К молодым помещикам Виноградовым, которые только прошлой осенью обвенчались и жили всю зиму в деревне, приехали гости: два брата Борисовы и писатель Гвоздев.
Старший Борисов был очень худощавый, близорукий и очень добрый человек лет тридцати. Волосы в бороде и на голове у него были очень светлые и жидкие. Звали его Николаем Андреевичем. Был он приват-доцентом университета.
Брата его, студента, все звали просто — Сергей, и все любили за здоровую красивую наружность, веселый ровный характер, остроумие и симпатичные убеждения.
Гвоздев, Алексей Петрович, был беллетрист, произведения которого очень ценились той частью публики, которая прежде всего требует от писателя симпатичной, искренней и доброй идеи. Одевался он по-русски и волосы стриг в кружок.
Все трое приехали в самом лучшем настроении духа, и с их приездом оживился весь дом. Не только господа, но и прислуга была рада приезду веселых и щедрых гостей. А особенно был доволен сам Виноградов: хотя он недавно женился и еще не пережил горячки наслаждения первыми счастливыми общениями с молодой, красивой и здоровой женой, но все-таки однообразие деревенской жизни и одной любви уже начинало тяготить его.
Когда земская бричка, запряженная парой крепких и круглых, с подвязанными мокрыми хвостами, лошадей, звеня и громыхая, подкатила к крыльцу виноградовского дома, там поднялись шум и беготня. Сам Виноградов, без пальто и шапки, в одной старой студенческой тужурке, которую дома носил потому, что она нравилась его жене, выскочил на крыльцо, улыбаясь с радостным и оживленным видом.
— Вот молодцы ребята, что приехали! — закричал он славным звучным голосом.
Гости, смеясь и отвечая на приветствия, вываливались на обе стороны брички, вытаскивая за собой привезенные ружья и патронташи. За ними выскочили и две прекрасные охотничьи собаки: темно-рыжий кудряво-мягкий сеттер Гвоздева, по кличке ‘Аякс’, и крепкий стройный гордон[1] ‘Маркс’, принадлежащий Сергею Борисову.
Подоспевшей работник Иван, весело скаля зубы, подхватил из брички два рогожных кулька и следом за господами втащил их в переднюю.
— Это что? — радостно спрашивал Виноградов, высоко поднимая брови.
Иван, все скаля зубы, отворотил уголок кулька и оттуда выглянули серебряные и красные горлышки бутылок. Гвоздев, снимавший пальто, приостановился и свободной рукой так выразительно щелкнул себя по воротнику, что все засмеялись.
— Ну, как я вам рад,— говорил Виноградов, блестя глазами и помогая то одному, то другому снимать пальто и крепко пожимая всем руки.
Со старшим Борисовым он даже поцеловался, так как они были давнишними и крепкими приятелями, товарищами по университету.
— Ну, мы, брат, больше тебя рады,— смеялся Борисов,— у нас там без тебя как-то все расклеилось… Все хандрят, скука смертная…
— Будто уж?— с удовольствием спросил Виноградов.
— Спроси их. Да и вообще, как посидишь в каменном мешке, так рад будешь на вольный воздух вырваться.
— А у нас тут чего-чего, а воздуху хоть объедайся,— смеясь говорил Виноградов.
— Уж мы видели, дорогой… благодать!..
Вышла в переднюю и сама хозяйка, молодая жена Виноградова.
Клавдия Николаевна была очень хрупкая и нежная блондинка маленького роста, с маленькими ножками и ручками. У нее были большие, невинные, светлые глаза, которые, вместе с мягкими вьющимися волосами, придавали ей вид ангела, что она знала и чем она гордилась, и потому она старалась быть всегда доброй и мягкой, оправдывая это сходство. Одета она была по моде, красиво, но просторно, чтобы не так был заметен округлившийся живот: она была беременна.
— Добро пожаловать, господа,— сказала она, радушно и со спокойным кокетством протягивая им обе руки.
— Не прогоните? — весело спросил Гвоздев, с удовольствием и так осторожно, точно она стеклянная, пожимая ей руку.
— Прогоню,— шутливо ответила она.
Муж перебил ее, беспокойно и поспешно кидаясь к ней.
— Уйди, уйди, Клава… дверь открыта…
Клавдия Николаевна, еще более красиво кокетничая, повела шутя головой, как это делают избалованные дети, но все-таки отступила назад в зал.
Она была очень счастлива своей беременностью и сама береглась, как могла, каждую минуту трепеща за своего будущего ребенка, который, как ей казалось, был так нежен и хрупок, что даже от повеявшего на нее ветра мог родиться мертвым или уродцем.
Гости, деликатно стараясь ее не задерживать, поторопились освободиться от пальто, и все через зал прошли в столовую, где прислуга, красивая здоровая девка Аннушка, накрывала на стол, поспешно гремя тарелками.
— Мы уже пообедали, — говорила Клавдия Николаевна с той приятной уверенностью, которую дает сознание, что не будешь ложно понятой,— а вы наверное проголодались?
— Есть тот грех, — потирая руки, признавался Гвоздев.
— Ну, так я вам дам закусить. Пока выпейте водки, а потом я распоряжусь вам чего-нибудь. Вы чего хотите: можно цыплят или бифштекс.
— Все равно, лишь бы чего пожрать,— разом ответили Гвоздев и Сергей Борисов.
Клавдая Николаевна улыбнулась им и, поправляя волосы, вышла приказать зажарить цыплят. Мужчины шумно расселись вокруг стола, придвигая водку и закуски.
— Еле, брат, дотащились… Раза два чуть-чуть не выкупались в грязи,— рассказывал Борисов.
— Да, дорога страшно попортилась, — подтвердил Виноградов.— Вечером вчера я ездил в Остадное к земскому, так еле вылез у овражка… знаешь, за мостиком?..
— Вот, вот, там же и мы застряли.
— Пришлось вылезать и вытаскивать бричку. Мы бы не вытащили, да какой-то лядащий[2] мужичонка помог. Вообрази — сам тощий, обтрепанный, заморенный, а говорит: ‘это— ничаво’… подлез под задок, да ка-ак двинет, так чуть меня не задавил! — с тем наивным восторгом, с которым все очень слабосильные люди говорят о проявлениях чужой силы, им не понятной, рассказывал Борисов.
Виноградов, смеясь, слушал его и с удовольствием гладил по голове рыжего Аякса, уткнувшегося мордой в его колени. Он очень любил собак. Аякс радостно вилял хвостом, скашивая умные, добрые глаза на стол.
— А вы видели мою собаку?— спросил Сергей и, не дожидаясь ответа, крикнул:
— Маркс, иси!
Красивый пес, стукаясь о колени сидевших, опрометью бросился на зов и стал, точно маятником колотя твердым хвостом по ножкам стула.
— Вот,— с гордостью сказал Сергей.
Собака, точно, была очень хороша.
Виноградов, который любил выказать себя и действительно был знатоком породистых собак, внимательно осмотрел собаку.
— Славный пес,— с искренним убеждением сказал он.
— Вы пощупайте нос, — горячо говорил Сергей,— как лед!
— Да, — согласился Виноградов, ткнув ладонью в холодный, мокрый нос собаки,— чутье, должно быть, очень хорошее. А вы ее пробовали?
Сергей немного омрачился, потому что сам еще не знал, какова собака на охоте, и боялся, чтобы не оказалась плоха.
— Нет еще…
— Ну вот завтра и попробуем. Мне Кирилла говорил, что уже пропасть и крякв, и чирков, а гусей я сам вчера видел… И совсем близко… Такая досада, ружья не взял. Совсем не предполагал… Что ж вы, господа, водки?..
Виноградов уверенными движениями разлил водку по рюмкам, и хотя сам уже пообедал, но налил и себе ‘за компанию’. Все чокнулись и выпили, а потом стали вкусно и долго закусывать кильками, селедкой и маринованными грибками. Потом выпили еще по одной и еще, пробуя то ту, то другую закуску.
Вошла Клавдия Николаевна и присела за свободный край стола. С ее приходом разговор оживился, так как она была легкой, остроумной, а главное хорошенькой собеседницей, и перешел на городские темы. У Виноградовых в городе было много родных и знакомых. В пылу разговора мужчины незаметно выпили еще по четыре рюмки водки и заговорили о бывшем недавно кровавом столкновении двух политических партий. Так как они все были одинаковых убеждений, то разговор шел весело и приятно для всех, несмотря на печальную тему.
II
Аннушка, которая была неравнодушна к Сергею Борисову и очень обрадовалась его приезду, опрометью побежала на кухню и крикнула в дверь:
— Акулина, барыня приказали цыплят!..
Акулина, толстая и рыхлая баба, с пухлым добродушным лицом, подоткнула подол юбки и ответив: — Чичас!— пошла через двор в курятник.
На дворе уже смерклось, и зажглись звезды. На земле все казалось темным и страшным, а в воздухе было прозрачно и пахло мокрой землей и свежим навозом со скотного двора. В курятнике было темно, хоть глаз выколи. Куры уже давно уселись на насест и спали. Только старый петух все ворочался и кряхтел в темноте, да где-то попискивали молодые цыплята: целый день они бегали по солнцу и весело рылись в глубоком теплом навозе. Им было хорошо, тепло и сытно, и до сих пор они не могли успокоиться и сквозь сон перепискивались и ворошились.
Акулина вошла в курятник, нагнувшись и бормоча:
— Разве пестренького взять… да беленьких пару. Беленьких много.
Расставив руки, она легко, хотя ровно ничего не было видно, нашла насест и стала осторожно ощупывать кур. Куры беспокойно завозились, но они были так глупы, что ничего не понимали и не подозревали, беспокоились, только чувствуя на себе пальцы Акулины, и сейчас же успокаивались, как только она переходила дальше. Когда Акулина, по ее предположению, добралась до пестренького цыпленка, она крепко схватила его обеими руками и понесла вон на свет. Цыпленок пронзительно запищал и неистово забился. Петух громко и сердито заворчал, но не тронулся с места. На свету цыпленок оказался вовсе не пестреньким, а черным, но Акулина все-таки связала ему лапки какой-то тряпкой и бросила на землю. Потом она опять долго шарила впотьмах и вынесла еще двух цыплят. Хотя и эти были не белые и не пестрые, она связала им лапки, как и первому, и взяв их всех за ноги, вниз головой, понесла в кухню.
Цыплята испуганно пищали и рвались, совершенно не понимая, что с ними делается. Все,— и неестественное, мучительное для всякого живого существа положение вниз головой, и вечер, которого они никогда не видали, засыпая вместе в солнцем, все производило на них впечатление ни с чем не сравнимого, смертельного животного ужаса. Но скоро они затекли и замолчали, беспомощно разинув клювы, растопырив крылья и болтаясь головами.
Пашка, двенадцатилетний сын Акулины и прохожего солдата, вихрастый и рябой мальчуган, выученный Клавдией Николаевной грамоте, бросил азбуку, над которой корпел целый день, вытер пальцами нос и вприпрыжку, с большим ножом в руке, выбежал на крыльцо.
— Дай я, мамка, — попросил он, подпрыгивая.
— Ну, на, — равнодушно согласилась Акулина и дала Пашке одного рыжего цыпленка.
Пашка, с детства привыкший и любивший убивать животных, хотя был очень добрый и тихий мальчик, с наслаждением схватил рыжего петушка за оба крыла, положил головой на приступок крыльца и, нацелившись, ударил его ножом. Но уже было темно, и Пашка промахнулся, только отхватив петушку полголовы.
Брызнуло каплями крови, мозга и вытекшего, пополам перерубленного, глаза. Пашка ударил второй раз, и обезображенная головка отскочила. Густая, почти черная кровь обильно полилась на землю, а Пашка держал петушка за ноги и смотрел, как кровь льется.
— Дурак, почто голову срубил!.. Дай-кось я,— сердито проговорила Акулина, взяла нож и уверенными движениями перерезала горло сначала одному, а потом и другому цыпленку, побросала их на землю и ушла в кухню.
Первый зарезанный петушок без крику, как-то боком, побежал, ткнулся об крыльцо, свалился, перевернулся и вдруг весь задрожал и задергал ногами. Другой захрипел было, подпрыгнув, и закружился на одном месте как волчок, распустив крылья и волоча головку по земле.
Пашка крепко похватал их и, держа за ноги, ждал, пока кровь стечет. Рыжий петушок и в руках Пашки долго еще дрожал и трепетался, но глаза всех, только что живых и здоровых, уже подернулись беловатой непрозрачной пленкой. Пашка понес их в кухню и стал скубить[3]. Потом Акулина их вкусно зажарила и, порубив на части, уродливые, лишенные всякого образа и закостеневшие, симметрично разложила на чистом, красивом блюде. Пришла Аннушка, выругала Акулину, что долго, и унесла блюдо.
Господа доели между тем суп, лениво и редко перебрасываясь замечаниями, потому что гости были голодны, и хозяева не хотели им мешать.
Когда Аннушка убрала тарелки и ушла за жарким, разговор оживился с прежним интересом и горячностью. Сергей, краснея и горячась, рассказал об одном студенческом скандале. Клавдия Николаевна, которой была противна всякая грубость, жалко сморщилась и недоумевающе спрашивала:
— Да неужели же?
— В человеке всегда зверь сидит,— отозвался Борисов.
Рассказ Сергея и слова Борисова неприятно подействовали на всех, и они замолчали.
Клавдия Николаевна с присущей ей силой воображения представила себе грубую сцену, кровь, возбужденные лица, — вздрогнула и, сейчас же поймав на себе тревожный взгляд мужа, вдруг побледнела: она вспомнила, что ее волнение может быть вредно для ребенка.
Виноградов постарался замять разговор.
— А вот и цыплята… Прошу. Наша Акулина их великолепно готовит. Сергей, тебе водки?
Сергей мрачно выпил водку и стал есть цыпленка.
— Водки,— обращался Виноградов к другим, держа графин наготове.
— Гм… пожалуй,— согласился Борисов.
Гвоздев только кивнул головой, потому что рот его был полон мясом цыпленка, и на его здоровых белых зубах, которыми он очень гордился, вкусно похрустывали косточки рыжего петушка.
III
После обеда все перешли в гостиную, обставленную очень уютно и со вкусом.
Сюда Аннушка принесла чай, и мужчины расселись вокруг стола, на диване и мягких креслах, с наслаждением закуривая папиросы. Клавдия Николаевна, немного утомившаяся за день, так как входила во все мелочи хозяйства, томно прилегла на кушетке, свесив ножки на волчью шкуру, лежавшую на полу. Так как она была очень красива и ноги у нее были красивы, то все невольно посмотрели на ее ноги и, считая это дурным, притворились, что интересуются волчьей шкурой.
— Откуда это у тебя?— спросил Гвоздев.
— Сам убил,— с гордостью отозвался Виноградов.
Гости все были завзятыми охотниками, а потому им стало завидно, что не они убили такого большого и красивого зверя.
— Матерый волк,— заметил Сергей.
— Волчица,— поправил Виноградов.
— Как убил, на лазу?[4]— поинтересовался Борисов.
— Нет, это случайно: ехали мы с Боровиковским на мельницу, знаешь, через рощу, что за оврагом… вот, где вы сегодня застряли…
Борисов кивнул головой.
— Ну, вот… Только мы проехали через мост, а он вдоль дороги бежит, к оврагу пробирается… Близко, шагов сорок, не больше. Боровиковский первый увидал, да пока возился с ружьем, я — бац!.. Так и растянулась… Две картечины из шести в голове нашли!— самодовольно прибавил Виноградов.
— Ты хорошо стреляешь,— заметила со своей кушетки Клавдия Николаевна
Ей была приятна ловкость мужа и хотелось подчеркнуть ее и обратить на нее внимание других.
Борисов, который уже выпил свой чай и рассматривал номер валявшегося на столе иллюстрированного журнала, нашел в нем портрет известного немецкого публициста.
— А, это тот, помнишь,— показал он Гвоздеву.
Мужчины по очереди посмотрели. Клавдия Николаевна тоже поинтересовалась, и Виноградов, чтобы она не вставала, подал ей номер на кушетку.
Но портрет толстого и обрюзгшего господина с нерусским бритым, серьезным лицом и носом, похожим на грушу, ровно ничего не говорил смотревшим на него, а потому Виноградов спросил:
— Чем же он, собственно, замечателен?
— Разве ты незнаком с его идеями?— спросил в свою очередь Борисов, с полунасмешливым ударением на слове ‘идеи’.
Виноградов кое-что припомнил об этом писателе, но потому, что с первых же слов счел его идеи утопичными, не обратил на них серьезного внимания.
— Смутно… Что-то насчет женской лиги мира и еще что-то такое…
— О рае на земле!— засмеялся Сергей.
Смеялся он потому, что искренно считал глупым всякого, кто предлагал людям не ждать, пока добродетель при посредстве политических переворотов, революций и законов придет к ним, а стремиться прежде всего воспитать ее в самих себе.
Борисов, который очень любил говорить, и говорил всегда так, как будто читал лекцию, очень хорошо и подробно рассказал все, что знал сам об идеях писателя.
Писатель, несмотря на свою мертвенно прозаическую наружность, был большим мечтателем и идеалистом. Он ничего не говорил о настоящем, а все твердил о лучшем будущем и требовал от людей того, чего они не могли дать. Он добивался пересоздания общества и человека, опираясь не на факты, а только на учение Христа. Политика представлялась ему лишенной серьезного содержания. Он утверждал, что никто в сущности не может понять, как могут люди поднимать целые бури споров из-за того, как будет называться тот или другой кусок земли, или какое у них будет правительство. Он говорил, что истинное спасете людей в труде, что когда не будет праздности или тех форм труда, которые равны ей, тогда сами собой исчезнут зло и несправедливость, в которых уж не будет никакой нужды.
— Да ведь для этого надо изменить природу человека,— с совершенно искренним недоверием сказал Виноградов.
— Ну, разумеется, — с насмешкой крикнул Сергей.
Они думали и говорили так потому, что были, как все, убеждены, что человек родится злым и что добиться от него чего-либо можно только наказанием или поощрительными наградами.
— Ну, а женская лига — при чем же здесь?— с интересом спросила Клавдия Николаевна.
Сергей, с той шутливостью, с которой хорошо знакомые мужчины любят говорить с нравящимися им женщинами, стал подшучивать над нею, говоря, что каждому свое. Все смеялись. Не оттого, чтобы сказанное Сергеем было особенно смешно, а потому, что всем было уютно, удобно и хотелось быть веселыми.
— Ну, а все-таки?— настаивала Клавдия Николаевна.
Борисов не заставил себя просить. Ему было очень приятно говорить с хорошенькой хозяйкой.
— Вот в этой-то лиге и вся штука… Строгий немец обижает нас, бедных мужчин…
И, впадая, как и Сергей, в шутливый тон, Борисов продолжал дальше, представляя идею писателя в комичном виде.
А идея эта заключалась в том, что женщины должны были сделать первый шаг к достижению цели, образовав священный союз с обетом не выходить замуж за праздных мужчин.
— Фу, глупость!— воскликнул Виноградов.— Ведь женщины всегда были празднее мужчин.
— И при том это старо,— отозвалась Клавдия Николаевна,— это я еще девочкой у Фламмариона читала.
— Да, может, Фламмарион у него и украл.
— Не стоило красть,— небрежно заметил Гвоздев.
— Впрочем, у Фламмариона не так, — припомнила Клавдия Николаевна, — у него женщины дают обет не любить мужчин, носящих оружие.
— А, все равно, идея не без пикантности,— пошутил Виноградов.
— Вот я тебе дам пикантность, — погрозила ему Клавдия Николаевна.
— Он за идею потому, что для него она вполне безопасна,— шутил Сергей,— во-первых, женат, во-вторых целый день по имению мечется, а в третьих, наверное ни в жизнь за оружие не возьмется.
— Да, не возьмется,— а вчера целый день с ружьем возился.
— Так то для мирных целей, — защищался Виноградов.
— Если и охоту считать за ношение оружия, то мы все навыки рискуем остаться холостяками,— смеялся Борисов.
— А оттого черствеете и теряете способность ценить своих нежных супруг,— дурашливо докончил Сергей.
Опять все засмеялись.
— Да, да,— отстаивала Клавдия Николаевна,— вы напрасно воображаете, что это пустяк… Помните, где-то сказано: не весте[5] ни дня… или нет, не так,— засмеялась Клавдия Николаевна.
— Не весте: души ли людей пойдут вверх, а души скотов вниз,— перевирая текст писания, припомнил Гвоздев.
— Или…
— Совсем наоборот,— подсказал Сергей.
— Или души скотов пойдут вверх, а души людей…— продолжал Гвоздев, который почему-то думал, что писатель непременно должен знать священное писание.
— Вверх тормашками,— закончил Сергей.
— Шалопай,— ласково обозвал его Гвоздев.
Мужчины весело шутили и смеялись, но Клавдия Николаевна вдруг стала серьезной: мысль о душе животных показалась ей слишком унизительной для того, как ей думалось, великого процесса, который совершался в ней самой.
Хотя мысль эта была высказана вскользь, будто очевидная нелепица, но все-таки произвела на нее впечатление. Она часто видела беременных домашних животных, но ей и в голову не приходило сопоставление. Собственная беременность, вызывавшая такие заботы у окружающих ее людей, была в ее сознании чем-то неизмеримо важным, полным глубокого и сокровенного смысла, почти чудом. То, что в животных не вызывало в ней ничего кроме брезгливого хозяйственного внимания, в ней самой казалось единственным смыслом и целью всего живущего. И это различие, по ее понятиям, было так естественно, что вопрос: — почему так, а не иначе?— никогда не приходил ей в голову. Он не приходил в голову и почти всем другим людям. И вот эта случайная мысль задела ее, почти как святотатство и личное оскорбление. Ей инстинктивно захотелось высказать что-нибудь уничтожающее эту мысль и возвышающее ее самое. Но она не могла найти ничего.
Разговор перешел на мелочи городской жизни. Потом все стали просить Сергея спеть, и он спел славным звучным баритоном, под аккомпанемент Виноградова:
О, поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями…
В передней сейчас же столпилась вся виноградовская прислуга, с Пашкой кухаркиным во главе.
Сергей пел очень хорошо. Пел он и грустные и веселые песни, запел даже какую-то фабричную песню и, наконец, пустился плясать под неудержимый общий хохот.
Вечер до ужина прошел весело и непринужденно. Когда Сергей устал, заспорили о современной музыке и, хотя все они могли прожить без музыки всю жизнь, спорили очень горячо и серьезно. Клавдия Николаевна с интересом прислушивалась к их спору, но под конец утомилась, потеряла нить разговора и стала думать о том, о чем теперь постоянно думала: о своем ребенке. Ей казалось, что это будет непременно мальчик и непременно похожий, как две капли воды, на ее мужа. И она чувствовала прилив умиленной нежности к мужу и влажными глазами следила за ним, за его красивым лицом, оживленным от спора, и за всей его статной, сильной фигурой.
Мужчины много курили и много спорили. Ни им самим и никому от их спора ни пользы, ни счастья не было и быть не могло,— им было приятно высказывать умные и гуманные взгляды, чувствуя себя умными и гуманными людьми. Часов в одиннадцать Клавдия Николаевна, слегка утомленная, но довольная, тихо встала и прошла в кухню заказать ужин.
‘Какие они славные’,— думала она, слыша за собой горячие, молодые мужские голоса.
IV
Ужин прошел так же весело, как и весь этот удачный вечер. Когда уже убрали тарелки и пустое блюдо, и было выпито по несколько рюмок водки, мужчины закурили папиросы, придвинули к себе бутылки вина и положили локти на стол.
Клавдия Николаевна, привыкшая, что всегда, после хорошего ужина, у мужчин за вином начинаются бесконечные и горячие беседы, встала, улыбаясь, пожелала гостям покойной ночи и ушла спать.
Когда она уже разделась и легла на чистые, свежие простыни, укрывшись мягким теплым одеялом, пришел Виноградов. Она никогда не засыпала без его поцелуя, и теперь ей было приятно, что он и с гостями этого не забыл. Виноградов нежно поправил ей подушки и поцеловал в лоб.
— Ну, рад, что есть с кем поболтать? — спросила Клавдия Николаевна, улыбаясь ему. — Хорошо, что они приехали, а то тебе со мной скучно.
— Они— славные, — задушевно ответил Виноградов,— а только мне и без них хорошо с моей деточкой.
Они улыбнулись друг другу, растроганные и любящие.
Когда муж ушел, Клавдия Николаевна чувствовала себя счастливой от сознания, что у нее такой хороший, нежный, любящий муж и что ее жизнь так легка, чиста и счастлива.
И Виноградов был счастлив сознанием, что у него такая красивая и добрая жена, что она его любит, а следовательно он достоин любви: хорош, красив, умен и полон прекрасными чувствами и мыслями.
Виноградов и его гости просидели за столом чуть ли не до света, курили и пили вино, что, в соединении с хорошим пищеварением, настраивало их на мечтательный лад. Хотя они говорили о самых разнообразных вещах, но суть их разговора сводилась к высказыванию хороших, добрых и честных мыслей о том далеком утопическом времени, в которое они не верили, когда все, и люди, и порядок жизни, будут не такими, как теперь, а гораздо лучше, когда будет ясно для всех разграничено понятие о добре и о зле.
V
Рало утром работник Иван зарезал барана. Барашка этого выбрал сам Виноградов, наметив его в стаде именно потому, что он был здоровье, жирнее и жизнерадостнее других.
Так как Клавдия Николаевна боялась крови, то Виноградов строго-настрого приказал Ивану справиться пораньше. И Иван встал до света, мимоходом разбудил Пашку, а сам пошел на скотный двор.
Был резкий утренний холодок. Хотя была уже сильная весна, но лужицы за ночь затянуло тоненьким иглистым ледком, чуть похрустывавшим под тяжелыми сапожищами Ивана. Утро было туманное. Вблизи казалось ясно, а дальние строенья и деревья тонули в мутной беловатой дымке, которая уже начала оседать и тихо колыхалась. Солнце еще не всходило, но небо посветлело и поголубело, и за туманом розовела полоса рассвета, над которою слабо блестели не золотые, как ночью, а серебряные, бледные звезды. Чуть-чуть попахивало будто от невидимого опахала, и казалось, вся земля легко и радостно дышит.
Все еще было голубым и прозрачным, но очертания ближних крыш, заборов и деревьев уже начали сереть. Над двором низко пролетели, тяжело, но бодро махая отсыревшими за ночь крыльями, две черные вороны. Около сараев, под стрехой, слабо чирикнул не совсем проснувшийся воробей.
С каждой минутой становилось все светлее и светлее и радостней. Звуков становилось все больше и больше. Далеко на деревне протяжно прокричал петух, то там, то сям ближе отозвались другие, и в курятнике, когда мимо него проходил Иван, завозился, захлопал крыльями и вдруг хрипло, но громко и бодро заорал старый петух, а потом долго не мог успокоиться и все возился, ворча и икая. Воробьи зачирикали уже в разных местах и все громче. А за двором в степи, где садился утренний туман, слышались смутные голоса всякой вольной птицы.
Иван поднял жердяные ворота, которые протяжно заскрипели, и, тяжело ступая по мягкому навозу, вошел на скотный двор. Лошади и овцы, в своем загоне, уже проснулись и толпились на дворе, выдавливая жижу из глубокого потоптанного навоза.
Когда вошел Иван, взрослые лошади повернули к нему свои умные, добрые морды и зашевелили ушами, а глупые жеребята, на тоненьких ножках, испуганно прижались к своим маткам, высоко подняв мягкие невинные мордочки и чутко выставив острые ушки. Овцы же, налезая друг на друга, столпились вокруг Ивана и вопросительно глядели на него глупыми круглыми глазами. То тут, то там раздавалось их дребезжащее блеяние. Иван, зевая и почесывая грудь, высмотрел намеченного барашка и вдруг сразу наскоком схватил его за заднюю ногу. От его неожиданного движения овцы мигом шарахнулись в сторону, а жеребята так и заметались по загону, смешно подкидывая непомерно тоненькими и еще неуклюжими ножками. Большие лошади не пошевелились, покорно глядя на Ивана, и только одна старая седая кобыла переступила с ноги на ногу и вздохнула. Барашек, черный с маленькими рожками, испуганно дергал ногой и вырывался, но Иван перехватил его за рога, подталкивая коленями в зад, вывел за ворота и потащил его через двор в сарай. Барашек бежал довольно охотно, семеня крошечными копытцами и беззаботно помахивая хвостиком.
На крыльце дома стояла Акулина и, зевая, крестила рот.
— Чего копаешься, черт, — крикнула она на Ивана.— Пашка, подь, подсоби…
Пашка, заспанный и взлохмаченный, сердито скрипнул дверью кухни и, поеживаясь от холода, вышел на крыльцо.
В capaе было темно. Земля в нем была твердая, убитая и вонючая, потому что чаще, чем раз в неделю, Иван убивал здесь животных для господского и людского стола.
— Держи, — сказал Пашке Иван, доставая из старых яслей топор.
Пашка перехватил барашка за рога и, чтобы он не рвался, стал его гладить. Но барашек и не думал рваться, он чувствовал себя прекрасно, как всякое здоровое и не голодное животное, весело крутил хвостиком, тянулся мягкими, теплыми губами к Пашкиным рукам и даже попробовал пожевать подол Пашкиной рубахи.
— Ты его промеж ног-то, — сказал Пашке Иван.
Пашка послушался и оседлал барашка коленями. Тому это сначала не понравилось, но Пашка погладил его и он успокоился и стоял неподвижно, широко расставив ножки. Иван зашел с боку, изловчился, коротко и страшно сильно размахнулся и изо всей силы ударил барашка обухом по голове. У барашка глаза почти выскочили из орбит, заливаясь кровью, он рванулся и упал сначала на колени, а потом на бок. Иван бросил топор, вынул нож и, загнув барашку голову, стал резать ему горло, водя ножом взад и вперед. Тогда барашек судорожно забился и начал рваться. Пашка держал его изо всех сил за ноги, а Иван наступил коленом так, что ребра затрещали. Но все-таки им было трудно удержать бьющегося за свою жизнь барашка. Он поминутно вырывался, брыкаясь и дергаясь, с диким ужасом в прекрасных, еще живых глазах. Густая, теплая кровь лилась из перерезанного горла струей, и оттого Пашка и Иван в один миг перепачкались с ног до головы. Но это их нисколько не смущало.
Наконец барашек перестал биться, затих и только его судорожно сведенные ножки дрожали мелкой-мелкой дрожью. Глаза его уже потускнели и остановились в неестественном, непонятном положении. Иван сейчас же стал снимать с него шкуру, а Пашка стоял возле и смотрнл. Оба были заняты своими мыслями и вовсе не думали о том, что делали. Пашка, ковыряя в носу, соображал, как бы выпросить у матери пятак. А Иван думал о своих делах и время от времени ожесточенно ругался.
На дворе уже было совсем утро.
Мимо сарая, топоча ногами, с веселым радостным блеянием прошло стадо. Воробьи неистово чирикали и тучами носились с гумна на сараи и обратно. Слышались громкие голоса, скрипели ворота. .
Все звуки казались какими-то особенно звучными и сильными, а омытые росой и крыши, и земля, и деревья, даже люди и животные казались юными, чистыми и радостными. Все блестело, сверкало, переливалось тысячами красок, двигалось, звучало и жило полной, могучей и прекрасной жизнью. Нигде не было ни одного темного пятна, даже тени казались удивительно легкими и прозрачными. Только у сарая, на железном крюке, вбитом в стену, висело что-то сине-багровое, сальное, безобразное и неподвижное, и с него тихо капала холодная мертвая кровь.
VI
Клавдия Николаевна встала около девяти часов, а в десять разбудила мужа и послала Пашку будить гостей.
Еще свежие от умыванья и оживленные ожиданием предстоящего удовольствия охоты, мужчины собрались в столовой. Предполагалось идти сейчас же после чаю и побродить с ружьями до обеда. А после обеда гости должны были ехать на полустанок, чтобы поспеть к пассажирскому поезду.
— Напьемся чаю и — марш, — сказал Виноградов, блестя глазами.
Все они страстно любили охоту, а погода была так хороша и благоприятна, что лучшего удовольствия для них нельзя было и придумать. А потому они торопились пить чай, обжигаясь кипятком и забывая о булках и варенье, которые тщетно подвигала к ним Клавдия Николаевна.
— Вы, точно мальчики, горите нетерпением,— ласково улыбаясь, говорила она.— И что вы такое находите в этой охоте?
— Ну, Клавдия Николаевна, вы этого не поймете. Чтобы понять всю прелесть охоты, надо самому быть охотником. Охота— это такая поэзия…
И с присущим ему мастерством описания, Гвоздев стал описывать ощущения охотника, и это вышло у него так хорошо и увлекательно, что даже Клавдии Николаевне показалось, будто нет ничего приятнее и интереснее, как бродить с ружьем и собакой по полям.
— А жаль, право, что я не мужчина, — слабо улыбаясь, сказала она.
Все засмеялись, а Клавдия Николаевна притворно нахмурилась, но не выдержала и тоже расхохоталась.
— Ну, так что же?— горячо заговорил Сергей, — в Англии женщины уже давно охотятся наравне с мужчинами.
— Так то в Англии, не у нас, а попробовала бы я вздеть большие сапоги и взять ружье, воображаю, сколько мне ‘комплиментов’ пришлось бы наслушаться.
— Охота вам обращать внимание на мнения всяких дураков…
Борисов стал доказывать, что пора женщине сделаться самостоятельной и не зависеть от суждений общества. И по его словам, незаметно для него самого, выходило так, будто Клавдия Николаевна, по мере сил, будет способствовать прогрессу и женской эмансипации тем, что возьмет ружье и убьет несколько животных.
И все с ним согласились.
— Ну, братцы, живо!— скомандовал Виноградов, посмотрев на часы.
— А то до обеда и к месту не доедем.
Шумно отодвигая стулья, мужчины встали из-за стола.
Лошади уже были запряжены, об этом Виноградов позаботился еще с вечера, и Иван, который всегда ездил с барином на охоту, уже давно сидел бочком на длинной линейке[6], терпеливо поджидая господ. С веселым смехом и шутками охотники расселись, втащив за собой собак. Лошади были расхожие, лохматые и приземистые, но крепкие, они легко подхватили с места и бойкой, веселой рысью выкатили за ворота.
Клавдия Николаевна смотрела в окно, кланялась и улыбалась.
Когда линейка скрылась из виду, она медленно отошла от окна. В доме сразу стало и пусто и тихо. Клавдии Николаевне, как это часто бывает с слабыми беременными женщинами, вдруг стало грустно и захотелось плакать. Но сейчас же вспомнив, что это может быть вредно для ее ребенка, она сделала усилие и виновато улыбалась сама себе, удерживаясь от слез.
Никогда так ясно, как теперь, когда в доме было так пусто и тихо, она не чувствовала, что она— не одна, что в ней живет какое-то другое, неизвестное, бесконечно дорогое ей, но все-таки непонятное существо. Живет, растет и даже двигается по временам, мягко повертывается. От этого приятного и странного ощущения весь организм ее переполнился особым, бесконечно счастливым чувством восторженного страха.
И Клавдии Николаевне стало почти больно быть одной с этим великим сознанием своего счастья. Ей захотелось поделиться им с кем-нибудь. Такое желание приходило к ней уж не первый раз и всегда в таких случаях, она шла на кухню к Акулине.
Акулина, которая рожала чуть не каждый год, охотно говорила об этом с барыней, и в это время они обе уже чувствовали себя не барыней и прислугой, а двумя одинаково созданными женщинами.
Но теперь беседа не удалась. Акулина была сильно не в духе: серая, тощая кошка, которая жила на кухне, за ночь принесла котят и еще мокрых и грязных перетаскала к Акулине на кровать, на ее новое лоскутное одеяло.
Когда пришла барыня, кошка и котята были пристроены на полу за печкой, Акулина хмуро замывала одеяло в корыте, а Пашка, присев на корточки, любовался котятами.
Их было пятеро. Один черненький, два беленьких и два сереньких. Все они были слепые и маленькие, на голом полу им было твердо и неудобно. Хотя старая кошка и старалась устроить их возле себя, но они то и дело сползали на холодный пол и жалобно, едва слышно пищали. Большая кошка страдала от этого и беспокойно поглядывала на людей. Но ей никто не помогал.
Пашку очень интересовало, как котята ползают, он нарочно отодвигал их от матери и, радостно улыбаясь, следил, как они копошились, беспомощно тыкаясь мордочками в твердую печку и холодный пол.
— Ах, какие хорошенькие,— воскликнула Клавдия Николаевна, которая очень любила всех маленьких животных.
Она присела возле Пашки и с любопытством следила, как котята сосали мать.
Подошла и Акулина.
— Правда — хорошенькие? — оживленно подняла на нее глаза барыня.— В особенности вот этот черненький… Черненького непременно оставим.
— А я думала, барыня, всех покидать,— сказала недовольная Акулина.
— Нет, зачем… Черненького оставим. Смотри, какой он хорошенький. Да и Машке будет скучно совсем без котят.
Один котенок, не тот, которого хотели оставить, вдруг перевернулся на спину и жалобно пискнул.
— Ах, бедненький, — жалостно протянула Клавдия Николаевна, осторожно взяла его на руки, погладила и пристроила к грудям матери.
— Так ты, Пашка, черненького оставь,— говорила Акулина, — а тех закинь чичас, а то Машка привыкнет… Сичас Пашка закинет,— зачем-то сообщила она барыне.
Клавдии Николаевне стало жаль котят, она отвернулась, пока Пашка похватал их одного за другим в подол рубахи и побежали из кухни. Клавдия Николаевна заперла за ним дверь и, жалея, не пустила старую кошку, которая, беспокойно и жалобно мяукая, побежала было за Пашкой.
Пашка утопил котят в канаве за скотным двором и долго смотрел, как всплывали пузыри из неглубокой грязной воды.
VII
День был яркий, солнечный. Было и тепло и свежо. На голубом небе стояли маленькие, белые, перистые облачка. Земля уже сильно зазеленела, и по обе стороны дороги, когда не чернела пахоть[7] и не рыжела унавоженная земля, далеко была видна нежно-зеленая, радостная молодая трава. Воздух был чистый и густой, как мед.
— Эка благодать,— пришел в восторг Сергей, когда они миновали развалившееся плетни деревни и выехали в поле.
— А мы сидим в своих каменных мешках и дышим, как кроты, всякой мерзостью.
— Завидная ваша участь, помещиков, — с искренней завистью сказал Гвоздев Виноградову.
— Ну, не всегда, — возразил Виноградов, очень довольный, что ему завидуют.
Когда Виноградов был один, он мало обращал внимания на природу, то есть на то, что принято называть этим именем: поля, леса, животных, траву, воду, небо и солнце. Он гораздо лучше замечал прелесть всего этого на картинах и в книжных описаниях, говорил, что обожает природу. В деревенской жизни обилие этой природы даже надоело ему и казалось нестерпимо однообразным. И это не потому, что он был сухой и прозаический человек, а просто он привык смотреть на природу, как на созданную исключительно для его утешения и употребления.
Но теперь, когда Гвоздев, славившийся своими описаниями природы, позавидовал ему, в глазах Виноградова его жизнь среди природы сразу стала необыкновенно поэтичной, интересной и полной недоступным для других людей, не с такой поэтичной душой, как у него, проникновенным общением с природой.
— Хлопотно очень, — сказал он, хотя вовсе сейчас не думал об этом.
— Э, что — хлопотно, — возразил ему Борисов,— это, ведь, не то, что наши бумажные хлопоты.
— Все в своем роде… — начал было Виноградов, самодовольно улыбаясь.
— Нет, брат,— перебил Борисов, — разве можно сравнить: у тебя все это в движении… Твои хлопоты — твоя жизнь, а мы убиваем ими свою… Мы, понимаешь, только тогда и живем, когда хоть на час освободимся от своих хлопот, а ты…
— Да, я понимаю, что ты хочешь сказать,— перебил Виноградов.
— К вашим хлопотам мы как к отдыху переходим,— вставил Гвоздев.
— Ты вон дышишь полной грудью, а мы и дышать-то так разучились,— закончил Борисов, но вовсе не с грустью, какую можно было ожидать от его слов, а с каким-то веселым удовольствием.
Все умолкли и с наслаждением дышали густым вкусным воздухом, шире обычного открывая рты, и почти влюбленными глазами глядели в зеленеющий простор.
Лошади бежали мелкой, быстрой рысцой, бодро потряхивая гривами, и Иван только для виду передергивал вожжами. Сзади, по свежей земле, быстро и ровно стлались следы колес, так что было приятно смотреть, и пестро рябились мелкие лужицы, точно кусочки битого голубого и розового стекла.
— Вот мы смеемся над толстовцами,— опять начал Борисов, мечтательно щуря глаза,— а как посмотришь вокруг, так не то, что ‘в толстовцы’, а и в пустынники потянет…
— Ну, и иди,— улыбаясь, сказал Сергей.
— Да, иди…
— А почему— нет?— тоже улыбаясь, спросил Виноградов.
— Да потому, что я — природе чужой. Нас с детства так воспитывают, что мы смотрим на природу, как на место прогулок и воспитательных экскурсий. Покажут три травинки и один камешек, расскажут из какого они рода, класса, вида, разновидности, видоизмененности и прочую дребедень… И мы выносим такое представление, что… ‘хороша Маша, да не наша’, Бог с ней совсем… Ну, потом, господа писатели,— Борисов подмигнул в сторону Гвоздева,— рассказывают нам о природе увлекательные сказки…
— Ну?
— Ну, мы и начинаем любить природу смесью любви к литературе и страха к трудной естественной истории… Да и вообще, слишком мы отошли от жизни природы и можем только платонически обожать ее. Я здесь шагу ступить не сумею… Меня тут всякая букашка заест.
Иван оглянулся на господ и, усмехаясь, передернул плечами.
‘Ишь ты, что выдумают’,— подумал он.
Виноградов посмотрел на Борисова и невольно засмеялся: очень щуплым, маленьким и беспомощным показался ему Борисов.
— Смейся, смейся, здоровяк, — беззлобно закивал ему Борисов.
— Тебе-то хорошо, если ты быка за рога свалить можешь, при случае и пахать, и косить, и все такое можешь, а я что…
— Мозгляк…— неожиданно подсказал Сергей. Все засмеялись.
— Конечно, мозгляк…— согласился Борисов.— А природа мозгляков не терпит. Ей силу подавай. Ты посмотри: тут, ей-Богу, всякий кулик сильнее меня. Все сильное и здоровое, слабого ничего. А если и есть что слабое, то как быстро исчезающая аномалия. Я, городской, культурный, интеллигентный, и прочая, и прочая, человек — самое слабое существо здесь, а потому и…
— Дрянь одна!— опять подсказал Сергей.
Гвоздев, слегка прислушиваясь к разговору, задумался, и у него уже мелькала смутная идея рассказа на тему розни между культурным человеком и природой. И, под бодрящим впечатлением простора, воздуха и света, эта избитая тема не казалась ему избитой, а, напротив, особенно оригинальной, свежей и глубокой.
Виноградов, изо всех сил забирая воздух в свои могучие легкие, чувствовал себя здоровым и сильным от слов Борисова, и глядел вокруг не как чуждое ничтожество, а как свой природе и даже как будто царь ее.