Въ послднемъ том сочиненій гр. Толстого напечатана небольшая замтка, появившаяся раньше въ сборник ‘Починъ’ и представляющая аллегорическую полемику Толстого съ русскими критиками его литературно-проповднической дятельности. Въ форм трехъ притчъ онъ правдиво и задушевно рисуетъ свое положеніе въ современной печати, встртившей грубымъ и задорнымъ осужденіемъ его завтныя убжденія, выраженныя, по обыкновенію, просто, ясно, доступно для читателей разнороднйшихъ житейскихъ профессій и умственныхъ привычекъ. Въ самомъ разгар журнальной борьбы съ реакціонными силами, борьбы, ведущейся въ опредленномъ направленіи и по опредленному шаблону, слово Толстого прозвучало неожиданно, непримиримо какъ по отношенію къ тому, съ чмъ враждовали такъ называемые либеральные дятели эпохи, такъ и по отношенію къ случайнымъ, по существу буржуазнымъ пріемамъ самихъ либераловъ. Движеніе, которое кипло на поверхности русской общественной жизни, но не захватило ея внутреннихъ основъ, не увлекло въ борьбу ея духовныхъ силъ, встртилось съ движеніемъ иного порядка, пробившимся изъ глубины народнаго сознанія и стремящимся передлать, переработать и осмыслить по новому старые протестантскіе элементы. Могучій идейный талантъ Толстого, долгое время не выступавшій изъ сферы чисто художественнаго творчества, вдругъ прорвался въ откровенной личной исповди и, сокрушая правильныя, стройныя формы, присущія искусству, закрутился бурнымъ вихремъ, поднимая и разбрасывая по всмъ направленіямъ безчисленное множество старыхъ и новыхъ, вчныхъ и временныхъ вопросовъ. По натур постоянно склонный къ сложнымъ, идейнымъ задачамъ, человкъ, всегда носившій въ душ живого Бога. Толстой не могъ не признать ничтожными, мертвыми полемическія ухищренія поверхностныхъ людей, выбросившихъ изъ борьбы высшіе принципы, отвернувшихся отъ тхъ вопросовъ, которые одни могли-бы вызвать къ жизни лучшія способности и стремленія человческой натуры. Въ русскомъ обществ не было до сихъ поръ писателя, который съ такою суровостью откинулъ-бы отъ себя грубыя орудія обоихъ воюющихъ лагерей, который съ такою безпощадностью осудилъ-бы историческіе предразсудки однихъ, растлвающіе компромиссы другихъ. Въ пестрой толп шумно препирающихся противниковъ, сбивающихъ другъ друга съ позицій и постоянно сбивающихся съ намченныхъ путей, придумывающихъ фальшивыя, искусственныя или одностороннія доказательства для оправданія своихъ исходныхъ положеній, Толстой явился настоящимъ поборникомъ за правду въ ея лучшихъ, разумнйшихъ, а не историческихъ только, не условныхъ выраженіяхъ. И люди, сбиваемые съ привычнаго пути его правдивымъ и неслыханно-смлымъ словомъ, тотчасъ-же набросились на него, какъ на своего врага, съ тми самыми орудіями, которыя онъ окончательно осудилъ, какъ несовершенныя для борьбы съ какими-бы то ни было врагами,— съ наивно-злобными упреками за то, что онъ захотлъ идти своимъ собственнымъ путемъ, не считаясь съ общепризнанными уставами, не поддерживая своимъ участіемъ героевъ буржуазно-либеральной компаніи. Не подготовленные къ осмысленной, чисто логической критик системъ, въ которыхъ отвлеченные философскіе и религіозные вопросы непосредственно сплетаются съ вопросами культуры и общественной жизни, представители передовой журналистики стали придираться къ мелкимъ, второстепеннымъ противорчіямъ страстной и порывистой мысли Толстого, пошловато уязвляя его за непослдовательность въ его личной, практической дятельности, назойливо и безтактно вторгаясь въ самыя интимныя сферы его жизни. Никто не вникъ въ самое существо его новыхъ произведеній, никто не разобрался въ его основныхъ теоретическихъ положеніяхъ, никто даже не далъ себ труда, выступая съ отвтственными опроверженіями, точно формулировать его главныя мысли такъ, чтобы это отвчало его настоящимъ намреніямъ. Заинтересованные въ оправданіи своихъ методовъ агитаціи, русскіе журналисты но только не сочли своимъ долгомъ добросовстно передать публик, нсколько отдаленной отъ подлинныхъ словъ писателя, истинный смыслъ и духъ его философской и публицистической дятельности, но даже не постснялись забросать клеветой эту возвышенную личность, рзко выступающую на мутномъ фон русской современности, среди безсильныхъ карликовъ отечественнаго утилитаріанизма и консерватизма. Но Толстой до послдняго времени никогда не вступалъ въ явную полемику съ своими многочисленными врагами. Продолжая свое дло, углубляясь въ вопросы религіи и морали и изъ глубины своей могучей умственной работы постоянно вынося на свтъ все новыя и новыя доказательства и смлыя идеи, онъ не останавливался, да и не могъ остановиться на случайныхъ возраженіяхъ, выраженныхъ съ дипломатическимъ разсчетомъ обойти существо предмета и во что бы то ни стало отстоять какой-нибудь кружковый флагъ, безсильную партійную програму. Движеніе идей, возбужденное страстнымъ перомъ Толстого, должно было наростать съ теченіемъ времени, по сил его органической, внутренней крпости, а встрчныя теченія, идущія изъ Европы, новыя вянія въ умственной атмосфер всего міра, несли поддержку тому моральному броженію, которое вскрылось въ русской жизни, благодаря его освободительному слову. Буржуазный либерализмъ, совершенно застывшій въ своемъ развитіи, обезсиленный однообразіемъ и идейной бдностью своихъ аргументовъ, расплескавшись и разбрызгавшись широко по поверхности, сталъ высыхать. Стало замтне, что въ борьб со зломъ либеральной полемикой можно добиться очень немногаго. Стала чувствоваться потребность въ боле глубокомъ, научно-философскомъ пониманіи жизни, которое соединило-бы дятелей знанія, искусства и практическихъ нуждъ для неутомимой работы надъ высшими задачами человческаго существованія. Накидываясь на сухое политиканство, лишенное руководящихъ моральныхъ основъ, на педантическую науку, постоянно теряющую изъ вида конечную, возвышенную цль знанія и развитія, на искусство, работающее въ сумеркахъ вульгарныхъ понятій и низменныхъ страстей, Толстой шелъ навстрчу этой жгучей потребности эпохи — найти объединяющія основы для всякой человческой дятельности. Во всемъ, что онъ писалъ въ послдніе годы, нельзя не видть движенія настоящихъ прогрессивныхъ идей, идущихъ на смну изсушающему эмпиризму недавняго прошлаго. Въ мятущейся энергіи, съ которой Толстой торопится отмтить печатью своей мысли вс текущіе вопросы, чувствуется напряженіе массовыхъ силъ, сконцентрированныхъ въ немъ, какъ въ самомъ чуткомъ выразител общественныхъ потребностей настоящаго времени.
И вотъ, какъ-бы утомившись молчаніемъ, которымъ онъ обходилъ критику своихъ послднихъ произведеній, Толстой въ ‘Трехъ притчахъ’ даетъ прямое объясненіе по поводу своей дятельности. Его обвиняли въ проповди пассивности. Щеголяя передъ нимъ соціальною скорбью, журналисты буржуазно-либеральнаго направленія не безъ наглости издвались надъ его кривотолкованіемъ христіанства, положеннымъ въ основаніе его ученія о непротивленіи. Толстой отвчаетъ этимъ людямъ въ немногихъ словахъ, поражающихъ своей простотой. Съ нимъ случилось нчто странное. Его стали обвинять въ томъ, что, проповдуя ‘непротивленіе’, онъ готовъ сочувствовать злу и примириться съ насиліемъ. Онъ говорилъ, что но ученію Христа вся жизнь человка есть борьба со зломъ, противленіе, злу разумомъ и любовью, но что изъ всхъ средствъ борьбы ‘Христосъ исключаетъ одно неразумное средство противленія злу насиліемъ’,— и слова его были поняты превратно, несогласно съ его многочисленными объясненіями и иллюстраціями. Онъ подвергъ откровенной критик тотъ товаръ, который обращается на умственномъ базар подъ видомъ науки и искусства, и вс стали ухать и кричатъ на него, внушая толп, что онъ это длаетъ по неучености, по неумнью обращаться съ такими высокими предметами. Онъ обрушился не на истинную науку или искусство, а на то, что можетъ быть названо ихъ фальсификаціями, на то, что вноситъ отраву въ умственную жизнь людей, и, не возражая ему по существу, его прокричали обскурантомъ, врагомъ образованія. Вотъ что случилось съ нимъ но отношенію къ наук и искусству нашего времени,— съ нимъ, всю жизнь посвятившимъ наук и искусству. Онъ сталъ доказывать людямъ, что дла ихъ пусты и зловредны, что, не соображая ‘но солнцу или по звздамъ’, куда имъ держать направленіе, они забрели ‘въ темный лсъ рабочаго вопроса и въ засасывающее болото не могущихъ имть конца вооруженій народовъ’,— и вс сразу разсердились, обидлись и поспшили заглушить его одиночный голосъ дружнымъ и дешевымъ либеральнымъ шиканьемъ. Одинъ талантливый профессоръ, авторитетный въ вопросахъ судебной справедливости, подъ живымъ впечатлніемъ извстной статьи Толстого, еще не вникнувъ въ ея глубокое содержаніе, въ своей вступительной лекціи съ каедры бросилъ въ него полемическую стрлу, отмтивъ передъ студентами появленіе многознаменательной статьи о ‘ничего-недланіи’. И молва подхватила это крылатое слово въ качеств новаго варіанта, хорошо выражающаго затаенную тенденцію ученія о ‘непротивленіи’. Повидимому, молва эта дошла и до Толстого, и онъ откликнулся на нее съ горечью человка, который, употребивъ вс усилія на то, чтобы представить свои мысли въ самыхъ популярныхъ выраженіяхъ, долженъ убдиться въ томъ, что между нимъ и читающей публикой накапливаются мучительныя, тягостныя недоразумнія.
Такъ объясняется Толстой съ обществомъ по поводу рецензій о немъ въ русскихъ журналахъ и газетахъ. Но это краткое, сердечно написанное объясненіе, которое должно было-бы примирить съ нимъ вс прогрессивные элементы, вызываетъ въ нашихъ буржуазно-либеральныхъ органахъ только новые взрывы пошлаго глумленія, съ траги-комическимъ надрывомъ тенденціознаго лганья, съ ноздревской распущенностью въ обращеніи съ важными личными признаніями. Въ газетномъ фельетон, предназначенномъ жить не боле одного дня, г. Скабичевскій, только-что признавъ теоретическую правоту Толстого, безсмысленно обвиняетъ его въ непониманіи различія между желаемымъ, идеальнымъ и настоящимъ и называетъ при этомъ его мысли наивными, младенческими мечтаніями. Рецензенты и критики ‘Русскаго Богатства’, судя о другихъ по себ, на основаніи собственныхъ, нсколько болзненныхъ, лихорадочныхъ настроеній, усматриваютъ въ притчахъ Толстого продуктъ самолюбиваго озлобленія и, съ нервической веселостью прохаживаясь насчетъ неравнодушія Толстого къ литературнымъ сужденіямъ о немъ, снисходительно назидаютъ его въ необходимости правдиваго, искренняго отношенія къ себ и къ людямъ. Наконецъ, ‘Міръ Божій’, повторяя въ поученіе юношеству аффектированныя разсужденія ‘Русскаго Богатства’, въ совершенно бездарныхъ, почти безсвязныхъ фразахъ тоже пытается представить въ жалкомъ, комическомъ вид серьезное, искреннее, проникнутое тонкой горечью заявленіе Толстого.
Такъ проходитъ правда въ жизнь. Ведя трудную борьбу съ отживающими историческими наслоеніями, она должна еще пробиться сквозь консервативныя привычки людей, бывшихъ нкогда передовыми и ведшихъ за собою общество. Она вынуждена бороться на два фронта, ни съ кмъ не вступая въ компромиссы, ни въ комъ не ища поддержки.
А. Волынскій.
А. Г. Рубинштейнъ. Біографическій очеркъ (1829—1894) и музыкальныя лекціи (курсъ фортепьянной литературы 1888—1889) Спб. 1895. С. Кавосъ-Дехтеревой.
Личность, выбранная г-жей Дехтеревой для біографіи, настолько крупна и замчательна, играла настолько выдающуюся роль въ исторіи музыкальнаго и эстетическаго развитія русскаго общества, лекціи по исторіи фортепьянной литературы (приложенныя къ книг г-жи Кавосъ-Дехтеревой) такого крупнаго художника, каковъ былъ Рубинштейнъ, настолько возбуждаютъ интересъ, что желаніе познакомиться съ трудомъ г-жи Кавосъ-Дехтеревой должно появиться у многихъ лицъ, интересующихся музыкальной критической литературой. Книга заключаетъ въ себ собственно три отдла: а) біографо-фактическій, b) критическій, с) музыкальныя лекціи А. Г. Рубинштейна по исторіи фортепьянной литературы.
Разсматривая первый отдлъ, мы видимъ, что въ немъ есть извстная полнота, но съ одной стороны эта полнота граничитъ иногда у г-жи Кавосъ-Дехтеревой съ мелочностью, а съ другой стороны эта полнота — чисто фактическаго свойства и не иметъ ничего общаго съ законченностью, какую мы должны требовать отъ біографіи. Такъ г-жа Кавосъ-Дехтерева очень охотно и подробно сообщаетъ программы празднествъ въ честь Рубинштейна по случаю его юбилея, сообщаетъ совершенно не относящіеся къ дду факты, врне анекдоты, сообщаетъ кому, когда и какъ посвящена какая-нибудь маленькая вещь Рубинштейна,— но съ другой стороны у ней нтъ много такого, чего мы въ прав требовать отъ серьезной біографіи. Факты собраны и размщены въ книг безъ всякой системы, въ ней не видно широкой исторической точки зрнія, которая помогла-бы автору многое выяснить, а не только фактически излагать. Рубинштейнъ не могъ явиться у насъ, какъ deus ex machina, были-же условія, которыя подготовили появленіе такого крупнаго дятеля. Музыкальная Россія, при появленіи Рубинштейна, давала себя знать и въ внезапномъ расцвт національнаго творчества (Глинка и Даргомыжскій) и въ частныхъ музыкальныхъ кружкахъ, изъ которыхъ балакиревскій кружокъ выдлялся по высокому музыкальному развитію своихъ членовъ. Если къ этому присоединить изобиліе дилетантовъ (при чемъ русскій дилетантизмъ въ лиц графа Віельгорскаго и Львова удостоился одобренія такихъ замчательныхъ художниковъ, какъ Шуманъ и Берліозъ) и небывалый наплывъ тридцатыхъ, сороковыхъ я пятидесятыхъ годахъ въ Россію иностранныхъ музыкантовъ, то все это ярко изобразитъ силу музыкальныхъ потребностей Россіи даже и въ то время. Заслуга Рубинштейна въ томъ, что онъ сформировалъ эти разбросанныя музыкальныя силы Россіи, образовалъ ихъ, а не въ томъ, что онъ создалъ ихъ. Дале Рубинштейну приходилось имть сношеніе не съ одной только публикой, онъ жилъ въ музыкальной атмосфер, въ періодъ разгара самой страстной борьбы между русскими музыкальными партіями. Каковы были эти партіи, каково было отношеніе къ нимъ Рубинштейна, принадлежалъ-ли онъ къ какой-либо изъ нихъ, біографія Рубинштейна, составленная г-жей Кавосъ-Дехтеревой, не даетъ понять почти ни единымъ словомъ, и ограничивается относительно этого самыми незначительными намеками.
Но что въ особенности должно быть подчеркнуто, такъ это тонъ изложенія, тотъ безконечно хвалебный иміамъ, воскуряемый Рубинштейну, который чувствуется въ каждой строчк сочиненія. Г-жа Кавосъ-Дехтерева слишкомъ доврчива къ сообщеніямъ постороннихъ лицъ, слишкомъ мало провряетъ критически факты. Нсколько недоврчиво слдуетъ отнестись къ разсказу, что Листъ холодно отнесся къ Рубинштейну, когда послдній въ сороковыхъ годахъ пріхалъ къ нему въ Вну за поддержкой (стр. 14 и 15). Прежде всего этому логически немного противорчитъ приводимый г-жей Кавосъ-Дехтеревой разсказъ о томъ, что однажды Листа, приведенный въ восторгъ игрою юнаго Рубинштейна (дло было въ 1840 году), на одномъ вечер въ парижскомъ салон Герца, взялъ Рубинштейна на руки и сказалъ: ‘Der wird der Erbe meines Spiels’ (стр. 9). Слдовательно, Листъ нсколько времени только тому-назадъ восхищался Рубинштейномъ. Что-же могло измнить его взглядъ на Рубинштейна? Кром того, нужно помнить отношенія Листа къ другимъ начинавшимъ артистамъ, отношенія его къ Вагнеру, котораго онъ снабжалъ деньгами, рекомендаціями и т. д., къ Шопену и др., чтобы весьма скептически отнестись къ факту, приводимому г-жей Кавосъ-Дехтеревой. При этомъ едва-ли могло быть мсто для холодности между тогда уже знаменитымъ Листомъ и тогда только начинавшимъ свою дятельность Рубинштейномъ. Впослдствіи ихъ отношенія дйствительно носили натянутый характеръ, чему не мало способствовали такія выходки Рубинштейна, какъ напримръ выздъ изъ одного нмецкаго города въ тотъ день, когда должны были исполняться сочиненія Листа и т. д. Листъ платилъ не той монетой: онъ длалъ транскрипціи рубинштейновскихъ вещей, дирижировалъ его произведеніями (‘Потерянный рай’ и др.) и т. п.
Критическая часть книги — самая слабая. Нечего и говорить, что здсь не найдешь анализа элементовъ творчества Рубинштейна. Анализъ замняется почти простымъ перечнемъ произведеній Рубинштейна, перечнемъ, сопровождаемымъ восклицательными знаками и общими мстами. Въ книг безполезно было-бы искать и синтеза какихъ-нибудь общихъ выводовъ, къ которымъ могъ-бы придти авторъ. Г-жа Кавосъ-Дехтерева не призвала себ на помощь и сравнительнаго метода, почти нтъ ни одного сравненія Рубинштейна съ какимъ-нибудь другимъ композиторомъ (за исключеніемъ Бетховена!). Послушайте, что авторъ говоритъ о Рубинштейн — композитор. ‘Онъ не только никогда не гонялся за легкимъ успхомъ, не подчинялся ‘мод’, не потворствовалъ кружковщин и пристрастной критик, но онъ даже безсознательно никогда никому не подражалъ. Бетховенъ, котораго онъ боготворилъ, Бахъ, предъ которымъ преклонялся, Шопенъ, котораго безконечно любилъ, и Шубертъ, съ которымъ такъ охотно мечталъ, не наложили своей печати ни на одно его произведеніе’ (стр. 61)… Онъ даже безсознательно никогда никому не подражалъ! А мы привыкли думать, что даже и такіе геніальные композиторы, какъ Бетховенъ, Шуманъ и др. начинали съ подражанія, хотя-бы безсознательнаго, своимъ великимъ предшественникамъ. Однако, если бы г-жа Кавосъ-Дехтерева хорошенько вникла въ произведенія Рубинштейна, то она нашла-бы въ нихъ и большую дозу Мендельсона (фортепьянный концертъ D—moll и др. мелкія вещи, ‘Иванъ Грозный’,— наконецъ, сама фактура сочиненій Рубинштейна), извстную дозу ‘плохого’ Чайковскаго (оркестровыя вещи Рубинштейна), Шопена (мелкія фортепьянныя вещи) и даже попытки дотянуться до Бетховена (Драматическая симфонія). Безусловно отрицать нельзя, что Рубинштейну удалось выработать свой стиль, свою физіономію. Но отъ этого до утвержденія г-жи Кавосъ-Дехтеревой цлая пропасть, мостъ черезъ которую опасно перекидывать.
Иногда критика г-жи Кавосъ-Дехтеревой носитъ чисто импрессіонистскій характеръ: одинъ, два, штриха — ‘ и картина готова. Иногда, она старается облечь ее въ покровъ какой-то загадочности. Такъ оказывается, что простой сборникъ безпритязательныхъ фортепьянныхъ пьесъ Рубинштейна, сборникъ, озаглавленный ‘Каменный островъ’, ‘напоминаетъ’ г-ж Кавосъ-Дехтеревой ‘entourage великой княгини Елены Павловны, все то симпатичное время свтлыхъ упованій и надеждъ’. Можно себ составить достаточное представленіе объ ‘оперной критик’ г-жи Кавосъ-Дехтеревой, если сказать, что она ничто иное, какъ указаніе датъ постановокъ рубинштей невскихъ оперъ въ разныхъ мстахъ, въ перемежку съ обычными у г-жи Кавосъ-Дехтеревой восклицательными знаками и другими признаками непосредственнаго упоенія. Пока г-жа Кавосъ-Дехтерева отдлывается общими мстами и загадочной или ‘непосредственной’ критикой, дло еще, по крайней мр съ вншней стороны, обстоитъ кое-какъ благополучно: для непосвященнаго въ музыкальное искусство, ‘критика’ ея можетъ, пожалуй, показаться дйствительной критикой. Совсмъ другое дло, когда г-жа Кавосъ-Дехтерева пытается затронуть въ своей критик дйствительно музыкальные элементы, или поставить для разршенія такіе важные вопросы, какъ напр. націонализмъ въ искусств. Тогда обнаруживается ея полная критическая несостоятельность. Тогда она доходитъ до такихъ выводовъ, что въ музыкальной картин Рубинштейна ‘Иванъ Грозный’ — ‘характеръ дикой опричнины, этого печальнаго явленія нашей исторіи, общія темы на русскіе мотивы и наконецъ заупокойная — необыкновенно ярко охарактеризованы и даютъ намъ одно изъ интереснйшихъ произведеній А. Г. въ выдержанномъ національномъ стил’. Странно это слушать про рубинштейновскаго ‘Ивана Грознаго’, въ которомъ каждая строчка пропитана Мендельсономъ.
Что касается до лекцій по исторіи фортепьянной литературы Рубинштейна, то прежде всего это — не строго-научныя лекціи, а почти простой списокъ именъ, произведеній и краткихъ характеристикъ или опредленій, при чемъ эти опредленія рже касаются всей личности автора, чмъ отдльныхъ его произведеній. Ни группировки, ни характеристики направленій, ни общихъ выводовъ, ни попытки объясненія причинъ смны различныхъ музыкальныхъ теченій мы не видимъ у Рубинштейна. Поэтому лекціи Рубинштейна намъ интересны главнымъ образомъ потому, что это — лекціи Рубинштейна, мннія Рубинштейна, и сравнительно меньше потому, что это лекціи Рубинштейна по фортепьянной литератур. Тмъ не мене необходимо замтить, что нкоторыя попытки боле широкой постановки вопроса, стремленія научно обосновать фактъ и связать рядъ явленій одною общею мыслью у Рубинштейна безусловно были, но эти попытки и стремленія не доросли у него до стройной системы и до метода.
Если просмотрть его лекціи, то сейчасъ видно, что Рубинштейнъ читаетъ для того, чтобы нсколько разъ повторить свои восторженныя восклицанія предъ извстною музыкальною вещью и чтобы сыграть ее, а играетъ для того, чтобы дать себ матеріалъ для обобщеній и выводовъ. Рубинштейна не столько занимаетъ историческая смна музыкальныхъ идей, сколько непосредственное наслажденіе фугой ‘бывшаго’ Баха, сонатой ‘бывшаго’ Бетховена и т. д. Но за всмъ тмъ необходимо признать, что языкъ Рубинштейна въ высшей степени оригинальный, лаконичный и сильный, что умъ и остроуміе были не послдними качествами Рубинштейна, что его нкоторыя частныя характеристики композиторовъ и произведеній очень мтки, образны и иногда новы. Къ числу мткихъ характеристикъ мы отнесемъ характеристики композиторовъ Шуберта и Мендельсона. Вотъ первая изъ нихъ. Шубертъ ‘жилъ въ то-же время, въ томъ-же город, какъ и Бетховенъ, но не имлъ съ нимъ никакого сношенія. Бетховенъ вращался въ высшемъ обществ, Шубертъ — въ среднемъ и даже — низшемъ. Онъ любилъ жить въ кофейняхъ, въ Пратер, въ обществ венгерскихъ цыганъ. Въ своей музык онъ далъ намъ лиризмъ въ высшей его степени. Бетховенъ ввелъ насъ за облака, но мы не увидали неба. Шубертъ опустилъ насъ на землю, но вмст съ тмъ доказалъ, что и на земл можно хорошо жить. Его форма не всегда изящна. Его модуляціи интересны, драматизмъ мотива чудный. Онъ богъ мелодіи XIX столтія, какъ Моцартъ ея богъ XVIII столтія’ (217).
Вотъ какую характеристику даетъ Рубинштейнъ Мендельсону (стр. 228): ‘Мендельсонъ слишкомъ придерживался красоты формы, причиной этому была среда, гд онъ жилъ. Онъ былъ сынъ богатаго банкира и получилъ въ Берлин очень хорошее классическое образованіе. Онъ и писалъ очень образованно, но у него не было порывовъ, которые доводили романтиковъ до безпорядочности даже въ одежд, заставляли ихъ сидть въ кофейняхъ, пить пиво и проклинать весь свтъ. Онъ постоянно находился въ греческомъ мір и потому не могъ не преклоняться предъ формой, которая длается у него почти манерой’.
Къ сожалнію, лекціи по фортепьянной литератур новаго времени (Шуманъ, Шопенъ, Листъ) не отличаются у Рубинштейна тми-же качествами: именно, чмъ боле Рубинштейнъ подвигается къ новому времени, тмъ боле онъ теряетъ эти качества, тмъ боле онъ становится не способнымъ понять новыя стремленія въ искусств. По духу Рубинштейнъ всецло дитя стараго, классическаго вка. Брюжжаніе ‘классика’ на новое слышится у Рубинштейна даже и тогда, когда онъ говоритъ о Бах. ‘Нынче выдумали какую-то безконечную мелодію — вотъ она, эта безконечная мелодія (14-я фуга Баха). Она въ этомъ ‘Prlud’ (‘prlud’ къ 14-й фуг), но не въ ныншнихъ’ (стр. 178). Подобный-же консервативный тонъ слышится и въ слдующемъ мнніи Рубинштейна. ‘Кром Баха’, говоритъ онъ, ‘только одинъ Бетховенъ внесъ въ нее (музыку) душевный звукъ. Прежде была сердечность, но этика является только у Бетховена’. Остается спросить: а Шопенъ, Шуманъ, Кюи, Чайковскій, Григъ и др? Неужели у нихъ нтъ ‘душевнаго звука’? Странно къ музык примнять ‘этику’, но что касается ‘душевнаго звука’, то неужели Chants polonais, прелюды и мазурки Шопена не душевны, не ‘душевна’ ‘Kreisleriana’ и др. вещи Шумана и т. д.? Намъ кажется, что ужъ если сравнивать названныхъ композиторовъ съ Бетховеномъ, то въ Бетховен окажется всего мене ‘душевности’ при доминированіи другихъ элементовъ: глубины, силы, величія и т. д. Ярымъ и классическимъ консерватизмомъ Рубинштейна и объясняется, почему онъ не включилъ Шумана въ число своихъ ‘боговъ’, и почему онъ такъ сурово и несправедливо отнесся къ Листу, этому геніальному представителю и поборнику новыхъ путей въ музыкальномъ искусств.
Шопену Рубинштейнъ поетъ цлые диирамбы, Шопена Рубинштейнъ включилъ въ число своихъ ‘пяти’ (боговъ), Шопена Рубинштейнъ называетъ ‘геніемъ своего инструмента’. Но все-тани необходимо признать, что съ одной стороны оцнка вншней фактуры Шопена не всегда отличается у Рубинштейна доказательностью, а съ другой,— что Рубинштейнъ мало оцнилъ или врне совсмъ не оцнилъ такія произведенія Шопена, въ которыхъ ‘новый духъ’ уже давалъ себя сильно знать.
Наконецъ — Листъ, этотъ могучій художникъ, поведшій искусство въ своихъ симфоническихъ поэмахъ ‘къ новымъ берегамъ’, этотъ великій творецъ ‘Пляски смерти’ (Todtentanz), Мееисто — вальсовъ, не говоря уже объ его творчеств въ другихъ областяхъ, объ его ‘Орфе’ и ‘Prйludйs’, ‘Большой Месс’ и ‘Св. Елизавет’, эта глубокоубжденная, высокочестная личность — какой характеристики онъ удостоился отъ Рубинштейна? Исторія должна сохранить слова Рубинштейна о Лист, какъ великое отрицательное явленіе. Можно не соглашаться съ принципами и взглядами Листа, можно не любить произведеній Листа, но чтобы назвать Листа ‘карикатурою’ и ‘комедіантомъ! на это нужно имть сильныя доказательства. Почему Листъ карикатура? Почему Листъ комедіантъ? На это намъ не даетъ отвта ни книга Рубинштейна ‘Музыка и ея представители’, ни его лекціи. Та нкоторая художественная аффектація, которая замчается иногда у Листа, тсно связана съ самой музыкальною личностью Листа и подчасъ и составляетъ его главную прелесть, кром того, она вовсе не препятствуетъ проявленію другихъ элементовъ творчества у Листа: глубокой искренности, теплоты и иногда даже геніальной простоты. Что намъ за дло, что Листъ иногда художественно позируетъ, если это позированіе сопровождается у него дивной музыкой, дивными гармоническими чисто-листовскими переходами и если и въ аффектаціи онъ искрененъ и творчество его согрто вдохновеніемъ?
Русская школа блистаетъ своимъ отсутствіемъ въ лекціяхъ Рубинштейна, какъ будто-бы этой школы никогда и не было, какъ будто Балакиревъ не написалъ своего ‘Исламея’, Кюи свои ‘Tйnиbres et lueurs’, ‘Miniatures’ и сюиту ‘А Argenteau’, Лядовъ ‘Бирюльки’, ‘Intermezzi’ и ‘Arabesques’! Быть можетъ Рубинштейномъ руководилъ въ данномъ случа его принципъ ‘De vivis nihil nisi bene’ (‘Музыка и ея представители’, стр. 139). Быть можетъ ему не хотлось ‘дразнить гусей’, быть можетъ онъ отрицалъ и самое существованіе этой школы — трудно сказать: Рубинштейнъ объ этомъ не говоритъ нигд подробно.
Во всякомъ случа Рубинштейнъ интересная историческая фигура. Въ сужденіяхъ ему иногда недоставало законченности, послдовательности и широты, въ своихъ стремленіяхъ онъ былъ представитель прошедшаго, а не настоящаго и будущаго, но зато онъ думалъ побдить и побждалъ мткостью отдльныхъ характеристикъ, отдльныхъ наблюденій, поэтическими и образными сравненіями, интересными экскурсіями въ область культурно-историческихъ параллелей и всмъ могучимъ обаяніемъ своей артистической личности. Помимо многихъ прямыхъ достоинствъ его лекцій, уже важна та просвтительная, интеллигентная струя, которая имъ вносилась въ среду русскихъ музыкантовъ, важна попытка до нкоторой степени научной постановки музыкальныхъ вопросовъ, важна, наконецъ, та его всепоглащающая любовь къ ‘нашему дорогому искусству’, которою дышитъ каждое мсто его ‘лекцій’, любовь, которая въ его дятельности двигала горами, заставляла его отдавать искусству вс свои могучія силы, и которая принесла столько благодтельныхъ результатовъ для эстетическаго развитія русскаго общества.