Куллерберг, или Петербургские немцы, Генслер Иван Семенович, Год: 1862

Время на прочтение: 56 минут(ы)

РАЗСКАЗЫ И. С. ГЕНСЛЕРА

Гаваньскіе чиновники.— Куллербергъ.— Біографія кота Василія Ивановича.

ВТОРОЕ ДОПОЛНЕННОЕ ИЗДАНЕ

Санктпетербургъ.
1872.

КУЛЛЕРБЕРГЪ,
ИЛИ
ГУЛЯНЬЕ ПЕТЕРБУРГСКИХЪ НМЦЕВЪ.

(Повсть-жанръ.)

(Посвящается Алексю еофилактовичу Писемскому.)

I.

Вы, можетъ быть, замтили, что въ Петербург почти вс зубные врачи — Геймы или Штейны, такъ что, кажется, одинъ только г. Праведный изъ нихъ и выбрался русскій. Потомъ я уже имлъ честь докладывать въ ‘Гаваньскихъ Чиновникахъ’, что почти вс петербургскіе булочники — Мюллеры или Веберы, значить, тоже германскаго происхожденія, потомъ, вы, вроятно, обратили вниманіе, что вс аптекаря въ здшней столиц — или Пли, или Штраухи, или Гаугеры, или что-нибудь въ род этого, а не какіе-нибудь Ушатовы, Брюховы или Раздеришины, слдовательно и на это дло русскіе, вроятно, еще не дозрли.
Если вамъ случалось заходить въ аптеку, то вы, вроятно, замчали, какъ ученики, будущіе молодые аптекаря, съ плоскою мраморною или стеклянною ступочкою или пузырькомъ въ рук, торопливо появляются и опять куда-то исчезаютъ. Это исчезаютъ они въ кладовую, гд хранится оптовой запасъ лекарствъ, или въ лабораторію, гд изъ простыхъ медикаментовъ изготовляются сложныя, или же, наконецъ, прячутся въ кухню, гд врачебныя вещества подогрваются, растапливаются, настаиваются, варятся, и проч.
Войдите въ эту кухню: вы увидите плиту, съ стоящими на ней и опущенными въ нее, открытыми, фарфоровыми сосудами. Вы думаете, что вы у Доминика, готовы, пожалуй, приподнять ту или другую крышку, полагая, что васъ поддразнитъ оттуда румяная котлетка или бифштексъ съ макаронами и паромъ, не длайте этого: тамъ или анафемскій вытягивающій испарину и душу сассапарельный декоктъ, или противный настой валерьяны, для истерически-нервной дамы. Въ конц плиты блеститъ шлемъ вмазаннаго въ нее объемистаго куба изъ красной мди, который, какъ гусь, желающій напиться, протягиваетъ внизъ длинную свою шею. По этому горлу перебгаетъ, по каплямъ, въ холодный пріемникъ перегоняемая жидкость.
Жаръ, духота, паръ и всевозможные, до остервеннія разгорячающіе, пряные запахи постоянно обдаютъ стны, потолокъ и два окна кухни, и вылетаютъ въ растворенныя форточки и дверь этой комнаты, но прежде всего спшатъ побывать у аптекарскихъ помощниковъ, на антресоляхъ, на которыя ведетъ деревянная лстница.
Помщеніе это врядъ-ли можно назвать жилищемъ, потому-что всякое жилище, положимъ, даже собачья конура, предполагаетъ возможность дышать чистымъ воздухомъ, но этого, какъ вы увидите, никакъ нельзя сказать про логовище фармацевтовъ.
Представьте себ продолговатый ящикъ, въ два аршива въ вышнну, въ восемь шаговъ въ дину и въ шесть въ ширину, съ люкомъ въ углу, открывающимся ца лстницу. Этотъ ящикъ освщается четвертью окна, отрзаннаго отъ верхней части кухни, и такимъ образомъ все это скорй походитъ на гробъ, чмъ на каинату.
Прибавьте, что это маленькое пространство, кром того, заставлено двумя кроватями, двумя комодами, книжнымъ шкапомъ, однимъ столомъ и четырьмя стульями.
Точь-въ-точь такое же безвоздушное пространство занималъ аптекарскій помощникъ или такъ называемый гезель, Карлъ Ивановичъ Таубе, котораго товарищи давно уже прозвали мейстеромъ Пукомъ.
— Мейстеръ Пукъ!… Пукъ!— кричитъ, бывало, ученикъ, зовя его.
— Что теб?— откликается тотъ.
— Ступай въ лабораторію.
И Пукъ не-хотя, молча, идетъ въ лабораторію.
Карлу Ивановичу теперь лтъ сорокъ или около того. Онъ средняго роста, блокурый мужчина, съ выступившимъ нмецкимъ подбородкомъ и довольно рзко обозначающимися голубыми жилами на лбу, на видъ крпко сложенный. Родомъ происходитъ онъ изъ цеховыхъ, учился сперва дома, у отца, читать, писать и таблиц умноженія, потомъ, отданъ въ Анненскую школу, гд твердилъ наизусть изъ латинской грамматики подъ риму, для облегченія памяти, въ род слдующаго:
Alle Worte sied auf is
Masculini generis:
Piseis, pauis, canalis,
Gaulis, crinis, cucumis, glis, analys…
Идя домой изъ училища, тоже, какъ и вс мы, гршные, дрался на улиц съ школьниками, получалъ выволочки отъ тхъ, которые были посильнй его, наконецъ взятъ изъ пятаго класса обратно и, при помощи протекціи, помщенъ ученикомъ въ аптеку, гд, прежде скатыванія пилюль, перенялъ искусство длать Apotvker-Schnaps и выпивать этого аптекарь-шнапсъ, не поперхнувшись, за однимъ залпомъ, цлую унцовку. Онъ былъ добраго, уживчиваго характера и, кром того, малый неглупый. Года черезъ три, постигнувъ всю тайну фармацевтической кабалистики, надлъ чорный фракъ, отправился на Выборгскую сторону, въ Медикохирургическую академію, сдалъ въ нсколько субботъ свой экзаменъ, и вотъ онъ — гезель, чортъ возьми! Теперь онъ самъ гражданинъ, съ ученою степенью, съ будущностью… и жалованьемъ, которое некуда двать!
О, мой блокурый, кудрявоголовый Карлъ Иванычъ! Осуществятся ли твои надежды, когда на желтоватомъ лбу твоемъ вржутся, какъ ножомъ, морщины, у наружныхъ глазныхъ угловъ обозначатся гусиныя лапки, а въ вискахъ предательски блеснутъ сдые волоски? Кровь въ твоихъ артеріяхъ ужь не будетъ такъ тормошить тебя, вмсто румянца на щекахъ обозначатся войлокомъ переплетшіяся красныя жилки и вс прежнія живыя движенія пооблнятся, поубаюкаются. Этотъ портретъ я пишу съ тебя теперь ровно черезъ два десятка лтъ посл того, какъ ты получилъ свой дипломъ.
23-го іюня, въ день гулянья нмцевъ на Куллерберг, часовъ въ 10 утра, весело заглянувшаго черезъ два стекла въ уютную комнатку-ящикъ, къ нашему Карлу Ивановичу, онъ съ задумчивымъ лицомъ сидлъ на пожиломъ плетеномъ стул, облокотясь на такой же пожилой ломберный столъ правою рукою, которою онъ подпиралъ щеку, въ лвой была у него только что раскуренная трубка, тутъ же, на шагъ отъ него, на совершенно живомъ уже стул, держался высокій русоволосый молодой человкъ, съ цвтущимъ лицомъ и въ лтнемъ пальто. Это былъ молодой докторъ Черепановъ, Василій Васильевичъ.
— Послушай, Карлъ, говорилъ онъ,— пойдемъ въ самомъ дл на ‘Куллербергъ’. Что за бда, что ты завтра дежурный? Успешь еще выспаться, слава теб, Господи! ночь-то твоя, раньше вернемся. Пить, пожалуй, не будемъ, я и на то согласенъ.
— Въ чемъ хать-то? не въ этомъ-же, — отвчалъ ему Таубе, указавъ головой на свой изношенный свтлосрый суконный сюртукъ, который тогда былъ на немъ.
— Чтожъ такое, возразилъ докторъ.— Кто тамъ тебя будетъ разсматривать? Ну, наконецъ, если хочешь, я достану теб пальто, превосходное.
— Нтъ, не рука, молвилъ съ замтною уже досадою мистеръ Пукъ, вообще нелюбившій одолжаться.
— Что не рука-то, теперь бы вотъ продернуть немного, а тамъ и махнемъ! Скатись-ка въ самомъ дл внизъ, да приготовь съ полфунта своего аптекарскаго шнапсу. О чемъ ты задумался-то?
— Да какъ не думать! платья порядочнаго нтъ, — горестно молвилъ Таубе. Одурь, наконецъ, возметъ, дв недли сряду сидть безвыходно въ аптек, только и удовольствія, какъ перепадутъ деньжонки, такъ въ бирную, покалякать тамъ съ портными или кузнецами. Удивительное развлеченіе! А вдь тоже чему-нибудь да учился! И такъ убивается вся молодость! Болваномъ, идіотомъ сдлаешься, а тутъ еще этотъ дуракъ (Таубе намекалъ на хозяина) выговариваетъ, что пть усердія… Какое тутъ, къ чорту, будетъ усердіе?
Нь эту минуту на лстниц послышались шаги. Въ комнату вошелъ работникъ.
— Карлъ Иванычъ! Ликсанъ Иванычъ васъ требуютъ. ‘Поди, говоритъ, къ Карлу Иванычу и скажи, что мн оченно нужно его’,— произнесъ онъ.
— Ладно, приду, — проговорилъ Таубе, и направился къ выходу, но потомъ обернулся и опросилъ доктора: Съ чмъ теб сдлать шнапсъ: съ малиновымъ, или съ вишневымъ сиропомъ?
— Съ чмъ хочешь, только не отрави, пожалуста!
— Двичьей кожи надо принести на закуску, а то у меня ничего больше нтъ.
— Волоки все, что хочешь.
— Я не буду пить, впередъ теб говорю.
— Ладно, ладно.
— А съ тебя довольно и трехунцовки.
— Разсказывай, трехунцовки! Что тамъ въ трехунцовк?
Карлъ Иванычъ удалился.
— Подпоить его, тогда онъ поддастся, подумалъ, по уход его, молодой врачъ. Нескоро сломишь: здоровъ, бестія! А одному ужасъ какъ не хочется отправляться.
Вскор Карлъ Иванычъ вернулся, неся въ одной рук довольно-объемистую аптекарскую стклянку, въ которой была розоваго цвта жидкость, а въ другой рюмку безъ ножки и что-то завернутое въ бумаг. Все это помстилъ онъ на стол.
— Напрасно ты, душечка Карлъ, третьяго дня не пришолъ,— заговорилъ медикъ, наливъ себ рюмку и выпивъ: — а мы съ Иверговымъ, Сотниковымъ и Сашкой Фальковымъ прокуралесили весь вечеръ и всю ночь. Гд только ни были, Господи ты Боже мой!… Повришь ли, только два цлковыхъ въ карман привезъ домой изъ двухсоть-то-двадцати рублей! Чисто!… Ну да по крайней мр пожилъ. Послушалъ бы, что Французы говорятъ въ cociem: я знакомъ съ нкоторыми: ‘Жить, говорятъ они, такъ жить до тридцати лтъ, а тамъ, пожалуй, можно отправиться и къ чорту’. Посмотрлъ бы ты, какъ пьютъ! не по-нашенски. Что-о англичане! дрянь противъ нихъ: полстакана портеру, а остальное коньякомъ! Эво какъ!… Ну, ты чего не прикладываешься?
— Не хочу,— отвчалъ, замотавъ головой, Таубе.
— Что за вздоръ! Одну рюмку?
— Нтъ. Гд жь вы тогда прежде всего были?
— Не спрашивай! Словомъ, чортъ знаетъ, гд только не были… Перво-на перво полетли къ Борелю, обдать, просидли тамъ весь день. Разбили что-то — не помню хорошенько — содрали жесточайшимъ образомъ, разумется, съ меня. Ну, да прахъ ихъ возьми! А оттуда, знамо дло, сперва въ Гороховую, тамъ проваландались до часу, и наконецъ сложили крылья окончательно въ Садовой, — знаешь?
Таубе на это только хмукнулъ, потомъ налилъ со сладкой улыбкой рюмку и выпилъ.
— Вотъ это такъ лихо!— одобрилъ его докторъ.— Ну, налей же и мн.
Тотъ исполнилъ.
— Ире гезундгейтъ! пожелалъ ему Черепановъ и выпилъ.
— Съ чего же прежде всего начали?— полюбопытствовалъ Таубе, съ нсколько уже разгорвшимися глазами и закуривая спичкой погасшую трубку.
— Не гаси, — отвтилъ ему прежде всего докторъ, потомъ въ одно мгновеніе выхватилъ у себя изъ боковаго сюртучнаго кармана портсигаръ, открылъ его, выдернулъ папиросу и живо закурилъ ее.— Начали, продолжалъ онъ, съ рижскаго бальзама, пополамъ съ портвейномъ… Зашли сейчасъ же къ Смурову…
— А закусывали чмъ?— опять задалъ вопросъ аптекарь, у котораго желудокъ свернуло въ комокъ, когда онъ вообразилъ, чмъ можно было полакомиться на такія большія деньги.
— Закусывали всмъ, что на глаза попадалось: сыромъ, икрой, балыкомъ, сардинками, анчоусами, потомъ велли подать… ну, да это все сно, трава! Нтъ, я теб скажу, Карлъ, какія женщины-душки были тамъ, въ Садовой… особенно одна, Клемансъ… Француженка, брюнетка. Присла пть:
(Поетъ, стараясь скопировать.)
Celui qui st toucher mon coeur.
— Картавитъ немножко: ‘mon coeurrr…’ Мм! чертенокъ этакой!— воскликнулъ Черепановъ, и вскочивъ, жестоко стукнулся о потолокъ.
— Ан-наемскій твой потолокъ, хоть совсмъ не ходи къ теб, право, вчно все забываю, — говорилъ онъ, пригнувшись и схватясь за ушибенное мсто. Потомъ посмотрлъ вопросительно на пріятеля и сейчасъ же слъ.
— Хоть бы ты женился, Карлъ, чортъ возьми, и перехалъ изъ этого сундука, — продолжалъ онъ.— Вонъ, полъ у тебя полгода, я полагаю, не мытъ, на груди жолтая манишка… Фу, ты дьяволъ, еще теперь даже слышно, какъ я хватился, шишка, поди-ка, вскочитъ.
— А почемъ ты знаешь, можетъ, я еще и женюсь,— отозвался Карлъ Иванычъ, прищуривъ одинъ глазъ, и съ улыбкою.— Шаферомъ еще, можетъ, будешь у меня на сватьб. Ты долженъ мн оказать большую помощь въ этомъ дл. Серьозно говорю теб, что я женюсь. Что ты такъ смотришь на меня?
— Что жь, давай Богъ,— произнесъ, пожавъ плечами, докторъ.— На комъ же?
— Ну, это пока еще секретъ… Подемъ, если хочешь, на Куллербергъ… достань мн пальто!…— произнесъ вдругъ Таубе.
— Отлично, превосходно! похвалилъ докторъ, и было уже вытянулся во весь ростъ, но тотчасъ же сгорбился и, болзненно посмотрвъ вверхъ, произнесъ:
— Вотъ ужь что сжегъ бы, ей-богу, отъ всей души, такъ это твою паршивую комнату!— говорилъ онъ, слзая за Карломъ Иванычемъ съ лстницы.
Тотъ, въ свою очередь, хоть и былъ видимо сильно возбужденъ, но молчаливъ.

II.

Чтобъ объяснить нсколько-загадочныя послднія слова мистера Пука, мы, по необходимости, должны заглянуть въ его внутренній душевный міръ. Сдлавшись, какъ мы знаемъ, аптекарскимъ помощникомъ, онъ сначала мечталъ со временемъ быть вторымъ Либихомъ, Вертолетомъ, Орфилой, лишь бы добрая воля, охота и трудъ. ‘Трудъ и терпніе все превозмогаютъ’, думалъ онъ, и со свойственнымъ его рас терпніемъ принялся-было учиться, не мсяцъ, не два и не годъ, а три.
Но тутъ кто-то изъ пріятелей, съ которыми онъ, между прочимъ, выучился выпивать на одинъ присстъ полдюжины пива и здить верхомъ на деревенскихъ клячахъ, тутъ кто-то, говорю, такой же гезель, какъ и онъ, но попрактичне его въ жизни, и замтилъ ему:
— А что же будетъ, если ты, положимъ, и магистромъ будешь?
Этого вопроса Таубе никогда еще не задавалъ себ.
— Что-жь будетъ потомъ?— не отвязывался камрадъ, уставивъ на него бойкіе глаза.
— Потомъ?… повторилъ озадаченный Пукъ.
— Да, потомъ?— подтвердилъ тотъ.— Чтобъ упрочить себя фармацевту, надо открыть аптеку, а чтобъ открыть здсь аптеку, даже гд-нибудь, въ захолусть, надо имть, на худой конецъ, двнадцать тысячъ! А безъ этого на кой чортъ теб магистръ? Все равно: чрезъ это твое положеніе ни на волосъ не улучшится!
— Да, ничего не сдлаешь безъ денегъ!— печально повторилъ мейстеръ Пукъ, и впервые, можетъ быть, грусть и разочарованіе закрались въ его сердце. Онъ какъ сидлъ, такъ и остался сидть, молча и съ поникшей головой.
Въ тотъ же день онъ куда-то вечеромъ скрылся изъ аптеки и возвратился домой на утр, отдавъ извощику послдній четвертакъ изъ двадцати-пяти кровныхъ рублей, и, вдобавокъ, съ отуманенной головой, съ апатіей ко всему, что было радостнаго въ его прошломъ.
Тутъ онъ въ первый разъ въ жизни не пошолъ въ аптечную свою лавку, за стойку, а прямо поднялся къ себ, въ свою кануру, въ ящикъ, въ гробъ, да и то украдкою, не смя поднять глазъ, съ угрызеніемъ совсти. Бросилъ онъ съ досады шляпу на столъ, прислъ, облокотился, задумался. Вмсто вчерашняго веселья къ нему подсла тоска, невыносимая тоска. Она обняла его, потужила съ нимъ вмст о золотой юности и, когда онъ вспомнилъ эту радужную юность, родную свою семью, вс прошлыя цвтистыя надежды, тяжко, горько ему стало на сердц.
Все облегчаетъ время. Нашъ Карлъ Иванычъ посл перваго пароксизма немного успокоился, подумалъ, что горю тоскою не поможешь, бросилъ фармацію, химію и принялся за довершеніе своего образованія, да принялся-то не съ элементарныхъ наукъ, а прямо навалился на современные вопросы. Чтобъ добыть себ книгъ, надобны деньги, жалованья тутъ было мало. Онъ предложилъ свои услуги одному золотыхъ длъ мастеру, взявшись очищать золото отъ платины и серебра. Отлично! На первый же разъ заработалъ до ста рублей серебромъ. Пріобрлъ себ ‘Gegenwart’, ‘Zeit’, ‘ConversationsLexicon’, путешествія Гумбольдта, приключенія Казановы et caetera, et caetera.
— Фу, вотъ она, жизнь-то! думалъ онъ, напролетъ просиживая ночи и съ жадностью поглощая все, что Брокгаузъ бросалъ по пяти концамъ свта со своихъ паровыхъ скоропечатныхъ машинъ.
Прошло еще лтъ восемь, ему уже стукнулъ тридцатый годъ. Много посорвало съ него проклятое время. Онъ самъ уже пересталъ врить мечт и надеждамъ, онъ увидлъ, что у него ничего нтъ и не будетъ насчетъ звонкой монеты, но вмст съ тмъ онъ сознавалъ, что онъ обогатилъ себя познаніями. Онъ съ самодовольствіемъ замчалъ, что, когда онъ бываетъ вечеромъ у ‘Палкина’ и займется съ кмъ-нибудь о томъ, о семъ, но больше всего о политическихъ вопросахъ, то образованные люди, офицеры и штатскіе, слушаютъ его со вниманіемъ.
Но тутъ вдругъ на него насла новая бда, о которой онъ прежде и не помышлялъ. Съ расширеніемъ круга его образованія ему ярче освтилась бездна его безвыходнаго положенія!…
И тутъ же нужно было ему, видите, влюбиться, и въ кого же — Христосъ съ нимъ!— въ хозяйскую дочку, Доротею Ивановну, полненькую, небольшаго роста, смазливенькую блондинку, съ голубыми, какъ крымскія озера, глазами. Ей еще было всего пятнадцать лтъ (теперь ей двадцать-шестая весна). Она еще ходила въ школу и чуть ли не носила панталончиковъ. Случилось это очень просто. Въ самый день ея рожденія собачка ея нечаянно отравилась мышьякомъ, — который былъ съ говядиной поставленъ на доброе здоровье крысамъ, — и эту самую собачку, шпица, онъ, счастливецъ, вылечилъ! Благодарственный взглядъ и рукопожатіе были прежде всего ему наградой. Въ этотъ же день она сама вечеркомъ ухитрилась и тайкомъ поподчивала его клубничнымъ вареньемъ на блюдечк, и тутъ же подарила ему собственной ея работы рисунокъ: ‘двушка задумчиво стоитъ у колодца’. Поврите ли, что мсяца съ три прошло потомъ, пока онъ, постоянно мечтая о своей Дашеньк, ршился награвировать самымъ красивымъ почеркомъ, что онъ ее считаетъ своею лучезарною звздою, блеснувшею ему, бдняку, отрадно въ этой жизни.
Пансіонскія барышни, какъ извстно, охотницы до конфектъ и любовныхъ записокъ. Мамзель Доротея сперва похвастала этимъ признаньемъ подругамъ своимъ, потомъ отвчала нашему Пуку, что она плакала, когда читала его строки, и что она сама его давно уже любитъ.
Прошло еще съ полгода, пока нашъ мейстеръ Пукъ ршился, во что бы то ни стало, поцловать свою нмецкую ‘Элоизу’.
Прошло еще три года… Къ Дашеньк сватались женихи — она ни за кого не пошла, думала только о своемъ блокуромъ Карленьк, онъ думалъ о ней, о небесной, несравненной. Они улучали минуту, чтобъ обнять другъ друга, слить уста съ устами, вздохнуть — и только!…
Прошло еще шесть съ половиною лтъ до ныншняго года. Ни Дарья Ивановна, ни самъ мейстеръ Пукъ не спли и думать открыть свою тайную привязанность родителямъ героини. Ихъ съли бы обоихъ, а Карла Ивановича перваго, пожевавши, даже выплюнули бы на улицу. Объ этомъ знало только одно петербургское небо, только та частица его, которая заглядывала въ слуховое окно на чердакъ, принадлежавшій аптекарю Ивану Адамычу Шустерле.

III.

Амаліи Карловн, супруг почтеннаго аптекаря, какъ-то скоро посчастливилось раздлаться со своею стряпнею. Въ 10 часовъ утра она уже — порхъ! и улетла на Куллербергъ. Но никакъ нельзя было того сказать про хозяйку достоуважаемаго столярнаго мастера Адама Адамовича, роднаго брата аптекаря, и находящагося съ нимъ въ ссор. Она еще мечется, какъ угорлая, въ кухн, вмст съ кухаркою, Лукерьею, и дочерью своею, Минхенъ, которая эту недлю дежурною по хозяйству. Еще и вчера вечеромъ он вс три были въ такихъ хлопотахъ, что имъ и на полминуты, кажется, не удалось приссть: только-что опустятся, тутъ же, въ кухн, на стулъ, не успютъ даже лепетнуть своимъ красненькимъ остренькимъ язычкомъ для освженія рта, какъ вдругъ сумасшедшее жаркое въ печк, точно Богъ знаетъ что съ нимъ сдлалось, затрещитъ:
— Тррр—чичичичи!… Надо броситься всмъ имъ къ заслонк, чтобъ вытащить протвень и облить причину суматохи кипяткомъ или бульонцемъ. Юбки ужь въ три часа ночи доглаживали!… А тутъ еще надо было валять, тсто для пироговъ и сдобныхъ булокъ. (Здшніе нмцы выучились уже стряпать и ‘кушить’ наши пирожки, со всевозможными начинками).
— Люкри! говорить хозяйка: возьмите скар шистъ эта риба…
И Лукерья поспшно кидается чистить сига. У кота, Василья Иваныча, при этомъ всю внутренность поворачивается оттого, что онъ заслышалъ запахъ сырой рыбки. Онъ даже глотнулъ раза три слюны, смотря вверхъ на столъ, гд работала кухарка. ‘Охъ, моченьки нтъ! такъ и подмываетъ махнуть по сигу лапкой’. Но вотъ какъ-то немилосердно зашлпалъ соблазнительный хвостикъ. ‘Пускай повсятъ… но нтъ средствъ дольше воздержаться’. Хвать, хвать за свсившійся со стола конецъ рыбы… а его за это звякъ, звякъ по лбу черенкомъ ножа.
Василій Иванычъ только сократился и захлопалъ глазищами.
‘Вотъ оно какъ поступаютъ съ нашимъ братомъ!’ подумалъ онъ. ‘А поди-ка, Боже сохрани! стащи всю штуку, тогда что заговорятъ! А впрочемъ… отчего же?… можно попробовать.
Цапъ-царапеньки обими лапками, да такъ скоро, да такъ ловко: чуть-чуть не стянулъ на полъ всю рыбу.
Матушки мои! на всу тащатъ Ваську за ухо по всей кухн.
‘Да я такъ, я такъ только… шутя…’ умоляетъ онъ. Выбрасываютъ за дверь, да еще съ нотаціями:
— Вотъ же теб, коли такъ, подлецъ… Мало ему еще… печонки даве налопался… Ишь ты, дуй-те горой!
‘Неловко… А что печонка?’ размышлялъ потомъ за дверью, въ сняхъ, жестоко сконфуженный Василій Иванычъ, судорожно вертя хвостомъ. ‘Что печонка?… Печенку любятъ только одни чиновники… Охъ, попалась бы теперь крыса! ужь задалъ-бы я ей ходу!… А вонъ, на окн, на самомъ краешк, стоитъ кострюлечка со сливками!… Подоконникъ страшно узенькій, некуда прыгнуть. А если однакожь уловчиться?… Ужь заодно бдокурить сегодня’.
Скокъ… удержался… Брависсимо!… Теперь осторожно отодвинуть покрышечку… Не падай же, душечка.
— Та-та-та-та-та, загремла нрышка. Экая анаема, упала!… Лукавый женскій характеръ!
— Ну, теперь будетъ Содомъ и Гоморра! Родители мои!… бгутъ…
— Ладно, погоди же, паскудникъ ты этакой, грозила кухарка, выглядывая изъ снцевъ на дворъ.— Ужь разв ты не придешь только, а то бока-то взъендорю я теб.
— Я общаніямъ не врю, разсуждалъ про себя Васиканьчикъ, стоя посреди двора и съ самодовольствіемъ вертя хвостомъ, а потомъ пролзъ въ каретный сарай, чтобъ посмотрть, нельзя ли тамъ пройдтиться хотъ насчетъ сальной свчки, позабытой, можетъ статься, кучеромъ…
Господи Боже мой! сколько еще дла предстоитъ супруг Адама Адамовича!… Ну, подмастерья и мальчики, пускай не прогнваются, перекусятъ чего-нибудь, селедки съ картофелемъ… На ‘Куллерберг’ подятъ.
Довольно-бойкій, черномазый сынъ хозяйки, Карленька, пальчикъ лтъ десяти, вскочилъ въ кухню, какъ-будто съ цпи сорвавшись. Онъ, изволите видть, крпко взалкалъ.
— Ich will essen! (Кушать хочу!) — восклицаетъ онъ.
— Wart (Подождешь!) — говоритъ мать, не глядя на него.
— Aber ich will essen! (Но мн сть хочется!) — возражаетъ онъ.
— Kannst warten (Можешь повременить!) — опять говорить она.
Но сынишко подходитъ къ столу, къ горк лежащихъ на блюд пирожковъ съ рисомъ, беретъ одинъ изъ нихъ, и уже разваетъ ротъ, ему достается сперва по рук, потомъ отнимаютъ пирогъ, потомъ даютъ подзатыльника и наконецъ, какъ кота, выводятъ за ухо изъ кухни.
— Вотъ это такъ дльно! думаетъ кухарка. А то просто житья нтъ отъ сорванца.
Папеньк захотлось почать бутылку съ ямайскимъ,— такъ, блажь залзла въ голову. Причина законная: отчего же теперь не сотворить то, что предположено сдлать посл? Онъ посылаетъ дочку за кипяткомъ къ матери, въ кухню.
— Pack’ dich! (Убирайся!...) — сердито отдлывается хозяйка дома, чуть не вытолкавъ свою блокурую четырнадцатилтнюю Шарлотту.
— Aber, Herr Jesus, Annchen (Но Господи Боже мой! Анхенъ), — мягко произноситъ самъ Адамъ Адамовичъ, остановись на ворог кухни и обращаясь къ ше: kannst du mir nicht ein Glas heisses Wasser schicken? (Разв ты не можешь мн прислать стаканъ кипятку?)
Она, скрпя сердце, исполняетъ его желаніе.
— N — а! und mach, dass du fort kommst (Возьми и отстань!),— говоритъ она съ недовольнымъ видомъ, не глядя,— и, сунувъ мужу стаканъ на блюдц, второпяхъ плеснула ему на нанковые панталоны.
— Шт… Оі Jes’! оі Jes’! зашиплъ и вскрикнулъ онъ, схвативъ себя за бедро.
— Bist du bei Sinnen? (Въ ум ли ты?), договариваетъ онъ, тоскливо смотра на жену!
— Geh, geh, ich hab’ kein’ Zeit mit dir zu plaudern (Нечего, проваливай, мн не время болтать съ тобой),— произноситъ хозяйка, и уже, все снова закипло подъ ея руками.
Окончивъ стряпню, супруга столярнаго мастера приказала кухарк налить кипятку въ корыто, поставленное на полу, потомъ — дай Богъ ей здоровья — сла въ него и принялась мыться, предварительно заперевъ крпко-накрпко дверь и старательно занавсивъ окно…
Незнавшій этого, Адамъ Адамовичъ постучался-было къ нимъ въ дверь, но нмочки съ испугомъ зачирикали:
— Нихтъ, нихтъ!…
— Was?— спросилъ онъ, напирая въ дверь.
— Нихтъ, нихтъ! пугливе и миле прежняго заголосили он.
— Waschest du dich, oder was? (Моешься ты тамъ, что-ли?),— снова задалъ онъ вопросъ жен, заслышавъ тамъ всплески и капанье воды.
— Nu ja (Ну-да-а),— неохотно подтвердила супруга…
Окончивъ со всмъ этимъ, закопошились закупками булокъ, цукрей, колбасъ — это главное, потомъ, шнапсъ, eine Flasche von gutem Wein, Zucker-Bakwerk.
— Ахъ, ахъ, мама! а о кофе-то мы позабыли!— кричитъ Шарлота, младшая дочь Адама Адамовича.— Сахаръ взятъ, а кофе нтъ.
— Нна, такъ нада паскаря паслать,— говорить мама.— Вазили, прибавляетъ она, обратившись къ ученику:— пади скар фъ ляфка, купитъ одна фунтъ кофе… тридцать пять капекъ.
— Кофейникъ большой уложенъ?— спрашиваетъ тоже дочь у матери, показывая на увязенныя корзины.
— Ja, drinn (Да тамъ),— спокойно отвчаетъ мать.
Но когда мужъ спросилъ по-русски (Адамъ Адамовичъ любилъ говорить на этомъ язык).
— Ви не забудь бутилька? (почтенный столярный мастеръ намекалъ на ромъ).
— Да, да! будь спокойна, отвчаетъ уже съ досадой жена.
Но вотъ самовары и кофейники, уголья и растопки, тарелки, ножи и вилки, стаканы и рюмки, бутылки съ ромовъ и со сливками, блюда съ жаркимъ, пирогами, окорока и колбасы — все это уложено, упаковано и увязано, въ трехъ корзинахъ, набитыхъ верхомъ: мало того, говорю, увязано — унесено уже и стоитъ на канав, на плоту.
Самъ Адамъ Адамовичъ, съ задумчивымъ отъ нетерпнія лицомъ, въ лтней камлотовой шинели, тоже тутъ. Сынъ его, Карленька, при немъ. Остановка только за женскимъ поломъ. Онъ послалъ уже своего пстуна за супружницей и дочерьми.
— Идить, скажитъ мама, повеллъ онъ,— штобъ онъ скар шоль.
Сынъ, исполняя приказаніе своего папаши, появился въ дверяхъ комнаты, гд его мама и об сестрицы заняты были, кто-чмъ, суетясь на счетъ туалета и бгая изъ одной комнаты въ другую. Онъ передалъ имъ волю своего родителя.
— Чичасъ мы вс идетъ, — отвчаетъ маменька, въ тридцать восемь лтъ все еще по цлымъ часамъ охорашивающаяся передъ зеркаломъ.
— Papa schimpft (Папа бранится), — прибавляетъ мальчикъ, и, какъ будущій мужчина, съ недовольною миной смотритъ на медленные сборы женщинъ.
— Dein Papa und Du, Ihr habt, alle beide, ein grosses Maul (Вы вмст съ отцомъ оба любите горло драть).
Однакожъ, она тихо торопить дочерей: ‘скар, скар’, говоритъ она.
— На! готова?— спрашиваетъ она, спустя минуту, совсмъ уже одвшись и смотря то на ту, то на другую дочь. Младшая изъ нихъ, Лотхенъ, была въ шляпк и бурнус, и надвала уже перчатки.
— Сію минуту,— отвчала она, торопливо застегивая серьгу.
Но вотъ и она была совсмъ уже одта. Вс были въ полномъ наряд, и двинулись общей гурьбой, сама мадамъ впереди ихъ, колоновожатой. Она была высокаго роста и выступала какъ пава, сильно откинувъ назадъ плечи. Мысли ея были уже на плоту, у ея почтеннаго Адамъ Адамовича. Она взялась уже за дверь, открывавшуюся въ сни, вдругъ послышалось: ‘ахъ’! и при этомъ какъ-будто что-то лопнуло, потомъ послдовалъ звонкій смхъ. Вся компанія остановилась и, обернувшись, вопросительно глядла на старшую дочь семейства, Минхенъ, полненькую блондинку, которая, со сконфуженнымъ, вспыхнувшимъ личикомъ, опустивъ глазки и закусивъ губки, часто водила розовыми ноздрями и старалась удержать дыханіе, а сама едва удерживалась отъ смха….
— Н-на! Что тамъ такой?… сердито спросила маменька.
— Ничего. Ступайте, я васъ догоню, отвчала двушка, не трогаясь съ мста и съ улыбкой взбросивъ на всхъ глазами, а посл того сейчасъ же опять опустивъ ихъ.
— Велите, маменька, Карлуш выйдти. Я знаю, что случилось, — примолвила, тоже улыбаясь, — Лотхенъ.
— Ich weiss auch… die fallen ab… Schnur platzte… (Я тоже знаю: что-нибудь спало, шнурокъ лопнулъ) — сказалъ тотъ, скорчивъ насмшливую гримасу, и вышелъ въ сни.
Посл его ухода сестрицы дружно расхохотались и общими силами помогли бд. Напослдокъ, шествіе тронулось и до самаго плота продолжалось и окончилось благополучно.
— Наконецъ-та! выговаривалъ имъ Адамъ Адамовичъ.— Слява Бога…. ищ не чичасъ вечеръ….
Вс прибывшія молча сошли на плотъ, но въ лодку вступили вс дамы по-женски, т. е. очень мило, съ тончайшими квинтными звуками, въ род ‘ахъ, ахъ! и-и-и!’ и почти падая одна на другую и балансируя въ качавшейся лодк.
— N-na, seit doch nicht so gefhrlich… Herr du meines Lebens (Да не пугайтесь же такъ, Творецъ милосердый) — медленно проворчалъ Адамъ Адамовичъ, принимая дочерей.
Но вотъ вс, напослдокъ, услись. Мальчики-гребцы были уже на своихъ мстахъ и взялись за весла. Одинъ ученикъ съ весломъ-правилкой помстился въ корм лодки, за корзинами.
Ладья двинулась. Сначала дло шло не больно-то ловко: поминутно который-нибудь изъ учениковъ нтъ-нтъ да засунетъ весло глубоко въ воду или возьметъ прежде другаго, но потомъ все-это исправилось и наша барочная шлюпка пошла ровно и скоро, когда же выхали изъ Мойки на Неву, то любо-дорого было смотрть, какъ она обгоняла всхъ другихъ Адамъ Адамычей и Карлъ Карлычей, тоже, nebst ihren Familien, спшившихъ ‘нахъ Куллербергъ’.
Доплывъ по Нев до Тучкова моста, а посл того выбравшись изъ-подъ него, нмцы брали направо и възжали въ Ждановку, тутъ они, обогнавъ знакомыхъ, раскланивались. Нмочки весело кивали другъ другу головкой. Слышались тоненькіе голоски:
— Нахъ Куллербергъ?
— Нахъ Куллербергъ!… отвчали имъ, и опять слдовали любезныя киванья дамскихъ шляпокъ.
Иногда одна лодка съ красными (отъ солнца и отъ другихъ причинъ) длинноносыми физіономіями обгоняла другую, съ такими же красными физіономіями, потомъ задняя спшила не отстать отъ передней, а эта, во что бы то ни стало, старалась удрать,— и все это горланило:
— Гурраа!!… Нахъ Куллербергъ!…
Напослдокъ лодки, чолны и ялики, покинувъ Ждановку, брали наискось Малой Невки, прямо къ правому берегу, къ мосту, переброшенному съ Петровскаго Острова на Татарскій, и въ правой рук отъ него торжественно възжали сперва въ устье, а потомъ гуськомъ и въ самую знаменитую куллербергскую рчку, въ род ‘паршивой’ гаваньской рчушки.
По сухому пути, черезъ Васильевскій-Островъ, тоже тащатся нмцы со своими супругами и дтьми, на линейк, съ придачею двухъ узловъ и даже небольшой корзинки, въ которой было уложено Dies und Jenes, причемъ также не были забыты кофейникъ и фляжка, ‘mit Raisonier-Wasser.’
Попозже уже покатили въ коляскахъ т Иваны Иванычи и Карлы Карловичи, ‘катора будь побогаче…’ и поплелись вс т, ‘катора не такъ знатна, какъ господинъ супер-булошникъ Веберъ, или какъ обер-кольбасникъ Шписъ, или какъ генерал-сапожникъ Нель’, со своими семействами, узелками и своимъ маленка Фриценька на рука.
— Не нада такъ кричиль — фуй! унимали они иногда, когда тотъ принимался немилосердно орать. А такъ што эта будетъ, када я тоше будетъ, какъ ты, кричиль, — а?
Другая струя, совершенно ужь плебейская, по окончаніи парка, шагаетъ направо, по аристократической Колтовской, а оттуда, благословясь, на перевозъ, за копйку серебромъ — а вотъ и Крестовскій, а тамъ, бережкомъ, потихоньку, шажкомъ, да направо проскою, и — Мать Пресвятая Богородица! гд другіе люди, тамъ и мы, богатые веселятся, а намъ, будто, нельзя ужь и смяться! Слава теб, Господи!— добрались же, вдь, вотъ. Теперь какъ бы перебжать только черезъ дорогу, не попасть подъ лошадей. Постой, Манька, поди я перенесу тебя. Матъ, бери Маньку на руки, а ты, Филипьевна, веди Васютку. Ну, живо, дти, маршъ! Те-те-те, сюда! Вотъ такъ, вотъ мы и на ‘Куллерберг’! на которомъ собственно до тхъ-поръ было еще мало народу: гуляли только ослы, пасшіеся кучкою на мурав, да иногда пробгутъ собаки и начнутъ играть въ прятки, иногда пройдетъ дачница съ Крестовскаго, держа въ одной рук книжку и зонтикъ, а другою ведя двочку лтъ четырехъ. Все тихо, только изрдка просвищетъ иволга да каркнетъ ворона, — такъ странно каркнетъ, какъ-будто палку переломили.
Но вотъ по куллербергской полос идутъ два нмца: одинъ — сухопарый молодой и молчаливый, а другой — пожилой, толстякъ и, по всему видно, весельчакъ. Онъ уже выпилъ бутылки три баварскаго пива и наговорился до-сыта, но ему этого мало. Они остановились подъ тнистой елью. Молодой закуриваетъ сигару, а толстякъ снялъ шляпу и, доставъ носовой платокъ, вытеръ потное лицо.
Пролетаетъ воронъ надъ ними и пронзительно, какъ изъ металлическаго горла, крикнулъ:
— Фррранцъ!…
Толстякъ, услышавъ это, оговорилъ его:
— Нтъ, я не Францъ, сказалъ онъ, — совсмъ не Францъ, я Фрицъ! И онъ тяжело разсмялся.
— Фрранцъ! повторилъ вдали воронъ.
— Я тебя ужь кавриль, што я не Францъ. Францъ — это halt die Kuh am Schwanz, а я не кочетъ это, а затмъ я Фрицъ.
— Фрицъ, Фрицъ! подтвердилъ зябликъ, тутъ же надъ ними сидвшій.
— Ну да, я Фрицъ! Nimm ab die Mtz, эта таккъ! Вотъ умна птицъ, снаетъ, какъ минэ савуть. И нмецъ нашъ прислъ на траву.
Въ куллербергскую канаву наконецъ въхала первая барочная лодка,— нашъ знакомый, почтенный Адамъ Адамовичъ, съ супругой и дочерьми. Два ученика, стоя въ ладь, подпихиваются веслами. Пристали. Одинъ изъ учениковъ живо выпрыгнулъ на берегъ, и притягиваетъ къ себ шлюпку, а потомъ удерживаетъ ее на веревку. Карленька хотлъ-было тоже выскочить, чтобъ пособить ему.
— Willst du wohl still sein (Угомонишься ли ты, наконецъ), — останавливаетъ его папенька.
Вс, кром Анны Ивановны и самого главы семейства, поднимаются, горя нетерпніемъ поскорй ступить на зеленую травку. Лодка закачалась.
— Ахъ, ахъ! восклицаетъ, воздвъ глаза и руки, сама мамахенъ.
— Ай, ай! уй, уй! смясь пищатъ Лотхенъ и Минхенъ, толкаясь и хватаясь одна за другую.
— Herr Du meines Leben! (Господи ты Боже мой) цдить сквозь зубы недовольный этимъ папаша.
Карлуша длаетъ безсмертный прыжокъ, лодка пуще прежняго заколыхалась, пуще прежняго заголосили мадамъ и ея дочки.
Минхенъ упала.
— Wart, du, Kunalie! (Вотъ постой, я тебя, каналья!) грозитъ ему отецъ.
Вс подходятъ къ толстому дереву и задумчиво останавливаются, потомъ садятся. Папа снимаетъ съ себя шляпу и ставить ее всторону. Онъ видимо очень доволенъ, что ему удалось выбраться изъ города, in’s Grne, in’s Freie, — aus diesem verfluchten Petersburg, wo Sommers weiter nichts, als Staub und Gestank ist (Изъ эmогo проклятаго Петербурга, гд лтомъ только пыль и смрадъ), думаетъ онъ.
Дти весело удаляются, они хотятъ погулять. Карлуша сейчасъ же съ мста пускается бжать во весь опоръ. Двицы было хотли за нимъ послдовать, но увидли, что это невозможно и пошли шагомъ.
— Karl, warum lufst du? (Карлъ, зачмъ ты б&#1123,жишь) кричатъ он ему.
Но Карлъ не слушаетъ ихъ и, задравъ голову, несется, какъ жеребенокъ по цвтущей степи.
Между тмъ ученики снесли уже изъ лодки на выбранное мсто ‘привала’ корзины, потомъ воткнули въ землю два кола, привязали къ концамъ ихъ большую двуспальную простыню — и вотъ вамъ импровизованный навсъ.
— Какъ шарко, сказала подруга жизни Адама Адамовича, уставшая цлые три часа сидть на одномъ мст, въ лодк. Она плескала тонкимъ блымъ полотнянымъ платкомъ по своимъ персямъ, отдувалась отъ воздуха, который, будучи радъ-радешенекъ, что опять Богъ привелъ, увидть дорогихъ гостей, обнялъ полную нмку и, захлебываясь отъ восторга, лепеталъ: ‘Мать ты моя, Анна Ивановна, свтикъ ты мой ясный, тебя ли я вижу’?
— Фу… уфъ! ..— отпыхивалась дородны Анна Ивановна — Gut, dass man jetzt die Krinoline trgt, sonst wre es gar nicht auszuhalten (Хорошо еще, что теперь носятъ кринолины, а то бы просто смерть).
Супругъ на это промолчалъ.
— Und man braucht auch nicht so viel, wie frher, fr die Rcke an die Wscherin zu bezahlen тоже не надо теперь платить столько прачк за стирку юбокъ),— добавила-было она, все еще маша на себя платкомъ.
— Ein Teufel. Сато,— geht jetzt doppelt mehr auf die Kleider (Одинъ чортъ: зато теперь идетъ вдвое больше матеріи на платье).
‘Жизнь ты моя, Анна Ивановна, ей-ей я полюбилъ васъ какъ родную. Позвольте я васъ поцлую въ самую ямочку между грудями’ — говорилъ втеръ.
— Фай, ich kann’s gar nicht mehr aushalten (Нтъ боле силъ терпть),— произнесла она, потомъ встала, закрылась зонтикомъ и направилась въ ту сторону, куда побжали ея дти.
Однако, двнадцать часовъ дня. Солнце, не скупясь, сыплетъ золотыми лучами на полуденную сторону деревьевъ, тни отъ которыхъ перетянулись и легли на т части втвей, листвы и лужаекъ, которыя обращены на сверъ. Вокругъ берега куллербергскаго пруда, у самой воды, синютъ незабудки, скромно выглядывая изъ-за яркозеленыхъ стеблей рослой травы. Нахали уже и другіе нмцы и нмочки. Вс нагулялись до-сыта, а желудокъ, какъ по телеграфу, даетъ знать языку, намекая ему ясно, что, дескать, проси! Достаются изъ корзины и раскладываются на камчатной скатерти окорокъ, телятина, колбасы, пирожки съ рисомъ. Выпита рюмка шнапсу, берутся за ножи и вилки — и пошла въ ходъ сухомятка!
Закусили. Надо купить дтямъ гостинца. Вонъ стоитъ пряничникъ, у него товаръ первый сортъ: миндальные орхи-двойники и наши заморскіе каленые орхи со свистомъ, блыя коврижки съ мятнымъ масломъ и скипидарнымъ вкусомъ, вяземскіе пряники съ изюмомъ и мухами, красный сухой мармаладъ: попробуй и высыпай назадъ, винныя ягоды, пролежавшія два-года, мятая малина — всю въ ушатъ валима, французскій черносливъ, изъ нашихъ крымскихъ сливъ, и много всякаго добра, но больше всего пыли. Продавецъ, приподнявъ грязнйшую въ мір шапочку, формою своею похожую на клобукъ, спрашиваетъ:
— Что покупаете?
Въ это время Карлуша и Лотхенъ подбгаютъ къ папашеньк и сами просятъ его купить имъ ‘гостинцевъ’. Онъ велитъ для нихъ отвсить по фунту грецкихъ орховъ и изюму и по полуфунту мармеладу и миндалю. Дти прыгаютъ отъ радости и, получивъ свертки, опрометью бгутъ обратно къ мамаш, сидящей въ тни подъ ‘толстымъ деревомъ’ и уже издали встрчающей ихъ материнскими взорами. Восторгамъ ихъ нтъ конца. Они стараются перекричать другъ дружку:
— Nu ja, nu ja… aber fiihr’t euch nur ord’ntlich auf und macht kein dummes Zeug (Ну да, ну да, подтверждаетъ она. Но только не шалите).
Папаша остался у пряничника одинъ.
— Есть у теб низла чи?— спрашиваетъ онъ.
— Какъ же, пожалуйте, — говоритъ торговецъ, выполаскиваютъ тми же щами стаканъ и вливаетъ въ него скромной жидкости.— Пожалуйте-съ, подчуеть онъ,
Адамъ Адамычъ забираетъ въ ротъ мутнаго напитка.
— Tfui, der Deibel (Тфу, чертъ), тотчасъ же говоритъ онъ и плюетъ.
Около-стоящіе смются.
— Ахъ, ты свиня!— ругаетъ онъ продавца, хлопая на него глазами.
— За чтожъ свинья-то? Не пейте, коли не нравится, а ругать все же не за что, — произноситъ тотъ.
— Кому эта мошна нравитсца? Tфy! За этимъ поль на твой комнатъ нельзя муйть…
— Да полъ ими никто и не моетъ, оговаривается ларецъ.
Подходитъ другой нмецъ, тотъ объясняетъ ему все:
— Es… es… es ist ja Brechmittel, zum Kotzen nur!… Ich begreif wahrhaftig nicht, wie sie es nur trinken knnen. Lau… sss-sauer… schleimig… Tfui der Schinder. (Это — это — это, это рвотное…— Не понимаю, ей-ей, какъ только они пьютъ ихъ).
Въ одно и тоже время съ кислощейникомъ-пряничникомъ явился, какъ будто изъ земли выросъ, мальчишка со стекляннымъ кувшиномъ и стаканами, вставленными въ свои гнзда въ кожаномъ хранилищ, наподобіе патронташа, которое онъ, по охотничьи, обвязалъ поясомъ вокругъ тла. Въ кувшин этомъ веселаго цвта жидкость. Онъ бойко шолъ и бойко покрикивалъ: ‘Вотъ квасъ медовой, малиновый-медовой’.
— На, кажи свой квасъ медовой, малинова съ клюква и патакъ,— махнулъ ему Адамъ Адамычъ.
Мальчишка бглымъ шагомъ предсталъ предъ него, и нмцы остались довольны его квасомъ, хоть и кривили косы и говорили, что sauer (кисло).
Теперь, плотно закусивъ, недурно и отдохнуть часика съ два. Адамъ Адамычъ и многіе изъ пріхавшихъ Карлъ Карлычей съ Амаліями Кристіановнами расположились уже подъ своими навсами. Вы знаете, какъ пріятно заснуть лтомъ съ наполненнымъ желудкомъ, при тихомъ вяніи втерка и подъ втвями гостепріимной тнистой сосны, между которыми сквозитъ чистое, синее небо! Нмцы и нмочки потягиваются, ихъ одолваетъ дремота и звки. Скажутъ слова два, но и то скажутъ линво, сквозь зубы, и опять молчаніе, а потомъ опять длиннйшій звокъ.
— У-а-а-а-а! произносить звающій, и сейчасъ же закрываетъ ротъ рукою.
Начинаютъ звать по сосдству вс нмцы, потомъ, дальше и дальше, подъ всми деревьями, потомъ принимаются за звоту вороны на деревьяхъ, потомъ, кажется, зваютъ ужь и самыя деревья.
— У-а-а!… уа-га-га-а-а… вторить весь Куллербергъ. Усталыя вки у всхъ смежаетъ сонъ. Все стихло, только порой кто-нибудь крякнетъ и, отъ удовольствія, проведетъ мягкою рукою но мягкому своему животику, да иногда типкнетъ въ чащ дремлющая ворона. Лица у всхъ, прилегшихъ для отдыха, покрыты холщевыми или батистовыми платками. Ничто ихъ не безпокоитъ. Но вотъ летитъ, растопыря узенькіе крылья, длинноногій и длинноносый гнусарь-комаръ, и наровитъ приссть на блую толстую шею растянувшагося Адама Адамыча, высматривая удобное мсто и самымъ плачевнымъ голосомъ упрекая:
— Зачмъ ты закры-ылся? Адамъ Ада-амычъ! зач -мъ ты за-кры-ылся?
Тотъ будто не слышитъ, его, а нашъ попрошайка опять напваетъ:
— Дай приссть на шее-ньку!.. на шееньку…. дай…. прис-сть!..
Нмецъ потянулъ къ себ на голову сюртукъ, который былъ у него накинутъ поверхъ плечъ, а комаръ, спустившись къ самому носу его, канючитъ:
— Ну, та-а-къ, совсмъ закры-ылся! Да разв ты не слышишь?
Адамъ Адамычъ выругался: Vermaledeite’ Mcken, gar keine Rnhe von ihnen (Проклятые комары! покою отъ нитъ нтъ). Комаръ не отставалъ и началъ клянчить:
— Да-что-же-ти сер-дишь-ся. Да-й при-ссть хоть на рученьку… Уй-юй-юй!… вотъ, вотъ, вотъ!… доплъ онъ, и впился уже въ оголенный мизинецъ нмца, и уже поднялъ, отъ удовольствія, и соединилъ вмст об заднія ножки.
— Dass dich der Tonner! вскрикнулъ Адамъ Адамычъ, сдернувъ съ себя сюртукъ и чуть-чуть не убивъ щелчкомъ смльчака. Этотъ молча со страхомъ полетлъ дальше, а Адамъ Адамычъ хорошенько завернулъ голову кисеею и вскор уснулъ. Нашъ лсной трубачъ, потерпвъ неудачу, бросился отъискивать счастья въ другихъ мстахъ. Летитъ онъ и видитъ: спять дамы, полненькія нмочки, а рядомъ съ ними кавалеръ — мужъ одной изъ нихъ и братъ другой. Ну, думаетъ нашъ горемычный проситель, ‘этотъ недавно женатъ, можетъ, помягче другихъ, обращусь къ нему, авось онъ сжалится, запою по-французски ломанымъ языкомъ, подражая зарейнскимъ нмцамъ’. И нашъ комаръ, приблизясь къ уху нмца, самымъ жалобнымъ тономъ савояра затянулъ:
— Mozieur, tonnez guelgu&egrave, chose… (Баринъ, подайте милостинку).
— Wart, ich werd’ dir geben guelgu chose — (Погоди, вотъ я теб подамъ), проговорилъ тотъ, поднявъ голову и свъ, и уже приготовился принять пріятеля, что называется, по-свойски…
Комаръ медленно полетлъ дальше и заплакалъ:
— Ich armer Mann! ich armer Mann! (О, я несчастный!). Я вашъ знакомый! заголосилъ комаръ. Боже мой, Боже мой!
— Ja, ja weine nur… Праваливай, пратъ, тальше, эта лучше пудетъ. Снаемъ такихъ снакомыхъ, — добавилъ тотъ, посмотрвъ ему вслдъ, и затмъ опять легъ и сейчасъ же захраплъ.
— Нтъ, — думаетъ комаръ, — у мужчинъ не стоитъ просить, обращусь лучше къ дамамъ. Тутъ же, вблизи, подъ полотнянымъ навсомъ лежали три нмочки, накрывшись носовыми платками. Нашъ плакучій бардъ прямо къ нимъ и принялся умаливать:
Ihr schlaft so sss in diesen Auen,
Und ich, ich ass noch nicht einmal, ich bin
Eu’r Landsmann, gute Frauen,
Erlaubt ‘nen Stich, ach! nur einmal!
Но и тутъ ему была такая же участь: одна изъ нмочекъ не спала еще, курила папироску, и когда он приблизился, пахнула ему прямо въ глаза дымомъ.
— Ich — armer — Mann!… Ich — armer — Mann, Боже мой, Боже мой!… что я стану длать!— завылъ онъ и полетлъ къ родимымъ болотамъ…

IV.

Часовъ въ пять спавшіе нмцы уже открываютъ глаза, поднимаются и отряхаютъ отъ себя приставшія смолистыя еловыя и сосновыя иглы, а также налетвшій блый пухъ отъ внчиковъ отцвтшаго одуванчика, милаго, простодушнаго, жолтаго одуванчика, Леонтія Тарасовича, какъ его называютъ медики и аптекаря, цикорія, какъ величаютъ его дамы, этого скромнаго весенняго цвтика, который почти первымъ появляется въ Петербург на лугахъ и подл садовыхъ заборовъ — везд, гд только есть трава и гд его навститъ и пригретъ матерински-заботливое солнышко. Онъ тогда встрепенется, сниметъ зеленые покровы съ палевой своей головки, улыбнется, вздохнетъ, стыдливо взглянетъ на ярко-блещущее безоблачное небо и начнетъ дышать, и дышетъ такъ медово-сладко!
Невыспавшіеся мужчины принимаются опять за звоту и потягиванье и, звая и потягиваясь, надваютъ фраки, сюртуки и пальто, которыми они покрывались, ложась спать. Нмочки оправляютъ на себ посмявшееся платье, потомъ вкладываютъ два пальчика себ въ ротикъ и приглаживаютъ на лобъ спустившіяся переднія пасмы волосъ, потомъ подкладываютъ подъ виски, чтобъ они казались пышне, что-то такое, въ род вареной шерсти отъ хвостовъ, отъ лошадокъ… (хочу выразиться какъ можно нжне), потомъ-съ…
Потомъ дутъ жандармы по большой дорог и останавливаются по ту сторону моста, который перекинутъ съ Татарскаго-Острова на Крестовскій, черезъ куллербергскій ручеекъ… Бгутъ вприпрыжку солдаты городской стражи, старые наши знакомые, милые будочники, въ сромъ своемъ облаченіи, ведомые соколомъ унтеръ-офицеромъ. Молодые полицейскіе офицеры, предводительствуя ими, бойко разводятъ ихъ по мстамъ. Дв три минуты — и они уже разсыпались и стоятъ, какъ грибы, каждый на своемъ посту. На лиц ничего, въ глазахъ строгость….
— Нельзя, нельзя!— грозно запрещаютъ они, если кто-нибудь не въ мундир, подойдя къ высохшей канавк, намренъ полюбопытствовать, совершенно ли она высохла…
Черезъ эту канавку перебгаютъ разнощики всхъ сортовъ, съ клубникой и абрикосами, но, главное, съ знаменитыми нашими рассейскими мануфактурными произведеніями: вареной печенкой и рубцами со шпинатцемъ — ухъ ево! потомъ, съ красными колбасами-оглоблями и пеклеванными хлбцами-диванчиками, на которыхъ можно не только сидть, но и стоять, ‘а и кушать ихъ тоже можно’, можно потому, что русскій желудокъ ничего не боится: онъ, говорятъ мужики, и долото сваритъ….
Бгутъ черезъ канавку съ лотками, повшенными на широкомъ ремн на ше сигарочники-благодтели, сбывающіе наши русскіе виргинскіе корешки въ девятикопечныхъ пачкахъ Миллеровъ, Генрихсовъ и Геллеровъ, съ заглавіями эстрамуросъ, кабаносъ, а лесперансъ и прочая. Премиленькія сигарочки! только какія-то своенравныя, капризныя, не любятъ иныя, чтобъ ихъ закуривали: сейчасъ же начнетъ ихъ крутить, карежить, выворачивать наружу ихъ крошеную внутренность, и наконецъ он, тово… совсмъ баста, гаснутъ, въ печк даже не охотно горятъ, до того въ нихъ заклятая ненависть къ огню. Но если ужь вы ихъ перехитрите, раскурите, то он, въ свою очередь, отплатятъ вамъ тоже: вы невольно оглянетесь кругомъ и будете нюхать воздухъ, и поспорите со всми, что тутъ близко лсъ горитъ или старые капустные листы жгутъ, хоть сами не дадите себ отчета, зачмъ жечь капустные листы.
Переходитъ черезъ канавку мороженикъ съ кадушкою на голов, на мягкой набитой пенькою шапк. Онъ поддерживаетъ кадушку то тою, то другою рукою, какъ вс разнощики съ лотками на голов.
‘Марро!…’ только и удалось ему вскрикнуть, потому что его уже позвали къ одной кучк любителей этого сладкаго снга со сливками, блкомъ и душистымъ лимоннымъ масломъ. Сидятъ трое, молодежь, въ нмецкихъ сюртукахъ, мальчики-сидльцы съ Апраксина.
— Говорятъ,— началъ одинъ изъ нихъ, — что будто дамы купаются въ эфтихъ въ сливкахъ, а потомъ продаютъ мороженникамъ.
— Экая свинья, что болтаетъ!— прервалъ другой.— Тьфу ты, дуракъ этакой. Онъ, отворачиваясь, относитъ руку со стаканомъ и хочетъ возвратить его продавцу…
— Куда ты? На что? Дай сюда, я съмъ!… произноситъ тотъ и беретъ шкаликъ изъ его рукъ.— Я, братъ, все лопаю. А ты больно тово… добавилъ онъ, и принялся уписывать, черпая то изъ того, то изъ другаго стакана, и съ улыбкою смотря масляными глазами въ улыбающіеся глаза третьяго своего товарища.
Подкатила на гитар одна высокая полногрудая булочница, не первой уже молодости, но не дурная, разряженная — у-ахъ!
— Посмотрите, какая палатка подъхала!— говоритъ какой-то моншеръ, въ свтлой пуховой шляп и темнозеленой визитк, обратившись къ другому, подслповатому моншеру, съ большимъ блднымъ носомъ, мефистофльски-апатической физіономіей и двойнымъ лорнетомъ, висвшимъ у него по борту темнокоричневой визитки.
Этотъ прищурилъ свои, и безъ того уже досыта наморгавшіяся, вки, и навелъ лорнетъ на пріхавшую мадамъ.
Мальчикъ-извощикъ слзъ съ дрожекъ, чтобъ помочь ей сойдти. Передокъ экипажа совсмъ поднялся въ верхъ.
— Ахъ, какой ты глюпа!— произнесла прибывшая, подавая руку мальчику.— Сачмъ ты ушла съ дрожка?
На куллербергской лужайк то тамъ, то сямъ возлежатъ уличные музыканты-нмцы. Иногда одинъ изъ нихъ трубнеть, да такъ странно трубнетъ, что кто-нибудь изъ гуляющихъ непремнно оглянется, посмотритъ на него, и улыбнется. Аа! вонъ и шарманка съ ширмами… Веселый говорунъ Лейманъ, или мельникъ, какъ его прозвали наши мужики, съ палкой въ рук, воображающій себя чрезвычайно хитрымъ, но въ сущности страшный простякъ, сидитъ уже на краю ширмъ, напротивъ толсторожаго чорта, съ коротенькими рожками, сидитъ, говорю, нашъ мельникъ напротивъ чорта, и не знаетъ кто такой этотъ незнакомый баринъ, весь чорный, съ огненными глазами, и красное пламя видно изо рту. Бсъ ему поклонился, онъ ему тоже — и пошли отвшивать другъ другу поклонъ за поклономъ, чаще и чаще, ниже и ниже, дьяволъ молча, а Лейманъ — бормоча по птушиному.
— Здравіствуй-здравствуй! здравствуй-здравствуй! Довольно, довольно!— напослдокъ завопилъ уставшій бдняжка мельникъ, и остановился.
Чортъ тоже пересталъ кланяться. Оба смотрятъ одинъ на другаго, бсъ мрачно, а Лейманъ — въ недоумніи.
— Петрушка!— кричитъ благимъ матомъ, нагнувшись мельникъ за ширмы.— Кто это такой?
— Не знаю, флегматически отвтствуетъ невидимый Петрушка,— спросите сами.
Лейманъ, какъ угорлый, вскидываетъ весь свой станъ.
— Какъ тебя зовутъ?— обращается онъ грозно къ чорному господину, а у самаго душа, ушла въ пятки.
Этотъ ни слова. Мельникъ опять живо перегибается черезъ ширмы и объявляетъ своему Петрушк, что гость ничего не говоритъ.— Ужь не чортъ ли это? Бррр!— дрожа вопрошаетъ онъ.
— Не знаю. Потолкуй-те съ нимъ по-французски, слышится равнодушный голосъ Петра.
— Команъ ву порте ву? снова смло пристаетъ къ дьяволу окончательно уже оробвшій Лейманъ.
— Шпрехенъ зи дейчъ?— отозвался наконецъ царь тьмы.
— А! Иванъ Андрейчъ!— вдругъ, ободрясь, пересмйваетъ его нашъ паяцъ.— Такъ что же у тебя прежде языкъ не двигался, швернудеръ ты эдакой, — лепечетъ онъ и ударяетъ его палкой по голов.
— Тоннеръ-вэтеръ!— вскрикиваетъ дьяволенокъ.
Тотъ даетъ ему еще тукманку. Бсенокъ клонитъ головку и легъ: убилъ, значитъ.
— Вотъ какъ по нашему дуетъ втеръ… Ге, ге, ге, ге!— храбро озирая всхъ, гогочетъ мельникъ, а за нимъ гогочетъ и вся честная комяанія, разиня ротъ глазющая на ‘представленіе’.
Однакожъ чортъ, хоть и нмецъ, но не умеръ: это ему только тошно сдлалось отъ русскаго щелчка. Доврчивый Лейманъ, чтобъ убдиться, живъ ли еще черномазый, приближается къ нему, наклоняетъ ухо, прислушивается: дышетъ или нтъ убитый, потомъ увидлъ его рожки и пощупалъ ихъ.— Отцы мои! только и житья было злополучному мельнику. Дьяволъ встрепенулся и подхватилъ его на рога.
— Пи, пи!— свищетъ Лейманъ, увлекаемый въ адъ нечистой силой. Публика берется за бока.
Но пройдемте дальше по Куллербергу. Куда ни посмотри, везд вертятся мальчики, нмецкіе савояры, въ синей рубах (безъ нояса) и синихъ панталончикахъ, — вертятся и поютъ:
Meine Frau, deine Frau
Sind wohl fixe Weiber,
Eine liebt den Advocat,
Die and’re liebt den Schreiber…
Druck’ nicht so-о, druck’ nicht, so.
s’ kommt die Zeit, so wird es besser…
Проходившія мимо нихъ съ кавалерами нмочки-дамы, потупясь и сжавъ губки, сперва улыбнулись, но потомъ разомъ пустились смяться…
Но вотъ одного изъ этихъ савояровъ подозвалъ и себ Адамъ Адамычъ. Мальчикъ приблизился. Нашъ майстеръ далъ ему дв копйки и веллъ повторить эту уморительную, по его мннію, псню. Съ Адамомъ Адамычемъ сидли въ кружку жена его, Анна Ивановна, и дти: Карлуша, Минхенъ и Лотхенъ. Съ ними же сидла сухая, средняго роста, блокурая, тридцати-пяти-лтняя два, Лизхенъ, племянница аптекаря Ивана Адамыча Шустерле, круглая сирота, воспитавшаяся съ малыхъ лтъ въ чужихъ людяхъ и жившая теперь на мст, особа съ длиннымъ язычкомъ и преядовитаго свойства.
Почти въ то же время, какъ мальчикъ взялъ отъ Адама Адамыча и спряталъ себ въ карманъ деньги, подошли къ этому семейству только что пріхавшіе на Куллербергъ наши друзья, Черепановъ и Таубе. Они пожали каждому изъ сидвшихъ руку.
Нмецкій савояръ, стоя, заигралъ на гармоник, и заплъ свое.
Druck’ nicht so, druck’ nicht so.
Потомъ, когда пвецъ дошолъ до того мста, гд говорится, какъ нкто, имя десять жонъ, не могъ съ ними совладать и желалъ бы половину изъ нихъ утопить, а другую продать, нашъ Шустерле померъ со смху и, хохоча, замтилъ, что, врно, уже больно-солоно пришлось этому горемык-многоженцу.
— Иногда и съ одна нелза правится, —смясь, добавилъ онъ.
На это супруга Адама Адамыча возразила:
— Карошъ тоше и ви (т. е. мужья).
Между тмъ, старая два Лизхенъ, съ вчною своею дкою улыбочкой, обратилась къ доктору и Пуку, присвшимъ уже къ общей бесд, и сказала, косясь на Таубе:
— Не женитесь, господа кавалеры: видите, какія бываютъ злыя женщины, такъ-что приходится ихъ топить, чтобъ только избавиться отъ нихъ.
— Нада вибрать молдой… ляпнулъ напрямикъ Адамъ Адамычъ.
У Лизхенъ вспыхнулъ, какъ огонкъ подъ таганомъ, румянецъ, и заблистали узенькіе глазки, замигавши почти блыми рсницами.
Анна Ивановна съ упрекомъ взглянула на мужа и едва-замтно покачала ему головой…
— Разумется, если жениться, такъ на молодой, подтвердилъ съ улыбкою нашъ Пукъ, тоже не терпвшій сухощавую дву и ея высунувшіяся голыя ключицы.
— А вы не знаете, Карлъ Иванычъ,— вдругъ круто повернула Лизхенъ,— завтра наша Дашенька должна сказать жениху своему Вильгельму Вильгельмовичу ‘lawort’ (согласна), — поэтому, значитъ, скоро сватьба ея…
Пукъ незамтно перемнился въ лиц, но потомъ поправился:
— А мн-то что такое?— отвтилъ онъ, сколько могъ равнодушно.
Докторъ вопросительно взглянулъ на своего друга.
— Разумется, подтвердила Лизхенъ, сжавъ насмшливо свои тонкія губки, и потомъ, сейчасъ же принявъ опять серьозный видъ, пролепетала скороговоркой:
— Хотли-было въ будущее воскресенье это сдлать, да давеча при мн Вильгельмъ Вильгельмовичъ очень просилъ, такъ и перемнили, ршили, что завтра за обдомъ….
Черепановъ не спускалъ глазъ со своего пріятеля.
— Ви фсе самтшайтъ на другой людя… Сачмъ ви самъ такъ долга не шенился?— дернулъ Адамъ Адамычъ, обращаясь къ м-ль Лизхенъ. При этомъ мадамъ Шустерле, съ очень недовольной миной, дернула его за локоть.
— Зачмъ я до сихъ поръ не замужемъ?— спросила притворно-наивно Лизхенъ, и потомъ такъ же притворно-весело воскликнула:
— Молода!… Некуда торопиться: еще тридцать-пять лтъ…
Подпольнымъ холодомъ повяло отъ этой улыбки и этихъ словъ старой двы. Растворъ мышьяку, я думаю, закиплъ при этомъ въ ея жилахъ.
— А теперь, прихлопнулъ Черепановъ, — я уже не совтую вамъ и выходить замужъ.
— Это почему? проговорила Лизхенъ съ кокетливой гримаской.— Разв я такъ постарла и подурнла?
— Родятъ трудно въ эти годы: умираютъ почти всегда!
— Какія вы гадости говорите! произнесла Лизхенъ и снова обратилась къ Таубе.
— Карлъ Иванычъ, вы проиграли мн десятокъ апельсиновъ — помните?
— Когда?— спросилъ озадаченный Пукъ, замигавъ на нее глазами.
— Какъ когда? Ныншнею весною. Смотрите-ка, забылъ! Я спорила съ вами, что Дашенька въ ныншнемъ году выйдетъ за Вильгельма Вильгельмовича, а вы тогда увряли, что нтъ.
— Ахъ, да-да! въ самомъ дл… пробарабанилъ нашъ злосчастный Таубе и, по своей привычк, потеръ у себя лобъ.
— Такъ купите же. Вонъ проходитъ апельсинщикъ.
— Из-вольте, протянулъ Таубе, нехотя вставая.
— Чтобы тебя чортъ побралъ!— думалъ онъ. А тутъ, какъ нарочно, и денегъ нтъ. Черепановъ! позвалъ онъ. Этотъ поспшно поднялся и подошолъ къ пріятелю.— Заплати, братъ: у меня, ты знаешь, нтъ ничего!— молвилъ онъ, не поворачиваясь къ нему.
— Хорошо, проговорилъ этотъ.
Апельсинщикъ, ставъ на одно колно и помстивъ на другое лотокъ, началъ показывать свой товаръ.
— Она, какъ видно, смекаетъ насчетъ твоихъ отношеній къ Дороте: какъ ты полагаешь?— говорилъ Черепановъ.
— Чортъ ее знаетъ!— грустно проговорилъ Пукъ.
— Непремнно такъ, — поддакнулъ Черепановъ, — и посл этого еще корми такую стервозу апельсинами!
Пукъ на это только вздохнулъ.
— Надо непремнно какимъ-нибудь образомъ да увидать сегодня Дашу, сказалъ онъ. И когда они подошли къ семейству Адама Адамыча, онъ молча, съ наклоненной головой, вручилъ Лизхенъ апельсины. Она съ восхитительнымъ взглядомъ поблагодарила его.
Черепановъ погрозилъ ей сзади кулакомъ, и вскор затмъ наши друзья простились съ Адамомъ Адамычемъ, и отправились отъискиватъ семейство аптекаря.
— Карлъ Ивановичъ!— заголосила ему вслдъ Лизхенъ, аппетитно жуя апельсинъ, — не забудьте: за вами еще, кром этого, первая кадриль на сватьб Дашеньки! Вы сами меня ангажировали, когда держали пари — слышите!
— Ангелъ, а не двушка — а? говорилъ Черепановъ, кивая на нее головой.
Лизхенъ, между тмъ, обратилась къ Адаму Адамычу и Анн Ивановн.
— Замтили вы, — начала она, засверкавъ глазками, — какъ давеча поблднлъ Карлъ Иванычъ, когда я сказала, что Дашенька…
— Пасвольте,— перебилъ ее мягкимъ голосомъ Адамъ. Адамычъ, положивъ ей пухлую руку на плечо, и, тотчасъ же повернувшись къ супруг, продолжавъ вкрадчиво:
— Анна Иванна, я думай, ужь восемъ ч-часъ скора есть.
Читатель, конечно, догадывается, что нашему почтенному другу хотлось пуншу, и онъ приговаривался, не соблаговолитъ ли его сожительница насчетъ самовара.
Но мадамъ Шустерле, сейчасъ же, конечно, смекнувшая, зачмъ ея Адамъ Адамычъ напоминаетъ о самовар, вмсто всякаго отвта, вытянула у себя изъ-подъ кушака, на перехват платья, золотые часы, висвшіе у ней на длинной золотой цпочк, и потомъ, не поглядвъ даже на нихъ, поднесла циферблатъ мужу. къ самому носу, и наконецъ, точно также, не глядя, спрятала свой металлическій хронометръ обратно подъ кушакъ.
Увы! неумолимый флегматическій Тобіасъ шагалъ слишкомъ медленно и показывалъ только четверть восьмаго. Надобно, значитъ, было дожидаться еще три четверти часа, когда, по установленному въ дом порядку, настанетъ пора чай пить, т. е въ перевод: пуншъ тянуть.
Нашъ герръ Шустерле на это тоже ничего не сказалъ своей супруг и повернулся къ нашей мамзель Лизхепъ. Это значило, что онъ готовъ слушать ее.
— Вы замтили,— начала та,— какъ Карлъ Иванычъ поблднлъ и смутился, когда я упомянула, что Дашенька выходитъ замужъ за Вильгельма Вильгельмовича?…
— Я нит-шево не замтль, — хладнокровно отвтствовалъ Адамъ Адамычъ.
— И вы также ничего не замтили, никакой перемны у него въ лиц?— спросила Лизхенъ, повернувшись отъ дяди и глядя уже посвтлвшими глазками на мадамъ Шустерле.
— М… отрицала эта, мотнувъ головой.
— Ка-акъ же!— подтвердила, протянувъ, старая два, жеманно улыбаясь.— У нихъ тайныя свиданія. Этого ни папенька, ни маменька не знаютъ…
Адамъ Адамычъ сдлалъ недовольную мину и отвернулся. Онъ припомнилъ, какъ Лизхенъ прошлою осенью разсказала тоже и про его собственную дочь всмъ и каждому, что, будто бы, когда она шла изъ пансіона, ее провожалъ до самаго дома какой-то уланскій офицеръ, обнялъ и поцловалъ ее при прощаніи…
— Да-а… продолжала Лизхенъ.— Я и прежде за ними замчала, что они близки другъ къ другу, но хорошенько узнала это только вчера вечеромъ, и какъ нечаянно, совершенно неожиданно. Я пришла къ нимъ, Амалій Карловны и Дашеньки не было дома, а мн понадобилось пришить пуговку къ воротничку. Гляжу… Дашина швейная подушка на комод, и не заперта, тутъ же въ ней и ключикъ. Отворила, смотрю — весь кругомъ исписанный почтовый листъ бумаги… незнакомая мужская рука… Полюбопытствовала, развернула, начала читать, и тутъ-то все и стало ясно… И какіе хитрые! пишутъ по-русски: знаютъ, что мамаша не пойметъ, кром какъ по-нмецки, а папа, хоть въ карманъ чужое письмо положи, такъ не станетъ читать.
— Я увренъ, что эта противная двка все вретъ,— процдилъ сквозь зубы и по-нмецки, наклонясь къ жен, Адамъ Адамычъ. (Лизхенъ не знала этого языка).
— Што жъ тамъ будь писанъ?— спросилъ онъ недоврчиво и слегка прищуривъ свой лвый глазъ, въ знакъ того, что онъ въ этотъ мигъ видитъ, что въ глубин сердца происходитъ, будь какой хочешь пройдоха.
— Што жъ тамъ буль писанъ?— повторилъ онъ, прогуливаясь испытующимъ взглядомъ по всей фигур своей длинноносой и плоскогрудой племянницы…
Лизхенъ передала, что, по письму, Дашенька, на той недл въ середу, отпросится, будто бы, къ ттк. Таубе будетъ дожидаться ея на улиц, на углу переулка, и переулокъ даже назвала. Онъ встртится съ ней и проведетъ ее къ Черепанову.
Въ продолженіе этого разсказа Анна Ивановна и старшая ея дочь, Минхенъ, нсколько разъ взглядывали другъ на друга, а потомъ снова уставляли глаза на Лизхенъ, которой блдное личико длалось все восторженнй и восторженнй. Адамъ Адамычъ тупо понималъ всю эту исторію, и изъ всего имъ понятаго ничему не врилъ. Выслушавъ весь разсказъ, онъ хотлъ уже что-то возразить старой дв, но тутъ прервали его подошедшія дв дамы, старинныя знакомыя Анны Ивановны, которыя уже издали весело закивали головой. Пожавъ руку всмъ членамъ семейства почтеннаго столярнаго мастера, он присоединились къ кружку, разспросили другъ дружку о общихъ близкихъ знакомыхъ и новостяхъ. Послышалось въ род: ‘А! О!’ ‘Вотъ какъ!’ ‘Въ самомъ дл!’ ‘Я этого никакъ не воображала…’ и тому подобное, потомъ руки въ бокъ, язычокъ въ ходъ — и пошли строчить впередъ иголку, а Адамъ Адамычъ жди пуншу! ‘И о чемъ говорятъ, Господи ты, Боже мой!’ подумалъ нашъ добрякъ, волею неволею вслушиваясь въ ихъ милую трескотню. ‘Что за интересъ? Голова расколется, если захотлъ бы тутъ отъискивать какой-нибудь особый смыслъ.’ Въ антрактахъ онъ началъ ужь кашлять, чтобъ обратитъ на себя вниманіе. Наконецъ, лишившись всякой возможности доле переносить свое положеніе, онъ попробовалъ опять заикнуться насчетъ того, что пора бы уже, кажется, бытъ и почеловчне. Слезы, всхлипыванія даже, слышались въ его голос, когда онъ произнесъ, обратившись къ жен:
— Hrst du? Ist wohl nicht Zeit die Theemaschine aufzustellen? (Слышишь? разв еще не время ставить самоваръ?)
Ему на это возразили:
— Мошна нимношка ждать. Ви это понимайтъ?
И наши дамы опять принялись за прерванную нить бесды.
Въ это время лукавый подтолкнулъ Лизхенъ попасть нашему толстяку на зубенъ.
— Послушайте, Адамъ Адамычъ,— сказала она полушепотомъ, и легонько взявъ его за плечо. (Старой двой все это время никто не занимался, такъ она хотла заговорить хоть съ нашимъ пузаномъ, тмъ боле, что ее такъ и подмывало потолковать о такомъ ‘непозволительномъ’ поведеніи ея родственницы). Адамъ Адамычъ! послушайте,— повторила она, видя, что тотъ не откликается.
— Ш-што?— громко спросилъ наконецъ онъ, обернувшись съ недовольною миною.
— Какъ вамъ это кажется, что я вамъ давеча говорила?… произнесла Лизхенъ, очень понизивъ голосъ и смущенная серьзнымъ тономъ дяди,— про Дашу,— прмбавила она, замтивъ, что Шустерле не догадывается, о комъ она заводитъ рчь.
— Ви безсовсна: ви все виртъ, — безцеремонно хлеснулъ Адамъ Адамычъ, и отвернулся.
Лизхенъ жестоко смутилась.
Въ это время, слава теб Господи! подошли къ нимъ наконецъ цлые трое друзей-пріятелей ‘пуншовиковъ’, Saufbrder. Sanfkanicraden (питухи), какъ называла ихъ наша разсчетливая Анна Ивановна. Раздались обоюдныя радостныя привтствія и распрашиванья:
— Gut’n Abend — wie geht’s? Ganz wohl. Bilk, setzen Sie sich и пр.
Мадамъ Шустерле встртила гостей, какъ всегда, церемонно.
— Какъ пошивайтъ? обратился геръ Шустерле къ одному изъ нихъ, высокому и толстому кузнечному мастеру, Якобсону.
— Все дакже на твухъ нокахъ куляйтъ,— отвтствовалъ тотъ. Четверо мужчинъ разомъ разсмялись.
Другой изъ прибывшихъ гостей былъ тоже такой же, какъ и этотъ, толстякъ, портной Федерле, третій былъ факторъ типографіи Фридрихъ Розе, или, какъ его пріятели называли, Knig Friedrich der Grosse, съ круглымъ кошачьимъ лицомъ.
Сейчасъ же посл нихъ подошли еще трое: сапожникъ Ваксъ, парикмахеръ Вейдле, съ французской бородкой, и серебреникъ Титуненъ, весь залитый веснушками, съ краснымъ лицомъ и желтоватыми, совершенно свтлыми льняными волосами.
— А-а! Стара снакома! загорланилъ нашъ кузнецъ, протягивая руку парикмахеру. Гуаферъ me Бари! прибавялъ он и потрясъ сильно его десную. Этотъ ласково улыбался.
— Какъ ваша старови? продолжалъ Якобсонъ.
— Общее съ коровьимъ,— отвтствовалъ, тотъ бабьимъ голоскомъ, — Поинъ шуръ, музе. сказалъ онъ серебренику.
Пошли давнишнія привтствія между вновь пришедшими, и Адамъ Адамычъ и Анна Ивановна первымъ дломъ освдомились у мужчинъ, куда двали они своихъ супругъ.
— Мы ихъ продалъ вс съ аукціонъ, — улыбаясь, отвчалъ за всхъ Якобсонъ. Съ кожемъ савсмъ… три палтинъ пошла штука, — прибавилъ онъ.
Мужчины-гости разсмялись и покосились на мадамъ Шустерле и двухъ другихъ дамъ, которыя, для приличія, улыбнулись.
— Дорого жетвы насъ цните!— сказала съ упрекомъ довольно-чисто и правильно по-русски одна изъ нихъ, мадамъ Шнапсъ, жена перчаточника, высокая и сухая блондинка, съ большимъ ртомъ и маленькими глазками.
— Штожь тлать!— продолжалъ, пожавъ плечами, кузнецъ, — Никто польше не татъ. Пери, кавритъ, куртокъ, пятнадцать капекъ са штукъ.
Гости опять захохотали, а нашъ толстякъ, довольный своею прибауткой, махнулъ рукою, и доставъ изъ боковаго кармана портсигаръ, вынулъ двухколечный трабукосъ, откусилъ кончинъ его зубами, потомъ зажегъ спичку и принялся раскуривать своего ароматнаго Генрихса.
Тутъ, легкія на помин, отсутствовавшія супруги этихъ почтенныхъ мастеровъ, вс шесть хозяекъ, блондинки и брюнетки, тощія и полныя, длинноносыя и курносыя, но вс вообще среднихъ уже лтъ, появлялись изъ-за купы березъ и елей, вынырнувъ изъ сплошной толпы гулявшихъ, которые наполнили уже всю куллербергскую площадку. Новонаплывавшія дамы шли въ сопровожденіи маленькаго, худенькаго кавалера, это было превертлявое существо, ремесломъ сапожный мастеръ, Дунетъ, пределикатный человкъ. Якобсонъ, какъ только завидлъ ихъ, сейчасъ же протянулъ Къ нимъ свои геркулесовскія руки, и съ неизмнною своею скупою улыбкою воскликнулъ.
— Н-на! вотъ!… я рази не кавриль, што ихъ никто не беротъ!
Вс, будучи уже подготовлены давишними фразами нашего весельчака, въ одинъ голосъ расхохотались.
— Красива птчка, да дорога стоитъ кормитъ… добавилъ краснобай.
— Мадамъ Якобсонъ!… Мадамъ Федерле!… Мадамъ Розе!… Nehmen Sie Platz… Endlich auf hulierberg treffen wir zusammen (Садитесь, наконецъ-то мы встртились на Куллерберг). Вновь пришедшія мадамы отвчали на это улыбками королевъ и принцессъ.
Давешнія наши дамы, а въ томъ числ и хозяйка, кстати тутъ же передали, смясь, слова Якобсона.
— Ихъ самихъ всхъ надо бы было продать прежде, произнесла, сжавъ жеманно губки, супруга фактора Розе, и взглянула многознаменательно на мужа….
Хозяйка между тмъ предложила дамамъ чай, со сливками и сдобными домашними булками, а кавалерамъ пуншъ, на который крпко покосился герръ Шустерле. Видимо, что въ межъ было больше чмъ на половину кипятку. Онъ даже замтилъ при этомъ ей на ухо:
— Sei doch nicht so knauserig, mn’s Himmels Willen (Не будь такой скрягой).
— Bleib’ du nur ganz ruhig (Не безпокойся),— возразила Анна Ивановна. Ich weiss schon was ich thu,— (Я знаю, что я длаю).
Якобсонъ положилъ подл себя, на траву, свою дымившуюся сигарку, засучилъ рукава, взялъ предложенный ему стаканъ съ ямайскимъ, отпилъ немного, потомъ крякнулъ, закашлялся, въ знакъ того, что будто-бы пуншъ очень уже крпокъ,— и напослдокъ, протянувъ къ хозяйк руку съ ароматнымъ напиткомъ, произнесъ:
— Фу! очень многа ромъ, мадамъ Шустерле! Пошалюска, лейтъ еще немнога вода….
Остальные кавалеры, кром хозяина, улыбнулись и отпили еще разъ, а посл того поставили на эень свои стаканы. Самъ геръ Шустерле съ укоромъ взглянулъ на свою покраснвшую дражайшую половину и подумалъ: ‘Вотъ это подломъ!’.
— Не снай… молвила она, сконфузясь и принимая стаканъ отъ Якобсона. Я — всмъ ровно длалъ.— Она попробовала ложечкой горячую спиртную жидкость, и подлила рому.
Кузнецъ, прищурилъ лвый глазъ, ласково кивнулъ ей головою, затмъ принялъ свой пуншъ обратно отъ хозяйки, глотнулъ изрядную порцію, и раскинувъ широко ноги (онъ сидлъ на пн), заговорилъ:
— Н-на! Теберча мы вс тутъ кудошникъ, аристократъ: сапошникъ, бартной, сталярна майстеръ, цирульникъ…
— Гуаферъ, свините,— перебилъ его парикмахеръ, со скромною улыбкою.
Герръ Якобсонъ,— въ свою очередь прервалъ его Федерле, боявшійся, что кузнечный мастеръ сейчасъ же ‘пройдется’ насчетъ несчастныхъ портныхъ,— герръ Якобсонъ, перебилъ онъ, — ни не самтшайтъ: я севодна стригальса.
Онъ провелъ рукой у себя по голов.
— Стригальса, ха ха ха!— пересмялъ его нашъ зубоскалъ
— Ну да, стригальса, поддакнулъ тотъ. А какъ-ше?
— Стригальса! Оі Jeh mine? ха ха ха! поддразнивалъ Якобсонъ. Er denkt, dass es russisch sei (Онъ думаетъ, что это по-русски) подбавилъ онъ, указавъ головой на пріятеля.
— Nu ja, freilich (Разумется), — подтверждалъ спорщикъ.
— Разумтса… снова перецыганилъ его нашъ толстякъ. Если многа разъ длайтъ, тада нада скажитъ: смяльса, улибальса, стригальса, а если только одна разъ, тада усмкнулса, улибнульса, устртнумса.
Факторъ, полунмецъ, полурусскій, стоя въ это время къ нимъ спиною, только улыбался и смотрлъ въ рчку.
Тутъ разговоръ поведенъ былъ о томъ, что самымъ лучшимъ германскимъ нарчіемъ объясняются не за границею, на родин этого языка, а у насъ, въ Курляндіи. Потомъ увсистый господинъ Якобсонъ принялся объяснять, какъ неимоврно трудно для нмца-иностранца выучиться по-русски, и въ примръ этой головоломной работы привелъ то, что ему никакъ не различить разницы въ словахъ: хотите, ходите, кадите и катите хоть убей: у него все это выходитъ катите, гвоздь же и хвостъ онъ одинаково произноситъ квостъ…
Въ эту минуту подошелъ къ нашему кружку молодой человкъ, нкто Степановъ. Онъ и ему сталъ тоже самое толковать.
— Я ей-Бога, началъ онъ переводить свою рчь, не снай никой разницъ въ эфта слова. Заборъ эта вотъ (герръ Якобсонъ указалъ на заборъ вдали стоявшаго домика) и заборъ, тоше чернъ, циркъ (онъ подразумвалъ церковь, соборъ). Н-на, какъ ше тутъ не можна буль дуракъ? Такъ сапцмъ можна чельвкъ ту ракъ сдлайтъ… И заборъ тбше, бсля фъ ляфкэ кадитъ съ книшкомъ… Н-на, эта што такой? И заборъ тоше, када у чельвкъ бруха такъ крпка, какъ если онъ камни кушиль. О, ш-шортъ, я не кочетъ польше каврить!…
— Nein, заключилъ мой нмецъ, выражаясь, что русскій языкъ самый жалкій, nein, das ist eine armselige Sprache.
Потомъ, нашъ кузнечный мастеръ началъ подтрунивать надъ портными и сапожниками.
— Ей-Бога, — продолжалъ онъ, — я севодня пгаль у весь Пэтэрбургъ, не можна деньга достайть. Приди савтра, каврить. А вотъ, прибавилъ онъ, указавъ на Вакса и Федерле, шастлива люда, Stiefel und Hosenflicker. Безъ сапога и безъ брука ни одна чельвкъ нейдетъ. Бартной и сапошникъ лучше за всхъ на свт.
Сапожникъ Ваксъ на это сконфуженно улыбнулся и скороговоркой съострилъ:
— Сапошникъ сегда палковникъ, а када грязъ, тада онъ князъ.
— Сато сапошникъ и бартной никогда не будетъ святой,— отдлалъ его кузнечный мастеръ.
— Ви буль за границъ?— спросилъ онъ, помолчавъ, актора.
— Нтъ, отвтствовалъ тотъ.
— А-а, тамъ минога анекдотъ на бартной. Ви читалъ ‘Эйлешпигель’?
— Нтъ, — вторично отвчалъ тотъ же.
— А-а, тамъ есть, курьзна штукъ, какъ онъ буль бардной,— присовокупилъ мой нмецъ, улыбнулся, и тутъ же расхохотался и даже потрясъ головой, Das ist kstlich (Это великолпно) — заключилъ онъ.
— Da fngt er schon wieder an ber die Schneider loszuziehen (Пошолъ опять прогуливаться насчетъ портныхъ), — замтилъ, весело озирая всхъ, типографщикъ.
— Die Schneider sind ebenfalls solche Leute, wie die Andern (Портные такіе же люди, какъ и другіе) — произнесла, ‘илософируя, супруга фактора.
— Эта Эйленшпигель, — началъ разсказъ герръ Якобсонъ, — ишоль уфъ одна алей, и ему на стрча придетъ самъ бардной майстеръ. Эйленшпигель скидавайтъ свой картузъ и кланицъ. Майстеръ спрашитъ:
— Ни што кочетъ?
— Я кочтъ работа. Я бардной.
— Карашо. Вонъ видль мой домъ, три окна. Ступайтъ бряма. Я скора пудетъ.
Эйленшпигель идетъ, разбивайтъ окна и скачитъ въ майстрской. Када бартой майстръ пришла домой, онъ ругайтъ Эйленшпигель и каврить:
— Пошоль къ шорта, туда, откуда ни пришла. Эйленшпигель такъ и сдлай, разбивайтъ другой окна, и нжитъ бронь.
Нмцы, слушая этотъ анекдотъ, давно впрочемъ имъ извстный, хохотали во все горло.
Анна Ивановна въ числ другихъ гостей предложила пуншъ и фактору, но онъ было началъ отказываться.
— И! сачмъ такъ церемони, — сказала она.— Ни не дама.
— Дами ище лючше пьетъ, только не пуншъ, а хересъ, — подбавилъ Якобсонъ. Асаблива купчихъ, када никто не видль. Када вс видль, за столъ, онъ тада не пьетъ. Боже минэ сакрани и памилюй, китра отшенъ, но када въ другой комнатъ, и дверь саперъ, о! тада валяй, Дунка,— куляй, не страшна!
Посл того Розе уже не отказывался, и повелъ рчь о томъ, что ему слдуетъ офицерскій чинъ. Этого только и надо было Якобсону.
— Шиповникъ, шиповникъ! Ха, ха, ха!— заголосилъ онъ, и глаза всхъ обратились на злополучнаго фактора, который съ блднымъ — какъ видно было, отъ досады — лицомъ, покосился на всхъ широкими своими зрачками.
— Er und ein Rang! Oi Je mine! На, ha, ha! Nein, ich platze vnm Lachen (Онъ и чинъ! Братцы моя… Ха, ха, ха! Я лопну отъ смху),— горланилъ Якобсонъ.
— Да, смйтесь, смйтесь, — отдлывался типографщикъ.
— Bekommt er denn wirklich ein Rang? (Въ самомъ дл онъ получитъ чинъ?),— спросилъ у своего сосда, портнаго Федерле, поврившій словамъ фактора сапожникъ Ваксъ, вытаращивъ на него глаза.— (Kann er denn wirklich’ nen Rang bekommen (Можетъ онъ взаправду получить чинъ?).
— Ei, bewahre (Э, помилуйте),отвчалъ тотъ, отвернувшись, и махнулъ рукой. Lgt, wie ein grner Esel (Вретъ, какъ сивый меринъ), — безъ церемоніи хватилъ онъ.
— Freilich, разумется, получу. Я служу въ казенномъ мст, пятнадцать лтъ, — доказывалъ факторъ.
— Пошалюска, поскар, гаспадинъ Федерле! крикнулъ Якобсонъ портному. Шейте гаспадинъ Розе скар мундуръ. Съ какой сукна ви ему будетъ шитъ?
— Съ равендукъ,— отвчалъ съ улыбающейся рожей безбожный Федерле, другъ и пріятель фактора. Гаспадинъ Ваксъ, ни шьетъ ему сапогъ изъ какая коша?
— Съ аглицка юфть отъ русска теленка, катора въ дрошка бгайтъ, съострцлъ сапожникъ.
Гости разсмялись.
— Ни, гаспадинъ Вейдле, гуаферъ те Бари, стригить ему волосъ, ему не льса тада такой букль носитъ. Онъ тада будетъ шиповникъ. Н-на, посмотритъ ни на эта колеска рестораторъ! Ха-ха-ха! хохоталъ Якобсонъ и бросился обнимать пріятеля-типографщика:
— А, geht mir zum Teufel (Убирайтесь къ черепу),— воскликнулъ, вырвавшись, факторъ. Необразованные люди, и больше ничего, сказалъ онъ, сверкая глазами и отойдя.
— Meine Herren, der Spass geht schon zu weit (Господа, шутки уже переходятъ мру), — замтила Анна Ивановна, и предложила гостямъ, кому угодно, съиграть подъ навсомъ преферансъ. Якобсовъ, Федерле и Ваксъ сейчасъ же. согласились. Кузнечный мастеръ подошелъ къ типографщику.
— Гаспадинъ Розе, мягко спросилъ онъ, — ни сердится на минэ?
— Надо быть совсмъ непросвщеннымъ, чтобъ близ’о къ сердцу принимать всякія глупости.— сказалъ тотъ важно.
— Конэшна, все эта клупства. Давайтъ ваша рука. Вотъ такъ! И друзья подошли и присоединились къ другимъ нмцамъ.
Засимъ гости раздлились на дв группы: Якобсонъ, Федерле, Розе и Ваксъ расположились подъ навсомъ и занялись игрою, а остальные кавалеры и дамы, допивъ кто чай, а кто пуншъ, пошли прогуляться. Когда они возвратились, къ нашему почтенному кузнечному мастеру вдругъ привалила игра, то, что называется ‘воловье счастье’. Онъ не утерплъ и обратился къ стоявшимъ тутъ невдалек хозяину и хозяйк.
— Ich bitt’ euch, Lcutchena. uni Gottes Willen, seh t her! (Посмотрите сюда, ради самаго Господа), весело горланилъ онъ, красный какъ ракъ, весь волнуясь и задыхаясь. Аннъ Иванна, Атамъ Атамычъ! самчайтъ. Федерле играйтъ уфъ бубна, я съ этимъ трефъ будетъ жигайть ево какъ съ кална шелза. Тавай кбсиръ! Спать ништево не качу!
— Распада!— крикнулъ онъ, садясь противъ своего соперника. Я будетъ чичасъ уклопштосивайтъ мой тругъ Федерле.
Соперникъ его межь чмъ показывалъ видъ, что онъ себ на ум и, щуря лвый глазъ, замышлялъ что-то хитрое.
— Это пабушка ище на-твое скасала, — произнесъ онъ, и какъ бы подтрунивая надъ своимъ пріятелемъ, сталъ глядть вверхъ, и повидимому только ждалъ начатія боя.
— Я, — повторилъ толстякъ, — вамъ, мой солодой Федерле, скажитъ ищо одна разъ, што я васъ будетъ севодна уклопштосивайтъ,— какъ пить тамъ!
— Пазмотримъ, скасалъ слбой!… отшучивался Федерле, скорчивъ ужимку, и было пошодъ съ туза червей, которыхъ у него было полная рука, но каково же было его удивленіе, когда нашъ почтенный Якобсонъ прехладнокровно остановилъ его:
— Не карячисъ: постромка нарвошь, сказалъ онъ.
— Какъ? мой кодъ!— возразилъ, воскликнувъ, озадаченный Федерле.
— Пудетъ када нибудь, только не тэпэрча!— осадилъ его Якобсонъ, и зажмурилъ при этомъ правый глазъ.
— Какъ? видъ Ваксъ ставалъ?
— Прежде ставалъ не одна разъ, это бравда.
— Я сдавалъ,— вмшался и ршилъ споръ факторъ, сидвшій по правую руку Якобсона и державшій скинутыя дв карты, въ обмнъ прикупленныхъ.
Увы! ясно было, что ходить надо было нашему почтенному Вулкану.
— Ахъ ты ш-шорть!— ругнулся, наконецъ, сконфуженный Федерле, и сильно почесалъ у себя правый високъ. Эта удивительна, какъ я плошаль!
Расположеніе картъ между тмъ грозило, что онъ можетъ остаться безъ одной, хотя нкоторая надежда все еще льстила ему, что авось прокинутся. Но вдругъ онъ со страхомъ вскрикнулъ:
— Гд мой тузъ?
— Какая тузъ?— спросилъ съ неумолимымъ хладнокровіемъ кузнечный мастеръ.
— Пубнова!— глухо отвчалъ Федерле.
— Пубнова?— вотъ она!…
Якобсонъ покналъ карту.
— Какъ она у васъ? Онъ буль у минэ?
— Ахъ, такъ она врна спжаль.
— Саперлотъ! теберча я пропалъ. А я думалъ…
— Думайтъ только старшина фъ ремеслена убрава. Ну, я можно кадитъ?… спросилъ Якобсонъ, и, не дожидаясь, пошолъ со своей длинной масти, съ трефовъ, какъ разъ подъ козыря злосчастному своему сопернику.— Разъ! прокомандовалъ онъ.
Тотъ отъ замшательства началъ перебирать карты, а нашъ добрйшій толстякъ, смотря на нахмуренныя брови, опущенныя вки, красное лщо и выпяченныя губы своего друга, протяжно произнесъ:
— А — а, не люпишь!… А потомъ пояснилъ: Эта,— сказалъ онъ, обернувшись къ околостоявшимъ,— када лшадь у исвощикъ лнива, кудо нжитъ, тада онъ съ кнутомъ ему подъ нога давайтъ, и эта фальшива каналъ чичасъ лягайтъ, а онъ скашить: — А — а, не люпишь!
Напослдокъ, когда у его друга не было уже козырей, а между тмъ нашъ Вулканъ подкатилъ къ нему еще разъ съ трефовъ, тогда тотъ окончательно растерялся и съ досады шиплъ что-то сквозь зубы, а нашъ герръ Якобсонъ, не сводя глазъ съ Федерле, преспокойно затянулъ:
‘Ты туша-ль мая, грасна твица!’
— О ш-шорть! Безъ трохъ. Pfui der Deibel!— воскликнулъ Федерле и, бросивъ карты, вскочилъ. Якобсонъ тоже поднялся и началъ хохотать, какъ сумасшедшій.
Нечего и говорить, что въ продолженіе всей этой сцены любовавшіеся ею вволю натшились насчетъ злополучнаго портнаго, когда же дйствіе совсмъ окончилось, то, не исключая ни единаго лица, вс разразились гомерическимъ смхомъ, и уже больше не садились за игру.
— Ну, што твой апотэкаръ? обратился какъ-то вдругъ къ Адаму Адамычу Якобсонъ.— Онъ давечъ палея намъ стрча. Я глядитъ кругомъ, не снайтъ, што такъ пахнетъ у весь Куллербергъ въ ромашкомъ.
Слушавшіе разсмялись, а разскащикъ продолжалъ:
— Такой важна фигуръ, не кланитсъ. Какъ мошна: я бростой кузнэшна майстеръ!
— Эта сегда такъ, — прибавила Анна Ивановна, перетирая только что вымытые стаканы, изъ которыхъ дамы пили чай,— онъ забудь, продолжала она,— какъ она два года буль безъ, мста и у мой папэнка шилъ.
— У нихъ скоро сватьба,— вмшалась вдругъ въ разговоръ Лизхенъ.
Вс взглянули на нее, а нашъ кузнецъ первый остановилъ на ней свои глаза.
Два смутилась.
— Эта карашо. Зачмъ двицъ долга дома держайтъ… съ такимъ польна плча,— проговорилъ онъ и легонько потрепалъ по округлой шейк близъ него сидвшей Мняхенъ, которая не замедлила покраснть, и опасливо изъ-подъ опущенныхъ рсницъ взглянула на Лизхенъ.
Наша два въ этотъ мигъ нечаянно взглянула на свои сухія, начинавшія уже желтть и морщиться ручки, и закипла злостью.
Въ природ между тмъ происходило все такъ мягко, такъ хорошо, такъ свтло. Передъ вами направо и налво раскидывается серебристый пологъ рки… Вся лазоревая степь неба, на свер и съ юга, уже потемнла и заволакивается густой синевой. Она, постепенно остывая, отдыхаетъ, посл утомительнаго дневнаго зноя. По ней, высоко-высоко, двигаются уже лоскутомъ растянувшіяся запоздалыя стада блыхъ облачныхъ барашковъ, которые поспшаютъ домой, на западъ. Тамъ, на запад, дышетъ такой теплый колоритъ, разлитый большимъ молочнымъ пятномъ по голубому мну, тамъ пылаетъ заря, тамъ кипитъ жизнь, готовая отлетть въ другой, вроятно лучшій міръ, тамъ, въ душной раскаленной блдной атмосфер трепещетъ и вертится солнце, которое, тронувъ малиновымъ огнемъ верхніе края грядою остановившихся надъ нимъ синеватыхъ и лиловыхъ облаковъ, подернуло алымъ флеромъ подъ собой все оранжевое поле, и, проведя по этому прекрасному палевому полю багряныя полосы, скрылось наконецъ за горизонтъ. Туманъ, спавшій весь день на болотахъ, какъ будто перепугавшись, что онъ теперь остался одинъ, началъ подыматься, простирая руки къ небу и залзая, между тмъ, по дорог, въ нмецкіе носы и рты, рдвшіеся отъ пунша.
По лужайк Куллерберга ходили парами и цлыми стаями гуляющіе, блестли дамскіе глазки, оттопыривались ихъ безконечные кринолины, шумли ихъ толковыя платья, звенли ихъ бойкіе мелодичные голоски, закручивались мужскіе черные, желтые и рыжіе усы и бакенбарды, и попахивало уже отъ всхъ вообще бородъ ромомъ, шнапсомъ и ливерною колбасой.
Чу! кадриль. Гд это? Вонъ, за горбатымъ каменнымъ мостикомъ, на берегу, недалеко отъ куллербергскаго холма. Такъ и есть! Пойдемте туда. Вона какъ тамъ выплясываютъ, чуть ли не въ шестнадцать паръ!— Танцевавшихъ обступилъ сплошной кругъ любопытныхъ.— Вишь, какъ отбарабаниваетъ галопомъ четвертую фигуру вонъ этотъ франтъ, безъ фрака (снялъ затмъ, что душно стало). Фу ты, чортъ, какимъ варваромъ, кружась, долетлъ онъ со своей дамой до визави, потомъ оставилъ ее тамъ, а самъ ловко-таково отсменилъ обратно и сталъ опять на свое мсто, какъ будто ничего не бывало. Дама его возвратилась, онъ опять началъ выработывать лакированными каблуками.
Все это происходило на довольно большой лужайк, въ десяти шагахъ отъ того мста, гд сидлъ аптекарь, хозяинъ Таубе, толста и важна персонъ, Иванъ Адамычъ Шустерле. Онъ сидлъ тамъ со всмъ причтомъ: со своей супругой Амаліей Карловной, полной дамой, подъ вару къ нему, и дочерью, Дарьей Ивановной, рядомъ съ которой возвышалась расплывшаяся фигура толстолицаго ея жениха, Вильгельма Вильгельмовича Швана.
— Ни срдится на минэ?— говорилъ онъ, какъ можно вкрадчивй и обращаясь къ Дарь Ивановн. Та молчала.
— Ни на минэ срдится?— повторилъ еще мягче нашъ герръ Шванъ и сталъ дожидаться отвта, заглядывая масляными глазками подъ опущенныя рсницы Дарьи Ивановны и вмст съ тмъ обдавая ее пуншевою атмосферою.
— So antworte doch! (Отвчай же) приказалъ нетерпливо Иванъ Адамовичъ, понизивъ, однакожъ, голосъ, чтобъ смягчить строптивую натуру дочки, которая характеромъ была вся въ него.
— Послюшитъ, мамзель Дорот — не отставалъ Вильгельмъ Вильгельмовичъ, и для того, вроятно, чтобъ умилостивить разгнванную богиню, слегка смазалъ ее по платью, по плечу, рукою.
— Ахъ, оставьте, пожалуста!— молвила Дарья Ивановна, уклонившись отъ его прикосновенья.
Въ этотъ самый мигъ въ толп танцевавшихъ раздалось единодушное:
— Ха, ха, ха, ха!
Вс, слышавшіе это, догадались, что тамъ уронилъ кавалеръ даму,— одно изъ самыхъ обыкновенныхъ происшествій на Куллерберг. Дашенька поспшно снялась съ мста, и въ два-три прыжка очутилась тамъ, гд случился казусъ.
— Wohin, wohin? (Куда, куда) закричалъ-было ей вслдъ родитель. Das ist eine witzige Krte (Своенравная двчонка!).
— Lassen Sie sie doch, das Alles wird sich noch legen. Sie ist noch jung (Пускай ее себ, не приневоливайте ее: это все потомъ уляжется. Она еще молода),— произнесъ Вильгельмъ Вильгельмовичъ, и вытеръ лицо у себя платкомъ.
— Nein, nein, nein! (Нтъ, нтъ, нтъ!) — возразилъ Иванъ Адамычъ. An Allem ist sie schuld (Boвсемъ виновата вотъ она).
И герръ Шустерле указалъ на свою жену.
— Я всигда у нево виноватъ, сека причинъ, — проговорила, пожимая плечами, Амалія Карловна.
— Ja du, du allein bist schuld, du giebst ihr zu viel Willen! (Ты, ты одна виновата: ты много даешь ей воли) — возразилъ аптекарь.
Межь тмъ Дарья Ивановна обошла уже часть круга танцевавшихъ и остановилась тамъ, гд бы ее не могли видть папаша и мамаша.
Она остановилась и до того задумалась, что не видла, какъ упавшій съ дамою кавалеръ снова оправился и потомъ пошолъ съ ней опять. Отогнувъ назадъ весь свой станъ, онъ поднялъ щитомъ лвый свой локоть и, безсмертнымъ дьяволомъ, смотря впередъ, бросился, готовый, кажется, опрокинуть и стоптать всхъ и каждаго, тогда какъ очень молоденькая и очень миленькая его дамочка, потупивъ глазки, посл сейчасъ только-что случившагося пассажа, такъ нжно касалась земли узенькими кончиками своихъ башмачковъ, какъ будто вышивала ими въ пяльцахъ.
Въ это время шагахъ въ десяти отъ Дарьи Ивановны остановился нашъ мейстеръ Пукъ, который, замтивъ еще давеча, гд присло семейство аптекаря, и вертясь постоянно около этихъ мстъ, высмотрлъ, что Дарья Ивановна подошла одна къ полькирующимъ. Оставивъ Черепанова въ условномъ мст, для аванпостныхъ наблюденій за непріятелемъ, въ особенности же за Иваномъ Адамовичемъ, лавируя и озираясь кругомъ, добрался благополучно почти до своей возлюбленной. Дальше идти ему было нельзя: иначе бы онъ высунулся слишкомъ много впередъ, и его бы могли легко замтить члены фамиліи нашей героини или ея женихъ.
— Дашенька!— крикнулъ онъ, наклонясь, изъ подъ руки настолько громко, что она, выведенная изъ задумчивости, вздрогнула и съ изумленіемъ оглянулась, услышавъ знакомый голосъ и никакъ притомъ не ожидая, чтобъ Пукъ могъ быть подл нея, тогда какъ онъ самъ вчера вечеромъ сказалъ ей, что ему почему-то нельзя будетъ ныньче отправиться на Куллербергъ. Она оглянулась совсмъ не въ ту сторону, откуда звалъ голосъ.
— Дашенька!… повторилъ нашъ пріятель, и уставилъ свои синесрые глаза на нее, какъ лягавый песъ, длающій стойку на сидящую въ трав передъ самымъ его носомъ тетерку.
Дарья Ивановна замтила Таубе и, обрадовавшись, подошла къ нему и пожала руку.
— Карлъ!… весело воскликнула она:— ты здсь. Я очень рада.
— Объ этомъ посл,— прервалъ ее Пукъ.— Поговоримъ лучше о дл.
— Представь себ, продолжала она торопливо и отходя съ нимъ всторону:— этому Вильгельму Вильгельмычу папенька и маменька общали при мн, давеча, что я завтра за обдомъ произнесу ‘Jawort’.
— Что же ты на это сказала — спросилъ Пукъ, хоть онъ ужь по тону выраженій Дарьи Ивановны видлъ, что она, съ своей стороны, противъ этого.
— Я ничего не сказала,— отвтствовала возлюбленная мейстера Пука.
— Сказать — значило бы все равно, что общать, а общать, по моему, все равно, что сдержать слово.
— Моя умная, моя безцнная двушка!— молвилъ восторженно мейстеръ Пукъ, взявъ и прижимая къ губамъ ея полненькую и довольно красивую ручку.
— Карлъ!… Карлъ!— произнесла она, покачавъ головой: врно ли, мой другъ, твое мсто, на которое ты такъ много разсчитываешь?
Таубе на это только хотлъ что-то доказывать, но тутъ тихохонько подошла къ нимъ Лизхенъ и, какъ говорилось въ старинныхъ романахъ: слова замерли въ устахъ нашего героя. Она подошла со своей вчноулыбавшейся физіономіей, улыбавшейся особенно непріятно тогда, когда ей хотлось немного полукавить.
— Извините, — произнесла она, виляя туда и сюда глазами — я, кажется, помшала вашимъ секретамъ.
— У насъ нтъ никакихъ секретовъ,— проговорила, сразу уже разсердившаяся на нее Дарья Ивановна, — и что вамъ угодно отъ меня?
На этотъ вопросъ родственница ничего не отвчала. Она съ демонскою радостью созерцала перемну въ лиц своей соперницы и наслаждалась тмъ, что это было дломъ ея рукъ.
— Что вамъ отъ меня угодно?— уже съ разстановкою и еще рзче повторила Дарья Ивановна. Он об отошли на нсколько шаговъ всторону.
— Мн самой отъ васъ ничего не угодно, но меня послала за вами ваша маменька.
— Но скажите, у васъ, кажется, только и дла, что шнырять везд и подсматривать за другими… Лучше бы смотрли за своими косолапыми любовниками, которые васъ надуваютъ… Вы думаете, я не знаю, что вы, въ прошлое воскресенье, заложили лавочнику столовую серебряную ложку для вашего косаго Эдуарда? Онъ вамъ совралъ, что у него вышли вс сигары,— вы думаете, что я этого не знаю? А онъ на эти деньги отправился въ тотъ же вечеръ на Петровскій, да еще съ какой-то шлендой — магазинщицей. Я сама ихъ встртила у перевоза въ 4 линіи. Видите… Вы думали, что я ничего про васъ не знаю?.. Ого!..
— Хорошо, хорошо, продолжайте, — говорила, кивая головой и хлопая глазами, поблвшая Лизхенъ. Чтожь дальше?
— И если бъ ты видлъ… обмолвилась сгоряча Дарья Ивановна, обратившись къ Таубе,— душенька, еслибъ ты только видлъ, что за уродъ этотъ Эдуардъ ея: худой, высокій, рыжій, отвратительный… просто, моська.
— Вонъ какъ! у васъ ужь на ты, и душенькой называютъ другъ друга. Что жь, прекрасно!— лепетала, волнуясь всмъ составомъ, наша два.
— Да! и сказала, и всегда скажу: ‘душенька!’ Ну вотъ, на зло же теб: душенька!— Всегда его такъ назову, потому что онъ стоить того, не твоему вислогубому Эдуарду чета, по крайней-мр мущина! Вонъ, посмотри-ка, полюбуйся! А что? Досадно, небойсь? А твой — уродъ аршинъ проглотилъ, и глаза стеклянные, вонъ вылзли, точно давится онъ вчно,— словомъ, васъ пара: кошка съ обезьяной, Эдуардъ и Кунигунда.
— Хорошо, Дашенька, я все это маменьк скажу.
— Скажи, я не боюсь: ты не смешь сказать: тогда я напишу твоей мадам, что къ теб, когда она узжаетъ въ театръ, приходитъ твой лшій. Слышала это? Славно будетъ, если мадамъ узнаетъ, что въ пансіонъ ея, гд двицы, шляются, когда ея дома нтъ, къ камеръ-юнгфер ея, какіе нибудь лакеи…
— Онъ не лакей, извините!
— Лакей, я сама видла, что лакей!
— Неправда! Это вы со злости такъ говорите. А если я тоже разскажу вашему папаш, что Карлъ Иванычъ вашъ любовникъ, такъ его завтра же утромъ не будетъ.
— Видла ты вотъ это! поподчивала, окончательно вышедшая изъ себя Дарья Ивановна свою противницу, вмст сложенными тремя пальцами.
Въ эту минуту, озираясь по сторонамъ, подошолъ къ нимъ мейстеръ Пукъ.
— Перестаньте!— молвилъ онъ вполголоса: на васъ обращаютъ вниманіе. Дашенька, оставь, отступись отъ нея.
Онъ дотронулся до плеча Дарьи Ивановны.
— Нтъ!… воскликнула она. Я докажу этой пиголиц, что не будетъ по ее. Вообрази, она, гадина, говоритъ, что ты мой любовникъ, а?! и грозитъ еще, что если она наябедничаетъ на насъ папеньк, такъ онъ завтра же тебя прогонитъ!
— Разумется, прогонитъ, а вы думали какъ? поддакнула Лизхенъ.
— Ну, ступай, ступай, дрянь этакая, мерзкая двчонка, жалуйся, сколько хошь!— молвилъ Таубе и, схвативъ Лизхенъ за плечи, повернулъ ее.
— Это, поврьте, все будетъ извстно Ивану Адамычу!— посулила она имъ, пройдя шага три, — завтра же все будетъ извстно!
— Можешь, сколько угодно, прибавилъ Пукъ.
— Ступай, Кунигунда, къ своему Эдуарду!— насмшливо прибавила Дарья Ивановна.
— Будете раскаиваться!— сказала, отойдя и опять обернувшись, Лизхенъ.
— Ступай, ступай, Кунигунда, къ своему Эдуарду! Эдуардъ и Кунигунда.— Ха-ха-ха!— дразнила ее Дарья Ивановна.
— Будете!…
— Кунигунда и Эдуардъ. Ха-ха-ха!
— Доказательство!— почти взвизгнула Лизхенъ, держа въ рук надъ головою скомканное давишнее письмо, которое она, по дорог, вынула у себя изъ кармана.
— Что это у ней за бумага?— спросилъ Таубе, смотря въ недоумніи на свою возлюбленную.
— Не знаю, отвчала она.— Какое же можетъ быть у ней доказательство? Вретъ все, я полагаю.
— Гд у тебя мое письмо?
— У меня, въ комод, замкнуто.
— Да полно-такъ ли?
— Ахъ, Господи Боже мой! да когда я сама вчера, поутру, положила его въ швейную шкатулку и заперла на ключъ.
— Если бы я зналъ,— продолжалъ Пукъ, — что это именно мое письмо и что она покажетъ его отцу твое, ему, тогда бы нечего намъ съ тобой и домой являться, а лучше скрыться сейчасъ же отсюда, и маршъ пряно къ Черепанову, благо онъ же здсь: мать и сестры его, говорилъ онъ,— съ радостью тебя примутъ.
— Да! тогда нечего медлить, — подтвердила двушка.— Господи, какъ у меня вдругъ затосковало сердце!— продолжала она,— врно, что нибудь предчувствуетъ недоброе. Ты, вотъ, этому ничему не вришь, смешься, а иногда бываетъ правда.
— Будь что будетъ, произнесъ, сдвинувъ брови, Таубе.
Дарья Ивановна вышла на нсколько шаговъ впередъ, откуда бы ей можно было видть всю группу своего семейства, и снова возвратилась обратно.
— Нтъ, наши вс сидятъ, какъ сидли, а Лизхенъ не видать,— проговорила она, потомъ вдругъ сказала:
— Вонъ дядя, Адамъ Адамычъ, съ теткой и еще человкъ съ двадцать гостей съ ними, идутъ прямехонько сюда. Нехорошо, если они увидятъ тебя со мной вмст. Отойди поскорй. Жди меня на дорог, вонъ на томъ же самомъ мст, недалеко отъ нашихъ, гд мы въ прошломъ году съ тобой видались.
Мейстеръ Пукъ опять, какъ давеча, крадясь, пошолъ и исчезъ за ближними соснами.

XIV.

Когда семейство и гости Адама Адамыча, поздоровавшись съ Дарьей Ивановной, подошли къ кругу любопытныхъ, глазвшихъ на танцевавшихъ, Минхенъ, пристально посмотрвъ на свою кузину, сказала:— сейчасъ намъ попалась навстрчу Лизхенъ. Она идетъ на васъ папеньк вашему жаловаться. У нея въ рукахъ письмо, которое вамъ писалъ Карлъ Иванычъ.
— Какое письмо? Онъ мн никакого письма не писалъ, — стала запираться, вся покраснвъ, Дарья Ивановна.
— Я сама видла его, она намъ его читала. Вы вчера его неосторожно забыли въ незапертомъ комод. Мн совстно, что я вашу тайну знаю. Я говорю вамъ это единственно изъ любви къ вамъ. Я сама Карла Ивановича всей душой уважаю и желала бы, чтобы вы сдлались его женою.
— Это неправда! это подложное письмо!— перебила, еще боле зардвшись, наша милая Дарья Ивановна.— Ничего этого никогда не было.
— Was geht das dir an, du Naseweis (Что теб за дло)?— довольно громко и сердито произнесъ вдругъ вслушавшійся въ ихъ разговоръ Адамъ Адамовичъ, ударивъ довольно чувствительно свою Минхенъ по голому плечу.
Эта сконфуженно закусала губки и потупила глаза.
— Сегда суется вездэ со своимъ носъ! добавилъ онъ, уставивъ большой носъ свой и срые глаза на дочку.
Въ эту минуту подошла къ нимъ кухарка аптекаря и сказала:
— Барышня, пожалуйте, папенька васъ кличутъ.
Дашенька, молча пожавъ руку своей кузин, съ грустною улыбкой кивнула ей головою и пошла за служанкой. Она предчувствовала уже, что ей угрожаетъ бда. За минуту предъ тмъ робкая и нершительная, она въ одно мгновеніе собрала все присутствіе своего духа, когда вдругъ подняла рсницы и встртилась зрачокъ въ врачокъ съ глазами Лизхенъ. Торжество побды, выражавшееся въ эту минуту въ лиц кашей двы, возвратило Дарь Ивановн весь настойчивый характеръ, наслдованный ею отъ своего папеньки.
Когда она подходила, каждаго изъ трехъ членовъ судилища, предъ которое ей приходилось предстать, занимали три совершенно различные вопроса:
Лизхенъ думала: ‘Теперь, ты, душенька, уже не вывернешься! Посмотримъ, какъ-то ты будешь распвать!’
Мать думала: ‘Ахъ, Господи! хоть бы она какими ни-наесть средствами, но оправдалась! А то съ отцомъ — тутъ еще не такъ, но дома не совладать,— бда!’
Отецъ думалъ: ‘Я сколько разъ говорилъ матери: смотри за дочерью! Нтъ, куда! Она, вишь, еще ребенокъ! Теперь он об попались мн на зубъ.’
— Da kommt die Metze… (Вонъ идетъ эта разпутная),— молвилъ онъ, смотря на блдное лицо и потупленныя вки дочери.
— Nu, wie kannst du sie so nennen (Ну, какъ же ты такъ называешь ее), — мягко, съ любовью, упрекнула его супруга.
— Halte du dein Maul (Зажми ротъ себ),— посовтовалъ ей Иванъ Адамовичъ.
— Что вамъ угодно?— спросила твердо Дарья Ивановна, глядя въ глаза отцу.
— Минэ угодна буль вамъ сказать, я платилъ ста двадцать рубле уфъ панксьонъ, гд ви училъ въ пятъ лтъ какъ любовникъ письмо писайтъ. Du Scheusal du! (Мерзавка),— прибавилъ онъ вдругъ, пожирая глазами лютаго звря дочь свою, которая даже попятилась отъ него.
— Ich erwrge dich mit meinen eigenen Hnden! Dies also ist dein Dank fr allo unsere Sorgen! (Я задушу тебя своими руками! Такъ вотъ благодарность на вс наши заботы о теб!), — продолжалъ шипть онъ.
— Папэнка, Папэнка,— задумала было, поднявшись, Амалія Карловна, поспшно удержать мужа, тмъ боле, что гулявшіе остановились и смотрли, сперва съ недоумніемъ, а потомъ съ улыбкою на происходившую передъ ними сцену. Амалія Карловна, говорю, вздумала-было удержать мужа, но онъ сильнымъ движеніемъ руки оттолкнулъ ее такъ, что она, неожиданно попятившись, чуть не упала.
— Du bist des Todes, sag’ich dir, wenn du… (Я тебя убью если ты)…
— Lieber, mein allerliebster Wanninka (Милый, разлюбезный Ваненька), — уговаривала его сожительница, взявъ его одной рукой за руку, а другой за плечо.— Дома ты можна каврить и длайтъ, што кочшь,— прибавила она вполголоса и по-русски, въ той надежд, что посторонніе, слушавшіе ихъ домашній споръ, какъ нмцы, все же несравненно мене поймутъ по-русски.— Тутъ порядошна людя стоитъ, и смотриль, какъ ты свой дочь ругайтъ такимъ слова.
— А-а, порядошна людя!— вскричалъ Адамъ Адамовичъ, отстраняя отъ себя руки жены,— порядошна женщинъ, порядошна мать! Я на теб ище придетъ. Deine Reihe kommt noch! Wart’ mal (Твоя очередь еще придетъ). Порядошна людя! Га! Пускай порядошна людя и длайтъ, што кочетъ, но у минэ такъ нельса.
— Фуй, фуй, фуй!— прервала сильно переконфузившаяся Амалія Карловна.
Стыдъ, горе, отчаяніе поперемнно появлялись и снова покрывали лицо Дарьи Ивановны.
— Папенька,— проговорила, наконецъ, она, ободренная нсколько матерью:— я не заслужила этихъ выраженій, вашихъ: я честная двушка.
Дарья Ивановна закрыла лицо руками. Мать чуть сама не заплакала, и сказала дочери:
— Nu hr’ auf, weine nicht. Wer nennt denn dich nicht тшестна твушка! Um Gottes Willen (Перестань, не плачь. Кто жъ говоритъ, что ты не честная двушка? Господи ты Боже мой). И — она начала приглаживать Дорхенъ головку.
— Uu! du, Aas, du! -у! Ты, гадина скверная!),— шиплъ про-себя Иванъ Адамычъ, злобно поглядвъ на жену и садясь. Du bist die ganze Ursache, das hab’ ich schon hundert mal gesagt (Ты всему причиной, это я уже сто разъ говорилъ.)
— Разв… всхлипывала Дашенька — я виновата, что мн противенъ этотъ бочка, мокрогубый Вильгельмъ Вильгельмычъ? Я знаю, изъ-за чего все это. Если онъ такъ папеньк правится, такъ пускай папенька и выходить за него самъ.
— Ш-ш-ш! хотла было заглушить слова ея добрая, но безхарактерная мать.’
— Was! (Что такое?!),— вскрикнулъ, вскочивъ съ своего мста, Иванъ Адамычъ, и въ два прыжка очутился передъ лицомъ жены и дочери.
— Was sagt sie? (Что она говоритъ?),— повторилъ онъ, поблвъ, какъ кипнь. Wiederhol’ es noch einmal (Повтори то, что ты сказала),— обратился онъ потомъ къ дочери.
— Я не выйду за вашего Вильгельма Вильгельмыча, длайте со мной что угодно,— объявила она ршительно.
— Da! aufs erste Mal! (Вотъ же теб!),— произнесъ окончательно вышедшій изъ себя отецъ, отпустивъ самую полновсную пощечину дочери, которая непремнно бы повалилась, еслибъ ее не удержала стоявшая за нею сосна, о которую она ударилась всей спиною и головою.
— Душэнка, душэнка!— залепетала до смерти перепугавшаяся мать, подхвативъ и обнявъ свою дорогую Дорхенъ.
Въ это время наша Лизочка снялась съ мста, потомъ тихохонько-тихохонько шасть межь толпы — и была такова!
Вильгельмъ Вильгельмовичъ, издали увидвшій всю послднюю сцену, спшилъ уже на помощь, сколько ему позволялъ объемистый его складъ.
— Was, was, was, bester Herr Schusterte?— торопливо спрашивалъ онъ. Was hat sie denn verschuldet, das Mdchen (Что, что, что такое, почтенный герръ Шустерле? Въ чемъ провинилась ваша дочь?)
— Lassen Sie, das ist schon meine Sache (Оставьте, это ужь мое дло), — неохотно отвчалъ Иванъ Адамовичъ, и, сердито повернувшись, пошолъ и слъ на свое мсто.
Мать, между тмъ, стала утшать дочь, но Дорхенъ сердито отвела руки ея, порывисто завязала распустившіяся ленты у своей шляпы и пошла. Амалія Карловна хотла было идти за ней.
— Не идите за мной! сказала Дорхенъ почти съ ожесточеніемъ.
Добрая старуха не посмла ей противорчить и осталась на своемъ мст. Дашенька прошла группы танцевавшихъ, прошла до половины проску, и у одного де рева увидла наконецъ задумчиво стоявшаго Пука. Она подошла къ нему и что-то отрывисто и проворно проговорила. Таубе въ одно и то же время просіялъ радостно, потомъ бросился отъискивать Черепанова и, когда нашолъ его и тоже сказалъ ему что-то въ полголоса, тотъ усмхнулся только, пожалъ плечами и потомъ оба пошли и наняли карету, а черезъ полчаса уже хали втроемъ: Пукъ, Дорхенъ и Черепановъ, въ городъ. У квартиры доктора они остановились. Онъ сбгалъ напередъ одинъ. Съ полчаса по-крайней-мр онъ уговаривалъ мать и сестеръ принять бдныхъ любовниковъ. Наконецъ ихъ впустили. Старуха-мать и дв дочери почти съ презрніемъ встртили Дорхенъ…. Иванъ Адамовичъ тоже показалъ не меньше дочери характера: во весь остальной вечеръ онъ преспокойно сидлъ и курилъ сигарку, хоть его жена и женихъ, подождавъ Дашеньку съ часъ, съ ногъ почти сбились, искавши ее, и часу въ 12-мъ, наконецъ, велли подавать свою карету.
— Но Дашенька нтъ, мы не можна ее найдетъ, проговорила было она.
— А, hohl’ sie der Teufel! чортъ ее дери!) сказалъ онъ, и пихнулъ жену въ экипажъ, влзъ вслдъ за ней, и они похали.
На куллербергской лужайк между тмъ, мстахъ въ шести, нмцы и нмочки, молодежь и пожилые, отплясывали кто во-что гораздъ. Одни вертлись въ вальс, подъ плнительные звуки штраусова: ‘JuristenBall Tnze’, подъ которые около стоявшій нкій франтъ напвалъ:
‘Jeune fille aux yeux noirs,
Tu r&egrave,gne sur mon me…’
Другой подтягивалъ по русски:
‘Ты знаешь ли тотъ край,
Мой ангелъ молодой.
Въ другомъ кружку тряслись въ польк транблантъ, точно капусту рубили, въ третьемъ отхватывали польку-мазурку, и распвали:
‘Ахъ! еслибъ я княжной родилась
И вздумалъ кто меня учить,
Ляль-ля! ляль-ля!
Тромъ, тромъ, тромъ, тромъ!’
Въ третьемъ кружку гремло:
‘хали бояре изъ Новагорода,
и ноги усердно отбрасывали кадриль ‘Стрльна’.
Въ четвертомъ кружку, вроятно, итальянецъ, бряцая на гитар, плъ, на мотивъ ‘Carnaval de Venise’ Эрнста, гейневскій романсъ:
Du hast Diamanten und Perlen.
Въ пятомъ кружку сидли молодые нмцы, человкъ двадцать, все мужчины, передъ каждымъ былъ полуштофъ и рюмки, они горланили,— впрочемъ очень музыкально:
Ein junges Mdchen, ein frisches Blut,
Erkor sich ‘in Landsmann zur Fran, (bis)
Въ шестомъ кружку вальсировали въ три на, съприщеливаньемъ каблуками, и накачивали:
Geb mir die Blume,
Geb mir den Kranz,
Jch fhre dich, Mdchen,
Morgen zum Tanz.
Адаму Адамычу и почтеннымъ его гостямъ захотлось немножко поорать, и они, поднявъ вверхъ руки, дружнымъ хоромъ горланили любимую нмецкую псню про главнаго разбойника Ринальдо Ринальдини. Оттуда летли самые низкіе басы хозяина и Якобсона. Они выводили:
In des Waldes tiefsten Grnden
Und in Hhlen tief versteckt (bis)
Liegt der Ruber aller Knsten (bis)
Bis ihn seine Rosa weckt (bis).
Допвъ эту псню, наши пріятели обратились съ просьбою къ мадамъ Якобсонъ, чтобъ она распотшила ихъ и спла какой-нибудь русскій романсъ. Она не соглашалась. Гости не отставали отъ нея.
— Nein, nein, nein! лепетали они. Nein, Madam Jakobson, Sie mssen uns diese Geflligkeit thun. (Нтъ, нтъ, нтъ, мадамъ Якобсонъ, вы должны намъ сдлать это удовольствіе).
— Mein Gott,— перебила она, жеманясь какъ институтка, aber ich verstehe keine russiche Romanzen zu singen. (Но, Боже мой, я не умю пть русскихъ романсовъ).
— Б-пустой… Sie singt ganz passabel (Пустое, она поетъ очень порядочно),— въ свою очередь перебилъ ее кузнечный мастеръ,— если только онъ закочетъ сана,— прибавилъ онъ.
— Nu sehen Sie doch (Ну посмотрите же),— молвила, обращаясь къ хозяйк, смущенная тридцатипятилтняя супруга нашего добрйшаго герръ Якобсона,— die Herren haben von Nichts und wieder Nichts den Einfall bekommen…’ (Господамъ этимъ ни съ того ни съ сего пришла охота).
— N-na, mach’ doch kein grosses Wesen, Jemine (Да не кобянься же, Творецъ милосердый), — оговорилъ ея сожитель.
— Aber ich singe niemals russisch (Но я не пою никогда по-русски).
— Du singst und damit aus! Puncktum! (Ты должна спть, и баста!),— заключилъ вашъ настойчивый другъ.
— ‘Ты видишь ли эта лдка?’ Снайте ни эта романсъ!— спросила она наконецъ, обернувшись.
— Снаемъ, снаемъ, б-пой толька… проговорилъ добрякъ, и тотчасъ же нукнулъ на нее:
— Н-на!
— Но долька не смяльса ник-к-то!— проговорила мадамъ Якобсонъ, кокетливо погрозивъ пальчикомъ.
— И кто тутъ пудетъ смяльса,— въ недовольномъ тон возразилъ толстякъ. Ахъ, какъ я не любитъ эти баби! Нада сегда такъ минога комплиментъ стройтъ…
Наконецъ, мадамъ Якобсонъ откашлянулась, потупила глазки и затянула:
‘Ти вдоль ли эта лдка?
е незэтъ вольна — а…
Незэтъ она гразотка…
Потомъ остановилась да и хватила послдній стихъ изъ совершенно другого романса:
‘Съ каторава села…’
— Sehr schn, sehr schn! (Прекрасно, прекрасно!) — ревла и аплодировала толпа.
Тутъ подошелъ къ пвиц нашъ общій другъ и пріятель Федерле и, выпятивъ свои сочныя губы, спросилъ ее:
— Kennen Sie das Lied (Знаете вы псню):
‘Ты пришоль ка мнэ вешерна б-пора?
— Nein (Нтъ), мягко и нжно отвчала она.
— Auch ein schnes Lied, besonders die Melodei (Тоже прекрасная псня, въ особенности мелодія),— сказалъ онъ.
Наконецъ, наши друзья двинулись дальше, къ куллербергскому холму. Но не отошли и ста* шаговъ, какъ имъ захотлось послушать ‘Лучину лучинушку’, которую въ остановившейся толп фабричныхъ тонко-тонко голосилъ запвало, а потомъ вс, человкъ тридцать, подхватили:
‘Не ясно горишь, не вспыхиваешь…’
— Ich begreife nicht, was mau darin findet in dieser Lutschina Lutschinuschka (Я не понимаю, что хорошаго находятъ въ этой ‘Лучина лучинушка’),— началъ Якобсонъ. Эта всэ равно: пална палнушка, или дубина дубинушка, сачмъ не горишь, или ты въ печка не буль, или тебэ съ водой облилъ, отъ того ты не гаришь. Was ist denn das? Das ist ja ein blanker Unsinn (Что тутъ такое? Тутъ безсмыслица), — заключилъ нашъ кузнечный мастеръ, а Адамъ Адамычъ и Федерле поддакнули.
Но вотъ когда разодолжли нашихъ нмцевъ русапеты, когда они, переставъ ныть ‘Лучинушку’, вдругъ грянули:
Ай, сни, мои сни,
Сни новыя мои!…
когда бубны забарабанили и зазвякали:
Чивъ, чивъ, чивъ, чивъ, чивъ…
и когда одинъ молодой парень, потрясая погремушками въ рук, пошолъ чортомъ въ плясъ и принялся прядать и подскакивать мячикомъ.
— Hotz Tonner-Wetter, wie der Kerl springt! (Тоннеръ-вэтеръ, какъ этотъ человкъ высоко скачетъ!) — выразился, смясь, Якобсонъ.
Вдругъ нашъ танцоръ въ середин пляса съ остервенніемъ подскочилъ къ Якобсону, сталъ, скрестилъ ноги, и потомъ скосивъ ротъ, втянулъ щоки, и, зажавъ лвый глазъ, а правымъ смотря ухаремъ на нмца, хукнулъ:
— Ху-у — ахъ!
На что кузнечной мастеръ подхватилъ:
— О, молдэцъ!…
Посл того, Адамъ Адамычъ, съ остальными гостями, подошолъ къ куллербергскому холму, отъ котораго тамошняя лужайка и получила свое наименованіе. Холмъ этотъ сажени въ три, или около того, въ вышину, съ площадкой на верху, на которой можетъ умститься человкъ до ста. Вроятно, прежде нмцы скатывались съ этого холма, ложась на бокъ, потому-что таково значеніе глагола ‘kullern’. Теперь они, взойдя на него, берутъ другъ друга за руки,— непремнно чета, кавалеръ съ дамой,— и сбгаютъ. Такъ точно захотли сдлать и гости Адама Адамыча, взошедшіе на холмъ. Нашъ герръ Якобсонъ пригласилъ для этого Анну Ивановну. Когда онъ мчался съ нею сверху, на половин дороги попался ему чей-то пудель подъ ноги. Нашъ кузнечный мастеръ, эта громадина, изъ-за него повалилъ свою полненькую даму, а потомъ самъ перелетлъ, сперва черезъ нее, а посл, кувыркомъ, черезъ голову.
На холм и на подошв, гд стояли гуляющіе, раздался взрывъ хохота.
‘Гурра! Браво-о!— кричали и хлопали въ ладоши нмцы.
Потомъ, сбгали одна пара за другою, а въ томъ числ и одинъ молодой парень, фабричный, въ красной рубах, со своею разлапушкой. Внизу стояли три франта. Одинъ изъ нихъ, длинный господинъ, въ свтлосромъ пальто и свтлой шляп, подставилъ ему ногу. Тотъ полетлъ со всего размаха и прохался подбородкомъ по песку, но тотчасъ же вскочилъ и прямо къ виновнику своего паденія. Ихъ живо обступила густая толпа.
— Зачмъ вы мн подставили ногу? Трогалъ я разв васъ?— подступалъ онъ.
Франтъ замялся и началъ увертываться, мальчикъ глядлъ, глядлъ — да какъ подпрыгнетъ, да закатитъ ему самую горячую пощечину, а потомъ со страху обжалъ кружокъ публики, до противоположнаго мста, поскользнулся, шлпнулся, но снова вскочилъ на ноги и вмшался въ народъ. Свтлое пальто взглянулъ на своихъ товарищей, не зная что другое сдлать. Т тоже посмотрли на него, и вс трое, молча, медленно, не повертывая головы, пошли дале.
— Эта сдарова, — одобрилъ Якобсонъ, провожая ихъ глазами.
Тутъ вс обратили вниманіе на молодого нмца, который взлзъ на ель и, называя себя векшей, общалъ перепрыгнуть съ одной ели на другую. Онъ въ-самомъ дл это исполнилъ, но какъ-то оборвался и полетлъ въ рчку, оставивъ, кажется, на суку одну фалду отъ своего сюртука.
Межь-тмъ, костры везд еще пылали, но пламя ихъ поблднло, потому-что ночная синева начинала уже отлетать, испугавшись утренней денницы, которая на восток зажгла уже первыя фіолетовыя полосы будущей зари.
Наши друзья теперь уже положительно направляли стопы въ обратный путь. Нсколько молодежи, съ воинственными межь ними физіономіями, шло имъ на встрчу, пошатываясь и напвая маршъ ‘Радецкій’. Впереди ихъ шолъ, и больше ихъ пошатывался, господинъ средняго роста, съ брюквообразнымъ рябымъ лицомъ, мутными оловянными глазами, тупымъ носомъ и рыжими усажи. На этомъ крпко пошатывающемся барин была старая шляпа и старая запачканная альмавива. Поровнявшись съ Якобсономъ, онъ толкнулъ его и промычалъ:
— Из-вините, — сильно налегши на ните.
Якобсонъ ничего не отвтилъ.
— Извините!— громче прежняго повторилъ онъ.
Тотъ, не отзывался.
— Да извини же!— дернулъ онъ, и пустилъ зарядъ экстраординарныхъ выраженій, а самъ схватился правою рукою за дерево, наклонилъ голову и старался удержать расходившіяся колнки.
— Ишь ты, ишь ты, какъ его перегибаетъ, — произнесъ одинъ изъ шествовавшихъ мимо него двухъ молодыхъ людей. Шалнеры расхлябались. Эва какъ шею вытягиваетъ… Мутить бднягу.
Адамъ Адамычъ со своимъ семействомъ слъ въ свою лодку, а гости его, кто тоже на своей лодк, а кто въ нанятомъ ялик, отправились.
Другіе нмцы взяли линейки. Явилась давишняя наша знакомка, дама, широкая какъ палатка. Когда она влзала на дрожки, лошадь ея извощика такъ аппетитно заржала, что за мостомъ вс разомъ глянули на нее: лошади, будочники и полицейскіе офицеры.
Мелочная лавка, нчто въ вид трактира, была биткомъ набита. Въ нее едва можно было протолкаться изъ-за охотниковъ до ‘шведской очищенной’, для боле деликатнаго вкуса, на одну треть еще водой разжиженной. А ужь хозяинъ-то какъ былъ радъ дорогимъ гостямъ!…
Межь-тмъ, солнце, поднявшись изъ-за куллербергскаго лса, освтило, какъ пожаромъ, всю окрестность, блеснувъ живымъ огнемъ по великолпному лиловому колориту. Все заговорило, залепетало, повеселло.
Это уже былъ Ивановъ-день.
Нмцы, сидя въ яликахъ и улыбаясь своимъ знакомымъ, которыхъ они обогнали, радостно голосили:
— Нахъ гаузъ!
— Нахъ гаузъ, нахъ гаузъ!
А съ Куллерберга нтъ-нтъ да все еще неслись звуки музыки и крики: ‘гуррра-а…’
Чрезъ нсколько дней Таубе женился на Дорхенъ и живетъ теперь на водочномъ завод. Вотъ уже три года съ тхъ поръ прошло, но Иванъ Адамычъ, несмотря на мольбы своей супруги, ихъ не прощаетъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека