ боле къ матери… Оставались только товарищи, которые и сами-то знали не много.
И вотъ товарищи,— быть можетъ, какой-нибудь премудрый врачъ, уврили Павлушу, что это нужно и даже полезно для здоровья, толкнули шестнадцатилтняго юношу на путь кутежа и платной любви. Благодаря имъ теперь вотъ уже два года Павлуша боленъ ‘той постыдной и грязной болзнью, о которой люди говорятъ тайкомъ, глумливымъ шопотомъ, прячась за закрытыми дверями’. Чистая душа юноши на всегда потрясена воспоминаніями объ объятіяхъ отвратительныхъ, какъ липкая грязь, женщинъ. Павлуша чувствуетъ себя всего загрязненнымъ. Когда къ нему подходитъ его сестра Лиля, что^ы поцловать и утшить его -въ дурномъ настроеніи, онъ нервно отстраняетъ ее.
— Отойди, Лиля! Не трогай меня! Говорю я теб,— глухо повторялъ Павелъ, пряча лицо: я гря…. грязный… Грязный!— тяжело выдохнулъ онъ мучительное слово и весь съ головы до ногъ содрогнулся отъ мгновенно пронесшагося и сдержаннаго рыданія.
Павлуша чувствуетъ себя ужасающе одинокимъ. Какъ прокаженный на гноищ^ Сидя взаперти у себя въ комнат, Павлуша слышитъ, какъ къ сестр пришли товарки и его товарищи, онъ слышитъ милый голосъ двушки, которую любилъ чистой, красивой и печальной любовью, на какую способны люди только въ ранней юности, и передъ нимъ проносятся воспоминанія о лучшихъ и свтлыхъ, дняхъ,— передъ нимъ милый образъ Кати Реймеръ.
Эпизодъ отношеній Павлуши къ этой двушк разсказанъ Андреевымъ съ такой задушевной простотой, въ немъ такъ много прелести молодого, свжаго творчества, что уже этого одного отрывка достаточно, чтобы признать Андреева большимъ художникомъ. Отношенія Павлуши къ Кат Реймеръ, къ сестр, къ отцу, характеристика отца, вся драма его отроческой души,— прекрасныя, глубоко правдивыя страницы.
Но вотъ дальше начинается психологія ‘ужасовъ’. Павлуша не можетъ оставаться дома. Улучивъ минуту, онъ незамтно исчезаетъ изъ дому, выходитъ на улицу и пройдя нсколько улицъ и переулковъ, садится на скамейк на набережной Невы. Здсь къ нему подсаживается женщина, торгующая любовью.
‘Красавецъ, одолжите папиросу! говоритъ женщина, и вотъ ‘красавецъ’ попадаетъ въ грязную комнату полупьяной проститутки. Отъ купленной водки она еще боле опьянла, обидлась на Павлушу за то, что онъ ее называетъ не Манечкой, а Катенькой и вообще держитъ себя какъ ‘слюнтяй’.
‘И тутъ произошло что-то неожиданное и дикое: пьяная и полуголая женщина, красная отъ гнва, ударила Павла по щек’.
Оба они клубкомъ повалились на землю. Откуда-то появился ножъ и очутился въ рукахъ Павлуши, въ припадк бшеной ярости Павлуша сталъ наносить удары ножомъ, пока бездыханное тло проститутки не свалилось на полъ. Затмъ ударомъ ножа въ сердце Павлуша покончилъ и свое существованіе…
‘А надъ городомъ, большимъ, многолюднымъ, шумнымъ городомъ нависъ тяжелый свинцовый туманъ, расползаясь по улицамъ и домамъ, угрюмо и властно, какъ безформенная желтобрюхая гадина’.
И здсь ‘ужасъ’ поражаетъ насъ своей исключительностью, экстравагантностью, и совершенно не оправдывается, обстоятельствами и всей психологіей разсказа. Мы легко можемъ представить себ другой, боле простой и не мене трагическій конецъ, чмъ тотъ, который сдланъ Андреевымъ, да конца въ сущности и не нужно. Весь разсказъ — превосходный отрывокъ изъ драмы юношеской души и самъ въ себ представляетъ законченное цлое. По мастерству письма, по яркости и свжести красокъ, по удивительной правдивости въ изображеніи психологіи героевъ разсказа и обаятельной задушевности тона,— ‘Въ туман’ одно изъ лучшихъ произведеній Андреева.

VI.
Ужасы войны.
Влеченіе къ ужасамъ въ ‘Призракахъ’.— ‘Красный Смхъ’. Войны Андреевъ не видлъ.— Художественные недостатки этого произведенія.— Накопленіе ужасовъ — ослабленіе силы впечатлнія. Цнное въ ‘Красномъ Смх’.— Гуманная идея.— Прозрніе ужасовъ будущаго, какъ слдствія одичанія во время воины.

Годъ непосредственно предшествующій русской революціи и затмъ 1905-ый годъ представляютъ нкоторое отклоненіе въ творчеств автора отъ его основной идеи,— по крайней мр въ большей части написанныхъ Андреевымъ за это время разсказовъ. Влеченіе къ ужасамъ и трагичному отразилось всего сильне въ ‘Призракахъ’ и ‘Красномъ смх’. Въ первомъ разсказ изображены сумасшедшіе одной загородной больницы, среди больныхъ обращало на себя вниманіе безуміе одного больного, который все стучалъ въ двери. Онъ не могъ выносить закрытыхъ дверей. И какъ только исполняли его желаніе и открывали одни двери, безумецъ находилъ новую закрытую дверь и вновь стучалъ. И такъ стучалъ онъ. переходя отъ двери къ двери, безумный, настойчивый, неутомимый,— почти безсмертный. Символика разсказа ясна: словно передъ нами самъ авторъ, безумно стучащій въ двери истины, откроетъ одну,— а уже другая заграждаетъ пути.
‘Красный смхъ’ теперь уже одна изъ забытыхъ повстей Андреева. Едва ли ее станутъ перечитывать даже особые любители литературы и критики. ‘Красный смхъ’ — плодъ военныхъ пораженій нашей арміи въ эпоху русско-японской войны, дань публицистическимъ запросамъ времени. Въ этой повсти нагроможденіе ужасовъ перешло всякую мру и потому, согласно психологическому закону Фехнера, сила впечатлнія, получаемаго отъ нагроможденныхъ ужасовъ, гораздо ниже ихъ количества. Въ повсти забыты основныя требованія психологіи и читается она далеко не съ тмъ напряженнымъ интересомъ, какимъ сопровождается чтеніе другихъ произведеній Андреева. Но самое важное это то, что въ ней совершенно нтъ личныхъ переживаній писателя. Андреевъ не былъ на войн и писалъ свой Красный смхъ’ — ‘отъ ума’, на основаніи разсказовъ очевидцевъ и газетныхъ описаній. Что ни говори, а личныя впечатлнія должны лежать въ основ творчества. На это нкоторые изъ ярыхъ поклонниковъ Андреева отвчаютъ, что личныя наблюденія Андрееву вовсе не были нужны, такъ какъ онъ говоритъ о войн вообще, ему не важно, гд и когда происходитъ война, ему важно его личное отношеніе къ этому ‘ужасу и безумію’. Послдняя война была для него только импульсомъ {Барановъ, Н. П., Леонидъ Андреевъ какъ художникъ-психологъ и мыслитель. Кіевъ 1907 г., стр. 83.}…
Соображеніе малоубдительное, такъ какъ Андреевъ пишетъ не только по поводу войны, изображаетъ не только свои настроенія, но онъ пишетъ и о самой войн: о битв, переходахъ, самочувствіи солдатъ и офицеровъ, о военномъ лазарет, о подбираніи раненыхъ подъ самымъ носомъ у непріятеля, о чаепитіи въ антракт между боями и во время боя, о сумасшествіи и самоубійств участниковъ боя. Обо всемъ этомъ можно догадываться, узнать изъ газетъ, изъ журналовъ и разсказовъ очевидцевъ, но личныхъ, непосредственныхъ впечатлній все-же ничмъ нельзя замнить. Вотъ почему военные разсказы Л. Н. Толстого, ‘Четыре дня’ Гаршина производятъ боле сильное и боле глубокое впечатлніе, чмъ ‘Красный смхъ’. А въ публицистическомъ отношеніи гораздо сильне и энергичне написана книга Л. Н. Толстого: ‘Одумайтесь’.
Въ ‘Красномъ смх’, не мало отдльныхъ, мткихъ замчаній, угадываній, есть поразительныя строки, но въ цломъ ‘ужасъ и безуміе’ выражены боле разсужденіями, чмъ картинами. Нкоторыя выдумки прямо вызываютъ улыбку вмсто ужаса. Таковы, напримръ, акробатическіе прыжки стараго почтеннаго доктора, который въ доказательство того, что никто ничего не понимаетъ ‘съ гибкостью, неожиданной для его возраста перекинулся внизъ и сталъ на руки, балансируя въ воздух ногами’. Можно думать, что этотъ докторъ, заране предчувствуя ‘ужасъ и безуміе’ русско-японской войны, всю жизнь тренировался для такихъ трудныхъ акробатическихъ упражненій.
Послдняя сцена, когда сошедшему съ ума брату офицера, вся земля представляется покрытой трупами, явно разсчитана на грубую экспрессію ужаса. ‘Земля выбрасывала ряды блдно-розовыхъ тлъ, лежавшихъ голыми ступнями къ намъ’. Вотъ ужъ не хватило больше мстъ, трупы стали ложиться во всхъ комнатахъ, заполнили ихъ, стали приподниматься, подталкиваемые снизу вновь выбрасываемыми землей трупами. И когда семья хотла спастись черезъ окно,— ‘за окномъ въ багровомъ и неподвижномъ свт стоялъ самъ ‘Красный смхъ’. Эта сумасшедшая’ фантазія, конечно, лишена силы дйствительно художественной экспрессіи. Одинъ трупъ, въ художественномъ разсказ, можетъ вызвать боле сильное впечатлніе, чмъ вся эта гора кровавыхъ тлъ.

II.

Какъ однако ни слабо это произведеніе въ художественномъ отношеніи, въ немъ много цнныхъ мыслей и соображеній, которымъ не можетъ не сочувствовать каждый гуманный человкъ. Общая идея ‘Краснаго смха’ глубоко симпатична и врна.
‘Самъ посуди, говоритъ одинъ изъ двухъ братьевъ-героевъ разсказа: вдь нельзя же безнаказанно десятки, сотни лтъ учить жалости, уму, логик,— давать сознаніе. Главное сознаніе. Можно стать безжалостнымъ, потерять чувстительность, привыкнуть къ виду крови и слезъ и страданій,— какъ вотъ мясникъ или нкоторые доктора и военные, но какъ можно, познавши истину, отказаться отъ нея! По моему этого нельзя. Съ дтства меня учили не мучить животныхъ, быть жалостливымъ, тому же учили меня вс книги, какія я прочелъ, и мн мучительно жаль тхъ, кто страдаетъ на вашей проклятой войн. Но вотъ проходитъ время, и я начинаю привыкать ко всмъ этимъ смертямъ и страданьямъ крови, я чувствую, что и въ обыденной жизни я становлюсь мене чувствителенъ, мене отзывчивъ и отвчаю только на самыя сильныя возбужденія,— но къ самому факту войны я не могу привыкнуть, мой умъ отказывается понять и объяснить то, что въ основ своей безумно. Милліоны людей, собравшись въ одно мсто и стараясь придать правильность своимъ дйствіямъ, убиваютъ другъ друга, и всмъ одинаково больно, и вс одинаково несчастны — что же это такое, вдь это сумасшествіе’.
Война безсмысленна. Она противорчитъ чувству гуманности, которая лежитъ въ основ морали христіанскихъ государствъ или, по крайней мр, исповдуется ими. Давно уже выяснено, что война въ конц концовъ и не выгодна, такъ какъ ея пріобртенія едва-ли окупаютъ потери. Но самое главное, конечно, даже не эти потери! Милліонъ напрасныхъ жертвъ — это, конечно, ужасно, но не невознаградимо. Въ одинъ годъ населеніе Россіи увеличивается на цифру въ два раза большую военныхъ потерь. Ужасно моральное вліяніе войны: грубютъ нравы ожесточаются сердца, человческая жизнь перестаетъ цниться.
Когда изъ-за одного неловкаго или неправильнаго передвиженія арміи гибнутъ десятки тысячъ людей, когда для того, чтобы задержать позорное отступленіе, въ огонь бросаются на явную жертву цлыя дивизіи, исчезаетъ всякое представленіе о цнности человческой личности. Когда считаютъ не людей, а количество штыковъ и сабель, съ человкомъ уже не считаются.
Андреевъ подмчаетъ это растлвающее вліяніе войны и всеобщее одичаніе, какъ ея слдствіе. ‘Безуміе идетъ оттуда, отъ тхъ порыжлыхъ полей, и я чувствую его холодное дыханіе’,— говоритъ онъ, точно предчувствуя дйствительные ужасы мирныхъ ‘побдъ’ внутри родной страны.
Повсемстныя побоища, безсмысленныя и кровавыя. Малйшій толчокъ вызываетъ дикую расправу, и въ ходъ пускаются ножи, камни, полнья, и становится безразличнымъ, кого убивать — красная кровь просится наружу и течетъ такъ охотно и обильно. Въ семнадцатомъ отрывк герой съ зловщей краткостью записываетъ…— ‘въ город какое-то побоище’. Слухи темны и страшны… и больше ничего…
Но отъ этой замтки тревогой наполняется душа. Съ какимъ-то вдохновеніемъ предчувствія авторъ предсказываетъ грядущій ужасъ нашей русской жизни, до девятаго января 1905-го года оставалось еще ровно два мсяца. ‘Красный смхъ’ написанъ въ 1904 году 8 ноября, когда кроваваго усмиренія безоружныхъ еще никто не ждалъ.
Тмъ-же пророческимъ провидніемъ подсказанъ ‘отрывокъ послдній’. Въ неясной (цензурной) форм Андреевъ рисуетъ картину внутренней войны.
— Отъ васъ мы ждемъ обновленія жизни!— кричалъ ораторъ, съ трудомъ удерживаясь на столбик, балансируя руками и колебля знамя, на которомъ ломалась въ складкахъ крупная надпись: ‘Долой войну’.
— ..Вы молодые, вы, жизнь которыхъ еще впереди, сохраните себя и будущія поколнія отъ этого ужаса и безумія…’ И толпа ‘загадочно гудла’… А черезъ нсколько минутъ все задвигалось, заволновалось, завыло. Что-то сухо и часто затрещало и защелкало по бревнамъ… Ревъ и выстрлы словно окрасились краснымъ свтомъ и отогнали тьму’.
Тяжелыя кошмарныя картины, предсказанныя Андреевымъ и вскор всми нами пережитыя!
И кто знаетъ, насколько война повинна во всхъ послдующихъ ужасахъ. И сколько напрасной жестокости было проявлено, сколько крови безжалостно пролито только потому, что ‘побдители’ привыкли ни во что считать человка и человческія массы въ эпоху своихъ двухлтнихъ подвиговъ на театр военныхъ дйствій.
Повсть, ‘Красный смхъ’, какъ возбуждающая глубокія и гуманныя мысли, несомннно сослужила обществу добрую службу и заслуживаетъ быть отмченной съ признательностью къ автору и чувствомъ искренняго уваженія къ его чуткости и провиднію будущаго. Это, конечно не художественная заслуга писателя, а публицистическая, но это все таки заслуга,— и большая. ‘Красный смхъ’ показалъ намъ, что Андреевъ не глухъ къ вопросамъ дня, и далеко не чуждъ гуманныхъ общественныхъ настроеній. Его повсть займетъ почтенное мсто въ длинномъ списк произведеній благородныхъ борцовъ міровой литературы противъ войны — этого дйствительнаго ‘ужаса и безумія’, которыхъ не можетъ оправдывать ни умъ, ни совсть современнаго человка.

VII.
Трагедія человческой жизни.

‘Жизнь человка’ какъ первая русская стилизованная драма.— Что такое стилизація. Смерть быту! Почему Андреевъ ухватился за стилизованную манеру письма.— Кто такой Нкто въ сромъ?— Древне-греческой фатумъ и нкто въ сромъ не имютъ ничего общаго.— Старухи.— Родственники человка.— Жизнь человка. Его планы, его радости.— Автомобиль.— Друзья и Враги. Одиночество человка.— Домъ на гор вдали отъ города.— Человкъ-сынъ нашего времени.— Вс герои разсказовъ Андреева и самъ Человкъ — типичные мщане нашего времени.— Они захвачены врасплохъ требованіями новаго капиталистическаго уклада жизни.— Разсказъ ‘Набатъ’, какъ символическій образъ, характеризуетъ отношеніе Андреева къ жизни. Личность и общество.— Критика о ‘Жизни человка’.— Заключеніе.

Въ сентябр 1906 года Андреевымъ написана драма, ‘Жизнь человка’, о которой мы считаемъ удобнымъ сказать раньше, чмъ о другихъ его произведеніяхъ, явившихся въ 1004—1903 и частью 1006 году. Вообще производительность Андреева въ эти года явно увеличивается. Въ 1904 году онъ написалъ: ‘Нтъ прощенія’, ‘Воръ’, ‘Призраки’ и ‘Красный смхъ’. Въ 1006 году появились: ‘Губернаторъ’, ‘Такъ было’, ‘Къ звздамъ’, ‘Христіане’. Въ 1006 году послдовательно написаны: ‘Савва’, ‘Елеазаръ’ и ‘Жизнь человка’.
Эта послдняя драма представляетъ собою какъ бы синтезъ того, что писалъ Андреевъ въ первые шесть лтъ, являясь вмст прямымъ продолженіемъ трагической исторіи Керженцова и Василія ивейскаго. Но только здсь мы имемъ передъ собою попытку смлаго и боле широкаго художественнаго обобщенія. Индивидуальныя черты здсь стерты, сглажены, на первомъ план обобщенія. Типъ художника-человка съ его трагической судьбой,— своего рода алгебраическая формула, опредляющая сущность явленій, подъ которую можно поставить т или другія цифры, т или другія индивидуальныя данныя.
Въ русской литератур это первая стилизованная пьеса, и какъ первый опытъ, она заключаетъ въ себ много недостатковъ, вина за которые падаетъ частью на автора, частью должна быть всецло отнесена на самый художественный методъ,— стилизаціи.
Стилизація, какъ художественный пріемъ творчества, впервые введена Метерлинкомъ въ его пьесахъ. Это было вполн понятное стремленіе со стороны геніальнаго бельгійскаго драматурга уйти изъ міра реальности, міра вещей и быта въ область чистыхъ отвлеченій, въ сферу неуловимыхъ настроеній и предчувствій. Когда художнику надола реальная жизнь: когда онъ перестаетъ понимать ее, или когда вс пути ея кажутся ему банальными и общеизвстными,— хочется уйти въ область непередаваемыхъ логикой мыслей, въ область неуловимыхъ часто совершенно неясныхъ ощущеній, скоре напоминающихъ сонъ или предчувствіе. И тутъ пріемъ стилизаціи возможенъ и вполн понятенъ. Также можетъ быть онъ примненъ,— хотя и съ извстными затрудненіями и къ философской драм, въ которой на первомъ мст стоитъ не бытъ, а опредленная идея, и бытовыя черты привлекаются по необходимости, какъ нчто прилипшее къ иде, и, къ сожалнію для художника, не вполн отъ нея отдлимое.
Стилизація въ западно-европейской литератур явилась, такимъ образомъ, извстнымъ протестомъ противъ излишествъ полнокровнаго реализма,,— противъ быта. Бытъ надолъ. Долой бытъ. Смерть быту! Мы хотимъ говорить не о временномъ и мняющемся, а о вчномъ и истинно сущемъ. Долой вншняя оболочка, постараемся заглянуть въ самую сердцевину явленія. Вотъ лозунгъ сторонниковъ стилизаціи, среди которыхъ естественно должны были быть по преимуществу представители такъ называемаго декаданса въ самомъ широкомъ значеніи этого слова {Подробне о литературномъ теченіи, приведшемъ къ стилизаціи, см. въ моей книг: Лекціи о рус. лит. Спб. 1910 года. Стр. 154.}. Въ творчеств Андреева есть нчто мистическое и потому съ его стороны влеченіе къ стилизаціи вполн понятно.
Реализмъ Андреева ни къ чему не обязываетъ, а скоре стсняетъ. Художественный образъ для него прежде всего философскій символъ.
Когда символъ опирается непосредственно на реальную жизнь, являясь какъ бы надстройкой,— вторымъ этажемъ въ художественномъ зданіи, основы котораго врыты въ реальную жизнь,— мы имемъ дло съ обычнымъ здоровымъ символизмомъ художественной литературы всего міра. Это равновсіе между реальнымъ этажемъ и символическимъ прекрасно соблюдено Ибсеномъ въ нкоторыхъ его пьесахъ, напримръ въ ‘Женщин съ моря’, здсь каждый символъ иметъ свои реальные корни. Но когда символика начинаетъ брать верхъ надъ бытомъ, и корни жизни мало по малу усыхаютъ, тогда мы получаемъ и символы какіе-то ссохшіеся, точно алгебраическая формула, точно философская схема. Современная стилизація явилась слдствіемъ чрезмрнаго увлеченія символикой, каковое, въ свою очередь, обусловлено стремленіемъ художника подняться изъ міра частныхъ, явленій, міра ‘призраковъ’ въ міръ вчныхъ идей и философскихъ обобщеній.
Отчасти вызвана она и смутностью, неясностью самыхъ исканій. Ясная мысль, сложившаяся, сформулированная, всегда находитъ себ и ясные образы. Мысль, бредущая въ туман предчувствій, въ зигзагахъ мистики, неопредленныхъ стремленій ищущей души — такая мысль невольно ищетъ, и формъ неясныхъ, и символовъ запутанныхъ, яко-бы свободныхъ отъ ига житейскихъ путъ и красокъ.
Нечего конечно прибавлять, что это устремленіе въ область стилизованныхъ образовъ есть до извстной степени для искусства начало конца. Разъ мы отбросили живыя краски жизни,— что же останется на палитр художника? Въ живописи наивный примитивъ. дтскаго рисунка, безъ перспективы, на одной плоскости, въ поэзіи и драм наивный дтскій лепетъ рчей,— куклы. Метерлинку, напримръ, живые люди мшали при исполненіи его пьесъ, и онъ мечталъ, о замн ихъ куклами.
Послдовательно проведенный принципъ стилизаціи конечно, привелъ бы къ полной смерти искусства. Но какъ реакція противъ излишествъ безыдейнаго натурализма, какъ война съ мщанствомъ быта, съ его повседневностью,— стилизація въ извстныхъ предлахъ понятна, допустима и представляетъ интересную новинку, новый художественный пріемъ, которому суждено было сыграть въ искусств нкоторую, хотя бы и временную роль. Въ самомъ дл современный читатель усталъ отъ реальныхъ формъ творчества. Сколько ни разнообразь ихъ, все же съ извстнаго момента черты быта повторяются.
Можно ли въ настоящее время придумать новую обстановку для любовнаго объясненія? Любовь у колодца и въ шахт. Объясненіе въ любви верхомъ на лошади, на балу, на митинг, днемъ и ночью, на кушетк и въ саду, при лун и при восход солнца въ тихую звздную ночь и въ бурю — все перепробовано, все извстно. Инженеръ-ли, педагогъ-ли, офицеръ, или студентъ, ученый, или техникъ,— въ роли любовника,— сущность остается одна. И вотъ эту-то сущность съ ея мистическимъ трагизмомъ, съ ея великими тайнами и откровеніями, съ ея скорбями и вчными порывами неудовлетвореннаго духа и хочется воплотить въ стилизованныхъ образахъ. Метерлинку — это прекрасно удалось въ его трагедіи скорбной любви: ‘Пеллеасъ и Мелисанда’, разрабатывающій близкій русской лирик мотивъ Лермонтовскаго ‘Ангела’.
Первая постановка этой трагедіи въ ‘Новомъ театр’ Л. Б. Яворской была началомъ разговоровъ о стилизованныхъ постановкахъ въ нашей литературно-театральной сред {Чит. Н. Минскій, о постановк ‘Пеллеаса и Мелисапды’ ‘Новости’ 1903 г. Сравни Solus (К. Арнъ), ibid.}.
Несмотря однако на то, что вопросъ о стилизаціи обсуждался задолго до первыхъ стилизованныхъ постановокъ г. Мейерхольда въ театр В. Ф. Коммиссаржевской, о стилизаціи до сихъ поръ еще- въ обществ царятъ сбивчивыя представленія. И не только въ обществ, но и въ критик. Какъ разительный примръ такого сумбурнаго пониманія (врне удивительнаго непониманія) того, что такое стилизація, можно указать на одну статью сборника о театр, вышедшаго два года назадъ, авторъ которой пренаивно понимаетъ стилизацію въ смысл исполненія пьесъ въ стил какой-нибудь эпохи, напр. Ботичели. На это поразительное невжество было указано автору, хотя и не безъ осторожной сдержанности г. Горнфельдомъ {Люда и книги, Спб. 1908 г. Слдуетъ отмтить, что другой, не мене -легкомысленный критикъ, боле сильный въ Нат Пинкертон, нмъ въ современныхъ теченіяхъ, въ легкомысленной поспшности перепуталъ падежи русскаго склоненія и лозунгъ ‘смерть быту’ (т. е. бытовой сторон творчества, бытовымъ краскамъ) принялъ за признаніе смерти бита и пресерьезно сталъ доказывать, что бытъ не можетъ умереть…}.

II.

Андреевъ долженъ былъ живо откликнуться на новую манеру творчества, какъ нельзя боле соотвтствующую его складу ума.
Стилизованные образы освобождали его отъ бремени быта, который какъ бы съ нимъ отважно и умло ни справлялся Андреевъ, все же налагаетъ извстныя обязательства, связываетъ, упорствуетъ, противорчивъ замысламъ автора, вступаетъ съ нимъ въ поединокъ и часто побждаетъ.
Въ стилизованныхъ образахъ Андреевъ полновластный хозяинъ и можетъ ихъ размщать, тасовать, измнять, гнуть въ ту или другую сторону, сколько это понадобится для его цли. Схема ‘Жизни человка’ не выдумана Андреевымъ, а. заимствована (хотя и видоизмнена) изъ общераспространеннаго символа человческой жизни въ вид горящей свчи и ступеней (возрастовъ). Это представленіе о человческой жизни очень популярно въ народной сред, въ лубочной литератур. У Горькаго, въ разсказ ‘Трое’ виситъ такая картина ступеней человческой жизни отъ рожденія до смерти въ комнат лавочника. ‘Какая пошлость!’ восклицаетъ Луневъ, разсматривая эту картину. Многіе критики усмотрли пошлость и въ выбор Андреевымъ такого зазженнаго представленія о человческой жизни. Но съ этимъ едва-ли можно согласиться. Разъ дло идетъ о схем человческой жизни,— ничего другого, что уже вндрилось въ сознаніи всего человчества, и не придумаешь. Представленіе — банально, шаблонно, но за него его безспорная всеобщность и общедоступность. Нтъ ничего удивительнаго, что Андреевъ вручилъ эту свчку жизни тому, кого онъ называетъ ‘Нкто въ сромъ’.
Кто это? Богъ, дьяволъ, рокъ? Мы не знаемъ. Не знаетъ и Андреевъ. Нтъ, онъ знаетъ, но только длаетъ видъ, что не знаетъ. Глубоко нигилистическая мысль, полная всеотрицающаго пессимизма сокрыта за спиной этого ‘Нкто въ сромъ’. Чтобы понять намренія Андреева, слдуетъ обратить вниманіе на сходство ‘Нкоего въ сромъ’ съ сро-желтой молчаливой стной, о которую бьются прокаженные, нужно вспомнить при этомъ и слова того прокаженнаго, которой смялся надъ усиліями другихъ прокаженныхъ, пытавшихся проломать стну.
‘Это дураки, сказалъ онъ, весело надувая щеки. Они думаютъ, что тамъ свтло. Атамъ тоже темно’… Слдуетъ припомнить печальные опыты Елеазара, который три дня и три ночи былъ ‘по ту сторону’ жизни и ничего радостнаго оттуда людямъ не принесъ.
Напрасно видятъ въ ‘Нкто въ сромъ’ у Андреева символъ рока. Андреевъ не вритъ въ рокъ. Его Нкто ничего общаго не иметъ съ древнеантичнымъ рокомъ {Какъ думаетъ г. Ашешовъ въ своей стать въ ‘Образованіи’.}. Тамъ, въ древне-греческой трагедіи передъ нами развертывалась грандіозная и сумрачно-трагическая картина власти судьбы — мойры. Таинственная, непредваримая, неумолимая, всегда себ врная сила судьбы распростиралась одинаково надъ людьми и надъ богами. Вс подчинены были ея властнымъ и непонятнымъ законамъ. Проклятіе тяготло надъ родомъ Атридовъ, рокъ погубилъ Эдипа. Но грозная и непонятная сила судьбы была высшей силой, высшимъ закономъ міра, непонятнымъ простымъ смертнымъ, по закономъ, всю высоту и мощь котораго человкъ не отрицалъ. У Андреева судьба -только форма выраженія мысли. И его герой Василій ивейскій, и Человкъ съ большой буквы находятся во власти случая, а не судьбы. Вся особенность Андреева въ томъ, что для него тамъ — ничего нтъ, что его рокъ — не дьяволъ, не богъ и не рокъ, а просто ‘Нкто въ сромъ’ просто ‘Стна’, о которую напрасно бьются — люди, потому что она только стна, она каменная, безчувственная, сырая, безразличная, она не законъ и не высшая сила, она только тьма, только небытіе, только символъ безвыходности человческаго сознанія, она только обозначеніе предла, за которымъ для человка начинается тьма, и. только тьма.
Только въ такомъ же отвлеченномъ пониманіи необходимо разсматривать и фигуру ‘Нкоего въ сромъ.’. Это образъ, къ которому Человкъ еще не усталъ обращаться, но въ который онъ не вкладываетъ уже почти никакого опредленнаго содержанія, или, если и вкладываетъ, то лишь временами и только потому, что тысячелтіями выработалась у насъ привычка конкретно мыслить, и извчны образъ рока, дьявола, бога, и теперь сохраняя свое значеніе формы мышленія, въ силу консерватизма мысли и языка.
Конечно въ фигур ‘Нкоего въ сромъ’ по временамъ можно усмотрть и кое-какія черты живого существа. Но это только потому, что онъ персонифицированъ авторомъ для нуждъ театральныхъ подмостокъ. На самомъ дл онъ служитъ у Андреева на амплуа общественнаго мннія, или голоса традиціи, или резонера, говорящаго за автора. Прежде такимъ резонеромъ являлся врачъ, другъ героя, добрый дядюшка,— Андреевъ поручилъ эти обязанности ‘Нкоему въ сромъ’.
‘Нкто въ сромъ’ вкратц разсказываетъ въ пролог всю жизнь человка съ его темнымъ началомъ и темнымъ концомъ. ‘Досел не бывшій, таинственно схороненный въ безграничности временъ, не мыслимый, не чувствуемый, не знаемый никмъ, онъ таинственно нарушитъ затворы бытія и крикомъ возвститъ о начал своей короткой жизни’. Въ ночи небытія вспыхнетъ свтильникъ и будетъ горть онъ, пока человкъ, ограниченный зрніемъ, не видя слдующей ступени жизни, пройдетъ вс ихъ и возвратится къ той же ночи, изъ которой вышелъ и сгинетъ безслдно. И жестокая, судьба всхъ людей станетъ и его судьбою.
Въ изображеніи ‘Нкоего въ сромъ’ обращаетъ вниманіе одна деталь. Въ комнат срыя стны, срый потолокъ, срый полъ. Свтъ падаетъ изъ невдомаго источника — тоже сръ. И отъ срой стны неслышно отдляется прильнувшій къ ней ‘Нкто въ сромъ’. Въ этой ремарк ясна роль ‘Нкоего въ сромъ’, ясно его происхожденіе и отношеніе къ нему Андреева. Поэтому говорить о символ Рока можно только условно съ натяжкой,— поскольку языкъ нашъ привыкъ къ подобнаго рода словамъ. Рокъ, злая судьба — рядъ словъ, внутреннее содержаніе которыхъ давно испарилось, выдохлось. Совершенно такъ же, напримръ, въ слов ‘спасибо’ никто не подразумваетъ прежній смыслъ: Спаси васъ Богъ или наоборотъ, въ шерамыжник — прямого и законнаго потомка cher ami, или въ слов подлинный — его странный юридическій смыслъ (выпытанное подъ ударами линьковъ).

III.

Не имютъ никакого особеннаго значенія для идеи пьесы и четыре ‘символическія’ старухи. Кто он? парки? вдьмы? Повивальныя бабки, или просто кумушки,— воплощеніе пошлости и цинизма вообще,— это не важно. Важно то, что эти противныя старухи со своимъ циничнымъ хохоткомъ и циничными и пошлыми разговорами присутствуютъ при самыхъ великихъ и таинственныхъ актахъ человческой жизни: при рожденіи и смерти человка. Впрочемъ не только старухи опошляютъ своимъ присутствіемъ величайшее таинство рожденія. Въ этой пошлости повинны и вс окружающіе страдающую родильницу: на первомъ мст счастливый отецъ, который благодаритъ Бога и пытается вступить съ нимъ въ соглашеніе… ‘Прошу Тебя одно: сдлай такъ, чтобы онъ выросъ большимъ, здоровымъ и крпкимъ, чтобы онъ былъ умнымъ и честнымъ и чтобы никогда не огорчалъ насъ, меня и его мать. Если ты сдлаешь такъ, я всегда буду врить въ Тебя и ходить въ церковь’.
Разговоры родственниковъ имютъ такой же будничный и пошлый характеръ: ихъ рчи — рядъ банальныхъ истинъ и банальныхъ совтовъ на темы совершенно безспорныя, напримръ:
— По моему мннію лучше маленькая квартира, но теплая, чмъ большая, но сырая. Въ сырой квартир можно умереть отъ насморковъ и ревматизма.— Дамы заняты вопросомъ, какъ выводить жировыя пятна со свтлыхъ матерій…
Эта первая сцена, несмотря на свою схематичность, написана съ большой дозой злой ироніи и сарказма. Въ нсколькихъ страничкахъ обрисованъ цлый уголокъ жизни. Вторая сцена тоже удалась автору. Она изображаетъ пору любви человка и его бдности въ юные годы.
Человкъ усплъ уже закончить образованіе. Онъ талантливый художникъ — архитекторъ, но ему негд приложить свои знанія, свой талантъ, свою молодую энергію. Тщетно ходитъ онъ въ поискахъ за мстомъ изо дня въ день,— ни откуда нтъ работы. Въ современномъ обществ недостаточно быть здоровымъ, знающимъ, трудоспособнымъ, талантливымъ, недостаточно хотть работы,— надо еще найти себ работу и обезпечить ее за собой, а для этого нужны покровители и удача. Каждый день, усталый, возвращается Человкъ посл безплодныхъ поисковъ домой и готовъ былъ бы впасть въ отчаяніе, если бы не поддержка жены и собственная молодость. Молитва его жены Господу Богу полна наивной прелести. Ея любовь къ мужу такъ трогательна. Бесды мужа съ женой по возвращеніи его съ безплодныхъ поисковъ глубоко правдивы и жизненны. Схема здсь не стсняетъ автора и не лишаетъ его жизненныхъ красокъ. Прекрасенъ молодой задоръ художника. Онъ вритъ въ свою судьбу, потому что врить въ свои силы. Онъ немного, заносчивъ и фрондируетъ. Его обращеніе къ высшимъ силамъ — смлый вызовъ на бой. Съ открытымъ лицомъ обращается Человкъ къ тому мсту, гд, невидимый для него, стоитъ Нкто въ сромъ и зоветъ его на бой:
— Эй ты, какъ тебя тамъ зовутъ: рокъ, дьяволъ, или жизнь, я бросаю теб перчатку, зову, тебя на бой! Малодушные, люди преклоняются передъ твоей загадочной властью: твое каменное лицо внушаетъ имъ- ужасъ, въ двоенъ молчаніи они слушаютъ зарожденіе бдъ и грозное паденіе ихъ. Д я смлъ и силенъ, и зову тебя на бой. Поблестимъ мечами, позвенимъ щитами, обрушимъ на головы удары, отъ которыхъ, задрожитъ земля! Эй, выходи на бой!
И жена Человка, забывая свои почтительныя мольбы Всевышнему, приникаетъ къ своему смлому и красивому мужу и подбодряетъ его словами:
— Смле, мой милый, еще сильне!
— Твоей зловщей косности я противоставлю мою живую и бодрую силу, мрачности твоей — мой яркій и звонкій смхъ! Эй, отражай удары. У тебя каменный лобъ, лишенный разума,— бросаю въ него раскаленныя ядра моей сверкающей мысли, у тебя каменное сердце, лишенное жалости — сторонись, я лью въ него горячую отраву мятежныхъ криковъ! черною тучею твоего свирпаго гнва затмятся солнце — мы мечами освжимъ тьму! Эй, отражай удары!
И жена, вся преисполненная врою въ силы и смлость своего мужа, подзадориваетъ его:
— Смле,-еще смле! за тобой стоитъ твой оруженосецъ, мой гордый рыцарь.

IV.

Мечты Человка о счасть и-богатств носятъ общія всмъ героямъ Андреева черты. Какъ и вс другіе его герои, Человкъ живетъ своей внутренней жизнью, почти не входя въ міръ интересовъ человчества. Онъ думаетъ только о себ, о своемъ счасть, и хотя мимоходомъ онъ и говоритъ о народномъ дом, который построитъ на славу себ и родин, но это только мимоходомъ, это мелькнувшая и безслдно изчезнувшая мысль.
Свой домъ-Человкъ собирается построить на гор, особнякомъ, гд-нибудь въ Норвегіи. Внизу фіордъ, а наверху на высокой гор замокъ. Домъ будетъ стоять вдали отъ людей, отъ города, но съ такимъ разсчетомъ, чтобы вс окна фасада отражали лучи заходящаго солнца,-и чтобы въ то время, когда долина будетъ уже погружена во мракъ, окна дома Человка сіяли тысячами закатныхъ огней.
Лтъ пять назадъ, когда еще не было и рчи о ‘Жизни человка’, мн пришлось побывать въ Веймар, этихъ Аинахъ нмецкой литературы,— мст, съ которымъ связано столько живыхъ воспоминаній о Гете, Шиллер, Виланд, Гердер, Лист и многихъ другихъ замчательныхъ людяхъ Германіи. Здсь, между прочимъ, провелъ много лтъ и Ницше. Я постилъ его изящную виллу, въ которой все осталось нетронутымъ со дня смерти Ницше и живетъ теперь его сестра. Вилла находится вдали отъ города на холм и высоко взносится надъ маленькими бюргерскими домиками, которые ютятся тамъ внизу, скучившись, словно большое стадо барановъ и овецъ, прилегшее на склон горы! Красиво и свободно поднималась надъ городомъ вилла великаго философа-поэта. И вотъ когда впослдствіи я слушалъ мечты Человка о собственномъ дом, мн невольно пришла въ мысль обособленная, стоящая вдали отъ города вилла Ницше: аналогія въ настроеніяхъ — безспорная…
Между тмъ пока Человкъ мечтаетъ о счасть и гордо шлетъ вызовъ судьб,— счастье уже стучится къ нимъ въ дверь: въ жизни все случайно,— и счастье, и несчастье, и богатство,-и бдность. Счастье вдь зависитъ не отъ талантовъ человка, не отъ его готовности трудиться, а отъ богатыхъ людей.
Богатые люди — капризные люди. Богатые люди любятъ разнообразіе. Они жаждутъ новизны. Старое имъ надодаетъ. Богатство даетъ имъ средства выдлиться среди другихъ людей новой затей, новой модой.
И вотъ мода пришла на нашего архитектора. Два богатые господина разсматривали его проекты. Заинтересованы ими. Завтра они подъдутъ на автомобил, войдутъ въ бдную комнату съ поклонами и принесутъ въ нее и богатство, и славу. Слдуя ихъ примру, вс станутъ строить въ томъ же стил по планамъ Человка, и станетъ онъ богатъ и знаменитъ.

V.

Третья картина, написанная въ совершенно сатирическомъ тон, рисуетъ намъ годы счастья Человка. У него великолпный домъ въ пятнадцать комнатъ съ картинами по стнамъ въ огромныхъ золотыхъ рамахъ. Его окружаютъ многочисленные друзья, передъ нимъ смиренно склоняются враги. У Человка балъ. Нанятые музыканты стараются изо всхъ силъ. И подъ утомительно-пошлые звуки невыносимо однообразнаго мотива молодежь усердно танцуетъ польку и гости въ восторг.
— Какъ богато!
— Какъ пышно!
— Какъ свтло!
— Какъ роскошно!
Особенно красивъ садъ съ изумрудно-зелеными газонами, подстриженными съ изумительной правильностью. Все подстрижено,— даже пальмы. Одн какъ пирамиды, другія какъ зеленыя колонны. У богатаго человка лошади, и даже автомобиль, произведшій на одного изъ гостей ‘особенно глубокое впечатлніе’. Предлъ благополучія достигнутъ!
И среди восхищенныхъ гостей проходитъ со своей женой сильно постарвшій Человкъ, смотритъ прямо передъ собой, точно не замчая окружающихъ, идетъ одинокій, отчужденный, спокойный въ сознаніи своей силы.
И въ темныхъ углахъ блестяще освщенной залы появляется фигура Нкоего въ сромъ, именуемаго Онъ. Свча въ его рук убыла на дв трети и горитъ желтымъ свтомъ, бросая желтые блики на каменное лицо и подбородокъ Его.
Примитивъ изображенія доведенъ въ этой картин до наивности. Но конечно было бы въ высшей степени несправедливо видть во всемъ этомъ ‘смрадное дыханіе пошлости’, какъ выражается,— не совсмъ элегантно, г. Философовъ въ своей критической стать {‘Рчь’, 1908 годъ. Апрль.}. Нкоторыя сценки при всей своей наивности — типичны и талантливы. Волненіе гостей, которые опасаются, что ихъ не пригласили на ужинъ, перемна въ настроеніи, когда недоразумніе выяснилось самымъ благопріятнымъ образомъ, фигуры усердныхъ музыкантовъ, совсмъ потерявшихъ свою личность и даже по вншности слившихся со своими инструментами — все это нарисовано мтко, зло, но справедливо. Здсь нтъ новизны, но въ своемъ примитив Андреевъ и не долженъ былъ дать новизны: пошлость застыла въ своихъ формахъ. Она именно всегда, неизмнно все та же.
Четвертая картина изображаетъ несчастье человка. Оно пришло такъ же внезапно и неожиданно, какъ и счастье.
Богатые люди, капризные люди. Они жаждутъ новизны, разнообразія. Они жаждутъ выдлиться чмъ-нибудь отъ другихъ людей. Они вчно ищутъ новаго. Стиль, созданный Человкомъ, ужъ надолъ имъ, и нашлись новые архитекторы съ новыми проектами. Перестало нравиться то, что нравилось. Старуха-прислуга не можетъ понять, какъ могло перестать нравиться, разъ уже понравилось. Но психологія мятежнаго вка нсколько иная, чмъ психологія ветхой старушки. Самъ Человкъ, теперь въ конецъ обнищавшій — мебель у него продана, по комнатамъ опустлаго дома бгаютъ крысы,— не вритъ въ свой талантъ. Если его забыли, то вроятно у него не было таланта… ‘Созданія генія переживаютъ эту дрянную старую ветошку, которая называется его тломъ. Я же еще живъ, а вещи мои’… Но ему все-таки кажется, что его забыли слишкомъ рано,— могли бы помнить нсколько дольше. Ничего не осталось у Человка отъ прежняго величія, пусто и безрадостно въ. дом, гд недавно еще гремла музыка, пусто и на сердц у Человка. Одна ниточка держитъ еще его связь съ жизнью. Оборвется она и все кончено… А въ дом уже ждетъ несчастье. Злой человкъ подстерегъ изъ-за угла сына Человка и пробилъ ему голову. ‘Молодой господинъ былъ смлъ и заступался за бдныхъ, и вотъ темныя силы ополчились на него’. На послднія деньги отецъ пригласилъ сидлку и доктора, самъ онъ не въ силахъ уже чертить проекты. Вотъ на этой линіи остановился онъ, а дальше страшно и взглянуть: ‘вдь она можетъ быть послдней, которую я провелъ при жизни сына’… {Ср. посвященіе драмы ‘Жизнь ‘Человка’: ‘свтлой памяти моего друга, моей жены посвящаю эту вещь, послднюю, надъ которой мы работали вмст’.}.
Несчастья и неудачи сломили человка. Прежняго задора нтъ. Онъ готовъ смириться передъ Нкто въ сромъ, именуемымъ Онъ… Быть можетъ, отзовется вчная справедливость если преклонятъ колни старики’.
Любопытная разниц въ содержаніи молитвъ Человка и его жены. Мать проситъ о снисхожденіи, о жалости. Она хочетъ преклонить къ жалости и Того, кого именуютъ Онъ. ‘Пожалй его, молитъ она, вдь онъ такой молоденькій, у него родинка на правой ручк. Дай ему пожить хоть немножко, хоть немножечко. Вдь онъ такой молоденькій, такой глупый — онъ еще любитъ сладкое, и я купила ему винограду. Пожалй! Пожалй!’ Тихо плачетъ, закрывъ лицо руками.
Молитва матери трогаетъ своей немощной дтской наивностью.
Отецъ взываетъ къ справедливости. ‘Не о милосердіи я прошу тебя, не о жалости, нтъ — только о справедливости. Ты — старикъ, и я старикъ. Ты скоре меня поймешь. Его хотли убить злые люди, т, что длами своими оскорбляютъ Тебя и оскорбляютъ Твою землю. Злые безжалостные негодяи, бросающіе камни изъ-за угла, негодяи! Не дай же совершиться до конца злому длу: останови кровь, верни жизнь моему благородному сыну. Ты отнялъ у меня все, но разв я когда-нибудь просилъ Тебя, какъ попрошайка, верни богатство, верни друзей, верни талантъ. Нтъ, никогда. Даже о талант не просилъ я, а ты вдь знаешь, что такое талантъ — вдь это больше жизни! Можетъ быть такъ нужно, думалъ я и все терплъ, и все терплъ, гордо терплъ. А теперь прошу на колняхъ въ прах, цлуя землю — верни жизнь моему сыну’.
Молитва отца прекрасна, она благородна, исполнена достоинства и вры въ справедливость. Теперь уже Нкто въ сромъ — существуетъ какъ воплощеніе справедливости. Это старикъ, которому при его безпристрастіи всего легче понять несправедливость…
‘Но равнодушно внемлетъ молитв отца и матери Нкто въ сромъ, именуемый Онъ. Ни призывъ къ жалости, ни обращеніе къ справедливости не трогаетъ его ‘каменный лобъ’ и ‘каменное сердце’. Тмъ не мене молитва успокаиваетъ стариковъ. Блеснула надежда, и человкъ крпко и радостно засыпаетъ. И снится ему прекрасный сонъ… ‘Но вс чувства лгутъ человку’: въ то время какъ онъ мечтаетъ во сн, несчастье приближается… Несчастье разразилось. Пока человкъ спалъ, мальчикъ умеръ… Мать рыдаетъ, упавъ на колни передъ Человкомъ и обхвативъ руками его ноги, и грозно говоритъ Человкъ, обращаясь въ уголъ, гд равнодушно стоитъ Нкто:
— Ты женщину обидлъ, негодяй! Ты мальчика убилъ! И одною рукою, какъ бы защищая жену,а другую грозно протягивая къ Неизвстному, Человкъ произноситъ проклятіе року, громкимъ сильнымъ голосомъ.
— Я не знаю, кто ты, Богъ, дьяволъ, рокъ или жизнь — я проклинаю тебя! Я проклинаю все, данное Тобою. Проклинаю день, въ который я родился, проклинаю день, въ который я умру. Проклинаю всю жизнь мою, ея радости и горе. Проклинаю себя! Проклинаю мое сердце, мою голову — и все бросаю назадъ въ твое жестокое лицо, безумная судьба. Будь проклята, будь проклята во вки! И проклятіемъ я побждаю тебя. Что можешь еще сдлать со мной? Вали меня на земь, вали — я буду смяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мн ротъ — послдней мыслью я крикну въ твои ослиныя уши: будь проклята, будь проклята!.. Черезъ голову женщины, которую ты обидлъ, черезъ тло мальчика, котораго ты убилъ — шлю теб проклятіе Человка!
Это самое сильное мсто въ драм. Можно сказать — ея центральный пунктъ. Въ проклятіи столько внутренней силы, такая жажда справедливости, такое негодованіе противъ нелпаго и безобразнаго въ жизни, такая воля къ разумному, такая огромная, клокочущая страсть, такое грозное и могучее возстаніе духа,— что невольно забывается драма Человка, и какая-то бодрая волна вливается въ душу,— и кажется, что побда уже одержана. Что побдилъ человкъ во имя здраваго смысла, во имя справедливости, во имя разумной жизни. Кто такъ уметъ негодовать, кто такъ проклинаетъ, тотъ не сдастся передъ врагомъ, передъ тьмой/ Тому будетъ принадлежать побда, она придетъ. Побдитъ человкъ! Побдитъ разумъ, исчезнетъ тьма и уныніе. Въ этой колоссальной сил проклятія, произносимаго человкомъ, въ этомъ открытомъ возмущеніи противъ традиціи и зла, эстетическое и моральное оправданіе всей Драмы…
Намъ пришлось бесдовать съ однимъ товарищескимъ кружкомъ рабочихъ.- Какъ разъ въ ночь подъ новый годъ, когда и богатые люди, и такъ называемая интеллигенція проводитъ, время за виномъ, кружокъ рабочихъ воспользовался свободнымъ временемъ, чтобы познакомиться съ пьесой Андреева, которой они еще не читали,и. о которой было такъ много толковъ.
— Ну, и что же, понравилась вамъ пьеса?
— О нтъ, конечно, нтъ! послдовалъ отвтъ: ‘только одно мсто произвело на насъ на всхъ сильное впечатлніе,— сцена проклятія’.
И это вполн понятно. ‘Помилуйте, слдовало дальше объясненіе: Андреевъ скорбитъ о горестяхъ жизни, а мы, вдь, еще и не начинали жить!’
И молодая энергія людей, которые еще не начинали, но хотятъ жить и будутъ жить, такъ какъ врятъ въ свои силы,— сочувственно откликнулась только на эту великолпную вспышку энергіи Человка — въ его проклятіи. Если бы не это проклятіе, произведеніе Андреева оставляло бы тягостное, удручающее впечатлніе — полнаго торжества смерти. А гд смерть, разложеніе — тамъ нтъ красоты. ‘Смерть, какъ и болзнь, какъ и старость, прежде всего безобразіе’ — справедливо говоритъ Андреевъ устами Керженцова. И въ произведеніяхъ Андреева, какъ они ни пессимитичны, всюду чувствуется оскорбленная, но не унимающаяся любовь къ жизни, даже маленькой, жалкой, улиточной жизни, проклинаемой, но дорогой самымъ фактомъ своего существованія. Эта любовь къ жизни, какая она ни есть, необыкновенно ярко и сильно выразилась въ маленькомъ, наивномъ, но чрезвычайно трогательномъ и задушевномъ разсказ ‘Жили были’. Отецъ діаконъ — высохшая моща, кожа да кости, узнавъ, что онъ скоро умретъ, горько плачетъ: ‘Солнушка жалко. Кабы зналъ… какъ оно у насъ… въ Тамбовской губерніи свтитъ… за мы… за милую душу’! И старику не жаль умереть, жаль родного солнца, весны, аромата распустившихся деревьевъ, обаянія пробудившейся природы, жить такъ хорошо — даже тогда, когда человкъ бденъ, убогъ и сиръ. Солнце и весна все замняютъ. Этотъ разсказъ, какъ извстно, очень понравился и Л. Н. Толстому, который нашелъ только конецъ немного переслащеннымъ и излишнимъ,— гд и самъ купецъ, злой и черствый человкъ, тоже вспоминаетъ о красот жизни и начинаетъ плакать о ‘солнц, котораго больше не увидитъ, о яблон ‘блый наливъ’, которая безъ нихъ дастъ свои плоды, о тьм, которая ихъ охватитъ, о милой жизни и жестокой смерти’…

VI.

Конецъ драмы ‘Жизнь Человка’ не удался автору. Съ мрачной настойчивостью, присущей Андрееву, онъ старается набросить печальную тнь на послдніе дни своего ‘героя’. Человкъ, потерявъ сына, а вслдъ затмъ и жену, опускается все ниже и ниже и превращается въ пьяницу, кабачнаго завсегдатая. Его окружаютъ такіе же какъ онъ — пьяницы одиночки, но Человкъ и здсь не смшивается со всми и сидитъ за отдльнымъ столикомъ. ‘Безконечное разнообразіе отвратительнаго и ужаснаго’. У всхъ пьяницъ le vin triste! Для довершенія ‘ужасовъ’ — не со всмъ умстное появленіе отвратительныхъ старухъ, собравшихся, чтобы присутствовать при смерти человка.
Человкъ внезапно встаетъ и, закидывая сдую красивую грозно-прекрасную голову, кричитъ неожиданно громко, призывнымъ голосомъ, полнымъ тоски и гнва:
— Гд мой оруженосецъ? Гд мой мечъ? Гд, мой щитъ? Я обезоруженъ! Скоре ко мн! Скоре! Будь прокля…
И, не досказавъ проклятія, умираетъ.
Тише! Человкъ умеръ!
Наступаетъ молчаніе. Старухи начинаютъ вокругъ трупа дикій танецъ. Тьма.
Чувствуя, что конецъ Человка слишкомъ искусственный, Андреевъ самъ предложилъ другой варіантъ его смерти {‘Шиповникъ’ т. Февр. 1908 года.}.
Мн, объясняетъ онъ, ставили въ вину, что въ жизни Человка совсмъ не играетъ роли Милосердіе. И вотъ въ новомъ варіант Человкъ умираетъ у себя въ постели, у которой безотлучно сидитъ сестра милосердія. Но она слишкомъ утомлена, и потому все время спитъ, ни разу не открывъ глазъ въ теченіе всего дйствія… Больного окружаютъ наслдники, ждущіе смерти его съ нетерпніемъ. Они находятъ, что Человкъ задаетъ чужой вкъ. Этотъ варіантъ, такъ site, какъ и первый, ничего не прибавляетъ къ пьес, и ее можно было бы смло кончать сценой проклятія.

VII.

Драмой ‘Жизнь Человка’ до извстной степени подведенъ итогъ цлому ряду ране написанныхъ произведеній. Тутъ мы находимъ синтезъ многихъ настроеній: и ‘Стны’ и ‘Мысли’ и ‘Жизни Василія ивейскаго’. Это выводъ многихъ лтъ жизни, проведенной подъ извстнымъ настроеніемъ. Міровоззрніе автора опредлилось уже въ существенныхъ пунктахъ, и потому мы можемъ съ полнымъ правомъ высказаться по поводу этого міровоззрнія, его особенностей, а также и причинъ его возникновенія.
Прежде всего нельзя не признать, что пессимизмъ Андреева вовсе не иметъ исключительно общечеловческій характеръ и что онъ вн времени и пространства. Напротивъ, даже черты всеобщія получаютъ у Андреева черты, присущія именно нашему времени. Вс герои Андреева — именно герои нашего времени, люди опредленной среды, создавшейся и возможной только въ современныхъ условіяхъ жизни европейскаго общества вообще и русскаго въ особенности. Все то, что происходитъ съ ними, вс ихъ страданія, вс житейскія метаморфозы — продуктъ особенностей нашего вка, т. е. конца XIX, начала XX, быть можетъ нсколько больше — съ половины XIX вка.
Дв черты характеризуютъ всхъ героевъ Андреевской трагедіи. Вс они одиноки и вс не любятъ людей, и потому равнодушны ко всякой общественной и альтруистической дятельности. Керженцовъ даже упражняетъ себя въ антиобщественной дятельности, укравъ для пробы 15 рублей изъ бдной товарищеской кассы и пропивъ ихъ въ шикарномъ ресторан. Онъ не только не любитъ, онъ презираетъ людей.
Василій ивейскій не презираетъ людей, но тоже никого не любить. Даже тогда, когда подъ вліяніемъ мистической вры онъ хочетъ ихъ любить, онъ не уметъ къ нимъ подойти, онъ жестокъ и безжалостенъ даже тогда, когда хочетъ облегчить ихъ страданія на исповди. Онъ остается всегда имъ чужой и далекій. Онъ словно глухъ къ вншнимъ явленіямъ жизни и весь погруженъ въ созерцаніе своего собственнаго внутренняго міра. Отсюда полное взаимное непониманіе, полное отсутствіе взаимной поддержки. Какъ тутъ творить чудо, когда народъ въ переполох бжитъ изъ церкви. У о. Василія сильна была любовь только къ жен и сыну. То же мы видимъ и у Человка. Опять тотъ же замкнутый въ себ эгоизмъ. Человкъ и веселъ, и смется, и проклинаетъ только въ самомъ узкомъ круг семейныхъ интересовъ. Въ сущности у него нтъ и не можетъ быть друзей. Равнодушный и отчужденный проходитъ онъ на балу со своей женой, подъ руку, и чувствуется, что вс гости: и друзья, и враги одинаково ему далеки и ненужны. Человкъ иметъ свой домъ на гор, свой комфортъ, свое тепло, свою жену, своего сына, котораго онъ страшно любитъ, какъ повтореніе самого себя, какъ продолженіе своего Я. Судьба человка очень характерна для нашего времени. Его карьера — обычная карьера современнаго работника. Сначала голодная молодость несмотря на талантъ. Потомъ неожиданный успхъ благодаря мод, успхъ, котораго нельзя предвидть, такъ какъ у современнаго человка нтъ права на трудъ, и талантъ не гарантируетъ ему еще никакой крупицы жизненныхъ благъ. Затмъ быстрое обогащеніе, которое нисколько еще не обезпечиваетъ отъ возможной нищеты. Въ жизни царитъ случайность на почв непрерывной борьбы всхъ противъ каждаго и каждаго противъ всхъ. Никто не увренъ въ завтрашнемъ дн. Идетъ жестокая свалка подъ флагомъ свободной конкурренціи. Въ этой борьб нтъ мста жалости и снисхожденію къ слабости. Слабйшій долженъ погибнуть. Это для него фатально. Идетъ борьба класса противъ класса, борьба націй, союзовъ, трестовъ, богатыхъ противъ бдныхъ и богатыхъ другъ противъ друга. Вы соорудили превосходную фабрику и прекрасно работаете, но вотъ неожиданно для васъ и yis-а-vis вашей фабрики сооружается другая, принадлежащая вашему сосду. У него большій запасной капиталъ, чмъ у васъ, у него, можетъ быть, лучшія машины, или какой-нибудь еще никому неизвстный секретъ производства, и ваша фабрика неминуемо должна закрыться, а вы неминуемо будете разорены. А завтра, быть можетъ, и фабрика вашего сосда должна будетъ перейти въ руки какого-нибудь синдиката или треста. А посл завтра и самый трестъ, можетъ быть, перестанетъ существовать подъ вліяніемъ сложныхъ міровыхъ причинъ: — войнъ, кризисовъ, открытія новыхъ или закрытія старыхъ рынковъ. И такъ въ полной неувренности завтрашняго дня живутъ поколнія, живутъ милліоны людей, непрерывно волнуясь, дрожа за завтрашній день, вредя другимъ и каждую минуту опасаясь другихъ. Никто никому не вритъ, всякій таитъ отъ другого свои планы, свои занятія, свои предположенія. Средневковыя рогатки, тормозившія развитіе жизни и промышленности благодаря многочисленнымъ таможнямъ огромнаго множества владтельныхъ хищниковъ,— ничто въ сравненіи съ тми многочисленными рогатками, которыми окружена теперь жизнь каждаго человка.
Bellum omnium contra omnes. И среди всеобщей непрекращающейся свалки интересовъ не на кого и не на что опереться. Всюду враги, кругомъ опасность, волчьи ямы и засады. Въ конецъ измученный, истрепанный вчной тревогой, ищетъ современный человкъ. защиты въ домашней крпости.

VIII

Герои разсказовъ Андреева — типичные мщане. Они боятся жизни, не умютъ творить ее. Ихъ захватила новая шумная творческая жизнь нашего вка. Вокругъ гудятъ машины, грохочутъ, несутся грандіозные позда, шумитъ новый городъ… капитализмъ настойчиво идетъ на смну старому, патріархальному укладу экономическихъ отношеній, а мщанинъ Андреева только съ ужасомъ оглядывается вокругъ и прячется въ свою нору.
Непонятная это, по очень характерная черта въ самомъ Андреев. Онъ вышелъ на литературный путь въ хорошее время — въ самомъ конц XIX вка. Это было время общественнаго подъема и органическаго роста силъ. Реакція доживала свои послдніе дни, общественная апатія давно кончилась. Горькій цлъ радостную псню сокола и привтствовалъ новую, красивую жизнь. Общество пробудилось отъ летаргіи и рвалось на дло. Впереди рисовалось освобожденіе. Новый общественный классъ, созданный ростомъ промышленности, казалось, открывалъ новыя основанія для того, чтобы врить въ побду. Ему приписывалось даже большее значеніе, чмъ, можетъ быть, слдовало бы изъ осторожности. Вра въ рабочаго смнила вру въ крестьянина. Оптимистическія настроенія явно возобладали надъ апатіей и пессимизмомъ. Все давало скоре матерьялъ для общественныхъ надеждъ и дятельности. И самъ Андреевъ, вдь,— сынъ эпохи,— ему не было- тридцати лтъ къ концу XIX вка,— а между тмъ, его герои совершенно не понимаютъ того, что V происходитъ вокругъ, и съ ужасомъ сторонятся отъ жизни. Они наблюдаютъ ее только ‘У окна’.
Андрей Николаевичъ всего боится, жизнь кажется ему ‘странной и ужасной вещью’. Куда ни сунься, все люди грубые, шумные, смлые, такъ и прутъ впередъ и все больше захватить хотятъ. Жестокосердные, они идутъ напроломъ со свистомъ и гоготомъ и топчутъ другихъ слабыхъ людей. (Андрей Николаевичъ, мелкій чиновникъ, не въ силахъ ршиться ни на одинъ смлый шагъ. Впереди ему мерещутся препятствія. Тысячи ‘а если’ стоятъ на дорог его планамъ, лишаютъ его волю энергіи, мшаютъ ему жениться, получить повышеніе по служб! И вотъ у себя въ нор,— маленькой комнатк, отсиживается онъ отъ жизни. Служащему Петрову многолюдный городъ кажется пустыннымъ. Вс въ немъ одиноки, каждый человкъ представляетъ отдльный міръ со своей особенной радостью и горемъ.
Одинокими чувствуютъ себя и гимназисты Качеринъ (‘Праздникъ’) и Павелъ Рыбаковъ (‘Въ туман’), и Василій ивейскій, и Керженцевъ.
Студенты пьютъ водку, посщаютъ дома терпимости и бгаютъ по урокамъ, Даже лучшій изъ нихъ, пріятель Сергя Петровича, увлекающійся философіей жизни, тоже весь поглощенъ уроками и пьянствомъ (разсказъ о Серг Петрович). Въ зрлые годы герои разсказовъ Андреева любятъ роскошь и комфортъ,— ‘любятъ, когда въ тонкомъ стакан играетъ золотистое вино’, цнятъ пышную чистую постель, красивыхъ женщинъ, свободу, даваемую богатствомъ.
Одна мысль о возможности попасть въ ряды пролетаріата повергаетъ Керженцова въ ужасъ.
И даже молодой человкъ, изчезнувшій въ туманной дали, очевидно для того, чтобы вести тамъ какую-то борьбу не на жизнь, а на смерть, поражаетъ насъ своей отчужденностью и холодно-надменнымъ одиночествомъ.
Выйти на совмстную работу съ другими людьми,— долгую, упорную, но плодотворную, у нихъ нтъ силъ,- нтъ влеченія. Потому что, прежде всего они людей не любятъ и въ людей, не врятъ. И когда ихъ потрясаетъ ужасъ жизни, возмущаетъ неправда, терзаютъ и глубоко смущаютъ человческія несчастія и страданія, они не знаютъ, какъ имъ помочь. Они хотли бы сразу уничтожить все зло и, не имя для того силъ и способовъ, ждутъ чуда. Такъ мечтаетъ о чуд Сергй Пётровичъ, ждетъ его всей душой, всмъ паосомъ своего существа о. Василій ивейскій.
Отчужденность, обособленность, одиночество героевъ Андреева нужно объяснить, конечно, психологіей этой мщанской среды, и съ другой,— очевидно и психологіей самого автора. У самого Андреева чувствуется всюду безпомощность человка одинокаго. Новая жизнь захватила его врасплохъ. Онъ увидлъ вокругъ зло, несчастья, страданія, бдствія, но прійти на помощь страдающимъ онъ не смогъ, не съумлъ благодаря своему одиночеству. Въ этомъ отношеніи къ Андрееву удивительно подходитъ образъ, имъ самимъ созданный въ разсказ Набатъ — вщемъ и символическомъ:
Вдали раздался набатъ. Давно уже горли деревни въ жаркое зловщее лто. Авторъ жилъ въ помщичьемъ дом и былъ разбуженъ призывнымъ набатомъ. Горла сосдняя деревня. ‘Не помню, говоритъ авторъ, какъ я одлся, и не знаю, почему я побжалъ одинъ, а не съ людьми. Или они меня забыли, или я не вспомнилъ о ихъ существованіи.’
Но набатъ звалъ настойчиво, и авторъ помчался. Онъ летлъ по полямъ, падалъ, зацпившись о кочки, летлъ напрямикъ, а не по дорог, и попалъ въ болото, оно стало засасывать его, и пришлось повернуть назадъ. А набатъ звенлъ отчаянно въ смертельной мук:
— Иди! Иди же!
И разсказчикъ метался на берегу, а сзади металась его тнь, и изъ черной бездны воды выглядывалъ огненный человкъ съ разметавшимися волосами и искаженными чертами лица.
А набатъ звалъ!
— Да что же это, о Господи, молилъ я, протягивая руки!
Такъ и остался авторъ по ту сторону пожара, занятый своимъ огненнымъ человкомъ, сумасшедшимъ и другими призраками. Сумасшедшій поглотилъ все вниманіе автора. ‘Онъ былъ страшне пожара’.
— И молча мы бжали во тьму и возл насъ насмшливо прыгали наши черныя тни…
Тутъ въ этомъ маленькомъ разсказ весь Андреевъ — вся психологія его замкнутыхъ одинокихъ людей съ- ихъ поисками правды.
Одиночество, разобщенность — свойственны мщанину. И онъ гордо скрашиваетъ свое несчастье прекраснымъ словомъ ‘индивидуализмъ’. Этого одиночества нтъ въ сред простыхъ людей и рабочихъ.
Посмотрите, какъ легко и просто сходятся люди низшаго класса населенія,— это замтилъ въ свое время Л. Н. Толстой:— крестьянинъ, прійдя на рынокъ, легко и просто вступаетъ въ бесду и общеніе съ другими крестьянами. Рабочіе также общительны. Но чмъ выше стоятъ люди на ступеняхъ зажиточности, тмъ замкнуте они держатся, и въ ихъ кругъ проникнуть можно только путемъ большихъ усилій. Возьмемъ для примра — желзнодорожный поздъ. Пассажиры третьяго класса быстро знакомятся другъ съ другомъ. Пассажиры купе второго класса долго и упорно молчатъ и если разговорятся, то только къ самому концу дороги. Пассажиры перваго класса сидятъ въ своихъ отдльныхъ купе точно въ маленькихъ крпостцахъ, и уходятъ изъ вагона, не полюбопытствовавъ узнать, кто были ихъ сосди.
Чувство соціальной общности, равенства, падаетъ по мр того, какъ мы подымаемся все выше и выше по ступенямъ житейскаго благополучія и обезпеченности. И даже у тхъ богатыхъ и обезпеченныхъ людей, у которыхъ пробуждается странное отвращеніе къ мщанству и пошлости жизни, которые ищутъ выхода изъ засасывающей ихъ тины,— жажда лучшей жизни рже, выражается въ проявленіяхъ соціальнаго чувства и широкомъ альтруизм. Напротивъ, желая подняться надъ уровнемъ буржуазнаго мщанства, лучшіе умы, подобно Ницше, предпочитаютъ возвыситься надъ буржуазной повседневностью, уходя еще глубже въ сознательное одиночество,— въ сферы сверхъ-человческаго, потусторонняго. Самая попытка уйти отъ буржуазнаго мщанства жизни приводитъ ихъ на высоты буржуазной же обособленности.
А между тмъ человкъ животное общественное, , какъ сказалъ когда-то Аристотель, и противъ этого напрасно будутъ говорить современные вольтеріанцы, то бишь ницшеанцы. Въ своихъ заботахъ объ освобожденіи личности отъ всякихъ предразсудковъ, стсненій, традицій, обязанностей, они забываютъ, что самое понятіе личности теряетъ большую и лучшую часть своего содержанія, если она освобождается отъ опредленнаго комплекса соціальныхъ, политическихъ, общественныхъ идей, общихъ современной имъ сред. Вообразите себ человка безъ всякихъ соціальныхъ, политическихъ, общественныхъ взглядовъ,— что онъ представитъ изъ себя. Й не является ли освобожденіе человческой души отъ всхъ этихъ взглядовъ полнымъ ея опустошеніемъ? По ту сторону добра и зла, т. е. по ту сторону общественныхъ интересовъ и обязанностей, составляющихъ значительную часть содержанія жизни,— даритъ холодъ одиночества, исчезаетъ даже вра въ силу мысли (Керженцовъ), безсильна всякая вра (о. Василій), жалко и непрочно добытое благополучіе (Человкъ).
Человкъ — существо общественное и если бы онъ могъ освободиться отъ общества, онъ вновь вернулся бы въ первобытное состояніе и превратился бы въ жалкаго и ничтожнаго звря.
Вс свои силы, всю свою энергію, все богатство своихъ духовныхъ силъ человкъ черпаетъ и развиваетъ въ обществ себ подобныхъ, въ коллективной съ ними работ мысли и тла. Человкъ животное общественное! Это біологическій фактъ. Уничтожить его — значитъ уничтожить самую жизнь, уничтожить движеніе впередъ и всякую свободу личности,— возможность дальнйшаго ея свободнаго развитія.
Личность постольку и цнна, поскольку она часть общества, поскольку она, воспринимая, даетъ и давая получаетъ. Ея дйствительное грядущее освобожденіе возможно только въ обществ и при посредств общества.
Великія, громадныя возможности заложены въ коллективномъ, соборномъ начал. И свтъ созидаемый соборне никакая тьма не сможетъ объять. Не трудно задуть жалкую свчу, зажженную однимъ человкомъ. И когда она погасла — настаетъ тьма, но соборной, коллективной жизнью человчества зажженъ огромный факелъ, и пламя его не гаснетъ, а все разгараясь, растетъ съ каждымъ новымъ поколніемъ, освщая все боле и боле далекіе горизонты. Его не загасить никакимъ вдьмамъ-старухамъ, никакому Нкто въ cpoмъ. И враги адовы не одолютъ его.
Когда во дни оны Богомъ собранный народъ блуждалъ сорокъ лтъ по пустын жизни — надъ нимъ стояло огненное облако, указующее путь и приведшее въ обтованную землю. Это огненное облако — величественный образъ духовнаго единененія человчества, великій символъ коллективной мысли, не перестающій свтить и намъ въ сумеркахъ современнаго бездорожья.)

IX.

Критика встртила ‘Жизнь человка’ самыми разнообразными отзывами, хотя на сцен ‘Жизнь человка’ нравилась почти всмъ одинаково и имла большой театральный успхъ.
Особенно выходили изъ себя критики декадентскихъ изданій. Аврелій въ ‘Всахъ’ находилъ, что Андреевъ, взявшись за трудную задачу написать жизнь человка вн времени, пространства народа и быта, обнаружилъ характерный признакъ не далекихъ умовъ — не понимать трудностей. По мннію Аврелія ‘Жизнь человка’ единственное въ своемъ род собраніе банальностей, дйствующія лица говорятъ только плоскости и пошлости. Мы уже говорили однако, насколько шаблонъ неизбжно вытекалъ изъ самого пріема стилизаціи. Вмст съ тмъ мы указали и черты, которыя принадлежатъ нашему времени.
Еще боле свирпствуетъ г. Философовъ (‘Товарищъ’ 1907 г. май), увряя, что ‘Жизнь человка’ — одно изъ самыхъ реакціонныхъ произведеній русской литературы, и только наивное и бездарное правительство можетъ ставить препоны къ его распространенію’. Въ порыв публицистическаго усердія г. Философовъ находитъ, что ‘никакой Крушеванъ или монахъ йлліодоръ такъ неопасны, какъ ‘Жизнь человка’.
Тутъ мы очевидно имемъ дло съ публицистическимъ пересоломъ. Оцнка художественныхъ произведеній съ точки зрнія ихъ реакціонности или прогрессивности давно и безповоротно осуждена. Одно изъ двухъ: или ‘Жизнь человка’ произведеніе бездарное,— тогда ему цна грошъ и значенія для жизни оно не будетъ имть ровно никакого. А если произведеніе Андреева художественное творчество, то никакія публицистическія ламентаціи не помшаютъ ему занять надлежащее и вполн достойное мсто въ русской литератур. Потому что всякое художественное произведеніе, заключая въ своихъ образахъ долю правды и раскрывая смыслъ жизни, никогда не можетъ быть реакціонно. Всякая художественная мысль всегда,, по существу своему революціонна. Если примнять публицистическій цензъ, предлагаемый г. Философовымъ, къ Л. Н. Толстому, Фету, А. Толстому, а можетъ быть и Достоевскому, то пришлось бы и ихъ изгнать изъ пантеона русской литературы по подозрнію въ реакціонности.
Кстати отмтимъ, что и другой критикъ и сотоварищъ г. Философова, писатель съ большимъ и заслуженнымъ литературнымъ именемъ,— Д. С. Мережковскій тоже впадаетъ въ публицистическія крайности и. ужасно безпокоится, что ‘Тьма’ Андреева тоже призывъ къ реакціи. ‘Это значитъ’, говоритъ онъ, процитировавъ слова террориста: ‘долой революцію, долой солнце свободы! Да здравствуетъ ‘тьма’, да здравствуетъ’!
И какъ разъ противъ реакціи и въ пользу революціи такъ усердно хлопочутъ писатели, совершенно чуждые общественной борьб до 1905 года, а Д. С. Мережковскому, какъ извстно, даже принадлежитъ. солидная критическая монографія мистическо-славянофильскаго характера…
Впрочемъ, прозелиты всегда усердствуютъ,. Нечего, конечно, и говорить, что Мережковскій видитъ въ произведеніи Андреева — неизбжное слдствіе рабства метафизическаго {‘Рус. Мысль’, 1908. 1.}. Близкій ему по направленію критикъ З. Гиппіусъ, еще рзче осуждая пьесу, видитъ въ ней ‘грубость, некультурность автора и вытекающую изъ нея безпомощность’, и называетъ его малообразованнымъ и претенціознымъ. ‘Риторика ему кажется возвышенностью, смшное — сильнымъ, банальности новымъ открытіемъ’.
Отзывъ уничтожающій, но едва ли справедливый. Мы, конечно, не станемъ отрицать многихъ недостатковъ пьесы. Трагизмъ жизни въ ней вовсе непоказанъ. Достаточно сравнить пьесу Андреева хотя бы съ трагедіями Софокла: ‘Эдипъ царь’, ‘Эдипъ въ Колонн’, чтобы понять, насколько тамъ сложне и глубже захвачено трагическое начало жизни. Вы видите дйствительно мощныхъ, сильныхъ духомъ людей, которыхъ сломилъ таинственный неумолимый рокъ. Глубокой скорбью ветъ отъ словъ хора, который высказываетъ безнадежные взгляды народа на жизнь въ періодъ расцвта жизни въ прекрасной Эллад, посл торжества въ Аинахъ освободительнаго движенія:
Величайшее первое благо
Вовсе не родиться:
Второе — родившись поскоре умереть…
Но рокъ у грековъ хотя таинственная, но разумная сила, направляемая высшей необходимостью справедливости. У Андреева разочарованіе жизнью слиткомъ мелко обставлено и плохо мотивировано. Въ сущности говоря человкъ получилъ отъ жизни очень много: счастливую полную надеждъ и осуществленій молодость, любящую жену, успхъ, богатство, славу. Потомъ онъ все это потерялъ. Но утраты явились какъ-то по случайнымъ, слишкомъ формальнымъ причинамъ. Злые люди бросили камень изъ-за угла и убили сына, конечно много злыхъ людей убиваютъ и уродуютъ нашу молодежь, но вдь это не типично для жизни Человка вообще. Смерть жены и ребенка тоже не обязательны въ жизни человка, какъ и его одинокая смерть. Тутъ въ концепціи Андреева и въ самомъ выполненіи пьесы немало серьезныхъ пробловъ, дающихъ оправданіе суровой критик.
А между тмъ самый коренной трагизмъ человческой жизни — неизбжность смерти вообще, почти совсмъ не отмченъ. Также не отмчены и другіе вчные и непреодолимые трагизмы человчества:, трагизмъ невднія, трагизмъ недостижимости художественнаго идеала и вообще всяческаго совершенству трагизмъ нераздленной или утраченной любви, трагизмъ непримиримыхъ конфликтовъ между одинаково потребными стремленіями человка, напр. кофликта между исканіемъ абсолютной свободы и потребностью соціальнаго порядка (то-есть ограниченія свободы). Обо всхъ этихъ извчныхъ и непревзойдимыхъ трагизмахъ въ ‘Жизни человка’ нтъ и упоминанія, нтъ и намековъ.
Самая жизнь человка съ его балами для ненужныхъ ему людей, съ его автомобилемъ, роскошью, забытымъ народнымъ домомъ и пр. типичная мщанская жизнь, и ея разрушеніе насъ мало трогаетъ, и мало оно трагично.
Замыселъ былъ у автора грандіозный, но результатъ сравнительно ничтожный. Жизнь современнаго человка дйствительно жалка и полна случайностей, но трагизма жизни вообще Андреевъ не показалъ. Отдльныя сцены въ пьес талантливы и интересны.

VIII.
Революціонный годъ.
Отзывчивость Андреева на событія революціоннаго года.— ‘Губернаторъ’.— Психологія террористическихъ актовъ. ‘Такъ было — такъ будетъ’.— ‘Къ звздамъ’.— Дйствующія лица.— Маруся.— Трейчке.— Серги Николаевичъ,— Любовь къ ближнему.— Любовь къ дальнему.— Техника пьесы.

На творчеств Андреева революціонный 1905 годъ не остался безъ вліянія. Напротивъ этотъ годъ показалъ намъ, что Андреевъ оказался не совсмъ глухъ къ совершающемуся перевороту. При всей своей отчужденности и замкнутости Андреевъ почувствовалъ бодрящую волну всколыхнувшейся общественности:
Глухой услышалъ. Слпой узрлъ. Чуждый жизни, весь поглощенный проклятіями ужасамъ ея, Андреевъ вдругъ измнился. Его пессимизмъ какъ-то размякъ, и въ пьес къ ‘Звздамъ’ мы къ удивленію своему встрчаемъ уже почти оптимистическіе тона. Такова сила коллективнаго чувства, коллективной воли. Правда, Андреевъ подчинился этому вліянію не на долго,— только на одинъ годъ, но все же подчинился… Достаточно было нсколькихъ мсяцевъ подъема народной жизни, чтобы переродить,— хотя бы и на время, заядлаго пессимиста. Изъ произведеній этого года, явно, подъ вліяніемъ гапоновской и послдующихъ за ней исторій написана повсть ‘Губернаторъ’. Она даетъ намъ нсколько талантливыхъ страницъ для выясненія коллективной психологіи и очень тонко и вдумчиво объясняетъ происхожденіе и психологическіе мотивы террора.
Какъ бы отрицательно мы ни относились къ террору и съ точки зрнія этической, и съ точки зрнія политической безплодности его, мы не можемъ отрицать, что явленія террористическаго характера имютъ глубокіе корни въ обществ и не могутъ быть объясняемы по казенному способу,— преступностью безумцевъ.
Андреевъ даетъ намъ въ этомъ смысл удивительную по наблюдательности и мткости картину.
Въ город была стачка. Рабочіе пришли къ губернаторскому дому и смиренно просили объ улучшеніи своей участи. Губернаторъ въ переполох веллъ стрлять. Въ итог много убитыхъ, въ томъ числ женщины и дти. Убитыхъ уложили въ пожарномъ депо въ наилучшемъ порядк: плечомъ къ плечу, лицомъ вверхъ, покрыли брезентомъ, изъ-подъ котораго стройно вытянулись въ рядъ неподвижныя ноги въ плохой стоптанной обуви.
Правда, въ Петербург восхищались мужествомъ и твердостью Петра Ильича (губернатора), но у него съ момента разстрла будто остановилось время и наступило то, чему онъ не могъ прибрать имени и объясненія. Ничто не могло успокоить взволнованнаго губернатора, и когда ему преосвященный Мисаилъ заговорилъ о ‘злодяхъ’, т. е. рабочихъ — ‘противенъ и жалокъ показался ему этотъ старикъ, безцльно лгавшій передъ своимъ Богомъ’. Но психологія губернаторской души, поврежденной выстрлами, какъ она сама по себ ни интересна, все же не чужда чертъ свойственной Андрееву мелодрамы. Гораздо глубже и прямо проникновенно изображена психологія города.
‘Уже на слдующее утро посл убійства рабочихъ, весь городъ проснувшись зналъ, что губернаторъ будетъ убитъ… какъ будто надъ городомъ пронесся кто-то темный и весь его оснилъ своими черными крылами.
И когда люди заговорили объ убійств губернатора, одни раньше, другіе сдержанные — позже, то какъ о вещи уже давно и безповоротно ршенной’.
При этомъ замчательно то обстоятельство, что въ спорахъ о польз террора большинство высказывалось противъ этой формы борьбы, не видя смысла въ убійств отдльныхъ лицъ. Но споры велись, однако, такъ теоретично и отвлеченно, какъ будто вопросъ о губернатор считался совершенно поконченнымъ. При этомъ ‘въ спорахъ выяснилось, что у губернатора больше друзей, чмъ враговъ, и даже многіе изъ тхъ, кто въ теоріи стоялъ за политическія убійства, для него находили извиненія: и если бы произвести въ город голосованіе, то, вроятно, огромное большинство, руководясь различными соображеніями, высказалось бы противъ убійства или казни, какъ называли ее нкоторые. И только женщины, обычно жалостливыя и боящіяся крови, въ этомъ случа обнаруживали странную жестокость и непобдимое упрямство: почти вс он стояли за смерть, за самую страшную смерть, и сколько имъ ни доказывали, какъ ни бились надъ ними, он твердо и даже какъ будто тупо стояли на своемъ. Случалось, что женщина сдавалась и признавала ненужность убійства,— а на утро, какъ ни въ чемъ не бывало, точно заспавъ вчерашнее свое согласіе, она снова твердила, что убить нужно’.
Одинъ непоколебимый доводъ оставался у нихъ въ распоряженіи: ‘вдь нельзя же убивать дтей’ — повторяли они, когда вс доказательства были исчерпаны,— и оставались не переубжденными. Женщины-ближе земл, ближе голосу природы и крови. Естественныя права он ставятъ выше кмъ-то даннаго закона государственнаго. И потому голосъ совсти перевшивалъ въ нихъ вс другія настроенія {Чит. превосходную по глубин мысли и изящную по форм статью . Ф. Злинскаго объ Антигон Софокла.}. И замчательно, что вс,— и друзья губернатора, и враги и оправдывающіе его, и обвиняющіе — вс подчинялись одной и той же непоколебимой увренности въ его смерти. Мысли были разныя и слова разныя, а чувство было одно:— ‘огромное, властное, все проникающее, всепобждающее чувство, въ сил своей и равнодушіи къ словамъ подобное самой смерти… Какъ будто самъ древній сдой, законъ, смерть карающій смертью, давно уснувшій, чуть.-ли не мертвый въ глазахъ невидящихъ — открылъ свои холодныя очи и властно простеръ свою безпощадную руку надъ головой убившаго’.
Скоро прекратились самые толки о губернатор. Все смолкло, но вс ‘однимъ огромнымъ ожиданіемъ, напряженнымъ и грознымъ, ожидали неизбжнаго’. Особенно спокойно и не колеблясь и не сомнваясь ни на минуту ждали женщины и ожиданіемъ своимъ наполняли воздухъ, которымъ дышали вс, которымъ дышалъ губернаторъ. Стоило гд-нибудь громко хлопнуть дверью, стоило кому-нибудь, топая ногами пробжать по улиц,— он выбгали наружу, простоволосыя, почти уже удовлетворенныя — убитъ?.. И такъ до новаго стука!.. Въ этой атмосфер напряженнаго ожиданія, пропитанной неуловимыми флюидами коллективной совсти и воли должно было родиться террористическое дяніе. И отвтственнымъ за него являлось конечно не одно лицо, его свершившее, а коллективная совсть цлаго города. Нигд еще въ художественномъ произведеніи не была выяснена такъ ярко и такъ мастерски связь личности, личной воли съ коллективомъ и его коллективной волей. Андреевъ установилъ, эту связь съ удивительной художественной и психологической чуткостью. И если бы у него въ этомъ превосходномъ разсказ были хороши только приведенныя выше страницы, то и тогда разсказъ губернатора можно было бы отнести къ числу chef d’oeuvrem’омъ міровой литературы. Но и та часть разсказа, которая посвящена губернатору и его душевнымъ переживаніямъ въ ожиданіи неизбжной и въ его совсти смерти,— даетъ много тонкихъ штриховъ, цнныхъ и прямо проникновенныхъ деталей, доказывающихъ, что авторъ уметъ разобраться въ психологіи своихъ героевъ до полнаго проникновенія въ ея глубины.

II.

Второй разсказъ написанъ уже въ октябр 1905 года и видимо подъ явнымъ впечатлніемъ грозной забастовки и первой побды революціоннаго движенія. Разсказъ подъ названіемъ ‘Такъ было’ переноситъ насъ въ какую-то не вполн опредленную эпоху, сильно напоминающую время великой французской революціи. На площади — огромная черная башня съ толстыми крпостными стнами и рдкими окнами — бойницами, нкогда построенная для себя рыцарями-разбойниками. На башн — огромные часы. За ними наблюдалъ одноглазый часовщикъ, и въ тикань маятника ему всегда слышалась одна и та же фраза:
— Такъ было — такъ будетъ.
Надъ городомъ властвовалъ загадочный владыка. Назывался онъ королемъ и прозвище носилъ — Двадцатый — по числу своихъ одноименныхъ предшественниковъ.
Была какая-то непостижимая таинственная сущность въ имени короля. Умирали люди, но король всегда оставался. Король могъ сдлать человка счастливымъ и несчастнымъ. Во имя короля творилось справедливое и несправедливое, доброе и злое, жестокое и милосердное. Его законы были не мене повелительны, чмъ законы самого Бога, и еще тмъ онъ былъ великъ, что Богъ никогда не мняетъ своихъ законовъ, а король могъ мнять свои постоянно. ‘Чаще случалось, что король былъ худшимъ на земл, лишеннымъ добродтелей, жестокимъ, несправедливымъ, даже безумнымъ, но и тогда оставался онъ загадочнымъ однимъ, который повелваетъ милліонами, и власть его возростала вмст съ преступленіями. Его вс ненавидли и проклинали, а онъ одинъ повелвалъ всми ненавидящими и проклинающими… Тираннія, безуміе, злость только укрпляли власть короля. ‘Жизни онъ дать не могъ, а смерть давалъ постоянно,— этотъ таинственный ставленникъ безумія, смерти и зла, и чмъ выше бывалъ тронъ, тмъ больше костей клалось въ его основу’.
Люди умирали, а у короля только мнялись прозвища, какъ кожа у зми. Короли приходили съ правильностью движеній маятника, который все выбивалъ въ тактъ:
— Такъ было — такъ будетъ.
И вдругъ власть Двадцатаго утратила свое таинственное обаяніе.
…’Сразу изъ множества отдльныхъ маленькихъ, незамтныхъ сопротивленій выросло огромное, непобдимое движеніе… Сразу открылись вс старыя, многовковыя язвы, и съ гнвомъ народъ почувствовалъ голодъ, несправедливость и гнетъ… И вдругъ сталъ на дыбы огромный, взъерошенный одною минутою свободнаго гнва мстящій укротителю за годы униженій и пытокъ’.
Но вотъ король, нсколько разъ обманувъ народъ притворными уступками, пробуетъ бжать. Его уличаютъ въ измн. И запертый въ башн черезъ своихъ сторонниковъ сетъ онъ измну. А часы продолжаютъ тикать.
— Такъ было — такъ будетъ…
Рухнула, наконецъ, власть одного, распались черные своды тюрьмы — и ясное небо надъ головою.
— Свобода — шепчетъ кто-то тихо и нжно, какъ имя возлюбленной-.
— Свобода!— говоритъ кто-то, задыхаясь отъ безмрной радости,— весь стремленіе, весь вдохновеніе и полетъ.
— Свобода!— звучитъ желзо.
— Свобода!— поютъ струны.
— Свобода!— грохочетъ многоголосый океанъ.
Король изобличенъ, въ тайныхъ переговорахъ съ врагами народа. Его судятъ. И жалкій, и ничтожный выходитъ онъ въ судъ передъ лицомъ представителей народа. Видъ скромнаго толстяка буржуа. ‘Неужели ничтожные и есть тиранны?’
Король приговоренъ къ смерти, и казненъ на площади въ присутствіи огромной толпы народа, залившаго своей массой улицы, окна, балконы, крыши.
— Нужно убить власть,— сказалъ одинъ.
— Нужно убить рабовъ,— сказалъ другой.
Власти нтъ — есть только рабство. А на высокой башн одноглазый часовщикъ плъ, и ему казалось, что маятникъ улыбается своей мдной рожей и хохочетъ:
— Такъ было — такъ будетъ. Такъ было — такъ будетъ.
Что хотлъ Андреевъ сказать этой красивой и талантливой повстью,— намъ представляется неразгаданнымъ. Все зависитъ отъ интонацій, которыя можно придать фраз. Въ одномъ случа въ однообразномъ припв маятникъ звучитъ унылый мотивъ повторяемости ошибокъ, въ другомъ случа вра въ побду (такъ будетъ!) Судя потому, что въ пережитую Андреевымъ эпоху, онъ не остался чуждъ общественныхъ настроеній, можно думать, что эта повсть носила только отчасти пессимистическій характеръ и не чужда вры въ торжество справедливости и истинной свободы {Г. Рейснеръ въ своей книжк объ Андреев видитъ въ этой повсти отраженіе ницшеанской идеи о повторяемости историческихъ явленій,— такъ называемую теорію цикловъ.}.

III.

Третьимъ произведеніемъ той же эпохи является драма ‘Къ звздамъ’. Это весьма замысловатое и слегка фантастическое произведеніе. Можетъ быть отчасти по сообраяшніямъ театральной цензуры (вполн безплоднымъ, такъ какъ все равно пьеса не разршена къ представленію въ театр) пьеса происходитъ гд-то въ невдомомъ краю, за границей, въ горной обсерваторіи, гд работаетъ знаменитый русскій астрономъ, Сергй Николаевичъ Терновскій, 56 лтъ, весь ушедшій къ звздамъ и созерцающій на горныхъ высяхъ міровую гармонію. Вжливый, внимательный, но холодный человкъ. Съ нимъ его жена, дти, кром старшаго Николая. Здсь же ассистенты Терновскаго,— молодые ученые: Поллакъ, еврей Лунцъ, медвдеобразный Житовъ. А тамъ внизу, въ долин идетъ въ это время борьба за свободу. Льется кровь, раздаются выстрлы, слышны стоны и крики побжденныхъ и побдителей. Среди побжденныхъ и старшій сынъ Терновскаго Николай. Свтлая голова, боецъ, полный энергіи и благородства. Это центральная фигура драмы. Хотя Николай не появляется на сцен, но вс говорятъ о немъ, вс его знаютъ и цнятъ.
Случилось такъ, что посл разгрома возставшихъ за свободу, тамъ наверху въ обсерваторіи собирается большой кружокъ русскихъ людей.
Тутъ и Маруся, невста Николая, тутъ и рабочій Трейчъ, и Шмидтъ, и инженеръ Верховцевъ — мужъ старшей дочери Терновскаго Анны.
Невста Николая разсказываетъ о тхъ ужасахъ, которымъ подвергся Николай. ‘Они подняли въ тюрьм бунтъ. Въ ихъ камеры ворвались тюремщики и били ихъ — по одному, били руками, ногами, топтали, уродовали лица.. Долго ужасно били — тупые холодные зври. Не пощадили они твоего сына: когда я увидла его, его лицо было ужасно. Милое прекрасное лицо, которое улыбалось всему міру. Разорвали ему ротъ, уста, которыя никогда не произносили слова лжи, чуть не вырвали глаза,— глаза, которые видли только прекрасное. Ты понимаешь это, отецъ? Ты можешь это оправдать?.. Онъ никого не упрекалъ, онъ защищалъ передо мною тюремщиковъ — своихъ убійцъ,— но въ его глазахъ росла эта черная тоска: душа его умирала. И все еще успокаивалъ меня, все еще утшалъ. И разъ только сказалъ: ‘всю тоску міра ношу я въ душ’.
Но прекрасная форма разбита, душа Николая погрузилась въ вчный мракъ. Онъ сталъ идіотомъ. Онъ страдалъ за весь міръ, когда былъ здоровъ и его мысль работала мощно и энергично. Теперь, когда гармоничный свтлый духъ погруженъ во тьму, въ скучный, бдный, едва колышащійся хаосъ,— онъ будетъ пить, сть, долго проживетъ и будетъ счастливъ. Былъ уменъ — и страдалъ. Стадъ идіотомъ — и счастливъ! Такими противуположеніями Андреевъ любитъ ошеломить читателя,!
Маруся, невста Николая, въ безумномъ гор. ‘Какъ можно жить среди тхъ, кто избиваетъ своихъ пророковъ: Маруся упрекаетъ Сергя Николаевича въ холодности къ своему сыну.
— У меня нтъ дтей,— отвчаетъ Сергй Николаевичъ. Для меня одинаковы вс люди. И подробно развиваетъ свою теорію.Въ туман прошлаго онъ видитъ миріады погибшихъ, и въ туман будущаго онъ видитъ миріады тхъ, кто погибнетъ. Но повсюду видитъ онъ безбрежную торжествующую жизнь. Въ мір каждую секунду умираетъ по человку,, а во всей вселенной, вроятно, каждую секунду разрушается цлый міръ. Можно ли приходить въ отчаяніе изъ-за смерти одного человка. ‘Сейчасъ, въ эту минуту — да въ эту минуту родится кто-то — такой же, какъ Николай, даже лучше, чмъ онъ — у природы нтъ повтореній.
Да и Николай не умеръ!
— Умираютъ только зври, у которыхъ нтъ лица. Умираютъ только т, кто убиваетъ, а т кто убитъ, кто растерзанъ, кто сожженъ,— т живутъ вчно!
Подобно тому, какъ въ древности поддерживался на алтаряхъ вчный огонь, такъ душа каждаго человка — алтарь, на которомъ совершаетъ служеніе Сынъ вчности.
Сергй Николаевичъ, весь ушедшій къ звздамъ, совтуетъ, однако, Марус идти въ жизнь:
— Отдай ей то, что ты взяла у нея же./Отдай солнцу его тепло! Ты погибнешь, какъ погибъ Николай, какъ гибнутъ т, кому душой своей безмрно счастливой, суждено поддерживать вчный огонь. Но въ гибели твоей ты обртешь безсмертіе. Къ звздамъ
И Маруся клянется сохранить, какъ святыню то, что осталось отъ Николая — его мысль, его чуткую любовь, его нжность. ‘Пусть снова и снова убиваютъ его во мн — высоко надъ землей понесу я его чистую непорочную душу’.
Пьеса оканчивается аккордомъ, въ которомъ, однако, чувствуется внутренній диссонансъ.
Сергй Николаевичъ (протягивая руки къ звздамъ). Привтъ теб, мой далекій, мой неизвстный другъ!
Маруся (протягивая руки къ земл). Привтъ теб, мой милый, мой страдающій братъ Р
Нина Александровна (мать Николая). Колюшка!.. Колюшка!..

IV.

Въ этой пьес Андреевъ прячетъ свои обычные ужасы и въ униссонъ съ царившими въ ноябр 1906 года настроеніями пытается заговорить въ оптимистическомъ тон. Его обособленный, одинокій нкогда Керженцовъ получаетъ благообразныя черты Сергя Николаевича. Ученый астрономъ ушелъ отъ суетныхъ заботъ земли, каковыми ему кажутся смерть, несправедливость, несчастья и вс другія ‘черныя тни земли’. Но и онъ готовъ страдать на своемъ пути къ звздамъ, который тоже орошенъ кровью. Нужно только отршиться отъ привычекъ человка думать только о своей смерти и жизни. Все живетъ: и металлъ, и камень, и дерево. Тмъ боле не умираетъ вчный разумъ. Великой сил разума посвящаетъ Сергй Николаевичъ свой переводъ стиховъ, написанныхъ астрономомъ Тихо-Браге по поводу параллактическаго инструмента, которымъ пользовался Коперникъ во всхъ своихъ работахъ. Съ помощью трехъ деревянныхъ жердочекъ онъ
‘Законы наполнить на весь небесъ просторъ,
Свтила горнія во слав ихъ теченья
Кусочкамъ дерева ничтожнымъ подчинилъ,
Къ самимъ проникъ богамъ, куда, со времени творенья,
Рокъ смертнымъ всмъ дорогу возбранилъ.
Какихъ преодолть преградъ не можетъ разумъ!
Того, что ‘силой тла дикой’ не могли сдлать гиганты, нагромождая Осу на Пеліонъ, чтобы достигнуть звздъ, то свершилъ ‘онъ одинъ великій, искавшій помощи лишь въ разум своемъ’.
Сергй Николаевичъ, оставивъ для себя путь безстрастнаго устремленія къ звздамъ, не отрицаетъ и другого пути добра — къ страдающимъ людямъ — на помощь имъ во имя любви и гуманности.
Но холодомъ ветъ отъ красивыхъ тирадъ Сергя Николаевича, и не даромъ вс окружающіе его относятся къ нему почтительно, но холодно, по временамъ эта холодность переходитъ въ прямое недовольство и даже враждебность.
Фигура Сергя Николаевича — вымученная, риторическая. Не особенно удачно обрисованы и другія дйствующія лица.
Астрономъ Лунцъ,— еврей, истериченъ, не можетъ примириться съ тмъ, что онъ такъ любилъ науку, а между тмъ погромы не прекращаются… Онъ немного напоминаетъ Нахмана въ пьес Чирикова ‘Евреи’. Житковъ — толстый добродушный астрономъ,— все сидитъ и молчитъ. Онъ любитъ смотрть,— такъ, безъ всякой опредленной цли, на все, что несется мимо него. Такъ онъ смотрлъ уличную жизнь Нью-Іорка со своего балкона въ гостиниц, такъ будетъ созерцать жизнь съ высоты пирамидъ.
Поллакъ — самодовольный, уравновшенный нмецъ педантъ,— образъ банальный.
Младшій сынъ Сергя Николаевича истеричный юноша — и только. Никакой замтной роли въ движеніи событій онъ не играетъ. Съ видимымъ стараніемъ изображаетъ Андреевъ рабочаго Трейча. Это дльный, практичный, сильный человкъ, врящій въ свое дло и въ его побду. Онъ нравится даже уравновшенному Поллаку: ‘скажите, пожалуйста, рабочій, а какъ воспитанъ! Я удивленъ. И мн очень нравится, что онъ разсказываетъ такъ ясно и кротко’.
Трейчъ вритъ, что пораженій нтъ, что есть только побды. ‘Земля это воскъ въ рукахъ человка. Надо мять, давить, творить новыя формы. Но надо идти впередъ. Если встртится стна — ее надо разрушить. Если встртится гора — ее надо срыть. Если встртится пропасть — ее надо перелетть. Если нтъ крыльевъ, ихъ надо сдлать. Это законченный революціонеръ — практикъ sans peur ni reproche…— фигура, явно идеализированная, какъ Павелъ въ роман Горькаго ‘Мать’. Надо замтить, что это единственный рабочій въ произведеніяхъ Андреева, котораго авторъ хочетъ изобразить положительнымъ типомъ. Пройдетъ революціонная пора, и у Андреева выплыветъ иное отношеніе къ рабочимъ,— какъ это мы увидимъ, въ-его драм ‘Царь-Городъ’. Съ особенно нжной идеализаціей обрисована Маруся, невста Николая, вся сіяющая въ ореол солнечныхъ лучей, звенящая радостной псней, неутомимая, бодрая,— фея революціонной среды. Даже каждое появленіе ея на сцен сопровождается музыкальной интродукціей. Она приходитъ въ горы посл разгрома революціи, подъ платьемъ сберегла она святое знамя свободы, сама чуть-чуть не была разстрляна, но ловко и находчиво увернулась отъ опасности.
Всегда бодрая, веселая, радостная, она вритъ въ свою звзду и невольно подчиняетъ своему обаянію даже сдержаннаго и буржуазнаго Полака, который безъ всякихъ колебаній даетъ ей нсколько тысячъ рублей для спасенія Николая изъ тюрьмы. Въ застывшей тишин горной обсерваторіи она все заполняетъ свое звонкой псней:
Мы вольныя птицы! Пора, братъ, пора!
Туда, гд за тучей блетъ гора,—
Туда, гд синютъ морскіе края,
Туда, гд гуляетъ лишь втеръ, да я.
‘Какая двушка, восклицаетъ Лунцъ,— это — солнце! Это вихрь огненныхъ силъ! Это Юдиь!’
На это не безъ резона отвчаетъ старшая дочь Сергя Николаевича, мужъ которой инженеръ, раненъ ночью на баррикадахъ.
— Да, слишкомъ много огня. Революція не нуждается въ вашихъ вихряхъ и взрывахъ,— это, если хотите, ремесло, въ которое нужно вносить терпніе, настойчивость и спокойствіе.
Нсколько странно звучитъ повтореніе псни ‘Мы вольныя птицы’ въ четвертомъ акт. Во второмъ оно понятно. Маруся вритъ въ освобожденіе изъ тюрьмы. Она живетъ этой надеждой цлый мсяцъ. Но въ четвертомъ акт, когда она уже узнала ужасную истину,— Николай навсегда останется идіотомъ, и ея отчаяніе прямо не знаетъ границъ,— боле чмъ странно появляться подъ аккомпаниментъ этой псни.
Весьма неопредленно и какъ-то сбивчиво заштрихована фигура Нины Николаевны. Ея рчи напоминаютъ немного героиню Островскаго, повторяющую по каждому поводу: гд-ужъ, что-ужъ. Сочетаніе простоты и героизма — такъ хотлось Андрееву, но удалось это сочетаніе весьма несоотвтственно намреніямъ…

V.

Техническая сторона пьесы — слаба. Цлыхъ три акта люди живутъ ожиданіемъ близкаго освобожденія Николая. Въ четвертомъ выясняется гибель Николая. Третій актъ для поднятія интереса заканчивается совершенно дикой и ненужной сценой истерики Лунца и Пети, которые издваются надъ жалкой старухой,— одинъ называя ее своей невстой, а другой вообразивъ ее своею матерью.
Критика лваго лагеря осталась въ большомъ удовольствіи отъ драмы ‘Къ звздамъ’ {Чит. статьи Львова (‘Образованіе’) и Невдомскаго (‘Современный міръ’). Ср. Фриче, ‘Леонидъ Андреевъ, опытъ характеристики’. М. 1901 г. стр. 46—48. Отрицательный отзывъ о пьес находимъ у Орловскаго: Изъ исторіи новйшей русской литературы. Москва, 1910, стр. 56.}. Но мн эта драма кажется вымученной и недостаточно искренней. Она — дань великому общественному движенію. Но если бы Андреевъ захотлъ остаться вренъ самому себ — онъ построилъ бы пьесу по тому мотиву, который только мимоходомъ намченъ имъ въ пьес. Это контрастъ между страданіемъ благороднаго, свтлаго умомъ Николая и его блаженствомъ въ качеств идіота. Вотъ тутъ Андреевъ могъ бы, съ большей искренностью и мастерствомъ, проявить свое влеченіе къ контрастамъ и ужасамъ. Но у него не хватило на это ршимости — быть самимъ собой, и пьеса производитъ на насъ впечатлніе выдуманной, холодной, неискренней.. Въ ней много красивыхъ фразъ, много революціонной риторики, но нтъ жизни, нтъ искренняго чувства. Самая комбинація житейскихъ отношеній слишкомъ ужъ фантастична. Горная обсерваторія, штербергская тюрьма, президентъ и рядомъ съ этимъ ‘а въ Польш опять начались погромы’. Кстати замтимъ, что Андреевъ плохо знаетъ русскую дйствительность, ибо онъ иначе никогда не сталъ бы говорить о погромахъ въ Польш. Польша настолько культурная страна, что погромы въ ней совершенно невозможны, ихъ и не было. Значительно позже, посл того, какъ пьеса была уже написана, былъ въ Сдлец разстрлъ обывателей, но погрома и тамъ не было. Впрочемъ, какъ мы уже указывали, Андреевъ не церемонится съ дйствительностью, считая ее чмъ-то постороннимъ и во всякомъ случа второстепеннымъ.
Этой драмой Андреевъ закончилъ эру своего неожиданнаго и вполн временнаго оптимизма.
Догорли огни. Слишкомъ быстро догорли… Облетли цвты… И русское общество осталось у стараго разбитаго корыта. Впереди десятки лтъ мелкой будничной работы, ‘мщанства’,— пока-то ростки новой жизни, не совсмъ побитые черносотеннымъ морозомъ, проростутъ и укрпятся. Для лицъ, врящихъ въ силу героическихъ усилій и въ соціальныя чудеса — эпоха унынія и застоя.(Андреевъ возвращается къ своей основной пессимистической нот, и въ каждомъ новомъ_ произведеніи эта нота звучитъ сильне и безнадежне. Выхода никакого. Смысла въ жизни Андреевъ не видитъ. Сдлать людей лучше при наличности соціальныхъ и политическихъ условій ему не представляется возможнымъ. Зло слишкомъ властно въ современномъ обществ. Рабство духа, идолопоклонство, глубокое духовное невжество, тупость такъ велики, по мннію Андреева, что выхода нтъ. Прогрессъ здсь невозможенъ въ смысл послдовательной эволюціи формъ культуры. Остается только уничтожить эту культуру до основанія, освободить человка отъ всхъ цпей культуры и новому свободному человку нужно приняться за строительство жизни съизначала. Въ своей драм ‘Савва’ Андреевъ приходитъ къ анархизму.

IX.
Трагедія анархизма.
Проблемма анархизма.— Свобода и порядокъ.— Организація порядка и организація господства.— Египетъ и Греція.— Порядокъ и хозяйственныя формы быта.— Переходныя эпохи.— Анархизмъ и интеллигенція въ XIX вка.— Анархизмъ и другіе общественные классы.— Драма Андреева ‘Савва’.— Савва, любовь къ дальнему и его анархическій планъ.— Гордый человкъ.— Чудо.— Святость иконы.— Торжество соборнаго начала и гибель Саввы.— Тюха, царь Иродъ.— Сперанскій, Липа и др. ‘Савва’ какъ произведеніе для сцены.

‘Савва’,— какъ ключъ для пониманія всего творчества Андреева: его задача литературное ниспроверженіе всхъ идоловъ и кумировъ человчества въ цляхъ полнаго его освобожденія.— Андреевъ-Савва.
Проблема анархизма относится къ числу тхъ исконныхъ трагическихъ апорій, которыми полна исторія человчества. Въ основ этой трагической апоріи лежитъ коренное, непримиримое противорчіе между врожденнымъ человку.чувствомъ свободы и потребностью соціальнаго порядка.
Что бы тамъ ни говорили крайніе индивидуалисты,— человкъ животное общественное. Онъ нуждается въ обществ себ подобныхъ, въ общежитіи. Общежитіе обезпечиваетъ человка отъ хищныхъ зврей и стихійныхъ бдствій, оно даетъ человку возможность наслдовать опытъ, знанія и матеріальныя богатства предыдущихъ поколній и, наконецъ, позволяетъ съ помощью раздленія и спеціализаціи труда создавать огромныя жизненныя цнности, которыя были совершенно недоступны человку, если бы онъ принужденъ былъ все длать самъ для себя. Наконецъ, совмстная жизнь спасаетъ человка отъ страха вчной тьмы и одиночества.,
Въ темную ночь, полную ужасовъ, зловщихъ криковъ дикаго лса, его таинственнаго молчанія, и всевозможныхъ опасностей, кучка измученныхъ и дрожащихъ отъ страха и холода людей сбивалась у костра и въ яркомъ свтломъ круг его плясала подъ звуки хоровой псни. И этотъ однообразный ритмъ движеній, эта мелодія, почти безъ словъ объединявшая всхъ въ одномъ настроеніи, этотъ свтлый огненный кругъ, который созданъ былъ совмстными усиліями, длали жизнь возможной, гнали прочь сторожившія человка тни ночи со всми ея ужасами, создавали коллективъ, общее настроеніе, вру въ будущее или, по крайней мр, въ завтрашній день. Ритмъ и мелодія — зачатки искусства — исполняли соціальныя функціи организаціи общества. Не даромъ про Орфея миъ говоритъ, что онъ силою своего искусства построилъ стны города. Значеніе общественнаго, хорового начала не подлежитъ сомннію. Не даромъ народъ говоритъ, что на людяхъ и смерть не страшна… Инстинктъ самосохраненія и самосовершенствованія заставлялъ человка при всхъ формахъ своего хозяйственнаго быта искать общества себ подобныхъ. Но всякое общежитіе даже такое сравнительно свободное, какъ общество дикихъ охотниковъ, непремнно связываетъ человка, ограничиваетъ его свободу, стсняетъ его дйствія, поскольку его воля сталкивается съ волей другихъ людей. Необходимость совмстныхъ и одновременныхъ выступленій, хотя-бы для общей охоты на какого-нибудь дикаго звря, ограничивала уже свободу каждаго отдльнаго члена группы.
А между тмъ чувство свободы также присуще, также врождено человку, какъ и чувство соціальной солидарности. Возьмите какого угодно скромнаго и дисциплинированнаго человка, и онъ сознается вамъ, что его мечтой является полная независимость.
Никому не принадлежать, никому не давать отчета въ своихъ дйствіяхъ, поступать всегда согласно своей свободной вол — вотъ въ чемъ истинное счастье. Отсюда непримиримый конфликтъ между двумя одинаково нужными, дорогими человку, но не согласуемыми безъ взаимнаго ограниченія потребностями. Абсолютная свобода исключаетъ возможность необходимаго въ обществ порядка — сущность котораго — установленіе обязательнаго для всхъ minimum’а нормъ поведенія, согласованнаго съ общей пользой. Порядокъ особенно, когда подъ нимъ разумются многочисленныя и сложныя правила поведенія, не совмстимъ съ идеаломъ абсолютной свободы.
Нельзя допустить, чтобы въ то время какъ читается лекція, часть слушателей громко разговаривала, чтобы на людной и прозжей улиц часть жителей размстилась для сна, а автомобили мчались съ быстротой курьерскаго позда. Интересы общежитія требуютъ порядка, нормъ поведенія, но имя ихъ совершается ограниченіе свободы человка. По скольку государство правильно опредляетъ сущность и требованія общественнаго и экономическаго уклада даннаго общества, по стольку на его обязанности лежитъ установленіе предловъ допустимой свободы и нормъ обязательнаго для всхъ порядка.
Идеальнымъ благомъ явилось бы совмщеніе несовмстимаго, полное сочетаніе несочетуемаго, то есть установленіе для общежитія такого полнаго порядка, который въ то же время нисколько бы не стснялъ полной свободы каждаго индивидуума. Каждый изъ насъ мыслитъ добро именно какъ наилучшее сочетаніе свободы и порядка. И идеаломъ добра считаетъ такое сочетаніе свободы и порядка, при которомъ свобода, осуществленная въ полной мр, не нарушала столь необходимаго порядка, но и не ограничивала бы его больше, чмъ онъ нуженъ для общей пользы. Къ этому идеалу добра мысленно устремляется человкъ, но такъ какъ идеалъ не осуществимъ, то дйствительность всегда колеблется между двумя полюсами: порядка и свободы — по линіи компромисса. Вся исторія человчества — есть длинная повсть о томъ, какъ комбинировались въ разное время у разныхъ народовъ требованія порядка, необходимыя для блага общежитія, съ запросами и потребностью личной и общественной свободы. Если мы обратимся къ древней исторіи, то увидимъ, что первый народъ, который поэтому получилъ и свое историческое первенство появленіемъ въ исторіи человчества,— Египтяне, разршили трудную проблему общественнаго блага въ смысл предпочтенія требованій общественнаго порядка требованіямъ личной свободы. И создали суровое, казарменное государство. Строгое раздленіе профессій, касты. Опредленное, разъ на всегда намченное поведеніе для каждаго члена общества. Отъ пеленокъ и до могильнаго савана жизнь Египтянина была предуказана, регулирована и опредлена точными правилами, предусматривающими мельчайшія подробности поведенія. Малйшее уклоненіе отъ общеобязательныхъ правилъ — подвергалось строжайшимъ карамъ. Самъ Богъ въ лиц своихъ жрецовъ проклиналъ и осуждалъ нарушителя установленнаго порядка. И что же? На первыхъ порахъ такой строгій казарменный режимъ оказался полезнымъ. Выросло и расцвло первое въ исторіи человчества огромное государство съ правильнымъ строемъ жизни, извстной безопасностью, дорогами, орошеніемъ полей и прочими элементарными благами культуры. Народъ-великанъ тшился своей коллективной мощью: такъ и хочется сказать, что даже эти огромныя пирамиды онъ созидалъ только для того, что бы на нихъ испытать великую мощь организованной государственной силы. Процвтаніе Египта было, однако, непродолжительно. Въ организаціи общественной жизни этого юнаго государства крылось что-то смертоносное и вредное для дальнйшаго развитія организма. Съ четвертой или пятой династіи фараоновъ Египетъ явно начинаетъ клониться къ упадку. Ветшаютъ формы, искусство замыкается въ установленныхъ рамкахъ. Перестаетъ развиваться наука и гражданственность. Организація порядка осталась только организаціей господства одного класса надъ другими и задавила всякое свободное движеніе впередъ. Безъ свободы, также, какъ безъ воздуха, жизнь государственнаго организма невозможна. Безъ свободы не можетъ развиться человческая мысль — этотъ вчный революціонеръ и критикъ по отношенію къ существующему порядку. Мысль не терпитъ авторитетовъ. Она знаетъ только законы своей собственной убдительности. Она требуетъ проврки, критики, сомннія, отрицанія. Кто никогда не сомнвался, тотъ никогда не проникнется и глубокой увренностью въ той или иной истин. Кто не критиковалъ авторитетовъ, тотъ никогда не съуметъ съ должнымъ уваженіемъ отнестись къ авторитету, дйствительно достойному уваженія. Мысль ничего не принимаетъ на вру. Она дерзновенно отрицаетъ самыя священныя истины и только путемъ отрицаній, сомнній идетъ она къ истин. И только т истины и кажутся намъ непоколебимыми, къ которымъ мы подошли путемъ ршительнаго отрицанія. Такъ изучаемъ мы геометрическія теоремы. Мы смло предполагаемъ ихъ неправильность и только прійдя отъ этихъ предположеній къ абсурду, убждаемся въ ихъ истинности.
Путь къ истин только черезъ дерзновеніе, отрицаніе, сомнніе. А этотъ путь и былъ заказанъ въ Египт.
Нтъ мста сомнніямъ и отрицаніямъ тамъ, гд каждый шагъ жизни освященъ авторитетомъ церкви и власти. Здсь обязанности гражданина сводятся къ точному усвоенію правилъ жизни. Здсь требуется только память для запоминанія этихъ правилъ и воля для ихъ исполненія. Для развитія свободной мысли и свободной дятельности тутъ нтъ мста. И Египетъ долженъ былъ погибнуть, не разршивъ великой общественной и личной проблемы объ отношеніи порядка къ свобод. Египетъ всмъ пожертвовалъ во имя порядка и задохся въ созданной имъ казарм.
Совсмъ иначе взглянули на проблему общественнаго блага греки. Это былъ народъ по природ своей свободолюбивый. Грекъ ненавидлъ всякое стсненіе, всякое рабство, всякія цпи на свободномъ человк. Даже въ религіи грекъ избгалъ обязательныхъ шаблонныхъ формъ поклоненія божеству. Каждый молится по-своему. Поэтъ складывалъ къ подножью алтаря свое лирическое стихотвореніе. Купчина, довольный торговымъ оборотомъ, проявлялъ ширь своей натуры и въ религіозной сфер, поднося Богу какой-нибудь огромный жертвенный котелъ изъ мди. На территоріи меньше 1/10 нашей средней губерніи грекъ создалъ 400 самостоятельныхъ государствъ и въ каждомъ изъ нихъ шла непрерывная работа надъ расширеніемъ свободы и ограниченіемъ стсненій порядка до minimum’а. Эта работа шла даже съ ущербомъ для идеи государственнаго порядка, часто съ пренебреженіемъ его настоятельнйшихъ нуждъ, и греки, создавъ блестящую по яркости и свобод мысли литературу и философію, передали послдующимъ поколніямъ во всей полнот недоумній трагическій по своей безвыходности вопросъ о взаимоотношеніяхъ порядка и свободы. И въ теченіе тысячелтій этотъ вопросъ разршается только на почв компромисса, между тмъ и другимъ требованіемъ, при чемъ доля свободы и доля порядка всегда были разныя, мняясь въ зависимости, главнымъ образомъ, отъ тхъ или другихъ хозяйственныхъ формъ быта народа. Само собою разумется, что въ патріархальной земледльческой общин, гд все подчинено вол старйшаго, какъ самаго умнаго, какъ хранителя опыта десятковъ лтъ, членамъ рода предоставлено немного свободы, и молчанье лучшая доблесть молодежи. Иныя условія отношеній между членами общины въ кочевомъ быту или въ эпоху правильной организаціи торговли.
Во всякомъ случа, пока установленное соотношеніе между потребностью въ порядк и свободой наиболе соотвтствуетъ особенностямъ данной хозяйственной формы быта, оно и считается лучшимъ, признается благомъ и сберегается совстью гражданъ и всми политическими учрежденіями. Но въ глубин души каждаго человка не меркнетъ идеалъ полной свободы, огонекъ тлетъ подъ пепломъ установленныхъ нормъ и формъ гражданской жизни — пока не придетъ ему время вновь разгорться яркимъ пламенемъ. Такъ случается всегда въ переходныя эпохи въ жизни общества, когда сложившіяся формы хозяйственнаго быта начинаютъ измняться сами собою въ силу объективныхъ причинъ, подъ вліяніемъ медленной эволюціи экономическихъ отношеній, но эти измненія еще не завершились, не вылились въ новыя формы общественнаго строя. Обыкновенно въ такія переходныя эпохи установленный поколніями компромиссъ между порядкомъ и свободой ужіе не удовлетворяетъ человка. Происшедшія перемны въ общественномъ быт не укладываются въ старыя нормы взаимоотношеній порядка и свободы. Такъ, въ эпоху возникновенія городовъ и промышленности, феодально-крестьянскій порядокъ начинаетъ тяготить городскую часть населенія и стснять его свободу.
Въ такіе моменты, когда новая норма соотношеній между порядкомъ и свободой еще не создана, а старая уже не удовлетворяетъ общества, съ особенной яркостью и силой вспыхиваетъ у человка исконная тоска по свобод,— полной, абсолютной, ничмъ не стсненной. Впереди еще не видно новаго общественнаго берега, а отъ стараго человкъ уже отошелъ. Ощущеніе жизненныхъ несправедливостей въ такіе періоды длается еще чувствительне и остре. Въ неустройств общественной жизни винятъ самую жизнь, а не ея изжившую устарлую форму.
Въ такія переходныя эпохи возникаютъ всегда два крайнія теченія. Одно, видя, какъ гибнутъ традиціи, ищетъ спасенія въ возврат назадъ. Впереди для сторонниковъ этого теченія только гибель,— гибель ихъ удобствъ, ихъ привилегій, которыя они легко отожествляютъ съ интересами цлаго народа, эти поклонники старины цпляются за прошлое съ отчаяніемъ людей, которымъ уже нечего терять. И это свое прошлое они отстаиваютъ всми возможными, честными, грязными и кровавыми средствами. Они готовы пожертвовать всмъ и всми во имя стараго порядка.
Другое крайнее теченіе, не обладая достаточно творческой соціальной фантазіей, не видитъ впереди лучшей формы общественнаго быта, и всячески отрицая уже изжитыя формы, логически приходитъ къ необходимости отрицанія самой человческой культуры. Плохо жить, говорятъ они, не потому что старыя формы взаимоотношеній между порядкомъ и свободой уже не соотвтствуютъ новымъ потребностямъ общества и новымъ экономическимъ условіямъ жизни,— плохо жить потому, что культура вообще подавляетъ свободу, придавила свободную личность, подчинивъ ее цлому, извратила природу, изъ рукъ которой человкъ вышелъ чистымъ и совершеннымъ. Это возстаніе человка противъ культуры во имя безупречной и совершенной природы — характерный призракъ всякой переходной эпохи. Старое плохо, для новаго не хватаетъ еще творческаго воображенія и фактовъ, и вотъ призывъ на лоно природы, призывъ къ освобожденію человка отъ всхъ цпей и традицій культуры — во имя правъ личности.

II.

Съ большей или меньшей яркостью это настроеніе боле нетерпливыхъ протестантовъ противъ дйствительности (въ сущности остающихся жить и мыслить въ сфер старыхъ отношеній, ставя только ко всмъ положеніямъ прошлаго знакъ минуса) — проявляется въ исторіи Западной Европы не разъ и не два. Такъ дряхлющая эллинская культура создала поклоненіе пастушеской буколической поэзіи. Такъ римляне эпохи Катона, ревнителя старины, упивались описаніями прелести жизни среди мирныхъ земледльческихъ занятій, читая ‘Георгики’ Виргилія.
Въ эпоху громадныхъ экономическихъ пертурбацій вка возрожденія наукъ и искусствъ уже Боккачіо громилъ лицемровъ и пошлость узкаго и тснаго мщанства, а въ роман ‘Фіаметта’ изображалъ счастье влюбленныхъ на лон природы на берегу Неаполитанскаго заливавъ скромной деревушк Байи.
И тысячи итальянцевъ совершали паломничество къ мсту дйствія романа, чтобы помечтать здсь о счасть на лон природы. Совершенно также москвичи впослдствіи ходили къ Лизину пруду. Восемнадцатый вкъ — эпоха окончательнаго и полнаго крушенія на Запад феодальнаго строя, вызвалъ наиболе острое ощущеніе несправедливостей стараго порядка и наиболе ящад выраженный протестъ противъ культуры и вообще цивилизаціи, которая, по мннію Жанъ-Жака Руссо, только развратила человка, создала неравенство, богатство и бдность, ложь и условность. При чемъ краснорчивый Ж.-Ж. Руссо и его горячіе поклонники и не подозрвали, что всми своими пламенными рчами они подготовляютъ почву новому классу — tirs-tat, который до революціи былъ ничмъ, а посл нея сталъ всмъ.
Мы не имемъ въ виду давать исторій анархическихъ ученій {Желающихъ подробне ознакомиться съ этимъ вопросомъ отсылаемъ къ книгамъ хотя бы Эльцбахера, Кульчицкаго, Крапоткина, Прудона. Ср. также изъ моей книги ‘О русскихъ писателяхъ’ главу о Толстомъ, какъ анархист.}, мы считали нужнымъ указать только на источники анархическихъ настроеній, коренящіеся въ самомъ существ проблемы добра съ ея внутреннимъ трагизмомъ непримиримыхъ противорчій, особенно сильно проявляющихъ себя въ переходныя эпохи. Вполн естественно, что вторая половина XIX вка дала достаточный матеріалъ для возрожденія анархическихъ идей. Розовыя мечты о свобод, равенств и братств разбились при первомъ прикосновеніи съ капиталистической дйствительностью. Самый принципъ демократизма въ политик подвергся сильнымъ сомнніямъ, и всеобщее избирательное право, одно, безъ соотвтствующихъ соціальныхъ реформъ, считаютъ уже недостаточной панацеей отъ всхъ общественныхъ золъ. Парламентаризмъ, государственный централизмъ нашли своихъ серьезныхъ критиковъ. Рабство мысли, совсти, труда, таланта,— развитіе пауперизма, милитаризмъ, какъ слдствіе новыхъ формъ капиталистическаго устройства общества, не могутъ не возмущать и волновать лучшихъ и наиболе чуткихъ людей нашего времени. И т, кто не видитъ впереди выхода въ правильной организаціи труда и производства на новыхъ началахъ коллективизма, естественно возвращаются къ старому, исконному мотиву протеста. Долой культуру, долой государственность, долой цпи услов- ности и..лжи! Да здравствуетъ свободный отъ всякихъ узъ и обязанностей человкъ, дитя природы и естественности!^
Такимъ образомъ поскольку анархизмъ является ферментомъ броженія, поскольку онъ протестуетъ противъ лжи и неправды жизни, онъ иметъ извстное общественное значеніе. Поскольку онъ освобождаетъ человка отъ всякаго дальнйшаго соціальнаго творчества, онъ — явленіе во всякомъ случа не полезное, онъ плодъ умственнаго безсилія, отсутствія творческаго воображенія, и захватываетъ онъ не передовые элементы населенія, а промежуточные между старымъ и новымъ. (Анархизмъ — по преимуществу удлъ мелко-буржуазнаго мщанскаго общества и части интеллигенціи. Конечно, онъ боле понятенъ въ области чистой мысли и искусства, гд всякая идея, доведенная до крайнихъ своихъ выводовъ только ярче и опредленне вырисовывается. Въ сред такъ называемой интеллигенціи, то-есть среди людей свободныхъ профессій, художниковъ, артистовъ, писателей, всего легче и естественне развиваются анархическія тенденціи. Дйствительно, умственное развитіе, эстетическіе вкусы длаютъ непріемлемой пошлость мщанской жизни. Отрицаться всего ‘буржуазнаго’ сдлалось необходимымъ условіемъ хорошаго литературнаго, тона. Но съ этимъ ‘буржуазнымъ’ артиста-интеллигента связываютъ тысячи нитей: привычки жизни, заработокъ, комфортъ, необходимый для умственной и художественной работы. Опереться на новые всходы трудовой жизни, которымъ еще будетъ когда-то принадлежать отдаленное будущее — это, значитъ, поставить себя въ ряды гонимыхъ и обиженныхъ. Интеллигентъ слишкомъ цнитъ свое я, чтобы жертвовать его удобствами и преимуществами отдаленному будущему. Гораздо легче укрпить его за твердынями индивидуализма: и съ старымъ порваны цпи., и новыя обязанности не наложены. Но кром этихъ инстинктивныхъ мотивовъ эгоизма, конечно, огромную роль играетъ въ выработк анархическаго міровоззрнія та исконная жажда свободы, о которой мы говорили выше и полное торжество которой, конечно, несовмстимо ни съ какой самой совершенной формой государственности. Совершеннаго освобожденія отъ всякихъ обязательствъ личность не получитъ — докол существуетъ въ той или другой форм общественная или государственная организація людей.
И вотъ ‘личность’ современнаго интеллигента, освободившись отъ уваженія и трепета передъ старыми формами рабства, буйствуетъ на простор, до времени отрицая и самую атмосферу личности — общество.
Вообще къ анархизму обнаруживаютъ тяготніе вс внклассовые элементы, а также т, промежуточное положеніе которыхъ особенно колеблется при столкновеніи и борьб классовъ. Не примыкая въ борьб ни къ одному изъ борющихся классовъ, такой промежуточный человкъ ищетъ утшенія своимъ неудачамъ, своему оскорбленному чувству правды — въ анархизм.

III.

Такимъ оскорбленнымъ въ своихъ лучшихъ и благороднйшихъ порывахъ и стремленіяхъ является герой драмы Андреева — Савва.
Онъ сынъ содержателя трактира, бойко торгующаго въ монастырскомъ посад. Савв 24 года, онъ одтъ въ блузу и сапоги, какъ рабочій, но конечно онъ не рабочій. О себ Савва говоритъ:
— Я, дядя, человкъ, который однажды родился. Родился и пошелъ смотрть. Увидлъ у церкви — и каторгу. Увидлъ университеты — и дома терпимости. Увидлъ фабрики и картинныя галлереи. Увидлъ дворецъ — и нору въ навоз. Подсчиталъ такъ, понимаешь, сколько на одну галлерею остроговъ приходится и ршилъ: надо уничтожить все.
Картина жизненныхъ противорчій поразила и потрясла Савву, навсегда ущемивъ и растерзавъ его сердце. Савва длается пессимистомъ до мозга костей. Ужасно то, что, по его мннію, неизбывна человческая глупость, она хуже неизбжныхъ человческихъ страданій. Всюду клтки и всюду рабы. ‘Среди цвтовъ прекрасной земли — они устроили сумасшедшій домъ’. Вотъ почему величайшее несчастье — родиться и нтъ ничего страшне этого. ‘Я еще не видлъ ни одной пары родителей, которые не были бы достойны смертной казни,— во-первыхъ — что родили, а во-вторыхъ — что родивши тотчасъ не умерли сами’.
Люди лгутъ. Они не убиваютъ правды — нтъ, они ежедневно скутъ ее, они обмазываютъ своими нечистотами ея чистое тло,— чтобы никто не узналъ ее! Чтобы не было ей пріюта. И на всей земл нтъ мста правд!
Ихъ города — могилы. И если этихъ дураковъ не остановить и дать имъ строиться еще, они всю землю однутъ въ камень, и тогда задохнутся вс. Савва ожесточенъ, онъ питаетъ ненависть къ людямъ, но все же онъ хочетъ пересоздать весь міръ по своему плану. Савва — человкъ дла, и его анархизмъ — это не столько продуктъ теоретическихъ и во многихъ отношеніяхъ цнныхъ и достойныхъ вниманія соображеній — въ дух Реклю, Крапоткина, Бакунина, Толстого, это — активный анархизмъ, воинствующій,— анархизмъ ‘дла’. Савва считаетъ себя выше людей и не пожалетъ ‘дураковъ’, чтобы спасти человка.
Очень типично, что Савва при этомъ не любитъ людей. Онъ любитъ только свою идею. А идея его проста — возвратъ къ природ. Для этого нужно все уничтожить, чтобы осталась одна голая земля, и на ней голый человкъ.
— Голая земля, понимаешь? Голая земля и на ней голый человкъ, какъ мать родила. Ни штановъ на немъ, ни орденовъ на немъ, ни кармановъ у него — ничего. Ты подумай — человкъ безъ кармановъ — вдь это что же! Останутся люди безъ документовъ: ‘буде дворяниться’, пойдутъ работать, а мужикамъ это не страшно. Не будетъ богатыхъ, ибо не будетъ заборовъ, домовъ, денегъ. Пропадутъ слабые, больные, любящіе покой, останутся только смлые и свободные на земл.
Но для этого прежде всего нужно все уничтожить, чтобы отъ прошлаго ничего не осталось. Слдуетъ остерегаться даже вещей. ‘Ты не смотри, что они молчатъ — он хитрыя и злыя’. Он порабощаютъ. Нужно освободить землю, которая достойна царской мантіи, а они одли ее въ арестантскій халатъ и рубище.
Савва много и долго думалъ о способахъ, какъ все уничтожить. Толковалъ поэтому и съ террористами, но пришелъ къ заключенію, что это необстоятельные люди. Терроръ Савва довольно мтко и умно критикуетъ… ‘Они смирный народъ, разсудительный. Долго собираются, разсуждаютъ, а потомъ — бацъ! Глядь, какого-нибудь воробья и прикончили. А черезъ минуту, глядь, на этой же втк другой воробей скачетъ. По мннію Саввы, у террористовъ голова со старыми перегородочками. ‘Узкій народъ: широты взгляда у нихъ нтъ. Слабоваты’. Савва ушелъ отъ нихъ потому, что ‘пустымъ они занятіемъ’ занимаются. Рубятъ деревья, когда надо весь лсъ срубить.,
Одному Савва научился у террористовъ: ‘уваженію къ динамиту. Сильная вещь, съ большой способностью убждать’.
Этотъ способъ ‘убжденія’,— думаетъ Савва,— нужно примнить и для осуществленія своего плана. Нужно разрушить десятокъ идоловъ, которымъ поклоняются люди, идола религіи, государственности, старое искусство, старую литературу и т. д. Тогда ‘холопы почувствуютъ, что кончилось царство ихняго Бога и наступило царство человка. И сколько ихъ подохнетъ отъ ужаса одного, съ ума будутъ сходить, въ огонь бросаться. Антихристъ,— скажутъ, пришелъ’…
— А вамъ и не жалко?— спрашиваетъ Савву монахъ Кондратій.
— Ихъ-то? Они мн тюрьму устроили, а я буду ихъ жалть?
— Ты, Савва, никого не любишь,— говоритъ брату Липа,— ты только себя любишь, свои мечты. Кто любитъ людей, тотъ не станетъ отнимать у нихъ все, тотъ не поставитъ свое желаніе выше ихъ жизни. Уничтожить все! Уничтожить Голгоу! Самое свтлое, что было на земл. Ты подумай (съ ужасомъ), уничтожить Голгоу! Пусть ты не вришь въ Христа, но если въ теб есть хоть капля благородства, ты долженъ уважать Его, чтить Его благородную память: вдь Онъ же былъ несчастенъ, вдь Онъ же былъ распятъ — распятъ, Савва! Ты молчишь?— спрашиваетъ сестра съ волненіемъ.
— Молчу,— отвчаетъ Савва.
Его фанатизмъ не знаетъ состраданія. Больное, надорванное сердце требуетъ мести, и Савва хочетъ быть мстителемъ. Онъ хочетъ быть благодтелемъ людей наперекоръ имъ самимъ, насильственно.
— А если хитрый народъ припрячетъ что-нибудь,— спрашиваетъ Кондратій, а потомъ, глядь, на старое и повернули, по-старому, значитъ, какъ было. Тогда какъ?
Савва. По-старому? (Мрачно). Тогда совсмъ его надо уничтожить. Пусть на земл совсмъ не будетъ человка’.
Савва въ своемъ глубокомъ эгоизм не останавливается даже передъ полнымъ уничтоженіемъ человка на земл. Огнемъ надо уничтожить, огнемъ!
Окружающіе плохо понимаютъ анархизмъ Саввы и потому, объясняя свою мысль, онъ постоянно повторяетъ: понимаешь? понимаешь? И чувствуетъ, что все-таки люди плохо понимаютъ его.
Трагизмъ такого анархиста въ томъ, что его никто не понимаетъ и не можетъ понять. Онъ совершенно одинокъ, когда онъ начинаетъ волноваться или сердиться, безсильный защитить свою точку зрнія, онъ весь становится срый, какъ пыль.
Понятно, что послдствіемъ всхъ его замысловъ являются никому ненужныя и вполн безслдныя жертвы.

IV.

Савв удается убдить монаха Кондратія поставить адскую машину у чудотворной иконы монастыря. Одинъ изъ идоловъ будетъ, такимъ образомъ, взорванъ на воздухъ въ храмовой праздникъ, день Христова Воскресенія, при огромномъ стеченіи публики. Однако, въ послднюю минуту сомннія охватываютъ Кондратія, и онъ во всемъ кается игумену. Игуменъ быстро сообразилъ, что длать. Икону временно вынесли, послдовалъ взрывъ, разрушившій часть ниши, гд должна была находиться икона. Теперь ее возвратили назадъ на прежнее мсто. Чудо совершилось. Икона оказалась нетронутой взрывомъ. И всть о необыкновенномъ событіи съ быстротою молніи, облетаетъ монастырскій посадъ. Вс тронуты, умилены, вн себя отъ счастья. Огромныя толпы народа устремляются къ монастырю, тянутся вереницей слпые, немощные, калки. Идутъ, идутъ безъ конца! Савва въ бшенств, онъ весь какой-то черный. Кондратій обманулъ его, обманулъ всхъ, и никто этого не замчаетъ. Но и Кондратій уже теперь не узнаваемъ. Онъ твердо стоитъ на томъ, что здсь было чудо.
— Вдь икону вынесли, какое же тутъ чудо?— настаиваетъ Савва.
— Кондратій (сбрасывая руку, качаетъ головой, громко). Не понимаете? Такъ-таки не понимаете?
Савва (шопотомъ).— Послушай, вспомни, что мы говорили…
Кондратій (громко).— Намъ шептаться съ вами не о чемъ. А вы думаете, какъ чудо бываетъ? Эхъ, вы! Вотъ вы тоже человкъ умный, а простой вещи сообразить не можете: все вдь вы сдлали, а? Все: и машинку мн дали, и взрывъ былъ. Все. А икона дла. Цла, я говорю, икона-то? Вотъ вы черезъ это перескочите съ вашимъ умомъ-то!
Случилось что-то такое, чего Савва не въ силахъ постичь своимъ умомъ. Оказывается, что жизнь сложне самыхъ тонкихъ измышленій холоднаго ума. Она кроетъ въ себ свои истины, которыя часто не разлагаются на логическія части. Она иметъ свою логику, она длаетъ такъ, что самая случайность работаетъ на ея пользу, творитъ чудеса. И она не признаетъ кроваваго и прямолинейнаго утопизма анархистовъ въ дух Саввы. Жизнь есть непрерывный длительный процессъ творчества, а не разрушенія. Нсколько милліоновъ лтъ отлагалась, отпластовывалась на земл человческая культура не для того, чтобы нсколько безумцевъ могли ее уничтожить по прихоти своего безумія. Эта культура въ каждой извилин нашего мозга, въ каждой капл крови, въ каждой складк нашего платья, въ каждой нашей мышц. Незамтно, невидимо совершается ростъ культуры, но каждое ея завоеваніе незыблемо. И прошлое, настоящее и будущее тсно связаны невидимыми, но боле крпкими, чмъ стальныя, звеньями одного великаго процесса непрерывнаго развитія. И горе тому, кто станетъ на, пути этому процессу. Онъ будетъ сметенъ волною жизни, какъ ненужная соринка. И результаты его дятельности будутъ обратны его усиліямъ. Попытки разрушенія жизни поведутъ только къ ея вящшему укрпленію. Тутъ великая тайна зиждительнаго процесса жизни, которая сама мститъ за попраніе ея законовъ.
И вотъ стоитъ черный, какъ Демонъ, безсмысленно оглядываясь по сторонамъ, всми покинутый, одинокій, страшный въ своемъ одиночеств, безумецъ Савва. Печать отверженія и смерти на его лиц.
Вотъ подходятъ одинъ за другимъ богомольцы. Толпа растетъ. Кто-то узналъ Савву. Его уже давно ищутъ. Кондратій указываетъ на него. Происходитъ ужасная, стихійная сцена убійства. Савва лежитъ бездыханный, обезображенный, никому ненужный, какъ падаль, на краю дороги, по которой сейчасъ пойдетъ процессія въ сопровожденіи огромной многотысячной толпы народа, понесутъ Святую Икону.
И Икона дйствительно свята!
Свята той святостью, той врой въ Бога и жаждой Бога, которую вдохнули въ нее милліоны молящихся. Свята той жаждой правды, той потребностью чуда, красоты, любви, которыми сильна народная масса. Великъ, до чрезвычайности великъ этотъ стихійный запасъ нравственной энергіи и идеализма въ народной масс. Важно то, что онъ есть. Пусть до времени направляется эта великая сила по ложному руслу, пусть святая простота и наивность народа становятся жертвою циничнаго обмана, важно, что этотъ запасъ энергіи существуетъ въ природ и не можетъ быть растраченъ. Если вренъ законъ сохраненія энергіи, то прійдетъ время, когда великія стихійныя силы любви, правды, истиннаго идеализма, находя правильный и разумный выходъ, зальютъ вселенную своимъ тепломъ, растопятъ полярные льды своимъ яркимъ пламенемъ, зажгутъ на земл новыя солнца, новый не меркнущій Свтъ.
Липа права, когда говоритъ Савв о святомъ Лик, изображенномъ на икон:
— Когда подумаешь, сколько пало на него слезъ, сколько слышалъ онъ стоновъ и вздоховъ! Уже это одно длаетъ его Святыней — для всякаго, кто любитъг и жалетъ народъ и понимаетъ его душу… Завтра самъ увидишь, когда понесутъ Его. Увидишь, что длаетъ съ людьми одно сознаніе, что Онъ здсь съ ними.
И мы знаемъ, что это сознаніе, поддерживаемое коллективнымъ гипнозомъ, творитъ чудеса, исцляетъ хромыхъ и немощныхъ, возвращаетъ къ жизни умирающихъ.
Послднія страницы пьесы Андреева, вопреки желаніямъ автора, являются апотеозомъ соборнаго начала жизни. Въ монастыр слышенъ звонъ колоколовъ, толпа валитъ, заполняя все, побдное пніе растетъ и ширится., и далеко несется побдная псня Воскресенія.
‘Христосъ Воскресе изъ мертвыхъ, смертью смерть поправъ и сущимъ во гробахъ животъ даровавъ. Христосъ Воскресе!..’
Картина поразительная и подавляющая. И пусть Андреевъ увряетъ въ своихъ ремаркахъ, что толпа реветъ, а не поетъ, пусть старается подмарать впечатлніе указаніемъ на расширенные, округлившіеся глаза и раскрытые рты, на задавленныхъ и кликушъ,— вы чувствуете, что большое художественное дарованіе пробилось, прорвалось сквозь вс индивидуалистическія загородки и побдило, создавъ,— можетъ быть, повторяю и вопреки автору, величественную картину торжества жизни! Передъ нами не погромная толпа, передъ нами народъ, гласомъ котораго говоритъ самъ Богъ!
Драма Андреева ‘Савва’ должна быть отнесена къ числу лучшихъ произведеній не только Андреева, но и вообще русской литературы, и нужно только, искренне жалть о тупости цензуры, которая ставитъ препятствія къ постановк на сцен такихъ истинно и глубоко художественныхъ произведеній. Пьеса написана хорошо и интересно и съ точки зрнія технической, и съ точки зрнія полноты и законченности типовъ и характеристикъ. Цльной, хотя и не новой фигурой является Егоръ Ивановичъ Тропининъ, содержатель трактира. Также законченно, въ нсколькихъ штрихахъ, изображена жена старшаго сына трактирщика Пелагея, грязная, неряшливая глупо-усердная и безтолковая раба жизни. Вообще весь грязный и узкій укладъ трактирной семьи обрисованъ мтко и мастерски,— безъ лишнихъ подробностей.
Очень интересна по замыслу фигура старшаго сына — Тюхи, вчно пьянаго или полупьянаго, сонливаго, мрачнаго дтины, которому мерещатся все рожи, рожи, рожи,— одна смшне другой, и потому физіономія Тюхи всегда мрачна. Тюха ни въ чемъ не увренъ. ‘Можетъ слышу, а можетъ быть и нтъ’. Никакого Бога нтъ, и дьявола нтъ. Ничего нтъ. И людей нтъ. И зврей тоже нтъ. Ничего нтъ. Только рожи! Допившійся до чертиковъ и до рожъ Тюха точно каррикатура, намренно созданная Андреевымъ на Соллогуба и другихъ декадентовъ, толкующихъ о лик и личин {Чит. Ивановъ-Разумникъ. О смысл жизни. Спб. 1908.}…
Характерна и фигура бывшаго семинариста Сперанскаго, который что-то слушалъ въ свое время по философіи и вотъ теперь у него сложилась своя опредленная система скептицизма. Сперанскій не знаетъ, существуемъ ли мы въ самомъ дл, или нтъ, иметъ ли бытіе какой-нибудь смыслъ или нтъ, и потому все ‘житейское его не уязвляетъ’. Это не мшаетъ ему однако безпокоиться: ‘весьма возможно, что будетъ дождь, а я безъ галошъ и безъ зонтика’. Сперанскій два раза уже вшался, но его вынули изъ петли.Д)въ убжденъ, что правду знаютъ только мертвые, отъ того-то у нихъ такое покойное лицо. ‘Въ дйствительности, говоритъ онъ, существуютъ только мертвые и только ихъ можно и должно любить’. Чудной, жалкій, никчемный человкъ.
Дв яркихъ фигуры — Царь Иродъ и послушникъ Кондратій. Первый покаралъ себя за то, что убилъ собственнаго ребенка, сжегъ правую руку, надлъ вериги и подвизается. Гордъ своимъ подвигомъ и еще больше своимъ несчастьемъ. Только одинъ Христосъ и можетъ его понять, въ его психологіи нчто общее съ тмъ крестьяниномъ, который съ наслажденіемъ каялся о. Василію ивейскому въ убійств двочки. Царь Иродъ громитъ монаховъ, предвщая имъ геену огненную, но т добродушно переносятъ его громы, такъ какъ считаютъ его полезнымъ монастырю своимъ подвижничествомъ.
Тонко задуманъ о. Кондратій, блудливый, плутоватый слезоточивый умникъ, говоритъ о чуд такъ искренне, что самъ волнуется и въ то же время мечтаетъ покинуть монастырь, ссть при дорог, » завести себ бабу и открыть трактиръ. Умная тонкая пройдоха.

V.

Правдиво и художественно задумана Липа, сестра Саввы. Дочь трактирщика, она не чужда извстной интеллигентности. Она видитъ, какъ и ея братъ, неправду жизни, страданія людей, но она не такъ ршительна, какъ братъ, не такъ образована и начитана. Выхода коренного, въ смысл полнаго соціальнаго переустройства жизни, она не видитъ, и не можетъ себ представить, но у нея чуткая душа и доброе сердце. На такой почв легко можетъ вырости чувствительность,— сантиментально-жалостливое отношеніе къ страдающимъ людямъ.
Она холодетъ отъ ужаса, когда въ полной тиши слышитъ колоколъ монастыря и думаетъ, сколько повсюду безцльныхъ и ненужныхъ страданій, сколько горя, неправды. И она становится на колни и молится Богу и говоритъ ему: если нужна жертва, такъ возьми меня, но дай имъ покой, дай имъ, наконецъ, забвеніе. И она охотно отдала бы. тло свое, если бы оно могло стать хлбомъ и радостью для ближнихъ, и согласилась бы жить въ страданіяхъ и кормить своимъ тломъ несчастныхъ.
Сентиментальная чувствительность можетъ перейти въ прямую экзальтацію. Эту безмрную жалость къ убогимъ раздляетъ съ Липой и Маруся героиня драмы ‘Къ звздамъ’. Въ порыв безпредльнаго состраданія, которое овладваетъ Марусей, разбитой неудачами борьбы и личной скорбью, она мечтаетъ построить городъ спеціально для убогихъ, калкъ, сумасшедшихъ, идіотовъ, всхъ изъденныхъ язвами и разбитыхъ параличемъ.:
Интересно отмтить въ параллель съ этимъ, что и Андреевскій террористъ Алексй (‘Тьма’), измученный преслдованіями, мечтаетъ о томъ, какъ онъ опустится на дно, станетъ такимъ же не: счастнымъ, грязнымъ, падшимъ, какъ и вс, прійдетъ къ нимъ и скажетъ имъ: ‘теперь я ни въ чемъ не виноватъ передъ вами’!
Во всхъ трехъ случаяхъ передъ нами очень характерное тяготніе къ низамъ въ дух старонародническихъ филантропическихъ настроеній нашей интеллигенціи.
Остается сказать нсколько словъ о ‘Савв’ какъ пьес. Въ сценическомъ отношеніи это едва-ли не лучшая изъ драмъ Андреева. И если пьеса и не имла успха на нмецкой сцен, то тутъ играютъ роль какія-нибудь побочныя причины. Пьеса сценична и съ большимъ драматическимъ первомъ. Особенно удачны два послдніе акта. Въ нихъ много нервности и оживленія. Конецъ третьяго акта, когда Савв кажется еще, что взрывомъ икона уничтожена, написанъ съ полнымъ пониманіемъ сценическаго движенія.
Если первенство что-нибудь значитъ въ литератур, то не мшаетъ отмтить, что сюжетъ ‘Саввы’ былъ разработанъ,— за три года до написанія ‘Саввы’,— драматургомъ Ф. И. Фальковскимъ въ его несправедливо забытой драм въ ‘Огн’. Герой этой драмы сжигаетъ церковь и падаетъ жертвой обезумвшихъ мужиковъ. Въ нкоторыхъ отношеніяхъ пьеса Фальковскаго сдлана даже интересне пьесы Андреева. Г. Фальковскій выдвигаетъ трагическое въ любви, удачно намчаетъ банкротство религіознаго сознанія и сознательный скептицизмъ. Отецъ трехъ сыновей (изъ коихъ одинъ — анархистъ), почтенный старецъ, равнодушно взираетъ на то, что творится вокругъ него и съ его страдающими дтьми. Онъ все время, читаетъ какую-то большую книгу и словно таитъ въ своемъ глубокомъ молчаніи какую-то великую тайну жизни. Но когда истерзанный сомнніями и тщетными поисками правды, Алеша обращается къ нему съ мольбой сказать въ чемъ правда и гд она — старецъ отвчаетъ молчаніемъ, напоминая немного Андреевскую стну или нкоего въ сромъ. Пьеса Фальковскаго была не понята публикой и быстро снята съ репертуара. А между тмъ она иметъ и своеобразныя достоинства. Она полне рисуетъ намъ ту душевную драму, которая побудила анархиста Алешу предать все огню, тогда какъ у Андреева Савва является законченнымъ анархистомъ и намъ остается только догадываться, какими путями онъ пришелъ къ такому полному отчаянія міровоззрнію въ столь юномъ возраст: Савв 23 года. Мы не знаемъ, гд онъ учился, что въ жизни испыталъ. Мы должны принять всецло на вру, что жизнь дйствительно приняла Савву сурово и могла озлобить и довести до полнаго отчаянія.

VI.

‘Савва’ — одно изъ тхъ произведеній Андреева, въ которомъ художественный инстинктъ писателя борется съ пессимистическими настроеніями и тенденціозностью и побждаетъ. Слдующія за тмъ произведенія одно за другимъ ведутъ къ отрицанію всякаго смысла^ жизни, къ полному отрицанію возможности жизненной борьбы за лучшее будущее и погружаютъ постепенно человка во тьму небытія, зла, еле колеблющагося хаоса. Мы уже говорили о ‘Жизни человка’, по поводу которой г. Мережковскій пришелъ въ такое негодованіе, что прямо совтывалъ Андрееву быть послдовательнымъ, правдивымъ и, отрекшись отъ революціи предаться реакціи. Кажется, г. Андреевъ не послдовалъ совту Мережковскаго и ни отъ чего не отрекался. Но что онъ все боле и боле уходилъ въ бездны отчаянія и еле ‘колеблемаго’ хаоса,— это несомннно.
Вообще для пониманія творчества Андреева, драма ‘Савва’ является ключомъ, раскрывающимъ смыслъ его творчества и его тайныя намренія.
Савва хочетъ уничтожить вс идолы человчества, вс т кумиры, которые держатъ человка въ рабств и мшаютъ ему быть свободнымъ.
Такъ или иначе, тмъ или инымъ способомъ кумиры должны быть низвержены, динамитомъ ли или всеразрушающей силой логики, или художественнымъ образомъ.
Что — это за кумиры? Религія, государственность, вра въ человческій разумъ, въ счастье, въ человка, въ человческую жизнь, въ безсмертіе, въ идею добра, въ историческій прогрессъ, въ гуманность. Вотъ т идолы, которымъ поклоняются люди въ пустын жизни. Ихъ надо разрушить, поколебать, чтобы остался голый человкъ, свободный отъ предразсудковъ, способный достроить жизнь заново.
Андреевъ — тотъ же Савва. Онъ поставилъ себ эту задачу въ самомъ начал своей литературной работы. Вотъ онъ разрушилъ иллюзію счастья (Ангелочекъ), вотъ онъ пытается доказать невозможность узнать истину (‘Ложь’, ‘Молчаніе’, ‘Стна’, ‘Смхъ’, ‘Шлемъ’), вотъ онъ низвергнулъ человка, доказалъ, что даже идеально-настроенный юноша только зврь и ничего больше (‘Бездна’), вотъ онъ пытается нанести оглушительный ударъ сил мысли (‘Мысль’), вотъ приходитъ очередь пасть религіи ‘Вас. ивейскій’). Вслдъ затмъ передъ нами изображена нелпость человческой жизни (‘Жизнь человка’).
Нужно идти дальше. Пусть вс эти покушенія на идоловъ не боле удачны, чмъ покушенія Саввы на икону. Пусть каждое нападеніе произведено наспхъ и не колеблетъ твердынь, Андреевъ не замчаетъ, что ужасное не тамъ, гд онъ его ищетъ, что твердыни не затронуты его динамитными взрывами, что и трагизмъ событій, имъ изображаемыхъ. чаще всего слдствіе или глубокаго одиночества человка, или какихъ-нибудь исключительныхъ обстоятельствъ — путь Андреева намченъ, онъ еще не конченъ. Андреевъ долженъ пройти его до конца.
Новое произведеніе его, написанное въ разгаръ общественной реакціи, будетъ посвящено попытк взорвать вру въ лучшее, будущее за гробомъ и еще боле важную для человка вру въ добро въ его грядущее торжество на земл.

X.
Ниспроверженіе добра и безсмертія.
‘Елеазаръ’. Лазарь и художникъ.— Лазарь и императоръ.— Почему Августъ побдилъ. ‘Іуда’, Реабилитація Іуды.— Минскій, Розановъ и др. объ ‘Іуд’.— Недопустимость искаженія легендъ.— Первое покушеніе на Голгоу.— ‘Тьма’ какъ новый взрывъ отчаянія.— Неправдоподобный террористъ.— Стыдно быть хорошимъ.— Новая мораль — не мораль Христа, а ‘выше’ Contradictio in adjecto, критика о ‘Тьм’.

Повсть ‘Елеазаръ’, написанная вслдъ за драмой ‘Жизнь человка’, разбиваетъ еще одну человческую иллюзію.
‘Мертвые знаютъ правду’, увряетъ Сперанскій въ ‘Савв’ и на этомъ строитъ оправданіе своего существованія и свою жажду смерти. Андреевъ разсказываетъ намъ о человк, который былъ мертвъ и возвращенъ къ жизни Христомъ. Три дня пробылъ Лазарь въ гробу и, когда воскресъ, никакой освжающей и бодрящей правды онъ не принесъ. Напротивъ, то, что онъ узналъ, наполнило его какимъ-то вселеденящимъ ужасомъ. Глаза Елеазара какъ-то ввалились, голова приняла еще большее сходство съ черепомъ, его лицо и тло были какъ-то нездорово припухши, онъ ни съ кмъ не говорилъ, часто уединялся, направляя свой путь всегда по направленію солнца. Никому не сказалъ онъ своей тайны,— тайны смерти, но т, кому удавалось взглянуть въ глаза Елеазару, вдругъ перерождались. Изъ веселыхъ и жизнерадостныхъ они превращались въ грустныхъ и вялыхъ людей. Словно тотъ ужасъ, который таился въ глубин орбитъ Лазаря, навсегда лишалъ ихъ всякаго вкуса жизни, всякой жизненной радости. Все блекло и отцвтало, теряя яркость и пестроту, становилось плоскимъ и ненужнымъ. Люди превращались въ живыхъ мертвецовъ, и ничто больше не радовало и не бодрило ихъ!
Объ этомъ ужасномъ свойств глазъ Лазаря слухи разошлись по всей Римской имперіи, и изъ Рима прибылъ въ Палестину молодой, талантливый и жизнерадостный художникъ-скульпторъ. Онъ смло заглянулъ въ глаза Елеазару и вдругъ почувствовалъ, что все вокругъ потеряло весь блескъ красокъ, что жизнь утратила для него всякое обаяніе. Даже собственныя его произведенія перестали ему нравиться. И уединившись въ собственной мастерской, онъ долго работалъ надъ огромной группой, которая должна была отвчать его новымъ настроеніямъ. Когда онъ кончилъ свой трудъ, то созвалъ друзей и, сдернувъ полотно еще съ сырой глины, ждалъ ихъ сужденій.
Друзья и цнители были поражены. Художника нельзя было узнать. Что-то странное, безформенное предстало ихъ глазамъ. Какія-то странныя усилія неясной мысли, какія-то потуги, что-то хаотическое и нескладное, манерное и претенціозное. И только въ одномъ углу сдлана была бабочка съ прежнимъ мастерствомъ и любовнымъ знаніемъ жизни. Она была какъ живая. Тогда одинъ изъ друзей художника взялъ въ руки молотъ и, разбивъ всю нескладную работу на части, оставилъ нетронутымъ только изображеніе бабочки, какъ единственно достойное таланта художника.
Какъ жалко, что у Андреева нтъ такихъ преданныхъ и ршительныхъ друзей!..
Взоръ Елеазара погубилъ художника, ужасная истина, прочтенная въ глубин его глазъ, лишила жизнь интереса, вкуса и радостей. Только одинъ императоръ Рима вынесъ ужасный взглядъ Елеазара, но повеллъ поскоре Елеазара казнить. Вотъ что говоритъ намъ, по мннію Андреева, сама смерть.

II.

Продолжая, однако, съ безпощадной жестокостью анархиста Саввы разрушать вс наши кумиры, всхъ нашихъ идоловъ, Андреевъ пытается набросить тнь и на одну изъ свтлйшихъ легендъ міра — исторію смерти и страданій Христа за людей. Правда, Андреевъ пока еще не покушается, какъ Савва, на Голгоу. Онъ ограничивается пока частью легенды и пробуетъ реабилитировать… Іуду. Въ вкъ Азефовъ это, можетъ быть, не лишено пикантности.
Съ этою цлью онъ тасуетъ событія, какъ карты, такъ произвольно толкуетъ ихъ, что важное перестаетъ быть таковымъ, а Іуда Искаріотъ превращается въ благороднаго, лучшаго изъ Апостоловъ, Іуду изъ Каріота, передъ величіемъ котораго меркнетъ все значеніе остальныхъ апостоловъ, и они попадаютъ въ одну кучу подъ общимъ заглавіемъ: ‘и другіе’.
Іуда и другіе!
Намренія Андреева не вполн ясны. Что, собственно говоря, имлъ онъ въ виду сдлать? Оправдать Іуду, того Іуду, который за 30 сребренниковъ продалъ Христа, былъ заклейменъ презрніемъ и удавился? Если да, то для этого нужно было бы строго держаться евангельскихъ фактовъ и, оставаясь на ихъ почв, дать другое объясненіе поведенію Іуды и иную характеристику его личности. Андреевъ не стоитъ на этой почв. Какъ и всегда, онъ не заинтересованъ фактичностью разсказа. Онъ создаетъ своего Іуду и хочетъ доказать, что. этотъ Іуда (Андреевскій), несмотря на вс свои отвратительныя черты, былъ ближе другихъ апостоловъ въ Іисусу Христу, врилъ въ него, любилъ его и изъ любви къ нему предалъ его. іуда остался съ Христомъ, а ‘другіе’ разбжались и покинули его въ ршительную минуту.
Іуда доказалъ Христу, что весь міръ и даже лучшіе въ немъ люди, его ученики, не стоятъ той великой жертвы, которую онъ за нихъ принесъ! Но Іуда врилъ въ Христа и ждалъ чуда. Когда чуда не послдовало — онъ удавился? Согласно объясненію Минскаго, Іуда ставитъ Христа и его учениковъ въ такое положеніе, при которомъ, если въ душ ихъ горитъ хоть одинъ лучъ свта, они должны откликнуться, засіять любовью, заступиться за Христа. Если они заступятся за Христа, онъ Іуда, неправъ, но тогда оправдана жизнь. Если не заступятся — правъ Іуда, но тогда жизнь осуждена. Чего стоитъ тогда жизнь, гд праведные и пророки гибнутъ.Минскій идетъ дальше въ толкованіи ‘Іуды’ Андреева и приравниваетъ страданія и смерть Іуды къ страданіямъ Христа. Оба умираютъ на дерев, отъ любви къ неоправданной любви, изъ любви къ неосвященной тьм. Жертва Іуды, любившаго не міръ, не человчество, а только любовь, является, по мннію г. Минскаго, можетъ быть, самою безкорыстною.
Если видть именно эту идею въ повсти Андреева, то нельзя не признать, что къ ней онъ подошелъ очень неумло и не тонко. Прежде всего онъ слишкомъ безцеремонно отбросилъ вс традиціи въ изображеніи евангельской темы. Отбросить традиціи, гд он не отдлимы отъ самой сути дла, это, значитъ, уничтожить то, что для человчества существуетъ, какъ нчто безспорное и достоврное въ теченіе тысячъ лтъ. Это все равно, что пересказать ‘Донъ-Кихота’ такъ, чтобы Санхо-Пансо оказался мученикомъ за угнетенныхъ, это все равно, что перерисовать мадонну Рафаэля или переписать въ иной тональности симфоніи Бетховена.. Это не измнить — это просто, значитъ, отбросить, уничтожить. Поэтому самая мысль Андреева воспользоваться евангельскими персонажами для темы и настроеній, ничего общаго не имющими съ евангеліемъ,— самая мысль, говоримъ мы, кажется намъ неудачной и даже прямо варварской.
Религіозные миы можно или вовсе отрицать или признавать цликомъ.
Религіозный миъ — одно изъ величайшихъ переживаній человчества. Онъ самъ по себ реальный фактъ, потому, что ему врило человчество, его создавала потребность человческой души, его хотла душа человка^!
Религіозная легенда — достоврне самыхъ подлинныхъ историческихъ фактовъ. Она — живая правда нашей души. Она неистребима и не терпитъ никакихъ поправокъ. Было такъ, какъ разсказано въ легенд, даже если ничего подобнаго не было на самомъ дл.
Есть сложившіеся и завтные образы, которыхъ не должно касаться безъ должнаго почтенія. Правда, Андреевъ Христа не коснулся, но за то онъ у него и вышелъ блднымъ, въ банальныхъ краскахъ Полновскаго Христа на Генисаретскомъ озер, какъ врно отмтилъ Волошинъ {Волошинъ. ‘Русь’. 1907.}. Но зато вс остальные персонажи такъ изуродованы, что получается какое-то ‘евангеліе на изнанку’. Вмсто сложившихся образовъ, можно сказать — готовыхъ и вчныхъ формулъ съ опредленнымъ психическимъ и религіознымъ содержаніемъ получается нчто совершенно новое, самозванно связанное съ евангельскими именами. Вс апостолы — пустые и ничтожные люди. Идутъ за Христомъ, какъ стадо барановъ. Петръ такъ оретъ, что вс ослы считаютъ его своимъ Мессіей и поднимаютъ крикъ при его приближеній
Это все, положимъ, остроуміе Іуды, но Андреевъ сознательно осмиваетъ апостоловъ, чтобы такимъ образомъ возвысить на ихъ счетъ Іуду. Іоаннъ и Петръ все время пререкаются, кто изъ нихъ будетъ ближе Христу въ царств небесномъ (‘Кто будетъ первый возл Іисуса’). Матей — тупой доктринеръ, ома карикатура на нмецкаго ученаго по ‘Fliegende Bltter’. Когда онъ спитъ, у него въ носу играетъ галилейская свирль.
Религіозными вопросами апостолы совершенно не занимаются, за то съ хохотомъ слушаютъ лживые анекдоты Іуды и его циничныя сужденія, или занимаются отъ нечего длать спортомъ: бросаютъ съ горы камни — кто дальше. Такъ аттестовавъ учениковъ, Андреевъ не пощадилъ и своего протеже Іуду:
Онъ безобразенъ, рыжій, бросилъ свою жену, притворяется хилымъ. Слова Іуды хотлось часто вытащить изъ ушей, какъ гнилыя шероховатыя занозы. Черепъ у него неправильный, словно разбитый. У него два лица! Когда Іуда сидлъ рядомъ съ Христомъ, то всхъ поражала странная близость ‘божественной красоты и чудовищнаго безобразія, человка съ кроткимъ взоромъ и осьминога съ огромными неподвижными, тускло жадными глазами’.
Въ число учениковъ Іуда пробрался благодаря свойствамъ дльца и незамнимому умнью устраивать разныя практическія дла (черта впрочемъ психологически глубоко врная: своей практичностью и дловитостью всхъ очаровалъ и Азефъ). Іуда страшный лгунъ. Ни о комъ никогда не говоритъ онъ хорошо, онъ увряетъ, что вс — обманщики,— даже животныя, что даже если такъ называемаго хорошаго человка обнять, приласкать и выспросить хорошенько, то изъ него потечетъ, какъ гной изъ проколотой ямы, всякая неправда, мерзость и ложь. Въ своемъ жалкомъ цинизм Іуда не щадитъ даже родную мать, заявляя, что онъ не знаетъ, чей онъ сынъ. Іуда утаиваетъ часть общихъ денегъ, и на эти деньги развратничаетъ въ обществ продажныхъ женщинъ. Іуда золъ, насмшливъ, ссоритъ учениковъ и каждому въ отдльности льститъ. Іуда убжденъ, что онъ прекрасне, умне и сильне всхъ учениковъ Христа.
И вотъ этакое-то сокровище, этотъ физическій и нравственный уродъ, по увреніямъ Минскаго, обнаруживаетъ, едва ли не самую безкорыстную любовь и можетъ быть поставленъ рядомъ съ Христомъ.
…’Тихой любовью, нжнымъ вниманіемъ, ласкою окружилъ Іуда несчастнаго (!) Христа въ эти послдніе дни Его короткой жизни’. Въ его любви къ Іисусу было ‘что-то нжное и женственное’ — увряетъ Андреевъ со своимъ обычнымъ паосомъ. И женщины охотно слушали его (!). И въ моментъ предательства у такого ‘осьминога’ — ‘зажглась въ сердц’ смертельная скорбь, подобная той, какую испыталъ передъ этимъ Христосъ! И поцловалъ онъ его ‘тихо и нжно, съ такой мучительной тоской, что будь Іисусъ цвткомъ на тоненькомъ стебл, онъ не колыхнулъ бы его этимъ поцлуемъ’.
Іуда такъ глубокъ, что даже молнія взоровъ Христа не могла проникнуть въ бездонную глубину его души,— эту ‘чудовищную груду насторожившихся тней’.
Во всемъ этомъ Андреевъ хочетъ насъ уврить безъ всякой психологической подготовки,— просто силою своего патетическаго стиля и наивно-риторическаго паоса. Онъ такъ искренне увряетъ, въ томъ, что это было такъ, такъ искусно вставляетъ среди разсказа удивительныя, сверкающія реализмомъ подробности, что среди нихъ какъ-то незамтно проникаетъ въ сознаніе не особенно насторожившагося читателя и художественная фантастика самаго дурного тона, и просто фальсификація.
Совершенно ничмъ недоказанной остается мысль, что Іуда поднимаетъ на крест любовью распятую любовь. И противно кощунственнымъ является утвержденіе, что оба: Іисусъ и Іуда, какъ братья, пили изъ одного кубка страданій — преданный и предатель, и огненная влага опаляла чистыя и нечистыя уста’.
Концомъ своей повсти Андреевъ силится поднять Іуду на недосягаемую высоту. Но все предшествующее этому вознесенію предателя нисколько не служитъ мотивировкой и оправданіемъ для такого вознесенія. Откуда взялась у ученика и ‘осьминога» безмрной глубины любовь, необыкновенная духовная мощь. И почему именно предательство должно быть вмстилищемъ такихъ высокихъ духовныхъ порывовъ?
Тема была поставлена Андреевымъ любопытная, но исполненіе оказалось, ниже намреній. Попытка реабилитаціи предателя оказалась неудачной, полной софизмовъ, красно произнесенной адвокатской рчью. Но она не принесетъ желанныхъ плодовъ. Предательство навсегда останется тмъ, чмъ оно есть — удломъ низкихъ душъ. Новая попытка Саввы — Андреева взорвать кумиръ и ‘освободить’ человчество отъ ‘предразсудковъ’ — оказалась неудачной.
Это не мшаетъ, однако, намъ признать повсть объ Іуд написанной въ высшей степени удачно въ техническомъ отношеніи. Въ ней чувствуется страшная сила убдительности, это какой-то ура.ганъ дльныхъ, бьющихъ въ одну точку настроеній. Чувствуется почти убждающая сила искренности, невольно подчиняешься вол, направленной къ опредленной цли. Ни въ одномъ произведеніи Андреева не проявляется такъ сильно и ярко патетическій темпераментъ автора.
Многихъ увлекъ этотъ темпераментъ, и Іуду поставили на огромную высоту. Восторженнымъ поклонникамъ талантливаго автора казалось, что Андреевъ обнаружилъ въ этомъ произведеніи какую-то особенную глубину психологическаго анализа.
Мы ея не замтили.

IV.

Значительно слабе и по содержанію и по выполненію слдующее произведеніе Андреева — ‘Тьма’, нашумвшее, однако, больше всхъ другихъ его произведеній. ‘Анну Каренину’, ‘Братьевъ Карамазовыхъ’ такъ не встртили, жалуется З. Гиппіусъ въ ‘Всахъ’ {‘Всы’, 1908 г.} и до извстной степени права: ‘Тьма’ не заслуживаетъ восторговъ: слабое и сумбурное произведете, свидтельствующее, какъ врно отмтилъ и критикъ ‘Современнаго Міра’ {М. Невдомскій. ‘Соврем. Міръ’, 1908.}, о растерянности нашего времени вообще и автора въ особенности, прибавимъ мы. И по иде своей ‘Тьма’ является чмъ-то колеблющимся, недоговореннымъ, неяснымъ.
Андреевъ ставитъ здсь на очередь проблему добра и зла и, какъ всегда, идетъ къ ея разршенію странными и случайными путями. На этотъ разъ добро, идеализмъ, самопожертвованіе и проч. воплощены въ образ террориста. Террористъ у Андреева особенный. Во-первыхъ, онъ ‘извстный’ террористъ. Эта деталь насъ нсколько смутила. Какъ Андреевъ не почувствовалъ грубой и пошлой фальши въ примненію къ террористу такого эпитета! Извстный зубной врачъ, извстный адвокатъ, извстный велосипедистъ, фокусникъ, артистъ — это понятно. Но терминъ извстный въ отношеніи къ людямъ, ‘извстность’ которыхъ — при быстрот современнаго судопроизводства — не переживаетъ ихъ самихъ боле 24 часовъ — звучитъ какой-то неумстной насмшкой, непонятной въ устахъ Андреева.
Террористъ два дня и дв ночи не спалъ’ скрываясь отъ преслдующей его полиціи и нежелая попасть въ ея руки раньше четверга, когда онъ долженъ былъ бросить бомбу. Изнемогая отъ усталости, террористъ идетъ въ публичный домъ и беретъ съ собою въ комнату падшую женщину.
Тутъ опять неожиданная деталь: террористъ, несмотря на свои 26 лтъ, не зналъ еще женщинъ. Это какой-то толстовецъ, поклонникъ физической чистоты, современный Ипполитъ. При томъ и въ домъ онъ пришелъ только для того, чтобы выспаться. Террористъ-двственникъ сочетаніе, конечно, случайное и не характерное для террориста. Напротивъ, всецло отдавшись общественному самопожертвованію и являясь съ этой точки зрнія искреннйшими идеалистами, террористы-революціонеры придаютъ мало значенія вопросамъ личной и половой морали и очень далеки отъ Толстовства.
Дальше съ террористомъ происходитъ нчто мало вроятное. Проститутка оказывается необычной женщиной. Сначала она просто оскорблена отказомъ террориста отъ физической любви, затмъ она напивается и вдругъ выпаливаетъ такую фразу, отъ которой рушится фундаментъ всей жизни террориста.
— Какое право ты имешь быть хорошимъ, когда я дурная. И затмъ: ‘стыдно быть хорошимъ, когда есть такія, какъ я’.
Эта удивительная мысль, какъ обухомъ, поражаетъ террориста и кажется ему величайшимъ откровеніемъ жизни,— утерянной и теперь обртенной истиной. Борьба со зломъ, самопожертвованіе, героическіе планы, бомба, предназначенная на четвергъ, товарищи и друзья террориста, мечты объ измненіи государственныхъ и соціальныхъ порядковъ — все пошло на смарку, все поблднло, ушло въ туманъ, принизилось передъ обртенной истиной: стыдно быть хорошимъ когда есть такъ много дурныхъ!
Стыдно стремиться къ хорошему. Нужно опуститься на дно жизни, растаять и слиться со всмъ зломъ міра въ міровой тьм. И террористъ заявляетъ проститутк:
— Я не хочу быть хорошимъ — и погружается въ бездну тьмы…
— Пей за нашу братью,— говоритъ онъ проститутк, самъ начиная усиленно пить,— за подлецовъ, за мерзавцевъ, за трусовъ, за раздавленныхъ жизнью… За всхъ слпыхъ отъ рожденія… Зрячіе, выколемъ себ глаза… если нашими фонариками не можемъ освтить всю тьму… Выпьемъ за то, чтобы вс огни погасли. Пей, темнота!
Нельзя не признать за Андреевымъ удивительной чуткости въ выбор момента для своихъ произведеній. Проповдь общаго погруженія во тьму чрезвычайно удачно совпала съ глубоко-пессимистическимъ моментомъ въ жизни русскаго общества. 1907 годъ — время печальнаго отрезвленія, когда никакія дальнйшія фикціи, никакія общественныя иллюзіи и мечты уже не были возможны. Общество погружалось въ тьму отчаянія при явной и безспорной побд темныхъ силъ страны. Намъ приходилось встрчать очень дятельныхъ и боевыхъ, энергичныхъ людей, настроеніе которыхъ въ упомянутый годъ было настолько мрачно и безнадежно, что находило себ выраженіе въ безнадежныхъ тонахъ повсти Андреева.
Андреевъ, очевидно, не утерялъ способности воспринимать и отражать настроенія, переживаемыя обществомъ. Но то, какъ онъ воспринялъ, и какіе выводы онъ изъ этого сдлалъ,— заслуживаетъ только искренняго изумленія. Нкоторые критики въ порыв обычнаго критическаго усердія и часто незаслуженной готовности усматривать ‘глубину’ тамъ, гд ея нтъ,— объявили ‘Тьму’ Андреева самымъ христіаннйшимъ произведеніемъ. Такъ высказался архимандритъ Михаилъ въ качеств спеціалиста по христіанскимъ дламъ.
Но самъ Андреевъ торопится заявить, что его мораль не мораль Христа. Что тамъ Христосъ! Тутъ такая любовь показана, что ее и не раскусишь. Въ ней, по увреньямъ Минскаго, ‘завтъ какой-то новой любви, съ культурно-европейской точки зрнія, можетъ быть, и не понятой’. Но ‘это не Христосъ, а нчто страшне Христа’, заявляетъ Андреевъ устами своего героя, и намъ остается только поврить ему на слово. Дйствительно, христіанство воспрещаетъ гордиться своими достоинствами:
Стыдно красоваться своей хорошестью!
Христіанство совтуетъ идти къ несчастнымъ, страдающимъ, гршнымъ, не бросать въ нихъ камень. Стыдно презирать дурныхъ!
Христіанство подвигаетъ святыхъ на величайшія жертвы ради спасенія гршниковъ, больныхъ, прокаженныхъ, предлагаетъ опуститься до нихъ, чтобы поднять ихъ до себя.
Наконецъ христіанство знаетъ и еще большую жертву — отдать себя, свою жизнь, свою святость, свою чистоту за другихъ, все-таки съ той цлью, чтобы тмъ спасти ихъ, и не погубить и себя. ‘
За жертву любви, во имя добра, во имя будущей его побды,— христіанство уготовляетъ жизнь вчную, воскресенье изъ мертвыхъ, торжество свта истинной жизни надъ тьмою небытія.
Но никакое христіанство не стало бы проповдовать сліянія со тьмою во имя тьмы, во имя ея окончательной побды надъ міромъ.
Самъ Андреевъ торопится намъ показать отличіе своего террориста отъ христіанскаго святого. Дло въ томъ, что даже проститутка поняла террориста по-христіански. Въ его готовности раздлить съ ней жизнь тьмы, она увидла только горячую, полную любви къ страдающему брату, истинно христіанскую душу. Существованіе такой любви, о которой она мечтала, но въ которую она не врила, вызываетъ въ ней полное перерожденіе. Она готова воспрянуть для добра, для новой хорошей жизни. Она уже длится своими планами съ террористомъ, но тотъ категорически отказывается отъ всякихъ плановъ возрожденія.
‘Я не хочу быть хорошимъ’ — повторяетъ онъ съ какой-то упрямой апатіей.
Вотъ она та новая ‘непонятная’ любовь, до которой далеко Христу съ его любовью.
Самая формула этой новой, еще непонятой любви, заключаетъ въ себ самой логическое и психологическое противорчіе.
Стыдно быть хорошимъ!
Слово стыдно указываетъ на присутствіе въ человк начала добра, совсти. Если стыдно, то значитъ, въ душ есть доброе начало,— какъ основное, какъ критерій, и вотъ это добро кричитъ: стыдно, добро само себя отрицаетъ. Это то, что въ логик обычно называется contradictio in adjecto.
— Безполезно быть хорошимъ.
— Не стоитъ быть хорошимъ.
— Не хочу быть хорошимъ.
Это и понятно и можетъ быть логично обоснованнымъ.
Но сказать Стыдно быть хорошимъ,— это просто нелпость, просто логическій, психологическій и философскій non-sens. Своего рода художественная обмолвка Андреева.
И такой non sens берется защищать умный и тонкій критикъ H. М. Минскій. Обычная склонность къ софистик приводитъ его къ аргументамъ прямо изумительнымъ. Герой ‘тьмы’ — это не кто иной, утверждаетъ онъ, какъ вся дореволюціонная русская интеллигенція. Но вдь она опрощалась и шла въ народъ, отказываясь отъ ложной культуры и вря въ то, что народная совсть и народное (общинное) міровоззрніе ближе къ истин и добру, чмъ идеалы такъ называемаго культурнаго общества. Достоевскій ‘добровольно погрузился во тьму исконныхъ началъ’ только потому, что въ нихъ видлъ не тьму, а свтъ истины, и вовсе не для того, чтобы быть ‘вмст съ народомъ во мрак суеврія и рабства’. Великій и ничмъ не оправдываемый поклепъ бросаетъ Минскій и на Толстого, увряя, что ‘Толстой добровольно ушелъ во тьму недланія и непротивленія, чтобы быть вмст съ народомъ во мрак и невжеств, чмъ отдльно отъ него въ свт культуры’. Тутъ ужъ прямо порывъ софистическаго краснорчія. Г. Минскій отлично знаетъ, что Толстой говоритъ о недланіи ненужнаго, пустого, вреднаго или требуемаго ложными интересами ложной культуры. Его недланіе не мшаетъ ему трудиться всми своими силами и средствами для распространенія добра, и его непротивленіе злу есть только непротивленіе злу злыми средствами, рождающими только зло. Извстная статья маститаго старца: ‘Не могу молчать* — есть противленіе злу разумными, по мннію Толстого, средствами увщанія и убжденія.
Такимъ образомъ никакой общей психологической основы въ дятельности автора ‘Тьмы’ и нашихъ кориеевъ литературы нтъ и попытка г. Минскаго усмотрть во ‘Тьм’ необыкновенныя глубины должна быть признана исполненной большого литературнаго усердія, но совершенно неудачной {Превосходный разборъ ‘Тьмы’ даетъ талантливый Розановъ. ‘Нов. Время’ 1907 годъ.}. Трудно, конечно, согласиться съ рзкимъ и крайнимъ отзывомъ г. Антона Крайняго (З. Гиппіусъ), для котораго ‘Тьма’ — ‘безрезультатная натуга’ удивить міръ злодйствомъ, а, террористъ — ‘глупый преглупый герой,— обыкновенный андреевскій дуракъ’. Но нужно по совсти сказать, что своей повстью Андреевъ шелъ навстрчу психологическому взрыву отчаянія, но никакой проблемы добра и зла не разршилъ. Созданный же имъ герой — существо странное, исключительное, можетъ быть понятъ только на почв патологической. Дв безсонныя ночи, преслдованья полиціи, страшная усталость, нервное напряженіе — все это разршилось взрывомъ апатіи, конечно временной и конечно случайной.
Было бы несправедливо не отмтить и на этотъ разъ нсколько блестящихъ страницъ. Фигура пристава, идущаго арестовать террориста — превосходна и полна тонкаго юмора. Его сложная психологія, въ силу которой онъ жаждетъ видть въ террорист героя и въ то же время радуется его аресту, и боится обыска, и ждетъ награды, и возмущенъ тмъ, что террористъ роняетъ себя своимъ поведеніемъ въ притон — все это удивительно хорошо. Вообще вся экспедиція, снаряженная для ареста въ публичный домъ — мастерская картина, написанная тонко, вдумчиво, съ большимъ вншне сдержаннымъ юморомъ.
Очень талантливо изображена жизнь дома продажной любви.

XI.
Царь-Голодъ.
(Соціальная трагедія человчества).
‘Царь-Голодъ’ какъ отрицаніе смысла въ исторіи человчества.— Отъ реализма къ фантастик и кошмарамъ.— Творимая Андреевымъ легенда жизни.— Фантастическіе образы Царя-Голода, Звонаря-времени, Смерти.— Общественные классы въ пониманіи Андреева: Рабочіе. Lumpenproletariat. Крестьяне. Богатые.— Незнаніе быта и исторіи рабочихъ: три типа рабочихъ.— Клевета на рабочихъ, какъ ‘разрушителей’ культуры.— Босяки, какъ безнадежный антропологическій типъ микрокефаловъ.— Крестьянинъ-горилла. Отношеніе къ крестьянину и страхъ передъ нимъ у Андреева и Гершензона.— Богатые люди.— Односторонность въ изображеніи ихъ.— Лубочный характеръ письма.— Кошмарная правда сценъ суда — лучшая въ пьес.— На чьей сторон Андреевъ?— Двушка въ черномъ. ‘Онъ насъ пугаетъ, а намъ не страшно’.— ‘Они перестали понимать правду, а это начало смерти’.— Смерть, какъ наиболе законченный образъ въ ‘Цар-Голод’.

Съ каждымъ новымъ произведеніемъ Андреевъ все боле и боле уклонялся отъ реализма на путь фантастики и ‘творимыхъ имъ самимъ легендъ жизни’. Подобно Соллогубу онъ все охотне изображалъ не то, что есть, даже не то, что кажется, не то, о чемъ хочется мечтать, а какіе-то кошмары больной фантазіи.
‘Представленіе въ пяти картинахъ съ прологомъ’ — ‘Царь-Голодъ’ — именно такое фантастическое, кошмарное произведеніе,— цль котораго нарисовать рзкими, грубыми мазками картину, изображающую исторію вчной и при томъ безсмысленной борьбы бдныхъ съ богатыми. Это своего рода кошмарно-соціологическій этюдъ, исторія человчества въ пониманіи автора,
Что данное произведеніе иметъ своей цлью какое-то высшее и послднее обобщеніе исторій человчества — это видно и по стилизованному его письму. Передъ нами неопредленная эпоха: не та или иная страна, не тотъ или другой народъ. Фигурируютъ люди разныхъ сословій, но безъ именъ и фамилій, рядомъ съ ними аллегорическія фигуры: Царь-Голодъ, Время — звонарь, Смерть, исполняющая обязанности и прокурора.
‘Творю легенды жизни’ сказалъ себ Андреевъ и къ этому прибавилъ: для того, чтобы взорвать на воздухъ еще одну человческую иллюзію — вру въ прогрессъ….

I.

Въ центр новой пьесы стоитъ фантастическій образъ Царя-Голода. Безпокойная, страстная, нервно движущаяся фигура, высокаго роста, худощавый и гибкій. Огромные черные глаза. Когда имъ овладваетъ гнвъ или онъ зоветъ, или проклинаетъ — онъ становится похожъ на быстро закручивающуюся спираль, острый конецъ свой выбрасывающую къ небу. Голосъ его благороденъ и звученъ. Глубочайшей нжности полны его обращенія къ несчастнымъ дтямъ — рабочимъ.
Царь-Голодъ двигаетъ человчествомъ. Но въ его поведеніи нтъ ничего напоминающаго Некрасовскій образъ:
Въ мір есть царь, этотъ царь безпощаденъ,—
Голодъ названье ему…
Андреевскій Царь-Голодъ своего рода провокаторъ. Онъ служитъ и богатымъ, и бднымъ. Бдныхъ толкаетъ на бунтъ, а съ богатыми заодно ликуетъ при пораженіи бдныхъ. Онъ царь для бдныхъ и лакей для богатыхъ.
Въ его изломанной душ полная неразбериха основныхъ психологическихъ мотивовъ и настроеній.
Сколько разъ подбивалъ онъ бдняковъ на бунтъ и потомъ предавалъ и обманывалъ ихъ.
Но предавъ онъ тоскуетъ и вновь проситъ у Времени-Звонаря позволенія поднять знамя возстанія.
И такъ ведетъ онъ себя тысячелтія, такъ что даже старое Время-Звонарь устало и хочетъ умереть.
Въ первомъ акт Царь-Голодъ убждаетъ рабочихъ еще разъ поднять бунтъ, рзать ремни машинъ, ломать машины, разрушить всю цивилизацію богатыхъ: ихъ библіотеки, музеи, картинныя галлереи. Въ третьемъ онъ въ подозрительной роли предсдателя скорострльнаго суда надъ бдными,— яко бы въ цляхъ полнаго развращенія богатыхъ. Въ четвертомъ онъ уже заодно съ богатыми, но о побд ихъ говоритъ со страданіемъ въ голос. Въ пятомъ онъ совершенно нагло ликуетъ заодно съ ними:
— Чего добились, безумцы? Куда шли? На что надялись? Чмъ думали бороться? У насъ пушки, у насъ умъ, у насъ сила, а что у васъ, несчастная падаль? Вотъ лежите вы на земл и смотрите въ небо мертвыми глазами — ничего не отвтитъ вамъ небо, и сегодня же ночью всхъ поглотитъ черная земля и на. томъ мст, гд вы будете зарыты, вырастетъ жирная трава, и ею мы будемъ кормить нашу скотину. Вы этого хотли, безумцы?
Но страницей ниже настроеніе Царя-Голода мняется. Откуда-то доносятся испуганные голоса побдителей, которые сообщаютъ въ страх, что мертвые еще прійдутъ.
— Мертвые встаютъ!
— Они гонятся за нами!
— Бгите, бгите! Мертвые встаютъ!
И вытянувшись къ убгающимъ всмъ своимъ жилистымъ тломъ, въ изступленной безумной радости кричитъ Царь-Голодъ:
— Скоре! Скоре! Мертвые встаютъ!
Царъ-Голодъ — какой-то хамелеонъ, въ немъ есть что-то отъ Андреевскаго же Іуды, но еще больше чего-то такого, что не поддается психологической оцнк. Это по истин ‘спираль’, вс изгибы которой устремляются по линіи круга.
Какъ понять, напримръ, настроенія Царя-Голода въ конц перваго акта, когда ему удалось наконецъ побудить рабочихъ къ возстанію угрозой умертвить ихъ женъ и дтей.
Рабочіе кричатъ: ‘Побда или смерть’. И охвативъ голову руками, громко, въ безумномъ отчаяніи и восторг рыдаетъ Царь-Голодъ.
Одновременное сочетаніе отчаянія и восторга — такая психологическая комбинація, въ которой очень трудно разобраться.

II.

Но еще съ фигурою Царя-Голода можно до извстной мры помириться. Голодъ — сложное ощущеніе. Онъ толкаетъ человка и на подвиги, и на преступленія, и на возвышенныя, и низменныя побужденія. Онъ создаетъ самыя неожиданныя настроенія. Припомнимъ хотя бы. описанія голода у Кнута Гамсуна (‘Голодъ’). Можетъ быть этимъ и слдуетъ объяснить замыселъ Андреева. Тутъ онъ еще въ своемъ прав. Съ фантастическими образами, которые онъ самъ и создалъ, онъ можетъ, конечно, расправляться, какъ ему угодно.
Нельзя допустить такой же просторъ въ отношеніи къ боле безспорнымъ явленіямъ жизни, подлежащимъ контролю и критик логики и фактовъ.
Андреевъ пробуетъ изобразить борьбу классовъ. Посмотримъ, какъ рисуются его воображенію общественные классы.
На первомъ мст рабочіе. Нужно удивляться, до какой степени Андреевъ мало знакомъ съ ихъ бытомъ и современнымъ положеніемъ. Живя въ крупныхъ промышленныхъ центрахъ — въ Москв и Петербург, Андреевъ и не догадался, что можно и стоитъ внимательне ознакомиться съ этой новой общественной группой, такъ неожиданно заявившей о своемъ существованіи хотя бы забастовкой 1905 года.
Представленія Андреева объ этой сред крайне наивны и даже просто невжественны. Рабочіе рисуются ему въ стил гауптмановскихъ ткачей. Убогіе, приниженные, голодные, они только и знаютъ, что плачутся.
— Мы голодны.
— Мы голодны.
— Мы голодны.
Машина придавила ихъ, и они чувствуютъ себя только жалкимъ придаткомъ къ ней.
— Я молотъ.
— Я шелестящій ремень.
— Я рычагъ.
— Я маленькій винтикъ съ головой, разрзаяный надвое.
Такое изображеніе рабочихъ вполн несогласно съ дйствительностью. Какъ ни далеки фабричные порядки отъ идеала, но фабрика въ наше время все же кормитъ и гораздо лучше, чмъ кормитъ крестьянина земля. Фабрика и не такъ угнетаетъ. Напротивъ, она поднимаетъ и освобождаетъ личность, развиваетъ ее. Черезъ три-четыре года работы на фабрик прежняго забитаго крестьянина уже не узнать: предъ нами выросъ другой человкъ съ сознаніемъ своихъ правъ и искренней врой въ лучшее будущее.
Картина, нарисованная воображеніемъ Андреева, могла бы быть съ извстнымъ основаніемъ отнесена къ XVIII вку, къ быту силезскихъ тканей, но разсматривать (стилизовать) отдльный моментъ въ жизни рабочихъ какъ нчто такое, что должно говорить о тип рабочаго во вс времена — неправильно, не нужно и ни въ чемъ не убждаетъ. Самъ Андреевъ въ драм ‘Къ звздамъ’ даетъ намъ иной образъ смлаго, энергичнаго, умнаго рабочаго Трейчке, врящаго, что землю, какъ воскъ, можно размять и измнить, какъ того захочетъ человкъ.
Но то были боле бодрыя времена. Андреевъ усплъ забыть о нихъ. И вотъ теперь въ разгаръ общаго унынія и усталости онъ сочиняетъ ужасы и кошмары.
Совершенно не знаетъ Андреевъ рабочихъ, когда предполагаетъ, что они подъ вліяніемъ хотя бы и Царя-Голода станутъ разрушать фабрики, портить машины.
Такъ во время стачекъ и забастовокъ могутъ поступать только наиболе отсталые и темные элементы рабочаго класса. Какъ бы враждебно ни былъ настроенъ рабочій къ фабриканту, онъ все же прекрасно понимаетъ, что фабрика не только источникъ несправедливыхъ доходовъ ея владльца, но и кормилица — рабочаго.
Желзными связями соединилъ капитализмъ работника съ фабрикой и не въ уничтоженіи фабрики видитъ свое освобожденіе современный рабочій, а въ совершенно новыхъ условіяхъ распредленія труда, капитала и-прибылей.
Заставить уничтожить фабрику могло бы только чистое безуміе, но обвинять въ безуміи цлый классъ населенія. у Андреева нтъ никакихъ фактическихъ и психологическихъ основаній.
Знаетъ ли Андреевъ рабочихъ? Какіе рабочіе типы рисуются воображенію нашего талантливаго писателя?
Передъ нами три типа. Только три.
Первый рабочій съ могучей фигурой, напоминающей Геркулеса Фарнезскаго. Громадные мускулы, огромное туловище и небольшая слабо развитая голова, съ тускло-покорными глазами, бычья тупость выраженія.
Этотъ рабочій самъ сознается, что голова его плоха, онъ ничего не можетъ понять и не знаетъ, что длаетъ и что нужно длать.
Второй рабочій — молодой, истощенный, чахоточный. Напоминаетъ по прекраснодушію чеховскихъ героевъ. Онъ вритъ, что изъ его крови вырастутъ прекрасные цвты, и вся жизнь будетъ сплошной садъ цвтовъ. Онъ врагъ насилія.
— Какъ — восклицаетъ онъ въ негодованіи:— черезъ насиліе къ свобод? Черезъ кровь къ любви и поцлуямъ? Никогда!
Третій рабочій — старикъ, въ образ котораго Андреевъ воплощаетъ милліоны. Сухой, безцвтный, будто долго, всю жизнь его мочили въ кислотахъ, уничтожающихъ краски. Когда онъ говоритъ,— кажется, будто говорятъ милліоны безцвтныхъ существъ, почти тней.
Старикъ ничему не вритъ.— Мы темные, слпые, безсильные. Побда невозможна.
И только! Другихъ рабочихъ Андреевъ не знаетъ. Онъ ничего не слышалъ о сознательномъ рабочемъ движеніи, о профессіональныхъ союзахъ, о партійныхъ группахъ, о могучей рабочей партіи въ Англіи, въ Германіи.
Не знаетъ или не хочетъ знать?
Если не знаетъ, то подобаетъ ли талантливому художнику браться за изображеніе той среды, которую онъ не знаетъ? Что за охота ему морочить себя и другихъ фантастическимъ вздоромъ? у
А если знаетъ? Тогда положеніе писателя еще боле тяжкое. Тогда онъ рискуетъ быть обвиненнымъ въ сознательномъ обман читателя, въ злонамренномъ извращеніи истины ради какихъ-то непонятныхъ кошмаровъ.
Андреевъ и въ дальнйшемъ теченіи пьесы взводитъ поклепы на рабочихъ. Онъ хочетъ уврить насъ, что это новые варвары. Они разрушаютъ культуру. Жгутъ библіотеки, музеи. Вотъ горитъ національная галлерея:
— Горитъ Мурильо, Веласкецъ, Джіорджіоне!
Бунтъ сопровождается всми ужасами варварства…
Утверждать это, по меньшей мр, неосторожно со стороны Андреева. Это значитъ сознаться или въ завдомой неправд, или въ полномъ незнаніи исторіи.
Во время революцій 1848 года и во время коммуны рабочіе доказали свою культурность. Они охраняли отъ отбросовъ населенія національныя сокровища искусства особой стражей и показали, что ищутъ они не разрушенія культуры богатыхъ, а пріобщенья къ ея благамъ. Не равенства нищеты и невжества,— а равенства въ пользованіи высшими благами цивилизаціи.
И въ наши дни стоитъ только заглянуть въ аудиторіи народныхъ университетовъ, чтобы убдиться въ томъ, что жажда знанія охватила массы. Рабочіе хотятъ не только практическихъ знаній, но и искусства. Они наполняютъ театры, концерты. Они на нашихъ глазахъ создаютъ свою интеллигенцію, свою прессу, своихъ ораторовъ, писателей. Это новое культурное движеніе громадной общественной цнности, а Андреевъ повторяетъ въ пьес наивныя и давно всми забытые страхи захолустнаго обывателя-мщанина.
По тмъ или инымъ причинамъ, но рабочій представленъ у Андреева въ ложномъ и совершенно одностороннемъ свт.
Андреевъ не правъ даже въ томъ случа, если бы ссылался на худшіе слои рабочаго населенія, его отсталые элементы: и т все же выше Андреевскихъ представленій.

III.

Не лучше обстоитъ дло и съ другими элементами бдняковъ.
Вся вторая картина посвящена изображенію босяковъ — Lumpenproletariats.
Тутъ опять не обошлось безъ сгущенія красокъ и самаго безцеремоннаго обращенія съ фактами.
Съ міромъ босяковъ мы уже были знакомы по произведеніямъ Горькаго. Это бывшіе люди,— де помирившіеся съ требованіями порядка и культуры и выкинутые жизнью за бортъ. Алкоголики, преступники, люди съ слабой волей и непрочной этикой — вотъ бывшій актеръ, вотъ чиновникъ, бывшій баронъ, телеграфистъ и т. д. Все это бывшіе люди, но — люди, они изъ нашей же среды, больные, спившіеся, они были когда иными, и могли бы и остаться иными — при боле благопріятномъ стеченіи обстоятельствъ.
Не такъ это по Андрееву.
Онъ собираетъ намъ на митингъ проститутокъ, хулигановъ, убійцъ, воровъ и увряетъ насъ, что это особый антропологическій типъ: микроцефалы, самымъ строеніемъ черепа своего обреченные на преступность. Они безнадежны, они неисправимы. Это не бывшіе люди, а особая порода людей преступнаго типа. Нчто въ род преступнаго ломброзовскаго типа, съ которымъ можно расправиться только однимъ врнымъ и надежнымъ способомъ-вислицей.
Нечего, конечно, и прибавлять, какую кошмарную сцену рисуетъ намъ Андреевъ на митинг этихъ преступныхъ типовъ. Обсуждается вопросъ о борьб съ богатыми. Ораторамъ предлагается дать дв минуты на выясненіе необходимости всеобщаго разрушенія и дв минуты на изысканіе способовъ разрушенія.
Вносятся самые фантастическіе проекты.
Уничтожить книги. Заразить болзнями, отравить воду, сжечь весь городъ. Вопросъ объ уничтоженіи богатыхъ баллотируется и принимается единогласно, при чемъ въ баллотировк участвуетъ даже одинъ мертвый, котораго для этой цли поднимаютъ подъ руки.
Нечего прибавлять, что Андреевъ не отказалъ себ въ излюбленномъ имъ пріем контрастовъ. Митингъ происходитъ въ подвал, а въ верхнемъ этаж балъ у богатыхъ, и слышится та же мелодія польки, которой мы наслаждались уже на балу у Человка.
Митингъ заканчивается общей вакханаліей, при немъ въ пляск участвуетъ даже Смерть, канканирующая съ какимъ-то кавалеромъ-босякомъ, ‘томно положивъ ему голову на плечо’. Все кончается общей свалкой.
Вступать въ споры съ Андреевымъ по поводу изображенія имъ босяковъ — это значитъ ломиться въ открытую дверь. Достаточно отмтить, что у Андреева въ этомъ мір безнадежныхъ преступниковъ фигурируютъ и проститутки. Какъ-будто онъ никогда не слышалъ о соціальныхъ условіяхъ, приводящихъ даже честныхъ женщинъ на путь позорной торговли своимъ тломъ.
Отношеніе Андреева къ босякамъ и отверженнымъ — глубоко несправедливое — мщанское…

IV.

Еще несправедливе отношеніе его къ крестьянству.
Въ картин суда мы находимъ такую сцену.
За ршеткой появляется существо необычайно дикаго вида. Длинныя до колнъ руки съ огромными морщинистыми грязными оконечностями, голова и лицо сплошь заросли спутанными волосами, тусклые глазки, звриная походка. Но есть попытки къ чему-то человческому. Одежда — соединеніе коры деревьевъ съ грубой матеріей и какими-то подвязками.
Происходитъ слдующій разговоръ зрителей.
— Да это горилла!
— Боже мой! Неужели мы будемъ судить еще цлый зоологическій садъ? У меня театръ.
— Нтъ, это человкъ.
— Да нтъ, горилла. Вы посмотрите на его голову.
— На руки!
— Не нужно снимать намордника.
Оно, быть можетъ, кусается!
— Оно кланяется!
— Оно человкъ!
— Да нтъ же оно дрессированное. Что это?
— Нуженъ каталогъ! Въ этихъ случаяхъ нельзя безъ каталога: какъ же мы будемъ судить, не зная, какъ оно называется.
— Какой странный фасонъ. Интересно познакомиться съ его портнымъ.
‘Оно’ — оказывается русскимъ крестьяниномъ.
Русскій крестьянинъ рисуется Андрееву гориллой съ тусклыми звриными глазками съ попытками къ чему-то человческому.
Тотъ самый русскій крестьянинъ, который создалъ чудную народную псню, въ эпическихъ преданіяхъ котораго выросъ трогательный образъ гуманнаго богатыря Илья Муромца, что не мыслитъ зломъ и на татарина, тотъ самый крестьянинъ, который вынесъ на своихъ плечахъ тысячелтнюю исторію Россіи и создалъ великую русскую литературу, тотъ самый крестьянинъ, близостью къ которому гордились Шевченко, Никитинъ, Кольцовъ и вс лучшіе люди русской земли — для г. Андреева только горилла съ нкоторыми ‘попытками къ чему-то человческому’.
Грустно говорить, но приходится признать, что Андреевъ оклеветалъ, и оскорбилъ русскаго крестьянина. Есть всему предлъ, и въ увлеченіи кошмарами не слдуетъ переходить граней.
Мы вовсе не склонны идеализировать крестьянина. Онъ и не развитъ, и невжественъ. Мы все сдлали, чтобы убить въ немъ человка, мы искусственно прививали ему дурные инстинкты, мы толкали его на погромы.
Многіе десятки, сотни лтъ продолжается огрубніе и одичаніе крестьянина, но все же человка въ немъ не убили, и событія послднихъ пяти лтъ показали, что онъ и теперь способенъ на прекрасные порывы, и много свтлыхъ головъ таитъ въ себ народная стихія.
Повторяемъ: мы не длаемъ себ иллюзій, современное крестьянство въ наиболе зажиточной и, слдовательно, вншне даже культурной части, можетъ служить реакціи, но отсюда слишкомъ далеко еще до воплощенія всего крестьянства въ образ гориллы.
Въ ‘стилизованномъ’ изображеніи крестьянина гориллой отражается ничмъ не оправдываемое обывательское презрніе къ крестьянину и страхъ передъ нимъ, какъ передъ дикимъ звремъ,— тотъ самый страхъ, во имя котораго другой мщанинъ, но уже на ‘этической’ почв,— М. Гершензонъ, старался уврить насъ, что ‘намъ не только нельзя мечтать о сліяніи съ народомъ,— бояться его мы должны пуще всхъ казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждаетъ надъ отъ ярости народной’ {‘Вхи’ 4-е изд. М. 1909, стр. 89.}.
Только у самыхъ закоренлыхъ мщанъ подобное отношеніе къ крестьянину можетъ вызвать сочувствіе. Но къ счастью міръ состоитъ не изъ однихъ мщанъ, и литература сильна не ихъ сужденіями и оцнками!..

V.

Остается разсмотрть, какъ относится Андреевъ къ классу богатыхъ людей. Здсь положеніе Андреева было весьма удобное. Уже такъ давно положено — видть въ богатыхъ только одни пороки. Презрніе къ ‘буржуазіи’ къ ‘буржуямъ’ — требованіе хорошаго тона для всхъ литературныхъ направленій. Даже мистическіе анархисты и декаденты неуклонно выражаютъ свое величайшее презрніе къ сытымъ, самодовольнымъ, ограниченнымъ мщанамъ — буржуа.
Но и здсь Андреевъ не соблюлъ чувства художественной мры и такта. Передъ нами рядъ каррикатуръ — иногда злыхъ и мткихъ, иногда до такой степени одностороннихъ и неправдоподобныхъ, что прямо длается досадно за талантливаго писателя.
Нечего, конечно, и говорить, что вс богатые люди безъ изъятія выставлены тупыми, грязными, жирными обжорами, страшными трусами, дрожащими за свою утробу, людьми безжалостными и лицемрными циниками, которые не врятъ ни въ Бога, ни въ чорта, — готовые звать на помощь того или другого,— кто бы ни помогъ въ бд.
Противный животный трепетъ испытываютъ они при приближеніи возставшихъ бдняковъ. Только прикидываются защитниками культуры и искусства. Они вздыхаютъ о ней, пока вину разрушенія культуры можно взвалить на возставшихъ бдняковъ. Но какъ только выясняется, что бунтъ можно усмирить новоизобртенными снарядами, отъ которыхъ однако пострадаютъ и произведенія искусства — для богатыхъ нтъ колебаній: пусть гибнутъ національныя сокровища,— только бы они остались цлы.
— Мы можемъ погибнуть, вотъ что важно. Мы!
— Мы!
— Вы понимаете это: мы!
— Мы! Мы!
Въ ночь великаго бунта вс богатые собрались въ великолпный богатый залъ. Здсь художники и писатели, здсь и ученые въ довольно грязныхъ сюртукахъ. Здсь нсколько священнослужителей, которые держатъ себя заискивающе. Они не сумли удержать проповдями ‘звря’.
…Господь не допуститъ, чтобы погибло столько невинныхъ,— говоритъ аббатъ.
— Ахъ, оставьте, св. отецъ. Вы бы раньше учили этихъ мерзавцевъ, что голодъ путь къ блаженству, а не къ бунту.
— Учили, но… Аббатъ разводитъ руками.
— Не врятъ!
— Врятъ, но…— продолжаетъ стыдливо: сегодня они повсили одного аббата. Страшно подумать, что отвтятъ они Богу!
— Что же? Разв веревка оборвалась?
Аббатъ стыдливо отходитъ.
Здсь же на балу и сановники. Старичекъ въ мундир заявляетъ:
— Я всегда утверждалъ, что необходимы реформы. Нельзя доводить до крайности. Во время брошенный кусокъ хлба, даже просто ласковая улыбка…
И старческимъ ртомъ изображаетъ ласковую улыбку.
Кто-то предлагаетъ молиться Богу.
— Оставьте! Богъ лучше насъ знаетъ, въ чемъ тутъ дло. Намъ нужно молиться дьяволу! Дьяволу!
Но вотъ появляется инженеръ, грязный, лысый, онъ ‘демократиченъ’ и не считается съ приличіями.
Это главная опора богатыхъ — воплощеніе техники и знанія. Инженеръ сообщаетъ, что изобртены снаряды, дйствіе которыхъ ужасно. Достаточно двухъ снарядовъ, чтобы уничтожить городскую площадь, наполненную народомъ. Кром того, съ помощью денегъ подкуплены боле смышленые бдные, и теперь уже началась рзня между бунтовщиками.
Богатые въ восторг. Дамы окружаютъ грязнаго инженера, отъ котораго дурно пахнетъ, и одна изъ нихъ заявляетъ: если вы захотите, я буду принадлежать вамъ!
— И я! И я!
— И мой мужъ позволитъ, потому что и онъ понимаетъ, что вы нашъ спаситель!
А пока бунтъ не грозитъ богатымъ, они занимаются тмъ, что судятъ бдныхъ, присутствуя на суд, какъ въ театр, и предаваясь въ антрактахъ чревоугодію.
Во время перерыва на суд для завтрака рослые лакеи несутъ для Толстаго цлую свинью, баранью тушу, росбифы. Судья, аббатъ и профессоръ должны помочь Толстому въ его завтрак. Съ жадностью полосуютъ свинью ножами. Иногда профессоръ и аббатъ случайно встрчаются взглядами и тогда, не будучи въ силахъ жевать, съ щеками, раздутыми пищей, они застываютъ отъ ненависти другъ къ другу и презрнія. Потомъ жуютъ усиленно и давятся…
Таковы богатые въ изображеніи Андреева.
Спору нтъ, многія черты, хотя и шаржированныя, схвачены врно и зло. Правильно подчеркнута жестокость богатыхъ и черствый, циничный эгоизмъ ихъ. Во время коммуны богатыя дамы подходили къ разстрляннымъ или раненымъ коммунарамъ и зонтиками растравляли ихъ раны.
Но и въ отношеніи къ богатымъ Андреевъ впалъ въ обычную крайность. Пьеса его стилизованная. Вс образы стилизованы. Слдовательно, то, что онъ говоритъ о богатыхъ, относится ко всмъ временамъ, всмъ богатымъ, всхъ эпохъ и народностей. А такое отношеніе къ богатымъ и ихъ исторической роли неврно и наивно.
Въ исторіи человчества можно указать многочисленные примры, продолжительныя эпохи, когда культура создавалась богатыми. Такова Греція эпохи Перикла, Венеціанская республика въ ея расцвт, Голландія въ періоды роста науки и свободомыслія. Громадна роль богатыхъ въ исторіи человческой цивилизаціи, и невозможно одной грязной полосой лубочнаго мазка изобразить разные моменты въ исторіи богатыхъ. А ихъ можно назвать три.
Первый, наиболе продуктивный періодъ, когда богатые являются творческой силой: въ ихъ рукахъ знанія, умъ, энергія и — самое важное — вра въ свою историческую миссію, въ себя, какъ факторъ прогресса.
Въ этотъ періодъ они созидаютъ матеріальныя и духовныя богатства и сами обнаруживаютъ кипучую энергію труда.
Во второй періодъ они пожинаютъ лавры и спокойно пользуются благами созданной ими и ими поддерживаемой культуры.
Третій періодъ наступаетъ только тогда, когда они являются препятствіемъ для дальнйшаго развитія народа, опираются на привилегіи и традиціи прошлаго, а сами уже не творятъ и утеряли необходимыя для творчества силы ума, энергіи, трудоспособности, тогда только они приближаются къ тому, чмъ изобразилъ ихъ Андреевъ въ своей кошмарной пьес.

V.

Не слдуетъ замалчивать хорошее въ этой странной пьес. Въ картин суда, сквозь сгущенныя краски и нарушенныя перспективы чуется какая-то ужасная правда нашихъ дней. И въ кошмарахъ Андреева отражается жестокая и циничная дйствительность.
Судятъ бдныхъ. На предсдательскомъ мст Царь-Голодъ, пять судей въ пышныхъ мантіяхъ и парикахъ. За прокурорскимъ столомъ сама Смерть.
Подсудимыхъ-бдняковъ держатъ за ршеткой въ намордникахъ.
На одной женщин нтъ намордника.
— Позвольте, почему она безъ намордника,— кричитъ одинъ изъ судей, Тощій.
Тюремщикъ.— Это мать обвиняемаго. Она хочетъ говорить за него.
— Разъ она хочетъ говорить, значитъ, и ей надо надть намордникъ. Длаю вамъ замчаніе. Секретарь, запишите.
Судъ недологъ и простъ.
Старикъ говоритъ разбитымъ голосомъ:
— Укралъ.
— Сколько укралъ?
— Я укралъ пятифунтовый хлбъ.
— Почему ты не работалъ?
— Не было работы.
— А гд же твои дти, голодный? Почему они не кормятъ тебя?
— Они умерли съ голода.
— Почему же ты не захотлъ умереть съ голода, какъ дти?
— Не знаю. Захотлось жить.
— А зачмъ теб жить, голодный?
Царь-Голодъ встаетъ на своемъ предсдательскомъ мст и громко говоритъ:
— Господа судьи, прошу васъ сдлать видъ размышляющихъ.
Вс судьи на нкоторое время принимаютъ видъ размышляющихъ: морщатъ лбы, смотрятъ къ потолокъ, подпираютъ носъ пальцемъ, вздыхаютъ и вообще, видимо, стараются. Почтительное молчаніе. Затмъ въ томъ же почтительномъ молчаніи, съ глубоко-торжественными и серьезными лицами Судьи встаютъ и вс сразу поворачиваются къ Смерти. И также вс сразу медленно и низко кланяются ей и вытягиваются ей навстрчу. И Смерть, быстро вставъ, стучитъ кулакомъ по столу и кричитъ скрипучимъ голосомъ:
— Осужденъ во имя дьявола.
Такимъ же путемъ судьи, длающіе видъ размышляющихъ, осудили молодую мать, убившую своего голоднаго ребенка, осудили мальчика, укравшаго для больной матери яблоко,— здороваго работника, потому что онъ честенъ и силенъ.
— Слишкомъ честенъ и силенъ. Сегодня онъ еще послушенъ, но кто же поручится за завтрашній день… Сильные рабы опасны даже, когда они послушны…
Заканчивается эта оргія правосудія великолпной рчью предсдателя суда — Царя-Голода, восхваляющаго судъ.
— Подчиняясь только законамъ вчной справедливости, чуждые преступной жалости, равнодушные къ мольбамъ и проклятіямъ, мы (судьи) озарили землю свтомъ человческаго разума и великой святой правды. Ни на одну минуту не забывая, что основа жизни — справедливость, мы въ свое время распяли Христа и съ тхъ поръ до сегодня продолжаемъ украшать Голгоу новыми крестами…

VI.

На чьей сторон Андреевъ? Съ одной стороны, онъ какъ будто противъ богатыхъ. Ихъ онъ рисуетъ наиболе черными красками, имъ удляетъ весь сарказмъ, всю желчь своего негодованія.
Но, съ другой стороны, онъ и не съ бдняками.
Многое отталкиваетъ его отъ бдняковъ. Они жалки, убоги, голодны. Они ничего не понимаютъ. Они способны только на бунтъ ‘безсмысленный и безпощадный’. Они противъ культуры, противъ книгъ, картинъ, музеевъ. Ими руководитъ только голодъ, только животный страхъ за женъ и дтей. Ничего они не могутъ создать. Они только разрушители. Ихъ вспышки всегда будутъ усмирены.
Рядомъ съ ними идутъ уже прямо преступные типы — микроцефалы-босяки и зври,— гориллоподобные крестьяне.
Сердце Андреева полно жалости къ нимъ и сочувствія. Онъ не осудилъ бы ихъ ‘во имя дьявола’, но и не сталъ въ ряды ихъ защитниковъ во имя бога Правды.
Онъ — въ числ тхъ художниковъ и писателей, которые помщены имъ въ толп богатыхъ людей въ богатой зал предпослдней картины.
Они молчатъ и только страдаютъ за погибшія произведенія искусства…
Но въ сердц ихъ закрадывается ясное пониманіе истины. Они не могутъ быть заодно съ грязными, циничными побдителями.
Андреевъ, какъ и они, стоитъ на полдорог между тми и другими. И едва ли не всего правильне изображаетъ онъ себя и значительную часть русской интеллигенціи въ образ двушки въ черномъ.
Эта двушка достаточно умна и благородна, чтобы жалть униженныхъ и побжденныхъ. Она презираетъ богатыхъ, но бдныхъ боится.
На суд она высказываетъ сочувствіе хулигану, выражая готовность выйти за него замужъ. Но это только на мгновеніе.
Голодный угрюмо отвчаетъ ей:
— Посмотри поближе.
И двушка въ черномъ сразу видитъ громадную пропасть, отдляющую ее отъ бдняковъ.
— Ты правъ: не вышла бы. Ты слишкомъ грубъ.
Въ другомъ мст она выражаетъ свое сочувствіе несчастной женщин, принужденной бросить своего ребенка въ рку. И ей кажется, что ея сочувствіе очень большое дло, что за него она заслуживаетъ почтительности, благодарности и взрыва льстивыхъ словъ. Поэтому отвтъ несчастной приводитъ ее въ негодованіе.
— Дай твою руку, несчастная.
— Не дамъ. Я презираю тебя.
— Меня?
— Да, тебя. Ты будешь въ раю.
— Ты презираешь меня? Ты, убійца?
И, закидывая голову, кричитъ гнвно, въ неистовств.
— Такъ ведите ее въ адъ!
Чувства народолюбія не выдержали долгаго испытанія.
Но все же двушка въ черномъ считаетъ себя выше остальной толпы сытыхъ, изъ среды которыхъ какой-то юноша съ демонической вншностью смотритъ на нее мечтательно…
Въ сцен на балу, окончательно притиснутая потокомъ событій къ лагерю богатыхъ, двушка въ черномъ хочетъ, по крайней мр, мужественно умереть. Она требуетъ музыки и танцевъ.
— Пусть красотою будетъ наша смерть.
И въ отвтъ слышны голоса.
— Она сумашедшая.
— Уйдемъ отъ нея.
— Уйдемъ!
Не удовлетворила двушка бдныхъ, не понравилась и богатымъ, наградившимъ ее именемъ сумашедшей.
Такъ никого не удовлетворитъ и Андреевъ своей пьесой.
Революціонныя стремленія массъ ему рисуются только безпощаднымъ и безсмысленнымъ бунтомъ.
Новыя общественныя силы ему кажутся только отбросами большого города. Стремленіе низовъ къ свту и культур ему представляется торжествомъ тьмы и варварства[
И не замчаетъ того, что въ безсиліи онъ самъ тянется къ тьм, на дно апатіи и бездятельнаго отчаянія.
Но Андреевъ самъ виноватъ въ своихъ настроеніяхъ. Онъ самъ, добровольно, отказался смотрть и видть. Онъ поступилъ такъ, какъ длаютъ дти: слъ въ углу, закрылъ глаза и вообразилъ себ небывалые ужасы. И такъ какъ это только дтскіе ужасы, то невольно приходятъ въ память добродушныя, но злыя и мткія слова Л. Н. Толстого:
— Онъ насъ пугаетъ, а намъ не страшно!
Но мы видимъ. И напрасно Андреевъ зажмурилъ глаза. Онъ тоже могъ бы видть и знать. Онъ талантъ. Онъ могъ бы легко и скоро разобраться въ окружающихъ его явленіяхъ, если бы умлъ и хотлъ работать, какъ слдуетъ.
Но его потянуло къ легкому успху. Онъ почувствовалъ, что и Царь-Голодъ найдетъ сочувственную волну въ широкомъ мор читателей-мщанъ и удовольствовался дешевымъ, но не долгимъ успхомъ.
Онъ не хотлъ искать правды до конца — и въ этомъ его большое несчастье и его большая вина.
Въ третьей картин (суда) есть чрезвычайно вщія слова.
Царь-Голодъ говоритъ о богатыхъ, о судьяхъ, съ которыми онъ будто бы только по видимости заодно:
— Они уже перестали понимать, что такое правда — а это начало смерти.
Андреевъ тоже пересталъ понимать правду, онъ увлекся созданіемъ ‘видній’, ‘фантасмагорій’, легендъ жизни, а это напало смерти въ искусств и для самыхъ большихъ талантовъ.
Смерть заглянула въ душу Андреева и не случайно изъ всхъ персонажей его ‘представленія’ о Цар-Голод — наиболе жизненный, яркій образъ, остающійся надолго въ нашей душ,— это Смерть!
Свирпая, несытая, неумолимая, безжалостная Смерть.
Въ царств тней, созданныхъ Андреевымъ, властвуетъ Смерть!
И уйти изъ этого царства тней можно только настоящимъ, животворящимъ искусствомъ. Нкогда ушелъ оттуда Орфей. Хотлось бы, чтобы и Андреевъ въ настоящемъ, живомъ, искреннему творящемъ жизнь искусств нашелъ свое спасеніе…

XII.
Lucidum intervallum.
(Повсть о семи повшенныхъ).
Повсть о семи повшеныхъ — какъ лучшее произведеніе Андреева послднихъ лтъ.— Нжность, лиричность тона.— Удавшіеся типы.— Лучшія сцены (‘поцлуй и молчи’).— Таня Ковальчукъ.— Недостатки.— Черты андреевскаго настроенія.— Смерть и страхъ смерти, какъ центръ вниманія автора.— Полное незнакомство съ психологіею революціонеровъ — террористовъ.— Вернеръ,— ‘уставшій отъ жизни’, а не террористъ.— Муся — тоже.— Она христіанская мученица.— Преувеличеніе страха смерти.— ‘Мы не такъ умираемъ’.

Дйствительное ‘безуміе нужасъ’ нашихъ дней — это смертныя казни. Тысячи казней держатъ всхъ насъ подъ гнетомъ какого-то непреходящаго отчаянія.
Какая-то желзная плита навалилась на нашу совсть и нтъ выхода, нтъ спасенія отъ ужаса, некуда направить мысль, прикованную къ кошмарамъ законныхъ убійствъ и. оцпенвшую.
Андреевъ уметъ откликаться на запросы современности. Онъ чуткій человкъ. Онъ знаетъ, что волнуетъ и тревожитъ читателя, и онъ идетъ ему навстрчу со своимъ творчествомъ. За ‘Краснынъ мхомъ’ онъ далъ драму ‘Къ звздамъ’, вслдъ ушедшей революціонной волн онъ принесъ свою ‘Тьму’. Тьма стала разсиваться, реакція перестала казаться такой ужъ безпросвтной и безвыходной и талантъ Андреева ищетъ вдохновенія въ мотивахъ, приковывающихъ общее вниманіе.
Смерть всегда интересовала Андреева и переживанія обреченныхъ на насильственную смерть должны были привлечь его вниманіе и возбудить его творчество.
Нельзя не признать, что успхъ повсти ‘О семи повшенныхъ’ былъ очень великъ. Едва-ли не самый большій посл статьи Л. Н. Толстого: ‘Не могу молчать’.
И успхъ былъ вполн заслуженный. Повсть Андреева доказала, что онъ большой художникъ и можетъ ударить по сердцамъ съ могучей силой.
Что-то теплое, нжное, задушевно лирическое раскрылось въ сердц художника и вылилось наружу въ трогательныхъ образахъ и ослпительно-прекрасныхъ сценахъ повсти.
Не все одинаково хорошо, но много въ ней настоящихъ перловъ.— Ниже мы отмтимъ и неудачное, въ чемъ проявилось старое Андреевское настроеніе, но сначала укажемъ на то, что въ повсти хорошо, такъ какъ хорошаго въ ней на этотъ разъ больше, чмъ неудачнаго и выдуманнаго.
Очень ярко изображенъ Его превосходительство, спасенный тайной полиціей отъ покушенія террористовъ, предупрежденный ею за нсколько часовъ. Полна настроеній тревожная ночь въ спальн спасеннаго министра.
Чрезвычайно красоченъ глупый и тупой эстонецъ, который вяло и апатично повторяетъ:
— Меня не надо вшать.
Его предсмертная апатія, его тупое сопротивленіе, полное отсутствіе нравственной энергіи — все изображено съ большимъ знаніемъ Человческой души.
Великолпенъ лихой воръ-разбойникъ Орловецъ Цыганокъ. Лихая натура, былинный рисунокъ, краски народной поэзіи. Его бахвальство, его удаль, наглая и въ то же время мужественная его неизбывная энергія и нравственная сила, не допустившая его до роли палача, его разбойничьи порывы въ послднюю минуту, когда у него мелькаетъ мысль умереть въ бою, въ рукопашной схватк: ‘смерти и не замтить’ — все это схвачено съ удивительной яркостью, экспрессіей и той высшей легкостью письма, которая присуща только большому мастеру.
Легкость и красочность письма — два крупнйшія достоинства этой повсти Андреева. Ничего вымученнаго, надуманнаго. Почти ничего лишняго, ничего фантастическаго.
Съ огромной силой лиризма написана сцена послдняго свиданія Головина со своими родителями: старушкой матерью и полковникомъ — отцомъ (Поцлуй и молчи!) Не возможно читать ее безъ глубокаго волненія.
Самъ Головинъ, молодой, цвтущій, еще за день до казни усердно занимающійся гимнастикой по Миллеру — это воплощеніе обаятельной молодости и жизнерадостнаго оптимизма — въ высшей степени цльный, законченный образъ.
Трогательна Таня Ковальчукъ, которая какъ мать — несмотря на свои молодые годы,— все время заботится объ осужденныхъ и даже на эшафот уступаетъ свое мсто въ пар съ Мусей Цыганку, которому нехватаетъ мужества идти одному на вислицу.
Для этой героини идеи, въ которую она такъ врила,— самое важное не обнаружить малодушія, умереть мужественно и смло, ничмъ не выдавъ своей тревоги и волненія…
Очень цнны детали послдняго перезда осужденныхъ по С—кой желзной дорог и послдняя смертная дорога по сугробамъ снга, потрясаетъ своей трагической простотой кошмарная сцена легальнаго умерщвленія людей…
— Надъ моремъ восходило солнце.
Складывали въ ящики трупы. Потомъ повезли…
Такъ люди привтствовали восходящее солнце. Нужно однако отмтить и крупные недочеты повсти.
Въ этой прекрасной повсти Андреева прежде всего сказался общій коренной недостатокъ его Творчества: малое знакомство съ той средой, которую онъ хочетъ изобразить. Андреевъ предпочитаетъ надумать психологію своихъ героевъ, чмъ изучать ее.
На этотъ разъ его героями явились террористы,— очевидно соціалисты-революціонеры.
Какъ бы отрицательно ни относились мы къ террору, какъ къ совершенно безплодному и даже вредному средству борьбы, но знать и понимать этихъ людей, жертвующихъ жизнью за высшія исканія правды,— мы обязаны и мы можемъ знать ихъ по литератур и жизни.
Мы знаемъ исторію этого движенія, начиная съ его первопричинъ — психологіи кающагося дворянина, и его первыхъ выступленій въ эпоху знаменитаго хожденія въ народъ. Мы знаемъ вс этапы этого движенія и знаемъ настроенія его руководителей и дятелей. Безграничная жажда жертвы — во имя любви къ народнымъ массамъ — вотъ основной мотивъ дятельности этихъ людей. Глубокій альтруизмъ, вра въ народныя силы и народную правду, глубокое убжденіе въ томъ, что счастье отдльныхъ лицъ заключается въ счасть всхъ,— вотъ т черты общинника-террориста, мірской души въ самомъ лучшемъ значеніи этого слова,— которыми этотъ типъ русскаго человка выгодно отличается отъ людей типа Керженцова, Василія ивейскаго и многихъ другихъ излюбленныхъ героевъ Андреева,— одинокихъ упорныхъ индивидуалистовъ-эготистовъ.
Типъ людей этого рода — подвижниковъ-идеалистовъ,— нельзя не признать,— чуждъ душ Андреева. Онъ самъ иной человкъ, иные люди и его герои…
И потому Андреевъ невольно поддался соблазну вдвинуть и въ данную обстановку людей своего типа.
Герой разбираемой повсти — глаза террористовъ,— Вернеръ мало походитъ на людей, которыхъ мы привыкли видть теперь въ сред соціалистовъ-революціонеровъ, а прежде у народовольцевъ и др. террористовъ, въ немъ нтъ прежде всего того воодушевленія, нтъ вры, нтъ жажды жертвы за другихъ,— чертъ, которыя такъ выгодно отличаютъ террористовъ этого типа и смягчаютъ къ нимъ отношеніе всхъ, даже несочувствующихъ избранному ими пути борьбы.
Вернеръ, такъ и нераскрывшій до самой казни, своего настоящаго имени, былъ ‘человкъ, уставшій отъ жизни и борьбы’. Онъ уже давно питалъ презрніе къ людямъ, а посл убійства одного провокатора, пересталъ уважать себя и свое дло. Въ организаціи онъ, однако, остался, какъ ‘человкъ единой не расщепленной воли’. Страха онъ не зналъ, и даже на суд былъ занятъ не процессомъ, исходъ котораго былъ для него ясенъ, а ршеніемъ сложной шахматной задачи.
По натур онъ былъ математикъ — но только въ этомъ одномъ пункт видимо напоминалъ Кибальчича. Гордый и властный отъ природы, онъ былъ всегда замкнутъ, сухъ, оффиціально дружественъ, но не близокъ къ своимъ товарищамъ по длу.
О прошломъ Вернера Андреевъ говоритъ мало. Мы знаемъ, что онъ прекрасно владлъ иностранными языками, что онъ любилъ хорошо одваться, имлъ прекрасныя манеры и одинъ изъ всей группы безъ риска быть узнаннымъ смлъ появляться на великосвтскихъ балахъ.
Кто онъ — мы догадываемся. ‘Это тотъ надменный студентъ, который исчезъ въ туманную даль (въ разсказ подъ тмъ же названіемъ), не выдержавъ спокойной жизни въ буржуазной, но добродушной семь своихъ родителей. Холодный, презиравшій и свою сестру, и стараго врнаго слугу, готоваго за нимъ идти, онъ покинулъ все, надолго исчезъ въ безвстности, чтобы тмъ же неизвстнымъ и окончить свою жизнь на вислиц.
И только передъ самою смертью его гордое сердце зашевелилось, дрогнуло, и въ него закрались совсмъ не свойственныя ему раньше настроенія. Вдругъ хлынула волна сочувствія и любви къ ближнимъ. Вс люди стали дорогими, милыми. Новою предстала ему жизнь. То маленькое, грязное и злое, что будило въ немъ презрніе къ людямъ и порой вызывало въ немъ отвращеніе въ виду человческаго лица, исчезло совершенно. [Онъ полюбилъ людей подъ вліяніемъ страха ожиданія смерти.
Этотъ Вернеръ совершенно не типичный революціонеръ. Не такова психологія террористовъ, и не такъ ведутъ они себя и до суда и тюрьмы, и въ тюрьм. Прочтите письмо Гершуни въ ожиданіи смерти, воспоминанія Михайлова, послднія слова Коноплянниковой.
Факты рисуютъ намъ иной образъ, чмъ Вернера, и такому человку, какъ Вернеръ не мсто среди террористовъ: имъ скоре по пути съ Керженцовымъ или его житейскимъ тезкой Гилевичемъ…
Андреевъ не знаетъ той среды, которую взялся изобразить въ своей повсти, я навязалъ ей не свойственный типъ эгоиста-индивидуалиста.
Также неточно и нежизненно нарисована и Муся. Молоденькая двушка, не успвшая еще ничего сдлать, смущена тмъ, что ее судятъ по такому важному длу, счастлива предстоящей казнью и ей только стыдно одного — незаслуженности славы и мученическаго внца.
Поводомъ для созданія такого образа, вроятно, явилось для Андреева извстное письмо двухъ молоденькихъ курсистокъ, о чемъ писалось и въ газетахъ, но изъ такого факта нельзя еще выводить психологію мученицы-христіанки, врящей въ значеніе самой жертвы, когда рчь идетъ о дятеляхъ, цнившихъ, конечно, не страданіе, а результаты своей жертвы и своего страданія.
Въ изображеніи Муси много необыкновенно трогательныхъ и нжныхъ подробностей. Андреевъ нашелъ удивительныя краски, чтобы придать этой двушк все обаяніе молодости, поэзіи, духовной красоты и мученичества,— но ему не удалось создать террористки. Получилась христіанская мученица первыхъ вковъ христіанства съ врой въ безсмертіе и значеніе жертвъ…
Нельзя съ сочувствіемъ отнестись и къ тому подходу, который длаетъ Андреевъ въ разсмотрніи и разработк поставленной имъ, себ цли.
Андреева не интересуетъ общественная сторона борьбы. Это, конечно, его право. Онъ хочетъ быть только психологомъ. Но и какъ психолога его занимаетъ только одна черта:— страхъ смерти. И даже еще сложне: страхъ передъ страхомъ смерти. Андреевъ хочетъ насъ заставить поврить, что ужасъ смерти чрезмрно великъ въ человк. Что этотъ ужасъ можетъ подавить въ человк высшія идейныя настроенія, принизить ихъ въ конецъ, разрушить.
Андреевъ совершенно не вритъ въ силу идейнаго воодушевленія и въ мощь человческаго духа. Каширинъ еще на суд въ предчувствіи смертнаго приговора чувствовалъ себя животнымъ, которое ведутъ на убой. У него ‘являлось вдругъ нестерпимое желаніе кричать — безъ словъ, животнымъ отчаяннымъ крикомъ’. Онъ весь ‘состоялъ изъ одного сплошного невыносимаго ужаса и такого же отчаяннаго желанія сдержать этотъ ужасъ и не показать его судьямъ. Смерть такъ явственно выступала на немъ, что судьи избгали смотрть на него и трудно было опредлить его возрастъ, какъ у трупа, который уже началъ разлагаться.
А между тмъ по паспорту ему было только 23 года’.
Даже Сергй Головинъ, который такъ бодрой радостно надлъ динамитный панцырь, обрекая себя на врную смерть, и тотъ почувствовалъ въ тюрьм, точно онъ съ ума сходитъ. Страхъ смерти началъ являться къ нему постепенно и какъ-то толчками. ‘Боялось его молодое крпкое тло’,— увряетъ Андреевъ.
Ужасныя минуты чисто животнаго страха переживалъ Василій Каширинъ и въ тюрьм, и въ вагон желзной дороги на пути на вислицу. Ужасъ въ камер былъ такъ невыносимъ, что Каширинъ даже сталъ молиться… И когда вошли въ камеру люди, наступилъ моментъ дикаго ужаса, и его помертввшія губы шептали по-дтски:
— Я не буду! Я не буду!
Даже на могучаго волей Вернера ожиданіе смерти, къ которой онъ тоже готовился раньше, чмъ его арестовали, — оказало такое огромное впечатлніе, что переродило его, сдлало другимъ. Онъ понялъ, что еще недавно, еще вчера человкъ былъ звремъ, что человчество еще молодо и то, что казалось ему вчера ужаснымъ, въ людяхъ, непростительнымъ и гадкимъ — вдругъ стало милымъ, какъ въ ребенк.
Такая власть смерти кажется намъ надуманной Андреевымъ и несправедливо навязанной указаннымъ выше героямъ повсти.
Она понятна въ некультурныхъ людяхъ, нищихъ духомъ, умственно убогихъ, какъ эстонецъ Янсонъ, весь организмъ котораго стоналъ и кричалъ противъ смерти одной и той же тупо повторяемой фразой:
— Меня не надо вшать.
Но даже у Цыганка мы видимъ достаточно энергіи, чтобы съ извстной удалью идти навстрчу смерти. И эта удаль измняетъ ему, по вол автора, только въ послднюю минуту.
Не знаемъ, имлъ ли Андреевъ достаточный фактическій матерьялъ, чтобы приписать своимъ террористамъ такую печальную и трусливую смерть и такія жалкія переживанія въ ожиданіи ея. Но думается намъ, что и факты, и психологія противъ Андреева въ данномъ случа.
Трудно представить себ, чтобы на суд, гд какъ ни какъ вниманіе отвлечено уже самымъ процессомъ, террористъ,— сознательный и интеллигентный человкъ, до такой степени былъ охваченъ ужасомъ смерти, что уже заране превратился въ трупъ. Это просто не правда. Да наконецъ отчеты о многихъ политическихъ процессахъ ничего не говорятъ намъ въ пользу напраслины Андреева.
Онъ совершенно несправедливо унизилъ своихъ героевъ.
Передъ нами письмо одного изъ осужденныхъ на казнь къ своей матери, переданное намъ для опубликованія: ‘Милая мама! сейчасъ иду на смерть… Если увидишь когда-нибудь Андреева, то скажи ему, что онъ…… (нсколько словъ опускаемъ). Мы не такъ умираемъ’.
Не такъ умираютъ они и по отзывамъ многочисленныхъ свидтелей, отъ которыхъ многимъ изъ насъ приходилось слышать подробные и совсмъ иные разсказы {Чит. К. Арнъ. Изъ моихъ скитаній. ‘Наша Газета’ 1909 г. Пасхальный номеръ.}.
Андреевъ и на этотъ разъ не потрудился изучить вопросъ въ его фактической части и поступилъ сугубо дурно. Нельзя бросать тнь на каждаго. Есть сюжеты, къ которымъ слдуетъ подходить съ особенной деликатностью и вдумчивостью. Справедливо осуждать терроръ какъ мру и не этическую, и общественно не полезную, но нужно воздать должное и ошибающимся, когда за ихъ ошибками чувствуется и горячее безкорыстное убжденіе, и благородная ршимость расплатиться за свое поведеніе собственной жизнью. Есть красота подвига и не слдовало подмарывать этой красоты, тмъ боле, что ‘повсть о семи повшенныхъ’ прекрасная вещь, по истин просвтъ,— lucidum intervallum въ кошмарномъ творчеств Андреева.)

XIII.
Городъ и одиночество.
Страхъ жизни и общества въ первыхъ произведеніяхъ Андреева. Раздвоенность настроеній Андреева. ‘Проклятіе звря’. Одинокое я и множество. Природа и культура.

Герои Андреева, мы уже говорили объ этомъ,— вс — одинокіе люди. Это одиночество ихъ не случайное явленіе. Оно — результатъ умственнаго безсилія, неспособности найти отвтъ на жгучіе вопросы жизни, осмыслить себ причины общественныхъ настроеній и найти изъ нихъ выходъ. То, что совершается передъ ними, да и передъ всми нами, кажется имъ безуміемъ, ужасомъ, безсмыслицей.
И нтъ оправданія этой безсмыслиц. Нтъ у этихъ людей вры въ загробную жизнь, нтъ вры въ объективный смыслъ исторіи человчества, нтъ увренности, что жизнь можетъ стать лучше подъ вліяніемъ планомрнаго соціальнаго строительства. Нтъ знаній, которыя указали бы путь, по которому движется человчество къ лучшей жизни и ослабленію стихійныхъ и соціальныхъ золъ.
Наконецъ, нтъ той необходимой каждому человку силы альтруизма, которая позволяетъ каждому жить не только сегодняшнимъ днемъ, но и радостнымъ сознаніемъ лучшаго будущаго для новыхъ поколній человчества.
Отсутствіе или слабое развитіе соціальныхъ инстинктовъ и общественныхъ знаній приводитъ къ тому, что человкъ сосредоточиваетъ все свое вниманіе на неразршимыхъ вопросахъ бытія придаетъ исключительное значеніе отвлеченнымъ философскимъ теоріямъ и, устремляя свою пытливость въ одну ‘проклятую точку’, живетъ между страхомъ жизни и страхомъ смерти, совершенно изолируясь отъ другихъ людей, отъ общихъ задачъ и общихъ обязанностей.
Таковъ путь къ полному одиночеству.
У Андреева почти вс герои боятся жизни, устали отъ нея, они забиваются въ свой уголъ и хотятъ смотрть на жизнь только издалека, ‘изъ окна’. Страшне жизни ничего нтъ, говоритъ Савва анархистъ. Люди глупы, настроили себ каменныхъ гробовъ, не чтутъ праведниковъ, душатъ другъ друга, оскорбляютъ правду, дышутъ злобой и ненавистью. Спасеніе отъ этой жизни, разъ не возможно чудо измненія ея — это уходъ отъ жизни {Ср. выше стр. 88—89.}. Въ разсказ ‘Въ подвал’ Хижняковъ спасается отъ жизни въ одиночеств, въ своемъ подвальномъ углу. Пьяницы въ ‘Жизни, человка’ отсиживаются отъ жизни въ грязномъ кабак. Лучше ужасы кабацкой жизни, чмъ сама жизнь, безсмысленна, ужасна, жестока, нелпа жизнь, нтъ ей оправданія и нтъ выходовъ въ единеніи съ людьми, образующими безконечный потокъ жизни. Безсмысленна жизнь не только потому, что люди загадили и осквернили ее, но и потому, что самъ человкъ не видитъ смысла жизни, его собственная жизнь нелпа и безсмысленна.
Отсюда естественное отрицаніе города, какъ мста скопленія людей, какъ центра, гд совершается непонятная для героевъ Андреева ‘безсмыслица’, гд стремительный потокъ вчно спшащихъ людей несется къ смерти въ каменныхъ берегахъ, образуемыхъ многоэтажными домами, въ этихъ могилахъ современнаго человчества, гд такъ много людей и нтъ ‘цлаго’, и холодно, и одиноко чувствуетъ себя современный человкъ^
Герой разсказа ‘Городъ’ Петровъ боялся то. рода, особенно днемъ, когда улицы полны народа, онъ чувствовалъ, гуляя по улицамъ, что толща каменныхъ домовъ отдляетъ его отъ широкаго свободнаго поля, гд легко дышетъ подъ солнцемъ свободная земля, и далеко окрестъ видитъ человческое око.
Городъ рисуется Андрееву въ своей огромности и многолюдіи, какъ что-то упорное, непобдимое и равнодушно-жестокое. Онъ давитъ землю тяжестью своихъ огромныхъ многоэтажныхъ домовъ, а боковыя улицы, узкія и кривыя, словно охвачены паническимъ страхомъ и отъ центра стараются убжать въ открытое поле, но не могутъ найти дороги, и путаются, и клубятся какъ зми и перерзаютъ другъ друга, и въ безнадежномъ отчаяніи устремляются назадъ.
И всего ужасне были люди. ‘Ихъ было множество и вс были чужіе’. Каждый человкъ былъ отдльный міръ со своими законами и цлями жизни, со своей особенной радостью и горемъ.
Но рядомъ съ этой особностью каждаго человка, вс они какъ-то похожи другъ на друга. На всхъ въ праздникъ одинаковые фраки и блая манишка, вс шаблонны въ своихъ привычкахъ и мысляхъ, вс въ одной форм. Андреева смущаетъ этотъ шаблонъ, онъ боится потерять въ немъ свое ‘я’, но смущаетъ его и одиночество. Въ ‘Проклятіи звря’ онъ возвращается къ этой тем.
‘Я боюсь города — говоритъ онъ: я люблю пустынное море и лсъ. Моя душа мягка и податлива, и всегда она принимаетъ образъ того мста, гд живетъ, образъ того, что слышитъ она и видитъ.
Въ большомъ город она точно сжимается въ комокъ, протягивается какъ срый коридоръ между глухихъ каменныхъ стнъ. ‘Дверей много, а вы, хода нтъ, такъ кажется моей душ, когда попадетъ она въ городъ, гд въ каменныхъ клткахъ живутъ городскіе люди. Потому что вс эти двери — обманъ. Когда откроешь одну, за ней стоитъ другая, а когда откроешь эту, за ней еще и еще, и сколько бы ни шелъ ты по городу, везд ты увидишь двери и обманутыхъ людей, которые входятъ и выходятъ’ {Ср. ‘Призраки’ и безумца, толкавшагося въ двери.}.
Но, наскучивъ просторомъ полей и моря, Андреевъ временами испытываетъ влеченіе-къ городу. Далекій городъ чаруетъ и манитъ его и зоветъ съ величавымъ укоромъ:
— Глупый человкъ, пересыпающій между пальцами морской песокъ, зачмъ ты стучишь въ дверь, которая замкнута на вки? Посмотри на меня. Разв я не такое же море…
И поэтъ устремляется въ городъ вмст со своей милой.
Море говоритъ ему о вчности, а городъ шумитъ рекламой. Даже на неб вмсто солнца горятъ золотыя, зеленыя, красныя слова: ‘Шоколадъ и какао’,
Но едва попадаетъ онъ въ городъ, какъ начинается реакція. Городъ давитъ его своею шаблонностью, своимъ однообразіемъ во многообразіи. Извощикъ попадается ему No 14,800, номеръ гостиницы 220-ый: онъ подавленъ, смущенъ, ему кажется, что городъ разъединилъ его съ его возлюбленной, ему самому кажется, что онъ не совсмъ тотъ, какимъ хотлось бы ему быть.
На первыхъ порахъ онъ, однако, хочетъ ‘поскоре стать одной изъ этихъ маленькихъ волнъ, умалиться ихъ малостью, умножиться ихъ множествомъ, растворить свое одинокое сумасшедшее я въ однородности всхъ этихъ такихъ же одинокихъ, сумасшедшихъ я, сдлавшихся мы’.
Но одинокое и сумасшедшее ‘я’ не умножается множествомъ, не растетъ, а умаляется и начинаетъ у автора совсмъ исчезать. Авторъ въ ужас замчаетъ, что вс одинаковы, и его ‘я’ трудно отличить отъ ‘я’ другихъ жителей города. Какъ и другіе, онъ покупаетъ всякую дрянь въ магазинахъ, какъ и вс, завтракаетъ и обдаетъ въ ресторанахъ, и его поражаетъ многотысячная толпа, поглощающая кушанья, какъ и вс, онъ заражается чувствомъ-торопливости, боязнью опоздать куда-то, чего-то не успть. Онъ купилъ шляпу и тросточку и съ ужасомъ замтилъ, что такія же шляпы и тросточки встрчаются и у другихъ жителей. Дальше еще хуже: къ его мыслямъ какъ-то незамтно прилипаютъ чужія мысли, въ сердце входятъ чужія чувства, даже больше: въ публичной библіотек онъ замчаетъ, что книги, запертыя въ шкафахъ, молчаливыя, сжатыя на полкахъ, дйствуютъ на него, тысячи, умершихъ мозговъ молчаливо предательски вливаютъ въ него свою чуждую жизнь.
Попытка найти спасенье отъ одиночества оказалась неудачной. Единеніе тоже оказалось не благомъ. Поэтъ переживаетъ что-то кошмарное и явно болзненное. Онъ задыхается въ город. Онъ уже усплъ устать отъ его тревогъ и шума. Какъ ‘ типичный неврастеникъ, онъ хочетъ спрятаться подальше отъ его нервной жизни, суеты и скорби. Его трогаетъ и возмущаетъ видъ несчастной собаки, запряженной вмст со старикомъ въ телжку,— потому что ‘вс должны работать’, его приводитъ въ негодованіе и оскорбляетъ гнусный эротоманъ, лишенный въ современныхъ соціальныхъ тискахъ счастья любви, и такъ гнусно подглядывающій чистую любовь поэта и его возлюбленной въ ожиданіи какой-то мерзкой и скотской сцены. Онъ бжитъ въ зоологическій садъ и видитъ, какъ тамъ томятся въ тснот и жар несчастные зври и чувствуетъ, что имъ некуда бжать. Но куда, напримръ, убжитъ тигръ? по желзной дорог съ билетомъ второго класса, съ и чемоданомъ въ лапахъ?
Онъ слышитъ вой тюленя, умиравшаго въ бассейн сада, и ‘сразу похолодвъ отъ не передаваемаго ужаса, понимаетъ, что онъ проклинаетъ’. ‘Стоитъ въ грязной лоханк, по середин огромнаго города и проклинаетъ проклятіемъ звря и городъ этотъ, и людей, и землю, и небо… Онъ не ждалъ отвта, одинокій, умирающій, онъ не искалъ пониманія, онъ проклиналъ въ вка и пространства, бросалъ свой голосъ въ ихъ чудовищную, безумную пустоту. И кажется, что тюлень проклялъ и писателя: ‘За что? разв я виноватъ, что на земл такъ плохо? Когда я родился, земля была такою, и такою же останется, когда я умру. Вдь такъ коротка и безсильна моя жизнь’.
Андреевъ хочетъ проклинать эту жизнь вмст съ звремъ.
— Мы будемъ проклинать вмст.— Кричи, громче кричи! Пусть услышитъ тебя и городъ, и земля, и небо. Кричи объ ужас этой жизни, кричи о смерти. И проклинай, проклинай! И къ твоему проклятію звря я присоединяю мое послднее проклятіе человка.
Такъ кончается разсказъ Андреева.
— Кричи объ опасности, кричи объ ужас этой жизни, кричи о смерти.
Но въ чемъ опасность этой жизни, въ чемъ ужасъ? Почему нужно кричать о смерти? Это не выяснено авторомъ.
Въ городахъ тсно жить и царитъ холодъ, голодъ, рабство. Но и на лон природы царятъ они и, конечно, еще въ большей степени. Какъ чуткій человкъ, авторъ страдаетъ чужимъ страданіемъ, скорбитъ чужой скорбью, но, не обладая ни соціальнымъ воображеніемъ, ни творчествомъ, онъ способенъ только страдать, плакать и кричать объ опасности этой жизни. Отрицая современную жизнь города, авторъ отрицаетъ ее вообще, якобы за уничтоженіе индивидуальности.
Въ город будто-бы теряется индивидуальность, но кто-же виноватъ, что душа автора, по собственному признанію такъ мягка, воспріимчива и пластична. И если на лон природы никто не вліяетъ на его душу, то кто поручится, что эта душа создастъ и въ своей индивидуалистической обособленности сколько нибудь замтныя цнности? И на лоно природы она принесетъ запасъ идей, захваченныхъ ею у цивилизаціи. Тамъ, на лон природы, она больная, усталая, неврастеничная отдохнетъ отъ тревогъ, шума и сердце раздираюющихъ впечатлній. Но это собственно говоря не на лон природы, а на дач, на которую устремляется горожанинъ на извстный срокъ для отдыха и перемны впечатлній. А жить дйствительно на лон природы — не отдыхъ, а еще боле тяжелый подвигъ, полный испытаній, тревогъ Игоря…
Авторъ жалуется, что городъ стираетъ индивидуальность, между тмъ только въ город и зародилась и могла вырости и развиться идея индивидуализма. Деревня исконно жила родовымъ, общиннымъ началомъ. Не всякій человкъ, конечно, можетъ быть ярко индивидуаленъ. Тотъ, чья индивидуальность легко поглощается сходными фасонами шляпы или тросточки, просто по природ мало индивидуальный человкъ — слишкомъ у него ‘мягкая и податливая душа’…
И Ньютонъ, и пшютъ могутъ одваться у одного портного и покупать трость въ одномъ и томъ же магазин, но пшютъ никогда не станетъ Ньютономъ, а этотъ послдній все-же останется при своихъ міровыхъ открытіяхъ.
Подъ вншнимъ однообразіемъ именно городъ роститъ и лелетъ сильную индивидуальность.
Но нтъ мста въ город, и не только въ немъ, а вообще въ человческомъ обществ больнымъ, растеряннымъ, уставшимъ людямъ, плывущимъ безъ руля и втрилъ въ поток жизни, не знающимъ, что длать, куда идти, чмъ жить.
Въ разсказ есть одна превосходная лирическая страничка, которая могла бы дать отвтъ автору на его ламентаціи, недоумнія и проклятія.
Онъ сидитъ въ парк и съ нимъ та, которую онъ любитъ больше всего на свт.
— Я люблю тебя.
— ‘Я люблю тебя’.
‘И сказавъ эти священныя слова, говоритъ авторъ, и услышавъ этотъ священный отвтъ,— я люблю тебя,— вдругъ почувствовалъ я и величіе, и тайну, и грозное могущество нашей человческой любви. И почувствовалъ я, что еще не борясь, еще отступая и падая, и плача, я уже побдилъ невдомаго врага тмъ, что громко сказалъ въ эту лунную ночь:
— Я люблю тебя.
Всесильная любовь, расширенная и распространенная на всхъ, освобождая отъ гнета одиночества и эгоизма, одна можетъ побороть ужасы жизни, преодолть ея опасности и опираясь на разумъ и объективную необходимость лучшаго строительства жизни, побдить зло, насиліе, рабство,— побдить навсегда, а громкія проклятія и нервныя всхлипыванія ничего не измнятъ, они изъ области болзни и слабости — духовной и физической.

XIV.
Формула желзной ршетки.
(Второе покушеніе на Голгоу.)
‘Мои записки’.— Саркастическій характеръ ‘Записокъ’.— Осмяніе идеи прогресса.— Восхваленіе совершенствъ тюрьмы.— Удары, наносимые Христу.— Нтъ полноты жертвы. Картина Рибейры.— Второе покушеніе на Голгоу произведено.— Великое отчаяніе, призрачность правды и лжи, жизни и смерти. Все призрачно.

Въ драм ‘Савва’ сестра спрашиваетъ брата-анархиста,— неужели онъ все отрицаетъ, все хочетъ разрушить, даже Голгоу, это святое преданіе, которому молятся люди.
‘Неужели, говоритъ она, ты покусишься даже на Христа? Вдь, подумай (съ ужасомъ), уничтожить Голгоу! Самое свтлое, что было на земл. Пусть ты не вришь въ Христа, но если въ теб есть хоть капля благородства, ты долженъ уважать Его, чтить Его благородную память — вдь Онъ же былъ несчастенъ, вдь Онъ же былъ распятъ — распятъ, Савва, ты молчишь?’
Савва:— молчу.
Но Савва молчалъ только до поры до времени, въ душ у него уже зрла мысль о новомъ ‘сокрушительномъ’ удар, онъ выжидалъ только момента, когда окажется удобнымъ подложить свой анархическій динамитъ и подъ эту святыню человчества. Этотъ моментъ наступилъ и для Андреева, и передъ нами новая его повсть — ‘Мои Записки’, которая производитъ прямо гнетущее впечатлніе. Что-то мрачное, полное затаеннаго сарказма, по временамъ даже прямо издвательство чувствуется въ этомъ произведеніи Андреева {Объ этомъ разсказ Андреева чит. К. И. Арабажинъ Формула желзной ршетки. ‘Міръ’ 1909 No 4. В. Боцяновскій. ‘Русь’. М. Морозовъ. (‘Вершины’ Спб. 1909).}.
Передъ нами обычный образецъ андреевскаго творчества,— сочетаніе реализма съ кошмарами, правды жизни съ философской и поэтической фантастикой.
Герой разсказа осужденъ на вчную тюрьму, ‘свободными глазами взглянулъ онъ на міръ сквозь ршетчатое окно своей темницы и открылъ въ мір великую цлесообразность, гармонію и красоту’.
Изъ всего дальнйшаго мы видимъ, однако, что эти гармонія и красота кажутся таковыми несчастному уроду, запертому на замокъ и возлюбившему свое невольное одиночество. Какъ и вс герои Андреева, и авторъ записокъ — поклонникъ одиночества, которое дано человку передъ другими тварями, какъ преимущество, дабы оградить отъ чужого взора святыя тайны души. ‘Только та тварь, что одинока, обладаетъ лицомъ, и морда вмсто лица у тхъ тварей, что не знаютъ великаго благодатнаго одиночества души’.
Чтобы не чувствовать тоски одиночества и лишенія свободы, авторъ записокъ идетъ на путь искусственнаго удовлетворенія своей половой потребности, при чемъ предается любовнымъ ‘восторгамъ’, вызывая въ памяти образъ любимой и когда-то покинувшей его двушки.
Правильное пользованіе доступными ‘экстазами’ и тюремная жизнь дйствуютъ на героя повсти самымъ благотворнымъ образомъ: онъ пополнлъ и поздоровлъ, сознаніе невозможности бгства разъ навсегда погасило мучительную тревогу и освободило умъ отъ рабства. Онъ благодаритъ неизвстнаго творца за солидность тюремной постройки, которая кажется ему верхомъ цлесообразности и вызываетъ восторгъ своей законченностью. Узнику ясно, что стны, окружающія его со всхъ сторонъ, непроницаемы, и ему начинаетъ казаться, что желзная ршетка, сквозь которую онъ видитъ голубое небо, прямо таки необходима въ цляхъ эстетики. Голубое ярче вырисовывается въ черныхъ квадратахъ желзныхъ прутьевъ.
Придя къ убжденію, что все въ тюрьм устроено премудро и цлесообразно, узникъ, не спша, занимается улучшеніемъ деталей своей тюремной каторги. Это онъ выдумалъ особенное окошечко — ‘глазокъ’ для двери, въ которое глядитъ за узниками тюремщикъ. А чего не успетъ ч сдлать на пути усовершенствованія нашъ узникъ, то сдлаетъ еще кто-нибудь другой, за нимъ третій и такъ ‘постепенно движется человчество въ совмстной дружной работ къ осуществленію великихъ завтовъ разума и строгихъ предначертаній неумолимой справедливости’…— Андреевъ ясно издвается здсь надъ тми, кто вритъ въ прогрессъ человчества и дружную работу на его пользу. Человку нужна только хорошая тюрьма!
Оставивъ вс сомннія и утвердившись въ незыблемости ‘формулы желзной ршетки’, узникъ постепенно освобождается отъ всхъ волненій, исканій и тревогъ. Онъ становится любимцемъ и довреннымъ лицомъ начальника тюрьмы, онъ беретъ на себя обязанности увщателя и наконецъ проповдника новаго ученія.
Его проповдь вдохновенна, полна увлеченія и приводитъ въ экстазъ многочисленныхъ слушателей. Онъ говоритъ убжденно, пророчески, точно возвщая евангельскія истины: ‘Я знаю истину,— говоритъ онъ:— я постигъ міръ! Я открылъ великое начало цлесообразности. Я разгадалъ священную формулу желзной ршетки. Я требую отъ васъ: поклянитесь мн на холодномъ желз ея квадратовъ, что отнын безъ стыда и страха вы исповдаете мн вс дла ваши, вс ваши ошибки и сомннія, вс тайные помыслы души.
И восторженные поклонники кричатъ:— Клянемся! клянемся! клянемся! Спаси насъ! Открой намъ всю правду. Возьми на себя наши грхи! Спаси насъ.
Пародія переходитъ вс границы мистификаціи и касается уже самыхъ интимныхъ, самыхъ святыхъ сторонъ человческой души — ея врованій, ея идеаловъ…
Впрочемъ, въ другомъ мст авторъ записокъ свидтельствуетъ, что, не признавая ‘ни чудесъ, ни божественности того, кто справедливо именуется Спасителемъ, онъ… съ глубочайшимъ уваженіемъ… относится къ Его личности и безгранично чтитъ Его заслуги передъ человчествомъ’.
Авторъ записокъ окончательно укрпляется въ убжденіи, что тюрьма есть нормальное и неизбжное условіе человческой жизни, и выражаетъ это убжденіе съ религіозной горячностью и въ формулахъ религіозной фразеологіи: ‘врую и исповдую, что тюрьма наша безсмертна!’
Поэтому, когда автора-узника освободили изъ тюрьмы раньше срока, онъ чувствуетъ себя отвратительно. Его поражаетъ безуміе широко открытыхъ, ничмъ не защищенныхъ оконъ, въ которыя свободно вливается безконечность, и онъ хочетъ всхъ убдить, что свободы нтъ и не нужно, и что счастье — въ мудрой подчиненности цлесообразнымъ и строгимъ велніямъ рока.
И вотъ покорный великой формул желзной ршетки, герой повсти Андреева строитъ себ на свои средства одинокую келью — тюрьму, нанимаетъ тюремщика и требуетъ отъ него точнаго соблюденія по отношенію къ себ всхъ строгостей тюремнаго режима.
Такова схема этой удивительной повсти Андреева, саркастической тонъ которой не подлежитъ сомннію. Можно подумать, что Андреевъ даетъ намъ пародію на монастырскіе идеалы. Но въ текст его произведенія разбросано много мыслей, которыя не даютъ намъ права видть въ немъ простую пародію на монашество. Андреевъ ищетъ глубинъ, хочетъ потрясать и ужаснуть безбрежностью отчаянія, неврія, отрицанія.
Что для него страданія Христа! Велика, конечно, Голгоа, но… ‘слишкомъ почтенна и радостна, и нтъ въ ней одного маленькаго, но очень интереснаго штришка — ‘ужаса безцльности’. Да, Христосъ врилъ въ результаты, въ благія послдствія своего великаго подвига. Андреевскій герой — не вритъ. Забывая все раньше сказанное имъ о цлесообразности тюрьмы, онъ теперь утверждаетъ обратное. Все^ безцльно, какъ т рисунки, которые длалъ художникъ-узникъ на грифельной доск, стирая ежедневно предыдущій, чтобы начать на ней новый. И авторъ записокъ спшитъ уничтожить въ душ художника остатокъ иллюзій, однимъ энергическимъ ударомъ разбивая грифельную доску,— источникъ и опору этихъ иллюзій.
Какъ и въ прежнихъ своихъ произведеніяхъ, Андреевъ заставляетъ своего одинокаго героя искать и не находить правду. Передъ лицомъ голодной вчности, поджидающей одинокаго человка, жалки и правда, и ложь жизни.
Изначальный хаосъ извчно борется съ жаднымъ стремленіемъ къ порядку и гармоніи. Извчная ложь въ вчной борьб съ безсмертной правдой, и ложь переходитъ въ правду, а правда — въ ложь.
Дьяволъ искусно смшалъ карты въ игр жизни и. какъ шуллеръ, одинъ и знаетъ свою маленькую шуллерскую правду, правду о накрапленныхъ костяхъ, фальшивыхъ дамахъ и столь же фальшивыхъ короляхъ!’ Никто не знаетъ правды. Всюду обманъ. Лжетъ даже лицо. Оно лжетъ даже тогда, когда хочетъ сказать правду.
Оно — фальшивая маска! Это старый мотивъ разсказа ‘Маска’, который поздне будетъ подробно разработанъ въ пьес ‘Черныя маски’, намченной уже въ ‘Запискахъ’. Нтъ ничего хуже человческаго лица — даже крича о правд, оно лжетъ. Даже лицу Христа герой Андреева не хочетъ врить: на одной картин Рибейра въ Испаніи оно показалось ему лицомъ величайшаго преступника, томимаго величайшими неслыханными раскаяніями по поводу совершеннаго имъ преступленія.
И узнику Андреева кажется, что преступленіе дйствительно было: онъ сильно подозрваетъ Христа въ томъ, что онъ пошелъ на искушенія діавола въ пустын и не отрекся отъ него, а продалъ себя діаволу и поклонился ему.
‘Кто знаетъ тайны Іисусова сердца!’
Долго и хитро подбирался Андреевъ-Савва къ Христу, и вотъ теперь ударъ нанесенъ, Голгоа разрушена… Іуда — не Іуда, Христосъ — не Христосъ, и, утвердивъ Великое отчаяніе, на мст дорогихъ святынь, Андреевъ спшитъ уврить насъ, что и отъ отчаянія нтъ спасенія, нтъ выхода.
Художникъ-узникъ лишилъ себя жизни, понявъ что вс его рисунки на грифельной доск безсмысленны и безцльны. На минуту и автору записокъ показалось, что смерть — освобожденіе отъ тюрьмы, но это показалось ему только на минуту. Авторъ записокъ ставитъ себ вопросъ, что такое смерть, и отвчаетъ: не знаю. Оказывается, что жизнь ставитъ человку, рядъ ловушекъ, обманываетъ его тысячами иллюзій: ‘какъ хитрый рыбакъ, судьба ловитъ человка то на блестящую приманку какой-то правды, то на волосатаго червяка темной лжи, то на призракъ жизни, то на призракъ смерти’.
Еще одинъ и кажется, послдній сокрушительный динамитный взрывъ! На этотъ разъ разрушены и жизнь, и смерть. Оказывается, и то и другое призрачно, и то и другое — иллюзія! Кто сказалъ намъ, что наша тюрьма кончается здсь, что изъ одной тюрьмы мы не попадаемъ въ другую, откуда уже нтъ возможности бжать? ‘Незыблемый всесильный законъ’ властвуетъ какъ надъ тмъ, что мы называемъ смертью, такъ и надъ тмъ, что мы называемъ жизнью — бытіемъ: все случайно, все лживо, все призрачно: призрачна жизнь, призрачна смерть.
И намъ хочется поставить вопросъ, не призракъ ли и самъ Андреевъ, не призрачно ли его творчество. не призрачна ли его философія, не призрачны ли его ужасы и его исканія? Не напоминаетъ ли и самъ Андреевъ своими исканіями того почтеннаго джентльмена, о которомъ авторъ записокъ говоритъ, что въ спутанной дьяволомъ карточной игр онъ одинъ знаетъ свои маленькія правды и только отъ насъ скрываетъ эту правду о своихъ накрапленныхъ и фальшивыхъ дамахъ и столь же фальшивыхъ короляхъ… Не обманъ ли, не призракъ ли, не мистификація — герои Андреева со всми ихъ исканіями?
Что-то сдается, что авторъ просто шутитъ надъ нами я мистифицируетъ насъ… Его ‘записки’ какой-то саркастическій плевокъ жизни.
Разрушительная работа. Саввы-Андреева такъ же безплодна, какъ и работа героя глубоко-художественной драмы ‘Савва’ съ тою только разницею, что анархизмъ дйствія ведетъ къ ршительному и безжалостному, протесту самой жизни, сурово осуждающей и карающей свое отрицаніе. А теоретическія построенія Андреева напоминаютъ рисунки художника-узника грифельнымъ карандашомъ на грифельной доск. Они легко стираются.

XV.
Послдніе удары кумирамъ и очистительный огонь.
‘Любовь къ ближнему’.— ‘Дни нашей жизни’, ‘Анфиса’, ‘Черныя Маски’ — какъ завершеніе пути и гимнъ всеочищающему огню (ignis sanat!).— Символика пьесы.— Литература не собраніе ребусовъ и шарадъ.— Психологическое объясненіе пьесы.— Лоренцо бывшій и Лоренцо вошедшій.— Техническое объясненіе раздвоенія личности.— Вторая картина должна была быть первой.— Драма въ душ герцога Спадары. Душа замокъ, ярко освщенный огнями.— Очистительный огонь, въ которомъ сгораетъ позорное прошлое, и рождается новый человкъ.

Дальше, собственно говоря, итти уже некуда. Все главное въ жизни Андреевымъ низвергнуто. Остается еще рядъ второстепенныхъ ударовъ на устои жизни. Еще нсколько иллюзій, не развянныхъ анализомъ. Нужно и ихъ уничтожить.
Андреевъ пишетъ шуточную драматическую картину съ цлью посрамить и развнчать ‘любовь къ ближнему’. Это развнчаніе носитъ уже вполн фельетонный характеръ. Гд-то въ горахъ расположенъ ресторанъ, и съ высокой скалы возл него сорвался какой то господинъ, но зацпился платьемъ за кустъ и виситъ надъ бездной. Каждую минуту ожидается его паденіе. Отовсюду спшатъ туристы, фотографы, репортеры. Общее волненіе. Ресторанъ хорошо работаетъ, репортеры готовятъ свои отчеты (злая каррикатура на современную печать!), и вдругъ оказывается, что все это придумано ради хорошей работы ресторана. Находчивый содержатель ресторана сговорилъ за сходную цну человка и привязалъ его къ скал крпкими веревками. Теперь публика возмущена разочарованіемъ: она ожидала сильныхъ ощущеній отъ картины паденія, она почти готова требовать: отъ содержателя ресторана, что-бы человкъ, висящій на скал, наконецъ свалился.
Такова любовь къ ближнему…
Второй ударъ направленъ на нашу молодежь. Андреевъ срываетъ съ нея ореолъ обаянія. Она не такъ прекрасна, какъ принято ее изображать. Дряхлая, лнивая, безвольная, она не уметъ работать, не способна бороться со зломъ. Она много пьетъ и при столкновеніи со зломъ много хнычетъ, а потомъ снова пьетъ — уже съ горя!
Такова компанія студентовъ въ пьес ‘Дни нашей жизни’. Студентъ Онуфрій — неисправимый и’ убжденный алкоголикъ. Душа-человкъ, весьма распашку, добрый ‘товарищъ’. Онъ радъ пить со всякимъ, тщетно мечтаетъ онъ. о комнат въ тихомъ семейств. Едва найдетъ, какъ тотчасъ-же наскандалитъ въ пьяномъ вид и его честью просятъ убраться вонъ, такъ за два года ему еще не удалось распаковать ящики съ книгами, чтобы начать заниматься наукой.
Еще противне другой студентъ Глуховцевъ. Онъ влюбленъ въ молодую двушку Ольгу Николаевну, окончившую институтъ, которой торгуетъ ея мать. Но онъ не уметъ вырвать ее изъ омута, хнычетъ, говоритъ оскорбительныя рчи несчастной двушк и кончаетъ тмъ, что напивается вмст съ Онуфріемъ, на деньги новаго постителя двушки офицера, только что пріхавшаго въ Москву изъ провинціи ‘за просвщеніемъ и культурой’.
Вс дряблы, жалки, ничтожны и неизбжно опускаются на дно.
Но если выводы и общій тонъ этой пьесы и пессимистичны до чрезвычайности — въ обычномъ для Андреева дух, то зато въ художественномъ отношеніи эта пьеса написана очень талантливо, съ большимъ юморомъ и знаніемъ быта публики московскихъ меблированныхъ комнатъ.
Прекрасно обрисована мамаша, продающая свою дочь. Очень характерны силуэты пьянствующихъ студентовъ, изображенныхъ не безъ внутренней къ нимъ симпатіи самаго автора. Прямо типична, фигура забулдыги офицера, наивнаго и милаго малаго, жаждущаго просвщеннаго общества студентовъ. Это одинъ изъ наиболе удавшихся я вполн законченныхъ образовъ въ творчеств Андреева. Этой именно фигур пьеса обязана тмъ огромнымъ успхомъ, которымъ она пользовалась на театрахъ всей Россіи.
Въ общемъ это самое непретенціозное изъ всхъ произведеній Андреева за много лтъ и въ немъ Андреевъ выказалъ себя прекраснымъ художникомъ и знатокомъ быта. Когда онъ покидаетъ свои ужасы и превращается въ умнаго и, слегка насмшливаго наблюдателя жизни, ему не чужды и лукавый юморъ, и тонкая иронія, и все мастерство необходимой для творчества техники.
Но Андреева фатально тянетъ въ область кошмаровъ и трагическихъ ужасовъ, ему хочется взобраться на высоты отвлеченной философіи и оттуда возвстить міру какіе то ужасы, отъ которыхъ стынетъ кровь въ жилахъ и не хочется больше жить.
И сквозь эти ужасы невольно просвчиваетъ для насъ тонкая улыбка ироніи и весьма недвусмысленная насмшка юмора,— словно передъ нами умлый престидижитаторъ, фокусникъ, который хорошо знаетъ вс маленькія тайны своихъ накрашенныхъ картъ и только намренно пугаетъ обывателя.

II.

Сюда-же, къ бытовымъ пьесамъ послдняго періода нужно отнести и ‘Анфису, написанную Андреевымъ одновременно съ ‘Анатемой’.
Леонидъ Андреевъ спускается здсь съ высотъ, куда унеслась его мысль въ ‘Анатэм’, на землю и даетъ намъ пьесу съ чертами Карамазовщины, но въ стил moderne.
Героя пьесы, Костомарова, любятъ три сестры. Изъ нихъ одна, Александра, замужемъ за Костомаровымъ, иметъ отъ него дочь, ожидаетъ еще ребенка. Вторая сестра Анфиса, вдова, демоническая натура, длается любовницей мужа своей сестры, а третья сестра, еще. подростокъ-гимназистка, собирается стать любовницей,
Пьеса написана, повидимому, слишкомъ поспшно и характеры не разработаны, а только намчены. Въ дйствіи они не вырисовываются, и зрителю только остается догадываться, почему дйствующія лица ведутъ себя такъ, а не иначе, почему бранятся, кричатъ, волнуются, говорятъ другъ другу оскорбительныя рчи.
Неясенъ прежде всего герой этой пьесы — Костомаровъ. Повидимому, онъ задуманъ сильнымъ, безжалостнымъ человкомъ, стоящимъ выше морали и другихъ ‘предразсудковъ’. Онъ идетъ на встрчу всякой атак чувственности легко и просто. Никакихъ угрызеній совсти, колебаній, сомнній. Это, пожалуй, Керженцовъ изъ ‘Мысли’,— съ нкоторыми чертами человка-звря’ изъ ‘Бездны’ и разсказа ‘Въ туман’. Женщинъ онъ презираетъ и полагаетъ, что ихъ не слдовало бы даже крестить. Со своими любовницами онъ не церемонится. ‘Ты мн не нужна’ — говоритъ онъ Анфис съ большой душевной черствостью. Можно догадываться, что отношенія его и Анфисы не чужды сильныхъ схватокъ двухъ независимыхъ и самостоятельныхъ натуръ. Анфиса не разъ оскорбляетъ любовника, а потомъ ползаетъ передъ нимъ на колняхъ. Любитъ и, чувствуя свое безсиліе, ненавидитъ. Ненавидитъ и оскорбляетъ Анфису по временамъ и Костомаровъ. Очень сильная сцена между двумя одинаково неуступчивыми характерами происходитъ во второмъ акт, когда Костомаровъ хватаетъ за руку безсильную въ своей ненависти Анфису и, глядя ей въ глаза, сравниваетъ ее со змей, которой онъ когда-то перебилъ хребетъ, а она глядла ему въ глаза взорами полными ненависти.
Костомаровъ презираетъ Анфису, потому что она оказалась такой же женщиной, какъ и другія. Она обманула его. Говорила о своей гордости, а она вовсе не горда, о своемъ человческомъ достоинств, а унижалась, о своей смлости, а не сметъ открыто и при всхъ сказать ему, что онъ подлецъ.
За ужиномъ на крестинахъ Костомаровъ грубо и пошло издвается надъ Анфисой и получаетъ подлеца. Во время общаго переполоха Анфиса заявляетъ присутствующимъ о своей любовной связи съ Костомаровымъ, повергая въ благочестивое негодованіе своихъ родителей изъ купеческаго званія.
Этотъ ‘героизмъ’ Анфисы, напоминающій скоре истерическій припадокъ, приводитъ въ восторгъ Костомарова и онъ гонитъ всхъ ‘къ чорту’ и вновь хочетъ жить только съ одной Анфисой. Сборы къ отъзду въ Петербургъ прерываются приходомъ третьей сестрыподростка, которая объявляетъ Костомарову, что любитъ его и хочетъ принадлежать ему. Костомаровъ не прочь и отъ новой любви, но разговоръ подслушанъ Анфисой. Она ршается отомстить Костомарову и подноситъ ему въ рюмк ликера ціанистый кали. Костомаровъ, видимо уже уставшій жить, почти сознательно принимаетъ ядъ и тмъ кончаетъ свое безпутное существованіе.
Изъ пьесы совсмъ не видно, что за человкъ Костомаровъ: каковы его отношенія въ жизни, общественнымъ вопросамъ, людямъ. Фигура очень не дорисованная. Не то обыкновенный распутникъ-неврастеникъ, не знающій удержу своей чувственности, не то россійскій ‘сверхъ-человкъ’.
Также неясна и фигура ‘инфернальной’ женщины Анфисы, оказавшейся просто распутной дамой.
Бытовой характеръ пьесы нарушается вторженіемъ неяснаго символа въ образ старухи — бабушки, которая все видитъ и слышитъ, но притворяется не видящей и не слышащей. Нчто врод Времени-звонаря, уставшаго отъ жизни,— изъ ‘Царя-Голода’ или ‘Праматери’ Грильпарцера. Или быть можетъ это жалкая пародія на Нкоего въ сромъ? Этотъ символическій образъ, какъ то назойливо протискивающійся къ нашему вниманію, совсмъ не вяжется съ реально-бытовымъ характеромъ всей пьесы и является данью обычнымъ слабостямъ автора, падкаго на мистическій и символическій и всякіе иные туманы. При всхъ своихъ недостаткахъ и незаконченности пьеса не безъ достоинствъ. Она написана прекраснымъ языкомъ, съ обычнымъ андреевскимъ темпераментомъ. Нкоторыя сцены хорошо задуманы. Прекрасно написана упомянутая выше сцена со ‘змей’, тонко и художественно проведена сцена между двумя сестрами, сначала между Александрой, женой Костомарова, и Анфисой, а потомъ этой послдней и младшей сестрой. Выдержанные и продуманные образы сестеръ — Александры и Нины. Много и ненужныхъ персонажей. Пьеса слаба потому, что неясна ея цль: ни опредленной общей идеи, ни интереснаго психологическаго анализа.
Поражаетъ безучастное отношеніе автора къ подвигамъ Костомарова. Что говоритъ нравственное чувство автора, остается неизвстнымъ.
Любовь сестеръ къ одному и тому же лицу — сюжетъ не новый. Онъ разрабатывается Ибсеномъ въ Габріел Воркман, въ Катилин, въ госпож Унгеръ изъ Эстрота, но какая громадная разница въ трактовк, и, къ сожалнію, не въ пользу русскаго автора.

II.

Послднимъ произведеніемъ, завершающимъ циклъ анархическихъ взрывовъ Саввы-Андреева является пьеса ‘Черныя Маски’. Она-же какъ будто предвщаетъ и выходы, указываетъ просвты.
Объ этой пьес сложилась довольно большая литература {Обратимъ вниманіе на серьезную статью М. В. Морозова: ‘Ужасъ безцльности’, Вершины. Спб., а также г. Рдька въ ‘Рус. Богатств’, 1909. No 10.}, о ней много спорили въ литературныхъ кружкахъ и въ сред молодежи, но успха на сцен она не имла, и ея загадочный символизмъ остался для многихъ невыясненнымъ. Да по существу и не можетъ быть выясненъ, какъ неясный и для самого автора.
Мы ршительно протестуемъ противъ превращенія литературной критики въ разгадку новыхъ ребусовъ и шарадъ, именуемыхъ символами.
Литература не собраніе шарадъ и ребусовъ. Ея задачи и интересы совершенно иные. Она вліяетъ на насъ своими образами, и чмъ жизненне образъ, тмъ естественне и понятне и символическій смыслъ образа. Художественный символъ и реальный образъ не отдлимы одинъ отъ другого. А когда символъ не опирается на ясный для самого художника реальный образъ, то и самъ онъ перестаетъ быть яснымъ, такъ что и художникъ не съуметъ его намъ объяснить.
Въ ‘Черныхъ Маскахъ’ такихъ невыношенныхъ образовъ и неясныхъ символовъ очень много. Въ этой пьес много чисто бредовой фантастики.
Въ самомъ дл, что представлялось самому автору въ образ такой маски:
— Мотается на длинныхъ ногахъ что-то срое, безпомощное, кашляетъ и стонетъ.
Или:
Подползаетъ нчто многорукое, многоногое, лишенное образа и формы.
Если это ‘нчто’ лишено и образа и формы, то какъ-же его представить.
А вотъ передъ нами — уродливое и странное существо похожее на ожившую частицу мрака.
Извольте представить, ожившую частицу мрака’.
Ясно, что мы имемъ дло съ неопредленными бредовыми ощущеніями.
Для насъ не ясны не только образы, но и звуки.
Такъ напримръ музыка напоминаетъ Андрееву ту мелодію, которую исполняютъ въ аду на ‘маскарадной свадьб Сатаны’.
Откуда узналъ авторъ эту мелодію, исполняемую на свадьб, да еще маскарадной свадьб Сатаны въ аду — мы не знаемъ. И когда онъ усплъ сойти въ мрачный адъ — неизвстно. Герой его повсти ‘Елеазаръ’ былъ тамъ три дня, но никому не повдалъ о томъ, что видлъ, а тмъ боле о томъ, что слышалъ. Художникъ очевидно заглянулъ въ его глаза и тамъ не только увидлъ, но и услышалъ тайны сатанинской музыки…
Есть еще у него маски — лохматыя и черныя съ низу до самой головы, похожія не то на орангутанговъ, не то на т чудовищныя, мохнатыя наскомыя, что ночью прилетаютъ на огонь.
Это покрайней мр понятно: замокъ освщенъ тысячами огней, и къ нимъ потянулась ночь со всми своими обитателями, которые летятъ къ свту, какъ наскомыя и бабочки къ огню лампы. Жизненный образъ легъ въ основу этого фантастическаго замысла.
Фантастика и символика — самая слабая сторона ‘Черныхъ масокъ’.
Много недоумній вызвала и вторая картина, гд оказывается два Лоренцо, герцога Спадары. Лоренцо — раздвоился и одинъ изъ нихъ ранилъ на смерть другого. Тутъ догадкамъ и самымъ глубокомысленнымъ объясненіямъ не было конца.
Между тмъ намъ кажется, что психологическій смыслъ пьесы совершенно ясенъ, лишь стоитъ сдлать одно неожиданное, но весьма возможное предположеніе. Дло вотъ въ чемъ.
Мотивъ пьесы Андреева старый. На лиц человческомъ всегда маска. Сквозь, маску не видно настоящаго человка и его истинныхъ чувствъ (Ср. разсказъ ‘Смхъ’). Въ ‘Моихъ запискахъ’ этотъ мотивъ вновь повторяется. Человческое лицо всегда маска, оно лжетъ даже тогда, когда человкъ хотлъ бы сказать правду.
Вотъ этотъ мотивъ и легъ въ основаніе темы новой пьесы ‘Черная маска’.
Прекрасный герцогъ Спадары, Лоренцо, честный, открытый, благородный рыцарь Св. Духа наивный и доврчивый, врящій въ людей и добро,— однажды былъ пораженъ въ сердце ужаснымъ ударомъ: въ библіотек своего замка онъ нашелъ документы, которые явно свидтельствовали, что на земл царитъ обманъ и ложь.
Его родная мать, передъ которой онъ преклонялся, какъ передъ святой, оказалась въ противоестественной связи съ грязнымъ, и пьянымъ конюхомъ и имла отъ него ребенка. И связь, эта имла мсто какъ разъ въ то время, когда ея мужъ былъ въ Палестин и бился за гробъ Господень.
Что-же истинно на земл? Кому-же врить, если даже родная мать, почти, святая,— оказалась вроломной обманщицей.
Какъ вс люди честные и прямолинейные, Лоренцо изъ одной крайности впадаетъ въ противоположную: прежде онъ доврялъ всмъ, теперь онъ никому не будетъ доврять, теперь ему вс люди покажутся обманщиками, вс въ маскахъ, и даже любимая жена Франческа.
Таковъ Лоренцо съ той минуты, когда онъ узналъ ужасную тайну своей обожаемой матери. Но вотъ вопросъ: когда онъ это узналъ: по пьес выходитъ такъ, что только во второй картин.
Намъ кажется, что эту вторую картину нужно считать повремени первой. Она предшествуетъ маскараду, должна ему предшествовать.
Правда это нарушаетъ обычную послдовательность во времени, до сихъ поръ соблюдаемую въ драмахъ. Но обязательна-ли эта послдовательность? Въ пьес ‘Сумерки’ г. Радзивиловичъ попробовалъ нарушить ее и далъ намъ нсколько сценъ, которыя хронологически иногда предшествовали шедшимъ на сцен раньше. Этотъ совершенно новый пріемъ въ драм былъ примненъ у него чрезвычайно удачно и ходу дйствія не мшалъ?
Вотъ такой пріемъ нужно признать примненнымъ и къ ‘Чернымъ маскамъ’ и считать вторую картину какъ бы первой. Тогда понятно раздвоеніе Лоренцо. Бывшій Лоренцо, наивный и доврчивый, прочитавъ документы, погибъ. Его мсто занялъ новый Лоренцо, никому не довряющій. Онъ самъ убилъ въ себ стараго Лоренцо и остался жить съ раной въ груди, такъ неожиданно нанесенной тайнами библіотеки, и съ сердцемъ, въ которое впилась змя сомнній и недоврія.
И тогда началась внутренняя работа души. Новый Лоренцо оглянулся на свое прошлое и убдился, что его не за что было любить: ради охоты топталъ онъ поселянъ, его управляющій тоже грабилъ ихъ, не одна крестьянская двушка стала жертвой его сладострастія: онъ любилъ срывать васильки по крестьянскимъ полямъ.
И захотлъ герцогъ Лоренцо освтить замокъ своей души, и далеко побжали тни и еще темне вернулись назадъ, и ночь надвинулась надъ замкомъ, и чудовища души хлынули толпой на огонекъ.
И умеръ смхъ въ замк, и нтъ въ немъ веселья и радости. И ходитъ мрачный Лоренцо, окруженный масками, самъ въ маск.
Но ярче разгорается огонь въ его душ. Огонь воодушевленія, экстаза! И онъ ждетъ, что придетъ тотъ, кто самъ огонь,— его свтлые волосы — клубы золотистаго дыма. Его голосъ — ревъ бурнаго пламени, пожирающаго камень. Его божественный лишь — огонь и пламя и лучезарный, безбрежный свтъ.
Синьоры никогда не видали еще такой маски.
И вотъ весь замокъ уже въ огн, томъ всеочищающемъ огн, о которомъ мечталъ еще Савва.
Ignis sanat.
Сгорятъ въ немъ вс лживыя маски, вс страданія, вс преступленія, вс предразсудки, и останется чистая душа, раскрытая для новой жизни.
И Лоренцо привтствуетъ освободительный и очистительный огонь, какъ рыцарь Духа Святаго, и увряетъ, что теперь:
— У Лоренцо, герцога Спадары нтъ въ сердц змй!
Очищеніе совершилось. Старое сожжено. Должна настать новая жизнь. Человкъ отъ всего отршился, всё сжегъ, отказался отъ маски, отъ тсноты духовной и рабства, онъ озарилъ всеочищающимъ свтомъ свою душу. Изъ пепла пожара возродится онъ къ счастливой и свободной жизни.
Такова въ общихъ чертахъ идея ‘Черныхъ масокъ’. Какъ драма она плохо расчитана на условія сцены и едва-ли могла бы быть поставлена съ успхомъ. Замыслы автора не вылились въ опредленныя формы и очертанія, и сценическое воспроизведеніе этихъ замысловъ почти невозможно. Лучшая сцена — у гроба бывшаго Лоренца, около котораго стоялъ новый Лоренцо и слушаетъ, что говорятъ о немъ слуги, поселяне, его собственная жена и др. Его настроенія особенно ярко выражены въ бесд съ женой.

XVI.
Андреевъ о смысл жизни и ницшеанство.
Исканія смысла жизни.— Возможные отвты на вопросъ о смысл жизни.— Соціальная вра въ прогрессъ человчества.— Соціальный инстинктъ и его вліяніе на разршеніе ‘проклятыхъ вопросовъ’.— Теорія имманентнаго субъективизма.— Личность и человчество.— Сегодня и завтра въ жизни человка.— Куда ведетъ теорія имманентнаго субъективизма.— Полнота личнаго бытія и общественность.— Одинокій въ исканіяхъ смысла жизни — у Андреева.— Иллюзіи и разочарованія.— Человкъ-самоцль и человкъ, какъ средство для счастья будущихъ поколній.— Разнообразные отвты героевъ Андреева.— Савва и Сергй Николаевичъ.— Безхитростныя радости бытія.— Кто побдитъ? Элементы ницшеанства въ произведеніяхъ Андреева.— Сверхъ-человкъ Андреева въ отличіе отъ сверхъ-человка Ницше.— Русскія черты ницшеанства Андрева.— Превращеніе духа въ верблюда и льва.— Послднее превращеніе,— Любовь къ дальнему.— ‘Бунтъ’.— Разхожденіе Андреева съ Ницше.

Весь длинный путь разрушенія предпринятъ былъ Андреевымъ потому, что его волновалъ вопросъ: есть-ли правда на земл, есть-ли смыслъ въ человческой жизни.
Этотъ вопросъ о смысл жизни и проходитъ черезъ вс его произведенія, мучитъ и волнуетъ его героевъ.
Исканіе смысла жизни присуще человку. Ему нужно дльное міровоззрніе, которое устанавливало бы разумную связь между нимъ, человкомъ, и природой, между прошлымъ, настоящимъ и будущимъ.
Почему существуетъ зло, несчастье? Есть-ли міровая гармонія или ея нтъ. Если жизнь — благо, то зачмъ смерть, которая является прекращеніемъ и отрицаніемъ блага?
Какъ оправдать зло, проявляющееся на земл даже чаще, чмъ добро?
И если есть Богъ, какъ объяснить то, что онъ допускаетъ величайшую несправедливость на земл допускаетъ напримръ страданія и гибель неповинныхъ дтей?
Если Богъ всесиленъ и допускаетъ зло, то Онъ не благъ.
Если Богъ благъ, а все таки терпитъ зло, то Онъ не всесиленъ. Если Богъ и благъ, и всесиленъ, то зла нтъ, все, что совершается есть добро.
Если мы при всемъ томъ утверждаемъ, что есть зло и его никакими высшими соображеніями нельзя оправдать, т. е. превратить въ добро,— то нтъ Бога и нтъ смысла въ семъ мір.
А если наша жизнь — рядъ безсмысленныхъ случайностей, то какой же смыслъ жить?
Нтъ религій, нтъ философской системы, которая не давала бы объясненій на эти вопросы.
Но на нихъ могутъ быть разные отвты.
Первый, это вра въ объективную цлесообразность міра.
Такова точка зрнія шеллингіанской и гегельянской философіи.
Она дала основанія и мистическимъ теоріямъ прогресса.
Сюда нужно отнести вс разъясненія традиціонныхъ религіозныхъ системъ съ ученіемъ о грх, искупленіи, покаяніи и будущемъ ра.
Хотя, правду говоря, съ этой идеей рая и конечной гармоніи плохо мирится признаніе существованія вчной геенны огненной.
Сюда нужно отнести и ученіе моралистовъ съ ихъ врой въ грядущее торжество добра, любви, вчной морали. Къ сторонникамъ объективной цлесообразности относятся и приверженцы позитивной теоріи прогресса съ ея господствующимъ теперь ученіемъ діалектическаго (экономическаго) матеріализма.
Второй отвтъ опирается на полномъ отрицаніи объективныхъ цлей бытія и признаніи имманентнаго субъективизма. Человкъ — самоцль. Смыслъ жизни въ полнот, широт, интенсивности бытія.
Сюда нужно отнести и имманентный субъективизмъ съ ярко выраженнымъ чувствомъ соціальности, и иманентный субъективизмъ ярко индивидуалистическаго характера, который вырождается въ узкій гедонизмъ, въ эвдемонизмъ и находитъ свою смерть въ нигилизм и теоріяхъ жвачнаго, звринаго ницшеанства.
Въ наши дни изъ позитивныхъ теорій объективной цлесообразности наиболе ярко и сильно выражена теорія объективныхъ необходимостей экономическаго и соціальнаго прогресса, опирающаяся на ту идею, что человкъ животное общественное, что соціальные инстинкты присущи его личности, и потому осуществленіе ихъ составляетъ потребность личности. Отсюда вытекаетъ вра въ грядущіе успхи человчества, въ постепенное устраненіе соціальнаго зла и посильное торжество человка надъ физическими бдствіями, случаемъ, болзнями и даже отчасти смертью.
Для людей съ развитыми соціальными инстинктами жизнь получаетъ свой смыслъ не только въ полнот ощущеній переживаемаго момента, но и въ сознательномъ содйствіи лучшему будущему. Человкъ никогда не живетъ только настоящимъ. Тысячами нитей связанъ онъ съ прошлымъ, которое продолжаетъ жить въ его воспоминаніяхъ, и съ будущимъ, которое живетъ въ его воображеніи, въ его творчеств, въ его дтяхъ.
Соціальные инстинкты не мшаютъ, конечно, чувствовать себя личностью, требующей возможной полноты бытія, въ смысл глубины, широты, и интензивности переживаній. Они не могутъ превратить человка только въ средство, въ навозъ для счастья будущихъ поколній. Каждый хочетъ и самъ счастья, жить только иллюзіей будущаго счастья человчества немыслимо, тмъ боле, что прогрессъ безпредленъ и конечной стадіи развитія человчества не предвидится.
Установить наиболе разумное и необходимое взаимоотношеніе между запросами узко-индивидуальнаго характера и соціальными, между настоящимъ и будущимъ,— дло инстинкта жизни — личнаго и общественнаго развитія человка, какъ части, и общества, какъ цлаго. Въ сущности никогда въ исторіи не было такого момента, когда бы личность была вполн подавлена и поглощена обществомъ. И наоборотъ, едва-ли можно представить такое время, когда личность со своими индивидуальными запросами со своимъ имманентнымъ субъективизмомъ — вполн бы отршилась отъ общества, освободилась отъ его узъ и отъ налагаемыхъ имъ на личность извстныхъ обязанностей.
Соціальная теорія прогресса съ ея врой въ человчество и грядущее торжество соціальной правды не порабощаетъ человка во имя этого грядущаго соціальнаго торжества и, предлагая ему жить и работать и для этого грядущаго царства правды,— не отнимаетъ у человка права осуществлять съ возможной и достижимой, въ наше время, полнотой права и запросы личной жизни. Она лишь указываетъ, опираясь на могучій инстинктъ соціальности,— что человку немыслимо жить въ одиночеств личныхъ переживаній, что полнота личной жизни немыслима безъ включенія въ нее соціальныхъ запросовъ и интересовъ.
Соціальная теорія прогресса, конечно, не даетъ полнаго отвта на вопросъ о смысл жизни. Она утверждаетъ, что многое будетъ лучше, постепенно исчезнутъ соціальныя бдствія, быть можетъ, смерть не будетъ такимъ бдствіемъ, какъ теперь (теорія Мечникова). Но, конечно, она не ршаетъ и не можетъ ршить проклятыхъ вопросовъ о Бог, безсмертіи, философскомъ смысл жизни и гармонической связи нашей жизни съ жизнью вселенной.
Не разршаетъ этого вопроса и антитеза соціальной теоріи прогресса — ученіе имманентнаго субъективизма. На проклятые вопросы и субъективистъ-индивидуалистъ отвчаетъ краткимъ: не. знаю. И, строя свою теорію на этическомъ основаніи, онъ кладетъ въ основу своей этики не мораль долга, а мораль чувства {Ивановъ-Разумникъ. О смысл жизни, ст. 312.}. Цль жизни и критерій субъективной осмысленности ея — полнота бытія, полнота жизни, жизнь всми фибрами души и тла, жизнь ‘во всю’.
Объявляя, что никакіе ‘Zukunfsdadt’H’, никакія райскія кущи не могутъ объективно осмыслить личное существованіе,— поклонникъ такого субъективизма заране отказывается отъ философскихъ и религіозныхъ телеологій.
Кто не удовлетворенъ такою позиціей гедонизма, хотя бы и самаго культурнаго, тому указывается путь ‘кроткой и умиротворяющей вры во всеблагого Бога или во всеблаженное человчество’ — и предлагается туда,— не безъ усмшечки,— ‘скатертью дорога’ {Ibid., 298.}.
И соціальная и субъективная точка зрнія указываютъ, какъ жить, но не отвчаютъ на вс запросы религіозно-философскаго сознанія, на вс потребности нашего духа въ цльности, единств и гармоній міропониманія. Эта потребность философскаго единства живетъ однако въ человк и толкаетъ его на новые поиски, новыя усилія философскаго или религіознаго строительства.
Если эти поиски не мшаютъ жить, не стоятъ на пути соціальнымъ инстинктамъ, то, являясь совершенно личнымъ дломъ, они не могутъ быть препятствіемъ для совмстныхъ усилій цлой группы людей (класса, народа, человчества) создавать, творить боле справедливыя и разумныя соціальныя, условія жизни, завоевывать природу знаніями и посильно бороться со зломъ.
У нормальнаго человка, съ нормально развитыми соціальными инстинктами и съ такими же инстинктами полноты жизни и личнаго бытія — вчные вопросы,— мірового трагизма не занимаютъ всей жизни. Они стучатся въ человческую душу въ отдльные періоды жизни человка: въ годы юности, потомъ въ расцвт силъ въ 35—40 лтъ, наконецъ въ старости. Конечно, мы не говоримъ объ исключеніяхъ: о художникахъ и философахъ, спеціально отдавшихся углубленію въ ‘проклятые’ вопросы.
Большинство людей не упирается въ философскіе тупики съ отчаяніемъ безнадежности въ душ и не впадаетъ въ параличъ бездятельности.
Этимъ отчаяніемъ и бездятельностью легко заражаются люди или вовсе асоціальные, или маловоспитанные въ чувствахъ соціальной солидарности.
Въ наше время полной дезорганизованности жизни, свирпаго торжества личныхъ интересовъ — возникаютъ цлыя группы общественныхъ эгоистовъ,— людей, для которыхъ ихъ я, ихъ горе и радость являются не только высшей самоцлью, но и цлью вселенной.
Такого ‘одинокаго’ зовешь на дло. А онъ, боясь жизни, спрятался въ свою скорлупу и отсиживается отъ жизни за бастіонами проклятыхъ вопросовъ.
Онъ еще не ршилъ вопроса о смерти и жизни, о смысл существованія, о бог и добр, и все окружающее кажется ему только ‘безуміемъ и ужасомъ’. Такъ убогое одиночество и отчужденность отъ людей, неумнье жить и радоваться жизнью прячется за высшія исканія философскаго смысла жизни.
Таковы почти вс герои повстей Андреева. Всхъ ихъ мучаетъ вопросъ о смерти, прерывающей нить жизни. ‘Если есть смерть, то какой же смыслъ жизни’?— вотъ вопросъ, задаваемый Андреевымъ. Для Андреева жизнь по существу не ужасна, ужасно ея мщанство, ужасно зло, въ ней торжествующее. Но если зло торжествуетъ,— то ужасна сама жизнь.
Безсмысленна война, но еще боле безсмысленна обыденная жизнь, напр. Василія ивейскаго. Зло, несчастія, обрушившіяся на его голову, не могутъ быть оправданы здсь, на земл.
Живому человку не достаточно какого-то отвлеченнаго, нуменальнаго оправданія зла. Ему нужно чудо здсь на земл, здсь — возстановленія попранныхъ правъ добра. И о. Василій требуетъ здсь на земл воскресенія умершаго. У него здсь на земл голодаютъ Дти.
А когда чудо не свершилось, о. Василій не можетъ больше жить, не вря въ Бога и не видя на земл способовъ борьбы со зломъ.
Но человкъ ищетъ какихъ нибудь ‘иллюзій’, которыя оправдали бы ему жизнь. Жаждетъ увидть то, чего не хватаетъ ему въ картин жизни и безъ чего кругомъ такъ пусто, точно окружающіе люди на живые’. Но иллюзіи только — иллюзіи.
Такъ Сашка готовъ переродиться и стать хорошимъ мальчикомъ, если ему подарятъ ангелочка.
Но восковая фигура ангелочка растаяла, оставивъ на полу только грязную лужу воска.
Далекой, но прекрасной, рисуется студенту Чистякову заграничная жизнь. Иллюзіей является для Керженцова вра въ мысль, для молодой гимназистки ея вра въ чистый идеализмъ любви, иллюзіей — жизнь Человка, вра его въ безсмертіе въ потомств, которое однако въ лиц сына гибнетъ отъ пустой случайности въ одномъ случа (шестилтній мальчикъ о. Василія утонувшій въ рк) и убитъ камнемъ злого человка въ другомъ случа (‘Жизнь человка’). Илюзіей оказалась революція, во время которой гибнутъ лучшіе. Иллюзія вра въ человческій прогрессъ, когда вся исторія.человчества представляется Андрееву нелпой и безплодной борьбой между бдными и богатыми. Иллюзія даже смерть. Все ложь: и жизнь, и смерть.
А если все ложь, все иллюзія, то ‘страшне человческой жизни ничего нтъ на свт’. (Савва).

II.

Вопросъ о цли и смысл жизни тсно связанъ съ вопросомъ, является-ли человкъ самоцлью или средствомъ для счастья другихъ.
На этотъ вопросъ Андреевъ отвчаетъ разно. Человкъ въ драм ‘Жизнь человка’ жилъ только для себя и былъ несчастенъ и не увидлъ смысла жизни.
Сергй Петровичъ (Разсказъ о Серг. Петрович) возмутился противъ того, что онъ срый безцвтный человкъ будетъ только ‘полезностью’ для окружающихъ, не захотлъ быть матерьяломъ для счастья другихъ, но его возмущеніе не нашло другого выхода, какъ только — самоубійство.
Въ драм ‘Савва’ Андреевъ влагаетъ въ уста своего героя обратную мысль — о томъ, что нельзя жалть отдльныхъ людей, когда дло идетъ о существованіи человка вообще. Для Саввы человкъ — только средство, а цль — человчество.
Въ драм ‘Къ Звздамъ’ мы находимъ попытку примирить два противуположныя міровоззрнія: Сергй Николаевичъ ищетъ спасенія отъ ужасовъ жизни въ міровой гармоніи и близости къ ‘далекому и неизвстному другу’, а для Маруси цль здсь на земл, въ живомъ страдающемъ человк, который не можетъ быть только средствомъ. ‘Мн чужды звзды, я не знаю тхъ, кто обитаетъ тамъ, какъ подстрленная птица, душа моя вновь и вновь падаетъ на землю’.
Третій выходъ какъ бы указываетъ младшій сынъ Сергя Николаевича Нетя. Онъ не ищетъ уже объективнаго смысла жизни, а принимаетъ ея субъективныя ощущенія:
— Мн теперь такъ хочется жить, говоритъ онъ по выздоровленіи отъ нервной горячки: Отчего — это? Вдь я по прежнему не понимаю, зачмъ жизнь, зачмъ старость и смерть? а мн все равно’.
Эту мысль о радости бытія безъ теорій и философствованія проводитъ Андреевъ и въ разсказ ‘Жили были’ и въ другихъ: ‘Весной’, ‘Праздникъ’, ‘На рк’, ‘Въ подвал’, ‘Гостинецъ’. И даже въ ‘Елеазар’, который ужаснулъ каждаго, кто видлъ въ его глазахъ неприкрашенную правду небытія (смерти), спасся одинъ императоръ Августъ, потому что онъ вспомнилъ свой народъ и его скорби и вернулся къ жизни, что бы въ страданіяхъ и радостяхъ ея найти защиту противъ мрака пустоты и ужаса безконечнаго.
Этотъ выходъ въ сторону безхитростнаго радованія жизнью давно намчался Андрееву. Въ одномъ изъ своихъ раннихъ фельетоновъ онъ говоритъ:
— Побдитъ не истина, не ложь. Побдитъ то, что находится въ союз съ самой жизнью, то что укрпляетъ ея корни и оправдываетъ ее. Остается только то что, что полезно для жизни, все вредное для нея рано или поздно гибнетъ — гибнетъ фатально, неотвратимо. Пусть сегодня оно стоитъ несокрушимой стной, о которую въ безплодной борьб разбиваются лбы благороднйшихъ людей,— завтра оно падетъ. Падетъ ибо оно вздумало задержать свою жизнь {Джемсъ-Линчъ. Подъ впечатлніемъ художественнаго театра. М: стр. 91.}.
Не слдуетъ однако видть въ этихъ словахъ выходъ Андреева въ сторону имманентнаго субъективизма, какъ думаютъ нкоторые критики {Ивановъ-Разумникъ. О смысл жизни. Спб. 1908. стр. 158—161.}.
Андреевъ слишкомъ далекъ отъ этихъ философскихъ построеній, его настроенія — плодъ непосредственныхъ ощущеній и интуиціи. Философское строительство еще впереди.
‘Черными масками’ закончена только первая глаза — его художественной дятельности,— конченъ путь разрушенія, вторая глаза начинается ‘Анатемой’ и даетъ намъ первыя попытки философскаго строительства Андреева. Но раньше, чмъ перейти къ этому послднему, пока, и самому крупному произведенію Андреева, знаменующему, какъ кажется, начало, новой главы въ его дятельности, необходимо остановиться на отношеніи Андреева къ ницшеанству, вліяніе котораго въ опрощенной, обруслой форм безспорно отразилось на нашемъ писател {Этому вопросу посвящаетъ цлую книгу М. Рейснеръ. Андреевъ и его соціальная идеологія. Спб. 1910. Ц. 80 коп.}.
Какъ врно указываетъ проф. Рейснеръ, Андреевъ не принялъ ницшеанства въ его соціальныхъ выводахъ съ его идеаломъ аристократіи, гд надъ массами кули властвуютъ сверхъ-человки {Ibid. стр. 88.}.
Но самый образъ сверхъ-человка оказался ему нужнымъ и важнымъ. Въ качеств ultra-индивидуалиста онъ не могъ подпасть вліянію соціализма, но не могъ примириться и съ мщанствомъ и ничтожествомъ современныхъ индивидовъ, съ ихъ звриной природой, рабской душой и созданнымъ ими звринцемъ и тюрьмой вмсто жизни. Андреевскій сверхъ-человкъ не порабощаетъ себ людей, но живетъ съ ними, и не истребляетъ ихъ. Однимъ изъ первыхъ сверхъ-человковъ является у Андреева Сергй Петровичъ, съумвшій умереть по рецепту Заратустры: если теб не удалась жизнь, то наврное удастся смерть.
Несомнннымъ сверхъ-человкомъ является Николай въ разсказ ‘Въ туманную даль’ и его прямое продолженіе Вернеръ въ ‘Повсти о семи повшенныхъ’. Черты, которыми изображенъ Николай несомннно заимствованы у Ницше: ‘было въ немъ, что то странное, не поддающееся опредленію. Высокимъ ростомъ, гордымъ поворотомъ головы, пронзительнымъ взглядомъ черныхъ глазъ изъ подъ крутыхъ выпуклыхъ бровей онъ напоминалъ молодого орла. Дикостью и свободою вяло отъ его прихотливо разметавшихся волосъ, трепетной граціей хищника, выпускающаго когти дышали вс его движенія, увренныя въ себ, легкія безшумныя, и руки безъ колебаній находили и брали то, что имъ нужно’… Во взгляд его, даже ласковомъ ‘чудилось что то затаенное и опасное, что видится всегда въ глазахъ ласкающаго хищника. И говорилъ онъ повелительно и просто видимо не обдумывая своихъ словъ’.
‘Чувство раскаянія не могло имть мста въ душ такого человка’. Родной семь этотъ сверхъчеловкъ кажется чуждымъ и недосягаемымъ. Онъ говоритъ мало, слушаетъ съ какимъ то холоднымъ высокомріемъ. Онъ ненавидитъ ближнихъ и куда-то уходитъ ради дальнихъ.
Ницшеанцемъ чувствуетъ себя и Керженцовъ. Въ отношеніи къ людямъ и Савва ведетъ себя ницшеанцемъ. Онъ мечтаетъ о томъ времени, когда пропадутъ т, что любятъ старое, пропадутъ слабые, больные, любящіе покой. Останутся только смлые и свободные.
Астрономъ Сергй Николаевичъ типичный сверхъ-человкъ со своей любовью къ неизвстному дальнему и холодомъ въ отношеніи къ близкимъ, даже къ своему смлому и прекрасному сыну Николаю {Зачисленіе Муси изъ ‘Повсти о семи повшенныхъ’ въ сверхъ-человка со стороны проф. Рейснера — очевидное недоразумніе. Она — типъ христіанской мученицы.}.
Есть извстное сходство съ Ницще и въ томъ пути, которымъ совершается возрожденіе человка и превращеніе его во сверхъ человка.
У Ницше ‘духъ обращается сперва въ верблюда, верблюдъ во льва, левъ въ ребенка’.
Первую стадію можно видть въ готовности и героевъ Андреева погрузиться въ грязь, пройти черезъ ужасы и мерзости. Черезъ паденіе и позоръ совершается созрваніе сверхъ-человка, такъ великое презрніе Ницше превращается въ великое преступленіе Керженцова, Іуды Искаріотскаго, такъ рождается сверхъ-человкъ изъ подвига террориста, опустившагося на дно…
Здсь ревоціонеръ исполнилъ заповдь, которую по удачному выраженію проф. Рейснера съ языка Ницше перевелъ Л. Андреевъ на языкъ проститутки Любы.
Второе превращеніе духа во льва. Левъ долженъ добыть свободу и поставить священное ‘нтъ’ передъ долгомъ. Но величайшая опасность на пути льва — это мягкость, доброта и любовь къ ближнимъ — которыя являются добродтелью только маленькихъ людей.
‘Человкъ есть нчто, что должно быть превзойдено’. ‘Падающаго толкни’. Отсюда любовь къ дальнимъ. У Астронома Сергя Николаевича даже въ буквальномъ смысл слова любовь къ дальнимъ: у него другъ въ Южной Африк,— какой-то невдомый житель Бразиліи. Той-же любовью къ дальнимъ преисполнены и террористы изъ ‘Повсти о семи повшенныхъ’. Эта любовь радостно идетъ на смерть.
У Ницше заслуживаютъ любви только дти и животныя. Любовь къ нимъ находимъ мы и въ разсказахъ Л. Андреева: собака въ разсказ ‘Другъ’ въ разсказ ‘Кусака’, ‘Воръ’, ‘Предстояла кража’ (воръ шелъ на преступленіе и за: держался на мст ради спасенія щенка). Въ ‘Василіи ивейскомъ’ священникъ, который по собственному признанію, ‘никого не любитъ’ гретъ и цлуетъ пушистую головку цыпленка. О дтяхъ съ большой любовью говорится въ разсказахъ ‘Ангелочекъ’, ‘Петька на даx’, ‘Валя’, ‘Въ подвал’ и др.
Аналогія съ Ницше можетъ быть продолжена. У Ницше левъ посл превращенія идетъ на подвигъ разрушенія старыхъ боговъ.
‘Бунтъ’ противъ всего стараго порядка — обычный мотивъ творчества Андреева.
Трейчке въ пьес ‘Къ звздамъ’ говоритъ:
— Я знаю только побды. Земля воскъ въ рукахъ человка… Но надо идти впередъ, если встртится стна — ее надо разрушить. Если встртится гора — ее надо срыть… Если небо будетъ валиться на головы — надо протянуть руки и отбросить его — такъ… Если погаснетъ солнце — тогда нужно зажечь другое’…
Намекъ на ницшеанскую идею вчнаго возвращенія можно видть въ разсказ ‘Такъ было, такъ будетъ’. Подобно Ницше Андреевъ длитъ людей на дв группы: просто обыденныхъ людей и сверхъ-человковъ. Но у Ницше эта идея при, водитъ къ аристократическому идеалу — господству сверхъ-человка надъ остальными людьми, которые только утучняютъ ему почву.
Л. Андреевъ слишкомъ русскій человкъ, что бы при данномъ состояніи русскаго общества цликомъ стать на эту почву.
Здсь начинается расхожденіе съ Ницше и Л. Андреевъ идетъ дальше своимъ путемъ,— какимъ,— это мы увидимъ въ ‘Анатем’.

XVII.
Мистическіе просвты въ Анатем’.
Невозможность жить отрицаніемъ.— Оптимистическія потребности души Андреева.— Куда онъ могъ прійти.— Мистическая теорія — какъ единственный выходъ для индивидуалиста.— Содержаніе ‘Анатемы’.— Истолкованіе Анатемы.— Анатема — Малый разумъ, воплощеніе раціонализма.— Великій Разумъ существуетъ и можетъ быть постигнуть мистическимъ откровеніемъ.— Бытовая и художественная сторона этого произведенія.— Общее заключеніе.

‘Черными масками’ закончилась разрушительная работа Саввы Андреева, и намченъ выходъ гимномъ всеочищающему Огню.
Вс устои ниспровергнуты, вс кумиры взорваны. Ничего не осталось, кром голаго человка, и, очевидно, для Андреева настало время свтлаго строительства новой жизни.
Дальше жить однимъ отрицаніемъ было немыслимо.
Андреевъ вовсе не такая пессимистическая натура, какъ это могло бы показаться изъ большинства его произведеній. Въ его ‘проклятіяхъ’ жизни всегда чувствовалась жажда разумной жизни и оправданія ея существованія. Въ его прелестномъ и глубоко правдивомъ разсказ ‘Жили, были’ отразилась такая стихійная любовь къ жизни и ея несложнымъ радостямъ, что становится совершенно безспорнымъ и очевиднымъ, что авторъ, написавшій эти разсказы, любилъ жизнь и жаждалъ оправданія ея.
Андреевъ долженъ былъ найти выходъ и открыть смыслъ жизни, дать разршеніе своимъ исканіямъ и отрицаніямъ. Жизнь — ужасна, но какой-то смыслъ въ ней есть, и будущее не можетъ быть безпросвтнымъ. Инстинктъ жизни толкалъ Андреева на путь оптимистическихъ выходовъ.
По гд могли открыться Андрееву выходы? Откуда онъ могъ ждать утшенія, въ чемъ найти успокоеніе тревогамъ сердца и ума?
Существуетъ нсколько исходовъ для философскихъ тревогъ человка, нсколько путей утвержденія смысла жизни.
Первый путь — путь традиціонныхъ врованій. Религія даетъ законченный циклъ отвтовъ на вс ‘проклятые вопросы’, и счастье тому, кто можетъ удовлетвориться этими отвтами: для него все ясно,— и цль, и смыслъ существованія и связь съ цлымъ, и земные диссонансы…
Но, помимо наивности традиціоннаго міровоззрнія, отъ него отталкиваетъ современнаго интеллигентнаго человка и самая форма, въ которую вылилось такое традиціонное міровоззрніе. Оно окаменло въ рамкахъ узкой государственности. Оно порабощено и поглощено этой государственностью, Оно нашло свой символъ въ знаменитой мечт Аракчеева — въ созданіи города по принципамъ геометрической фигуры,— съ большой площадью въ центр,— для маршировокъ и многими манежами, среди которыхъ выдлялся и ‘манежъ общественнаго колнопреклоненія’.
Андреева не могъ утшить ‘манежъ общественнаго колнопреклоненія’, выстроенный на томъ мст, гд цвтутъ нжнйшіе цвты человческой души въ ея задушевнйшихъ исканіяхъ и интимныхъ переживаніяхъ.
На путь традиціонныхъ врованій казеннаго штампа Андреевъ не пошелъ.
Открывался другой выходъ: увровать въ человческій разумъ, въ грядущее торжество добра, въ прогрессъ человчества.
Эта вра, наиболе свойственная интеллигенціи, въ свою очередь, намчаетъ два пути: или путь нравственнаго самоусовершенствованія (Толстой и вс моралисты), или путь соціальныхъ реформъ, соціальнаго строительства жизни.
На путь нравственнаго самоусовершенствованія Андреевъ не могъ пойти. Моральное не играетъ никакой роли въ произведеніяхъ Андреева. Его герои очень далеки отъ вопросовъ морали. Они настолько асоціальны, настолько индивидуалисты, что нравственное самоусовершенствованіе имъ прямо ненужно…
Не смогъ пойти Андреевъ и по пути соціальнаго строительства.
Для соціальной религіи необходимъ соціальный инстинктъ въ человк, необходимо могучее чувство общественности, потребно знаніе соціальныхъ запросовъ времени и соціальной структуры общества. Необходимъ какой-нибудь общественный планъ, какая-нибудь соціальная программа, необходимы какія нибудь органическія связи съ опредленной общественной группой.
Этимъ требованіямъ Андреевъ,— поскольку о немъ можно судить по его произведеніямъ — не можетъ удовлетворить.
У Андреева нтъ никакого знанія и пониманія современной жизни. Лучшее доказательство — ‘Царь Голодъ’.
Андреевъ всегда жилъ въ столиц, въ большомъ промышленномъ центр, но у: него нтъ никакого представленія о рабочемъ класс и другихъ общественныхъ классахъ. Онъ совершенно не знаетъ рабочихъ. Они рисуются его воображенію, какъ жалкіе, убогіе, полуголодные бдняки, винтики огромной машины, чахоточные, выцвтшіе старики, тупые геркулесы съ низкимъ лбомъ и разрушительными тенденціями. Они разрушаютъ культуру, жгутъ музеи и національныя библіотеки… Lumpenproletariat — босяки кажутся ему не отбросами нашего общества, а какой-то расой микроцефаловъ, неспособныхъ къ прогрессу и, очевидно, пригодныхъ только для вислицы.
Крестьянинъ представляется ему въ вид человкообразной гориллы, способной только на дикія преступленія.
Богатые люди — грязные, тупые, циничные трусы, дрожащіе за свою шкуру…
Всми людскими отношеніями руководитъ какой-то провокаторъ Царь-Голодъ.
При такихъ представленіяхъ о современномъ обществ и его исторіи трудно усвоить какую-нибудь соціальную религію и поврить въ творческія силы соціальнаго организма. И у Андреева нтъ и признака общественныхъ врованій и упованій. Андреевъ слишкомъ индивидуалистъ, ‘сверхчеловкъ’, чтобы искать выхода въ общественныхъ программахъ.
И разв общественныя программы дадутъ ему отвтъ на ‘проклятые вопросы’? Зачмъ смерть? Почему люди не вчны? Что находится тамъ, по ту сторону бытія? Какова сущность вещей? Естьли безсмертіе? и пр.
На эти вопросы можетъ давать отвты или философія или мистика.
Андреевъ долженъ былъ искать или философской или мистической истины, Но научно-философскій путь — трудный и дальній путь для русскаго ума, плохо дисциплинированнаго и къ философіи мало подготовленнаго.
Куда удобне философско-мистическій путь. Онъ чрезвычайно подходитъ къ людямъ съ ярко-индивидуалистическими настроеніями.
Мистическая истина не требуетъ доказательствъ. Она озаряетъ душу человка своимъ свтомъ и эта истина только и понятна озаренному ей человку. Ея нельзя передать другимъ, объяснить, даже пересказать. Моисей получилъ истину отъ Бога, но скрижали у него разбились, и кто знаетъ, передали-ли новыя скрижали Божью истину. По мннію нкоторыхъ мистиковъ истина даже перестаетъ быть истиной, когда она передается другимъ и понята ими (Шестовъ).
Это огромное преимущество мистика: онъ можетъ быть всегда увренъ, что получилъ истину, но не обязанъ убдить въ этомъ другого да и не можетъ пересказать ее другому, она понятна только ему одному и не передаваема словами. Она алогична.
Мистическая истина озаряетъ достойныхъ и успокаиваетъ ихъ счастьемъ полученныхъ разъясненій.
Именно такой характеръ иметъ и та истина, къ Которой приходитъ Андреевъ въ ‘Анатем’, какъ это будетъ видно ниже. Въ этой пьес утверждается безсмертіе еврея Лейзера въ ‘раскаленности огня’.
Что такое ‘раскаленность огня’, въ которой можно получить безсмертіе? Анатема и мы вслдъ за нимъ не понимаемъ отвта Нкоего, ограждающаго входы. Что за раскаленность? Какой огонь? Почему дано Лейзеру безсмертіе? Но Андрееву, такой отвтъ что то говоритъ и въ какой-то мр удовлетворяетъ его.
Тутъ истина вполн индивидуальна. Она мистична, таинственна и понятна только тому, кто желаетъ въ нее врить.

II.

‘Анатема’ является именно мистическимъ отвтомъ Андреева на мучающіе его вопросы души {Объ этомъ мн въ ‘Нашей Газет’ пришлось писать еще въ въ апрл 1909 года въ фельетон, посвященномъ новому произведенію Андреева, еще не напечатанномъ тогда. Чит. ‘На грани двухъ міровъ’ (‘Наша Газета’), 1909 г. апр.). Ср. такъ же мои статьи объ Анатем: ‘Новое Образованіе’ 1910. П. ‘Кіевскія всти’ 1909. Ноябрь, ‘Биржевыя Вдомости’ 1909. Ноябрь. ‘Современная Недля’ 1909. No 1.}. Критика отнеслась, въ общемъ, довольно сурово къ новому произведенію безспорно очень талантливаго писателя, но намъ кажется,— она слиткомъ придирчива:
Конечно, не можетъ быть и рчи о признаніи за ‘Анатемой’ мірового значенія только потому, что пьеса затрагиваетъ вопросъ объ отношеніяхъ человка и человческаго разума къ Богу. Пьеса Андреева не будетъ постановлена въ первомъ ряду среди крупнйшихъ произведеній міровой литературы. Но это все-же замтное и достойное полнаго вниманія произведеніе талантливаго писателя.
Оно — первая страница въ новой глав литературнаго творчества Андреева!— первая крупная попытка выйти изъ мрака отчаянія въ свтлую. полосу утвержденія жизни.
Стна, стоявшая передъ Андреевымъ въ теченіе всей его литературной дятельности, заколебалась, дала трещины и сквозь просвты видна какая-то великая истина, озаренная мистическимъ свтомъ. Содержаніе пьесы таково:

III.

‘За желзными вратами, угнетающими землю своею неимоврною тяжестью, въ безмолвіи и тайн обитаетъ начало всякаго бытія, Великій Разумъ вселенной’.
У подножія воротъ стоитъ Нкто, скрывающій лицо подъ темномъ покрываломъ, и Самъ собою являетъ величайшую тайну.
‘Единый мыслимый, единый онъ предстоитъ земл, стоящій на грани двухъ міровъ, онъ двойственъ своимъ составомъ: по виду человкъ, по сущности онъ духъ. Посредникъ двухъ міровъ, онъ словно щитъ огромный, сбирающій вс стрлы и вс взоры, вс мольбы, вс чаянія, вс укоры и хулы. Носитель двухъ началъ, онъ облекаетъ рчь свою въ безмолвіе, подобное безмолвію желзныхъ вратъ’.
И къ подножію воротъ подползаетъ на брюх Анатема, ‘преданный заклятію’ и потому лишенный сердца. Но зато у него умъ, ищущій правды. Онъ мудръ, онъ проникъ въ смыслъ всхъ вещей, ему вдомы законы чиселъ и книга Судебъ. Но онъ не знаетъ, какъ имя Добра, имя вчной жизни.
И Нкто нарушаетъ безмолвіе, чтобы отвтить Анатем:
‘Нтъ имени у Того, о комъ ты спрашиваешь. Нтъ числа, которымъ можно его исчислить, нтъ мры, которой можно его измрить, нтъ всовъ, которыми можно бы взвсить то, о чемъ ты спрашиваешь. Всякій, сказавшій слова любовь, разумъ — солгалъ, ‘и даже тотъ, кто произнесъ имя Богъ — солгалъ ложью послдней и страшной’.
Анатема — несчастный духъ, безсмертный въ числахъ, вчно живой въ мр, въ всахъ, но неродившійся для жизни. Поэтому онъ не видитъ лица Нкоего, не слышитъ Его громкой рчи, не внимаетъ его яснымъ велніямъ и никогда не постигнетъ Его.
Анатема мечется, охваченный безумной тоской, и хочетъ метнуть въ гордое небо, какъ камень изъ пращи, печальную повсть, несправедливыхъ страданій Давида Лейзера.
Эта повсть проста и трагична. Бдный, несчастный еврей, потерявшій уже четырехъ дтей, боленъ и старъ. Жалкая торговля на рынк содовой водой некормитъ. Сынъ Давида Наумъ въ махотк, красавица дочь, по совту матери, ходитъ согнувшись, замаранная и нечесанная, чтобы на ея красоту не польстились люди, и не соблазнили ее въ минуту нужды и слабости. Анатема, принявшій видъ адвоката, сообщаетъ Давиду Лейзеру, что его братъ, тридцать лтъ назадъ бжавшій въ Америку, умеръ и завщалъ ему четыре милліона рублей.
Давидъ сначала гонитъ Анатему. Это дьяволъ. Онъ принесъ четыре милліона оскорбленій, а не богатство. Теперь онъ старикъ, ему нужно умирать, деньги не вернутъ ему молодости, не вернутъ дтей, не вознаградятъ ни за одинъ день холода, ни за одинъ плевокъ. Въ костяхъ его голодъ, а въ крови ядъ смерти. Не такъ дйствуетъ всть о богатств на Розу, дочь Давида, на его сына и жену.
— Мой лицо, Роза, мой лицо,— кричитъ въ изступленіи мать.
И Роза отвчаетъ ей:
— Я только-что родилась, мама.
Больной Наумъ тоже обрадованъ — онъ уже собирался умирать, онъ уже хотлъ идти за отцомъ къ безмолвному морю, такъ какъ онъ усталъ уже ходить по городу въ безуспшныхъ поискахъ кредита для матери въ размр 10 копеекъ. Онъ думалъ, что настало время ему спросить Бога о судьб. Теперь все измнится, онъ будетъ брать уроки танцевъ, ничего больше, только танцевъ, и заживетъ по иному.
Шарманщикъ въ благодарность Анатем за поданную мелочь начинаетъ играть на своей отвратительной испорченной шарманк какую-то визгливую мелодію,— прямо что-то ужасное.
Анатема подсвистываетъ и говоритъ: ‘Это, госпожа Лейзеръ, называется міровой гармоніей’.
Давидъ Лейзеръ, поддерживаемый Анатемой, который сталъ его другомъ, раздаетъ все имущество свое, вс свои деньги несчастнымъ бднякамъ. Онъ зоветъ всхъ, больныхъ и калкъ, бдныхъ тружениковъ и бездльниковъ, даже воровъ, чтобы помочь имъ и порадовать ихъ.
Далеко расходится слава о доброт Лейзера. Й самъ онъ счастливъ. Во имя своихъ погибшихъ дтей онъ окружаетъ любовью и’ заботой несчастныхъ дтей бдняковъ. Чтобы не испугать ихъ своей бородой, онъ только въ щелку глядитъ на нихъ, радуясь, какъ здоровютъ и краснютъ ихъ щечки отъ здоровой пищи, купленной на средства Давида. И Сара жена Давида, идетъ за мужемъ. Трогательна сцена, когда старикъ и старуха отходятъ въ сторону, чтобы поплакать, и благодарная толпа въ нмомъ благоговніи раступается передъ ними, стараясь не мшать имъ плакать отъ тихой скорби и радостнаго умиленія.
Народъ устраиваетъ Лейзеру крикливо торжественное шествіе, во время котораго визжитъ оркестръ музыки и ‘угрюмо’ шагаетъ шарманщикъ съ новой шарманкой.
Лейзеръ смущенъ хриплымъ разноголосымъ хоромъ, но не можетъ скрыть своей радости.
Полными пригоршнями черпаетъ онъ, изъ великаго источника любви и счастья.
Лейзеръ узналъ великую правду о судьб человка. Онъ былъ нищъ, одинокъ и близокъ къ смерти. Глупый старикъ, онъ у морскихъ волнъ искалъ отвта. Но вотъ теперь среди благодарныхъ людей онъ не одинокъ. И смерти больше нтъ для человка. И Лейзеръ славитъ Того, кто даетъ безсмертіе человку.
Тогда Анатема въ изступленіи обращается ко всмъ частямъ свта и хочетъ четырьмя океанами слезъ и горя утопить человка.
Наступаютъ сумерки. Что-то безлицее, шевелящееся, смутно тоскующее двигается по дорог. Идутъ слпые, глухіе, умирающіе, измученные и страдающіе. По всмъ дорогамъ поднялась отъ нихъ пыль, и вс они четырьмя океанами слезъ легли у ногъ Давида Лейзера.
Онъ уже отдалъ послдніе 300 рублей, которые приберегъ на дорогу въ Палестину, гд хотлъ умереть вмст со своей женой. Отдалъ послднюю копейку. Но толпа ждетъ отъ Лейзера пуда.
— Не попробовать ли мн?— спрашиваетъ чужимъ голосомъ Лейзеръ, поворачивая свое заплаканное лицо къ Анатем, и вдругъ сгибается и кричитъ хрипло: — ‘прочь отсюда, тебя послалъ дьяволъ, скажи имъ, что я не воскрешаю изъ мертвыхъ’.
Любовь обманула Лейзера. Голосомъ любви взывалъ онъ къ тьм, гд почиваетъ неизреченный ужасъ. Любовь общала ему сдлать все, и только пыль подняла на дорог.
Давидъ Лейзеръ принужденъ бжать отъ возбужденнаго народа. Анатема убждаетъ его отказаться отъ людей. ‘Только въ одиночеств узришь ты Бога. Въ пустыню, Давидъ’, и ведетъ его въ сть маленькихъ тропинокъ, имющихъ напало, но не имющихъ конца, ибо кружатся он. Толпа настигаетъ ихъ. Но Лейзеръ уже изнемогъ отъ жизни.Какъ губку сжалъ онъ сердце жерновами ладоней своихъ, ни единой капли не посмло утаить нелукавое сердце, жадное до жизни. Но теперь оно пусто и немощно. Народъ побиваетъ его камнями и самъ топнетъ себя въ смятеніи испуга.
И Анатема, подобно Іуд, торжествуетъ. Онъ показалъ Высшему Разуму, что люди жалки и ничтожны. Въ костяхъ ихъ измна,— ложь и предательство въ сердцахъ и словахъ.
И самъ Разумъ посрамленъ. Любовь не побдила, а побждена.
И ставя ногу на трупъ Лейзера, Анатема взываетъ къ небу.
— Ты слышишь? Возрази, если можешь.
У желзныхъ вратъ все по-прежнему.
‘Ничего не произошло. Ничего не измнилось. Все т же, подавляющія землю врата, за которыми въ безмолвіи и тайн обитаетъ Начало всякаго бытія, великій Разумъ вселенной. И все также безмолвенъ и грозно неподвиженъ Нкто, охраняющій входы. Ничего не произошло. Ничего не измнилось.
И Анатема уже не на брюх подползаетъ, а подходитъ, какъ гордый побдитель.
‘Но какъ огонь сухое дерево,— пожираетъ безмолвіе его неувренную важность.
— Имя! Имя того, кто погубилъ Давида Лейзера,— восклицаетъ Анатема.
И узнаетъ, что Давидъ достигъ безсмертія,— безсмертія свта, которое есть жизнь.
— Ты можешь дать и червяку безсмертіе,— кричитъ Лнатема, но справедливо ли это. Гд же истина, гд истина? Не камнемъ ли она побита. Не проявилъ ли Давидъ безсилія любви, не сотворилъ ли онъ великаго зла, которое числомъ можно исчислить и мрою измрить.
И Нкто отвчаетъ:
— ‘Не мрою измряется и не числомъ исчисляется и не всами взвшивается чего ты не знаешь. У свта нтъ границъ и не положено предла раскалённости огня… Есть иной невдомый огонь, имени котораго никто не знаетъ, ибо не положено предла раскаленности огня. Погибшій въ числахъ, мертвый въ мр и всахъ, Давидъ достигъ безсмертія въ безсмертіи огня’.
Анатема вновь пораженъ. Онъ, какъ и Іуда въ разсказ Андреева же, такъ усталъ, такъ усталъ. Онъ хотлъ бы умереть. ‘ Если ему не даютъ смерти, а продолжаютъ терзать въ невдніи, то онъ возстанетъ противъ Нкто — этого ‘пса, укравшаго истину у міра’, съ горы вонючихъ и грязныхъ труповъ — онъ возвститъ міру, кто убійца Давида, и люди ему поврятъ.

III.

И такъ, желзныя ворота какъ бы раздвинулись. Стна уже не безмолвна. И сквозь просвты видны неясныя очертанія мистической истины.
Высшаго разума по Андрееву нельзя постичь въ мр и въ всахъ. Но онъ уже для Андреева существуетъ. Почему же только онъ за желзными воротами, угнетающими землю? Почему онъ вн міра? Въ чемъ его свтъ и вчный огонь?
И если великій Разумъ — начало и причина міра, то почему онъ не разлитъ во вселенной и не проявляется у Андреева въ жизни людей, тоже получившихъ начало отъ Разума?
Андреевъ сталъ на грани двухъ міровъ.
Если мы врно поняли, то Анатема — начало раціональное въ мір, онъ — въ мр, вс, въ логик.
А Великій Разумъ несоизмримъ съ этимъ раціональнымъ умомъ міра. Его логика ирраціональна, его велнія непонятны. Міровая истина постигается въ мистическомъ опыт, она непонятна нашему человческому разума. Но она для Андреева уже существуетъ. Погибшій въ мр, числ, вс, получаетъ высшее безсмертіе въ безсмертіи какого-то высшаго Огня.
Въ образ Анатемы, ‘преданнаго заклятію’ и не имющаго сердца, воплощенъ нашъ человческій разумъ (Ratio) — раціонализмъ, живущій въ мр, вс, числ и навсегда обреченный на непостиженіе великихъ тайнъ безмрнаго, неисчислимаго, безконечнаго.
Тщетно ищетъ нашъ маленькій человческій разумъ, этотъ по истин Анатема, какъ пробиться сквозь толщу чувственныхъ воспріятій въ міръ потусторонній — нтъ способовъ заглянуть туда и сдлаться Богомъ, какъ хочетъ Анатема, но простой, немудрствующій лукаво еврей,— бдный, но честный Лейзеръ силою своей любви пріобщается великимъ тайнамъ, становится безсмертнымъ въ великой ‘раскаленности огня’.
Отвтъ, полученный Анатемой въ эпилог, неясенъ, загадоченъ, мистиченъ. ‘Давидъ достигъ безсмертія и живетъ безсмертно въ безсмертіи свта, который есть жизнь’. Этого безсмертія, можетъ быть, не понимаетъ и самъ Андреевъ, какъ не понимаетъ и не пойметъ никогда и Анатэма,— но Андреевъ хочетъ врить новой мистической истин а не толковать её: мистическое — всегда, вдь, непонятно, всегда алогично,— не разлагается на подлежащія и сказуемыя, не укладывается въ мр, вс и числ.
Интересно то, что Андреевъ указываетъ положительный и притомъ именно религіозный выходъ. Міровая гармонія найдена. Андреевъ но пошелъ на путь имманентнаго субъективизма, ни на путь ницшеанства. Онъ примкнулъ къ тмъ, кто ищетъ объективной цлесообразности міра, и при томъ къ сторонникамъ мистической теоріи прогресса, врующимъ въ высшій разумъ.
‘Анатема’ — первое произведеніе Андреева, которое можно съ полнымъ основаніемъ назвать вполн религіознымъ произведеніемъ. Не только ничего кощунственнаго нтъ въ немъ, но именно, наоборотъ,— утвержденіе жизни на религіозной основ. И нужно много тупости, озврлаго невжества, злобы и изуврства, что-бы утверждать обратное и требовать преслдованій.
Никакихъ кощунственныхъ сближеній и аналогій. Въ этомъ смысл Авдреева. можно укорить разв только въ томъ, что онъ выбралъ слишкомъ мизерный сюжетъ для той дли, которую преслдуетъ Анатема — метнуть въ небо, какъ камень изъ пращи, трагическую исторію неправдъ жизни. Исторія Лейзера не посрамляетъ принципа любви. Четырьмя милліонами рублей, розданными по копйк на душу, конечно, нельзя было осушить четыре океана слезъ, горя, крови… Благотворительность вообще, а тмъ паче неорганизованная, не можетъ дать міру спасеніе.
Исторія человчества могла бы дать Андрееву боле трагическіе эпизоды — хоть бы — всю жизнь того народа, изъ среды котораго вышелъ не только Давидъ Лейзеръ, но и великая Жертва за человчество. Но мизерность и малозначительность сюжета уменьшаетъ лишь трагическій размахъ, а не измняетъ значенія идеи.
Лейзеръ — простой человкъ, вопреки увреніямъ окружающихъ, онъ не творитъ чудесъ, и первый приходитъ въ ужасъ при мысли,— кощунственной мысли,— о чуд, на мгновеніе оснившей его подъ вліяніемъ жалости къ бдной матери, потерявшей ребенка. Лейзеръ цликомъ ушелъ въ дло благотворительности. Его окружаютъ калки, увчные, слпые, голодные, умирающіе. Только дти, къ которымъ питаетъ Лейзеръ глубокую нжность, скрашиваютъ тяжелую и подавляющую картину нищеты, убожества и вырожденія.
Но и дти — не утшеніе: это дти тхъ-же бдняковъ и впереди у нихъ т-же лишенія, то-же страданіе, та-же гибель. Давидъ Лейзеръ только благотворитель. Въ его дятельности нтъ мста красот. Онъ о ней и не думаетъ. Давидъ, радующій людей, самъ не знаетъ радостей бытія: въ костяхъ у него голодъ и смерть.
— Ты всхъ позвалъ къ себ,— говоритъ Роза отцу,— ко не позвалъ красивыхъ! Ни уходитъ отъ отца. Нтъ мста красот въ этомъ мір убогихъ и придавленныхъ судьбою людей.
Давидъ, ‘радующій людей’, только простой, неумный старикъ, безтолковый благотворитель, раздающій безъ всякой существенной пользы все свое богатство — по копеечк…
Печальный конецъ такой наивной благотворительности можно предвидть заране,— и въ этомъ слабое мсто пьесы ‘Анатемы’ — поскольку она ставитъ опредленную проблему на почв идеи любви и ея послдствій.

IV.

Но Анатема не только символъ нашего ума, жалкаго и безсильнаго въ поискахъ абсолютной истины. Художественное произведеніе не можетъ состоять изъ безплотныхъ символовъ, иначе оно превратится въ простую аллегорію. И Андреевъ понимаетъ это и старается дать Анатем черты психологическаго типа. Анатема безспорно принадлежитъ къ числу тхъ загадочныхъ, невыясненыхъ и запутанныхъ образовъ андреевскаго творчества, къ которымъ нужно отнести и Іуду, и Даря-голода, и Кереженцева изъ разсказа ‘Мысль’.
На всхъ этихъ образахъ лежитъ печать раздвоенности, какой-то истерической смятенности души, какой-то неясности порывовъ и устремленій, какого-то неврастеническаго мятежа, удивительнаго смшенія безднъ и низинъ, великаго и жалкаго, благородства и подлости, затаеннаго паоса и жалкихъ ламентацій.
Именно таковъ Анатема. Онъ и на брюх ползетъ, и шлетъ небу гордые вызовы, и плачетъ, и проклинаетъ, то мучительно-страстно стучится въ дверь вчности, то длаетъ видъ, что ему ничего не нужно и что онъ просто гуляетъ по міру, то онъ искренно разстроганъ добромъ и плачетъ, то приходитъ въ бшенство и зоветъ вс страны свта въ помощь своимъ злымъ планамъ.
Это рядъ смняющихся настроеній, какъ у типичнаго неврастеника.
Мефистофель-неврастеникъ — любопытная, но далеко не лучшая разновидность діавола, созданная современнымъ неврастеничнымъ творчествомъ.
Чтобы связать въ одинъ пучокъ рядъ неожиданныхъ и противорчивыхъ переживаній своего Анатэмы, Андреевъ придаетъ ему одну черту, оправдывающую вс неожиданности, длающую ихъ возможными,— это актерство. Неискренность, противорчія, непослдовательность, паосъ и проч., становятся какъ-то понятне въ геро-актер: съ его всегдашней актерскою позою, актерскимъ паосомъ, надуманнымъ жестомъ и вчной жаждой производить впечатлніе и фигурировать. Образъ становится отъ этого понятне и доступне, но философскій замыселъ теряетъ въ сил и глубин и, главное, въ ясности.
На всемъ произведеніи Андреева чувствуется вліяніе этого основного недочета его творчества: художественные образы и философская идея всегда у него плохо спаяны другъ съ другомъ, не представляютъ органической цльности и единства. Этотъ основной недочетъ и новаго драматическаго произведенія, обусловленный надуманностью, неиз бжно отражается и на его сценическомъ воплощеніи.
Вся бда въ томъ, что для Андреева самое важное — идея произведенія. Людьми онъ пользуется, какъ масками, изъ-за которыхъ, какъ въ театр петрушки, слышенъ всегда голосъ самого Андреева. Пренебреженіе къ бытовому матерьялу и быту вообще приводитъ къ тому, что читатель не всегда можетъ ршить что это — бытъ или стилизація быта.
Очень часто Андреевъ вводитъ оба пріема: мстами это бытъ, мстами стилизація.
На этотъ разъ сомнній быть неможетъ. Въ Анатем за исключеніемъ пролога и эпилога цлый рядъ бытовыхъ сценъ изъ жизни еврейской бдноты, черты осдлости.
Давидъ Лейзеръ живетъ на юг Россіи, гд нибудь въ Николаев, во всякомъ случа въ городк у моря. Время дйствія наши дни. Братъ Давида Лейзера тридцать лтъ назадъ бжалъ отъ воинской повинности въ Америку. Среди дйствующихъ лицъ типы разныхъ національностей юга: Грекъ Пурикесъ, продавецъ кваса Безкрайній, еврейка Сара, Сонка и др.
Передъ нами обычная еврейская голь и нищета, убогая торговля ‘при счасть’ на тридцать копекъ: въ город вс торгуютъ, но нтъ покупателей.
Еврейскій бытъ Андреевъ знаетъ хорошо и съ большимъ пониманіемъ изображаетъ его. Видно, что онъ проникся несчастіями обездоленнаго народа. Сильное впечатлніе производитъ сцена на рынк. Обычные перекоры женщинъ, жалобы на судьбу, споры съ другими продавцами.
Безкрайній укоряетъ Сонку за то, что та роскошествуетъ: купила на обдъ курицу.
И получаетъ грустный отвтъ Сарры:
— Когда еврей покупаетъ курицу, то или еврей боленъ или курица больна. У Сонки умираемъ сынъ {Очень любопытно замтить, что въ бытовомъ отношеніи замчаніе Сарры фактически не правильно. Андреевъ вроятно не знаетъ, что больная курица (даже если у не только поломано перышко) — трефъ и не можетъ быть поданкъ обду еврея. Но тутъ есть какая-то внутренняя правда’ и потому замчаніе Сарры, какъ мн приходилось наблюдать производитъ впечатлніе даже на тхъ, кто знаетъ еврейскій быть.}.
Никто не покупаетъ ни содовой воды у Сарры, ни боярскаго кваса у Безкрайняго, и продавцовъ охватываетъ ужасъ,— а что если покупатель совсмъ переведется.
Съ восторгомъ, и нескрываемымъ восхищеніемъ привтствуется показавшійся вдали покупатель — на этотъ разъ самъ Анатема подъ видомъ адвоката Нуллюса.
Правдиво отмчена доброта этихъ бдняковъ — евреевъ. Когда Нуллюсъ даетъ шарманщику на обдъ, Сарра жертвуетъ безплатно,— что можетъ,— стаканъ своей воды.
Трогательна любовь къ дтямъ. Сарра боится за свою дочь, она велитъ ей ходить запачканной, чтобы злые люди не соблазнились ея красотой и не купили ея. Сдлавшись богатымъ, Давидъ Лейзеръ наслаждается тмъ, что помогаетъ дтямъ и въ щелку глядитъ на ихъ розовющія отъ здоровой пищи щечки. Вотъ на торжеств, устроенномъ въ его честь, его обступили женщины съ дтьми. Давидъ беретъ въ руки ребенка, который не боится его страшной бороды, и вмст съ Саррой отходитъ въ сторону и наклонясь, надъ ребенкомъ, Давидъ и Сарра тихонько плачутъ.
Рядомъ съ бытовыми сценами у Андреева выступаютъ и чисто символическіе эпизоды: таковы — появленіе слпыхъ, весь прологъ и весь эпилогъ. Чувствуя нкоторую недосказанность этихъ сценъ, Андреевъ прибгаетъ къ ремаркамъ, намекая только ими, какъ режиссеръ долженъ выполнить замыселъ автора на сцен, отчего постановка на сцен очень усложняется и требуетъ умнаго и талантливаго режиссера.
Въ современной драм ремарка получила большое развитіе и не всегда говоритъ о технической безпомощности автора.. Въ современныхъ пьесахъ, напр. у Аннунціо, ремарка цлое художественное описаніе, и такая сложная ремарка объясняется не безсиліемъ драматической техники авторовъ, а новыми требованіями современной драматургіи. Задача талантливаго режиссера — использовать все богатство современной театральной техники для того, чтобы реализовать ремарку, найти новые театральные пріемы экспрессіи. Такъ напримръ послдняя ремарка Андреева въ пролог — это цлая симфонія звуковъ и тревогъ, и тамъ гд она поставлена согласно замыслу автора, она производитъ сильное впечатлніе {На сцен Новаго театра въ Петербург пьеса не имла успха исключительно благодаря неумлости режиссера г. Савина. Въ Московскомъ Художественномъ театр и въ провинціи (Кіев, Харьков, Ярославл) пьеса имла большой успхъ, только у москвичей слишкомъ выдвинутъ еврейскій говоръ, что портитъ впечатлніе. Лучшій Анатема Качаловъ, лучшій Давидъ Лейзеръ-Шмитъ (Харьковъ).} и является настоящимъ прологомъ для всей дальнйшей исторіи Давида Лейзера.
Въ пьес Андреева — какъ всегда много лиризма, паоса, но много и длиннотъ.
Во всякомъ случа ‘Анатема’ — одно изъ лучшихъ произведеній Андреева. Пьеса однако многихъ не удовлетворила, и многихъ оставила въ недоумніи. Что хотлъ сказать Андреевъ, многимъ осталось непонятнымъ. Нкоторые видли въ пьес пародію на христіанство, другіе сравнивали Анатему съ сатаной Мильтона и Мефистофелемъ Гете и тоже находили замыселъ Андреева неяснымъ и невыношеннымъ. Третьи искали въ каждой детали пьесы глубокихъ символовъ, изнемогая въ безплодныхъ усиліяхъ согласовать ихъ въ единомъ толкованіи, и тоже оставались неудолетворенными.
Намъ ясно, что Андреевъ посл многихъ лтъ анархическихъ метаній и поисковъ истины пришелъ къ мистицизму. Но пойдетъ-ли онъ и дальше въ этомъ направленіи, это еще большой вопросъ.
Намъ остается еще сказать нсколько словъ о типахъ Андреева и стил его произведеній.

XVIII.
Типы Андреева и его стиль.
У Андреева нтъ типовъ. У него маски и рожи. Ему удаются только миніатюры. Стиль Андреева вполн отвчаетъ его личности. Патетизмъ. Грубые рзкіе мазки. Преувеличенія, повторенія, общая характеристика стиля. Контрасты.

Ни въ одной изъ книгъ, написанныхъ объ Андреев, не говорится о типахъ, созданныхъ Андреевымъ.
И это очень характерно.
У Андреева нтъ типовъ. У него только маски, черезъ которыя говоритъ къ намъ самъ авторъ.
Кто-то сравнилъ Андреева съ его же героемъ — содержателемъ паноптикума съ восковыми фигурами, днемъ онъ показываетъ эти фигуры публик, объясняетъ ихъ ей,— словомъ говоритъ съ публикой, а ночью бродитъ уныло по своему музею, преслдуемый призраками.
Ни одинъ образъ. Андреевскаго творчества не войдетъ въ русскую литературу, какъ типъ. Въ нее войдетъ самъ Андреевъ со своими многочисленными масками, со своимъ театромъ Петрушки, въ которомъ все время слышится одинъ и тотъ же нервный, тревожный и нсколько крикливый голосъ экзальтированнаго, взволнованнаго, мятущагося автора.
Когда море взволновано, и. на немъ бжитъ рябь,— оно не можетъ отражать предметы. Нервная и взволнованная душа современнаго художника безсильна отражать, неспособна къ объективному созерцанію,, вынашиванію образовъ, она можетъ отражать только самое себя, говорить, кричать только о себ, думать свою думу, терзаться своими терзаніями.
Вншній міръ можетъ привлекать такого художника только на мгновеніе, взоръ художника фиксируетъ только мимолетное и опять уходитъ во внутрь своей собственной души.
Оттого склонность къ фантастическимъ образамъ: Царь-Голодъ, Время-Звонарь, Анатема, Нкто въ сромъ, Нкто ограждающій входы, Смерть.
Оттого склонность къ стилизаціи: Человкъ съ большой буквы, Жена, Двушка въ черномъ, Инженеръ, Аббатъ, Ученый,— все съ большой буквы.
Оттого маски двухъ трехъ схемъ съ однообразнымъ внутреннимъ содержаніемъ и мало уловимыми личными чертами.
Керженцовъ, студентъ изъ разсказа въ ‘Туманную даль’, Сергй Петровичъ, Вернеръ, Савва, Сергй Николаевичъ — астрономъ,— все это разновидности одной и той же человческой породи — русскаго uebermensch`а.
Сперанскій, Тюха, о. Василій ивейскій, Костомаровъ только личины: рожи, рожи, рожи.
Когда Андреевъ зафиксируетъ какой-нибудь образъ боле внимательно и вдумчиво, у него получается очень тонкая и художественная миніатюра, но въ ней не чувствуется новаго, нтъ индивидульной марки, нтъ самобытности рисунка и письма. Все навяно другими писателями.
Хороши и Гараська, и городовой, и Петька и типичный кулакъ изъ Василія ивейскаго,— Иванъ Норфирьевичъ, и штабсъ-капитанъ Каблуковъ, и студентъ-алькоголикъ Онуфрій, и воплощеніе банальности — молодой ученый Поллакъ,— но все это не новые типы, въ ихъ избраженіи ни одной новой краски, никакого своеобразнаго пріема письма.
То же нужно сказать и относительно женскихъ типовъ. Его Маруся изъ ‘Звздъ’ не типична и не то, что авторъ хотлъ бы въ ней воплотить. Его Липа (въ ‘Савв’) — только сантиментальная барышня. Таня Ковальчукъ — изъ старой портретной галлереи русскихъ героинь. Муся — христіанская мученица, написанная съ большой нжностью и вкусомъ,— и только. Три сестры въ ‘Анфис’ не новы, ‘новая’ — инфернальная Анфиса ничмъ не отличается отъ обычнаго типа русской женщины — разлучницы: нравной, своевольной,
склонной къ сильной страсти и рабству, къ униженію и мщенію при помощи порошковъ и другихъ такихъ же испытанныхъ средствъ.
Нельзя не признать однако большого таланта Андреева въ изображеніи отдльныхъ сценокъ и эпизодическихъ лицъ. Если здсь онъ и не создаетъ новаго, то творитъ все же не мене удачно и талантливо, чмъ Успенскій, Горькій, Чеховъ и даже Толстой.
Эстонецъ Яцсонъ, Мишка Цыганокъ, мать Каширина, ‘мамаша’ изъ ‘Дней нашей жизнь’, офицеръ оттуда же, продавецъ кваса Безкрайній, приставъ ‘Тьмы’ староста въ В. ивейскомъ — яркіе колоритные образы. Прелестный обаятельный образъ созданъ въ Катеньк Реймеръ (‘Въ туман’) и весь эпизодъ любви Павлуши къ этой чистой двушк обвянъ лучами поэзіи и любви.
Андрееву не чужды юморъ и тонкая иронія: прелестно и съ большимъ и добродушнымъ юморомъ написаны т страницы разсказа ‘Ваня’, гд говорится о чтеніи, играхъ этого мальчика и его отношеніи къ пріютившимъ его людямъ и настоящей матери. Но юморъ и иронія имютъ у Андреева тенденцію переходить въ желчный сарказмъ, въ шаржъ и каррикатуру.
Эпическій тонъ мало свойственъ Андрееву. Онъ предпочитаетъ лирико-драматическій паосъ, который часто переходитъ въ крикливую и слезливую ламентацію. Темпъ рчи всегда стремительный, настойчивый, встрчаются повторенія и парафразы въ цляхъ большого убжденія. Въ выраженіяхъ та-же гиперболичность и фантастика. ‘Безуміе и ужасъ’ — во всемъ. При нервной поспшности работы не вынашиваются и образы, принимая самыя неожиданныя и расплывчатыя очертанія.
Стиль Андреева находится въ полномъ соотвтствіи съ основными свойствами его творчества. Если стиль — это человкъ, то на Андреев такое положеніе вполн оправдывается. Въ язык Андреева — та же порывистость переходящая въ нервную суетливость, та же неясность опредленій, та же невыношенность и расплывчатость фразы, та же нервная декадентская способность смшенія ассоціаціи чувствъ и замны образовъ и красокъ изъ сферы одного чувства красками и образами изъ сферы другого чувства,— та же мятежность, та же склонность къ гипербол и усиленіемъ.
У него ‘ночныя тни рыдали безшумно’, ‘простирали руки’, ‘звуки толклись, метались и кружились’, ‘изъ огненнаго хаоса несется громоподобный хохотъ’, ‘безшумно рушится куполъ’ или просто ‘рушатся своды небесъ’. У него всюду преувеличенія: и ‘нчто безъ формы и образа’, ‘желзныя врата неимоврной тяжести’. Онъ являетъ собою ‘величайшую тайну’ онъ ‘быстръ и яростенъ’ какъ вихрь и распадается безсильно ‘передъ лицомъ молчанія’.
Въ сочетаніи словъ и фразъ какая то ‘спиралеобразная’ стремительность и ярость страстнаго темперамента. Слова у Андреева бьютъ, хлещутъ въ лицо, назойливо проникаютъ въ души, стонутъ и звенятъ, бьютъ въ набатъ и громовыми раскатами проникаютъ въ сердц, увязаютъ тамъ какъ занозы, а по временамъ визжатъ и ноютъ какъ голодныя собаки и просятъ милости и вниманія. Одинъ изъ характерныхъ признаковъ письма Андреева — склонность къ контрастамъ и рзкій, нсколько лубочный рисунокъ этихъ контрастовъ. Божественный Христосъ и рядомъ отвратительный осьминогъ Іуда. Оргія босяковъ въ подвал дома и балъ у богатыхъ въ первомъ этаж. Нжный закатъ солнца и зловщія тни лса, гд притаились подонки человческаго общества. Нжная любовь и зврская чувственность. Чистота и грязь разврата… И все это набросано грубыми и рзкими мазками. Самое творчество — сочетаніе реализма, импрессіонизма и фантастики.

Заключеніе.

Нашъ путь конченъ. Итоги творчества Андреева подведены. Повидимому все, что ставилъ своей задачей Андреевъ, онъ выполнилъ.
Куда онъ пойдетъ онъ дальше, что онъ создастъ впереди? Разрушеніе кончилось, и повторяться Андреевъ не станетъ. Онъ далъ намъ картины жизни мщанина, съ его трагедіей одиночества, съ его отчужденностью отъ жизни и непониманіемъ того, что совершается вокругъ,— человка съ уставшей душой. Въ свтлые интерваллы своего творчества Андреевъ показалъ себя чуткимъ и симпатичнымъ художникомъ (отчасти въ ‘Повсти о семи повшенныхъ’, ‘Губернаторъ’, ‘Жили были’, мелкіе разсказы и др.).
Сказать, что онъ сдлалъ все для него возможное, было бы слишкомъ преждевременно. Впереди у него еще много прекрасныхъ возможностей. Намъ кажется, что Андреевъ не остановится и на мистицизм. Судя по послдней его комедіи ‘Gaucleamas’ его тянетъ къ безхитростнымъ радостямъ жизни и можетъ быть на этотъ путь и уйдетъ его творчество.
Большая заслуга Андреева — рдкая способность возбуждать тревогу души и останавливать наше вниманіе на ‘проклятыхъ вопросахъ’ и неправдахъ жизни.
Но самъ онъ не разршаетъ этихъ вопросовъ и только даетъ поводъ для обсужденія ихъ.
Художественное богатство, созданное Андреевымъ, напоминаетъ намъ тотъ замокъ, который соорудилъ для себя Человкъ (въ ‘Жизни Человка’). Масса комнатъ, великолпный новый стиль, и во всхъ окнахъ фасада этого дома горятъ тысячами огней лучи заходящаго солнца.
Домъ стоитъ на гор вдали отъ города, и тамъ внизу, въ город покрытомъ уже тнями ночи, кажется, что на гор какой-то прекрасный храмъ, гд возжены огни невдомому Богу.
Но это только такъ кажется, это только иллюзія. Тамъ нтъ храма, нтъ Бога, нтъ огней, И сіяютъ отраженнымъ блескомъ только холодные лучи заходящаго солнца. Въ дом пусто, уныло и бгаютъ крысы…
И грустно глядитъ на закатъ обитатель дома, не вря новому восходу.
Намъ кажется, что самъ Андреевъ чувствуетъ нкоторую усталость отъ своего энергичнаго но малоплодотворнаго труда. И хочетъ на время замолкнуть, чтобы отдохнуть и собраться съ силами, быть можетъ, уже въ новый путь и подъ инымъ девизомъ.
Мы никуда не зовемъ талантливаго художника. Мы только анализируемъ его произведенія и устанавливаемъ къ нимъ наше отношеніе. Было бы даже нежелательно, чтобы художникъ творилъ по указк критика. Художникъ не публицистъ, не политикъ, не ученый, которому возможно что то указывать. Онъ нчто себ довлющее, законченное, органическое, и пусть остается онъ вренъ только голосу своей художественной совсти и потребностямъ своей природы.
Онъ ‘самъ свой высшій судъ’. Инамъ остается только повторить, то, что мы сказали въ начал книги: привлекать къ своему творчеству общее вниманіе въ течете многихъ лтъ подрядъ — это ужъ безспорное доказательство большого дарованія.
Мы вправ ожидать отъ Андреева еще много интереснаго. Но и то, что онъ далъ — яркая страница въ исторіи русской литературы и прекрасная иллюстрація смутныхъ настроеній, неясныхъ устремленій и тоскливыхъ порывовъ части русскихъ людей перваго десятилтія двадцатаго вка.
Можно нелюбить эти андреевскія настроенія, но историку литературы, критику и публицисту нельзя не считаться съ ними.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека