Критические заметки, Богданович Ангел Иванович, Год: 1898

Время на прочтение: 18 минут(ы)

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМТКИ.

Наслдіе минувшаго года въ литератур.— ‘Мужики’ г. Чехова и ‘Инвалиды’ г. Чирикова.— Несправедливое отношеніе народнической критики къ произведенію г. Чирикова.— Полное собраніе сочиненій г. Златовратскаго.— Мягкій и любовный тонъ его отношенія къ народу.— Неврное освщеніе деревни и ея идеализація.— ‘Золотыя сердца’, ‘Устои’, ‘Деревенскіе будни’.— Значеніе г. Златовратскаго.— Стихотворенія П. Я.

Тускло, хотя и не безъ шума прошелъ минувшій годъ въ литератур и ‘малое наслдство оставилъ по себ’. Ни въ области мысли, ни жизни оно не остановитъ особливаго вниманія будущаго историка. Были, правда, нсколько произведеній, которыя сосредоточили на время общее вниманіе, но не столько сами по себ, сколько связанными съ ними вопросами. Прежде всего, конечно, вспоминаются ‘Мужики’ г. Чехова, вызвавшія какъ неумренное гоненіе, такъ и непомрную хвалу. Автора сравнивали чуть не съ Шекспиромъ и Тургеневымъ, увряли, что если ‘Мужики’ не привлекутъ вниманія къ деревн, какъ въ свое время ‘Записки охотника’, значитъ, оскудло и очерствло сердце читателя. Другіе отказывали въ какомъ бы-то ни было значеніи ‘Мужикамъ’, признавая за ‘суздальскую’ мазню, за архитенденціозную вещь, нарочито мрачную, одностороннюю, неврную, грубую, и проч. и проч. Какъ помнятъ наши читатели, мы заняли середину между этими крайними мнніями, и теперь не можемъ взять ни одного слова назадъ изъ нашего отзыва тогда. Поэтому, не останавливаясь, перейдемъ къ ‘Инвалидамъ’ г. Чирикова, которымъ досталось еще больше отъ народнической критики всхъ оттнковъ.
Самъ по себ разсказъ г. Чирикова недостаточно художественъ, какъ вообще бываетъ съ произведеніями, въ которыхъ авторъ стремится отразить то, что въ самой жизни еще только ‘на ходу’. Положительныя стороны разсказа слабы, да и не въ нихъ, правду говоря, его значеніе. По отрицательные типы, ‘инвалиды’, какъ смло позволилъ себ авторъ окрестить представителей вымирающаго направленія, очерчены имъ, не безъ извстной живости. Если бы это было не такъ, еслибы его инвалиды не имли ни одной живой черточки, и авторъ ограничился бы чисто вншнимъ описаніемъ ихъ, то, право, народническая критика не была бы такъ пристрастна. Но, сквозь брань, всякія ругательства, подчасъ совсмъ нелитературнаго свойства (‘лакеи’), сыпавшіяся по адресу автора, вы слышите горькую ноту. Чувствуется, что люди, что называется, до глубины души задты, и это вполн понятно.
Крюкова,— такъ называется герой разсказа,— мы застаемъ въ повсти уже вполн сложившимся, оформившимся человкомъ. Онъ — чистйшій идеалистъ, съ юности витавшій въ чистой сфер высокихъ мыслей, пострадавшій въ свое время за непониманіе непрактичности, неприложимости къ жизни своихъ прекрасныхъ мыслей о служеніи народу, объ ‘отданіи ему долга’ и т. п. Въ личной жизни человкъ отъ всего отршившійся, почти аскетъ, онъ стоекъ де конца въ вопросахъ общественнаго долга и морали, хотя подчасъ и своеобразно имъ понимаемыхъ. Но практически онъ мало способенъ, мало дятеленъ. Немного писатель, но безъ выдающагося таланта, онъ занимается корректурой, какъ средствомъ существованія, и живетъ, какъ жидъ и всегда, въ мір отвлеченности, несбыточныхъ грезъ. Самъ голубиной чистоты, онъ возмущается, встртивъ стараго товарища доктора, который успшной практикой зарабатываетъ тысячи и проживаетъ ихъ въ то время, когда народъ и проч. Во всей обрисовк Крюкова вы не видите ничего нарочито присочиненнаго для его осмянія, загрязненія или оплеванія. Симпатіи автора къ своему герою проглядываютъ на каждомъ шагу. Такъ, напр., въ сцен университетскаго праздника, когда мстная интеллигенція пьянствуетъ ‘за идею’, Крюковъ, единственное лицо, которое привлекаетъ читателя. И если вслдъ затмъ происходитъ его смшное столкновеніе съ студентомъ, противникомъ народничества, то и здсь симпатіи автора на сторон Крюкова, котораго болзнь, раздраженіе, вызванное шумнымъ и пьянымъ торжествомъ, доводятъ до нелпаго взрыва, Я разв злоба и ненависть диктуютъ автору письмо, которое Крюковъ посылаетъ своему противнику? Въ виду тхъ нелпостей и крайне несправедливыхъ обвиненій, которыя распространяются по адресу автора, приводимъ это письмо цликомъ, какъ очень характерное и само по себ, и для обрисовки ‘инвалида’.
‘Удаляясь со сцены жизни, я хочу вамъ, господинъ Игнатовичъ, сказать нсколько словъ на прощанье. Безъ злобы, безъ всякой непріязни къ вамъ, я скажу вамъ это послднее слово. Да, хотя мы съ вами и разстались врагами, но вдь это была ошибка, ужасная ошибка!.. Въ сущности, мы друзья, въ ослпленіи не узнающіе другъ друга. Вдь, смшно, мой хорошій, честный юноша, еще самому себ создавать враговъ изъ людей, съ которыми связанъ общимъ интересомъ, общей задачей жизни — послужить, по мр силъ своихъ, униженнымъ и оскорбленнымъ. Я хочу вамъ сказать еще, юноша, что вы были жестоки и безсердечны ко мн, старику… Пусть я — психопатъ, никуда негодный человкъ, инвалидъ, смшной на вашъ взглядъ и окончательно безполезный… Но вдь я отдалъ всю свою жизнь, съ ея юностью, молодостью, съ ея житейскими радостями и благополучіемъ, на служеніе иде, которая длаетъ насъ братьями… Пусть все мое прошлое — одна сплошная ошибка, миражъ въ вашихъ глазахъ, но вдь для меня-то это прошлое все, чмъ я жилъ и чмъ былъ живъ… Вы еще молоды, и Богъ всть, что выйдетъ въ будущемъ, когда ваша голова станетъ сдой и лысой, какъ у меня… Быть можетъ, на смну вамъ придутъ новые люди, которые признаютъ ваши взгляды и вашу дятельность тоже ошибкой… Какъ все это знать? Надо все это принимать во вниманіе… Я, дйствительно, больной и исковерканный человкъ, но неужели я былъ достоинъ такого оскорбленія? Я вамъ и самъ скажу: да, я боленъ, боленъ и нравственно, и физически никуда негоденъ… Вы меня оскорбили и этимъ оскорбленіемъ только напомнили мн о томъ, что я зналъ и о чемъ давно думалъ, а именно о томъ, что моя псенка спта и больше мн нечего длать. Именно нечего длать. И моимъ послднимъ дломъ я считаю послдній братскій, товарищескій совтъ вамъ, совтъ искренняго друга: не будьте жестоки къ людямъ!.. Исправляйте ошибки, но исправляйте ихъ осторожно, щадя человка, не думайте, что это легко и просто’…
Гд же здсь злобствующая критика узрла насмшку, оплеваніе, оклеветаніе?
Могутъ замтить, что авторъ сочинилъ своего Крюкова. Такихъ не было и нтъ. Къ сожалнію, мы должны подтвердить, что всякому, кому довелось жить въ нашей провинціи, это хорошо знакомый типъ,— типъ человка, разбитаго, унылаго и больного, чистаго и прекраснодушнаго, но часто неспособнаго къ живой дятельности.
Допускаемъ, что г. Чириковъ поступилъ безъ необходимой осторожности, безъ достаточного ‘піэтета’,— ибо и инвалидамъ надлежитъ піэтетъ. Вдь, и пни когда-то выходили гордые, смлые, окрыленные лучшими надеждами, несли на алтарь идеи чистйшую дань — юношескій жаръ сердца, беззавтную преданность, вру, могущую горами двигать. Они, безразсчетные, ни въ чемъ середины не знавшіе, подняли на плечи тягу не по силамъ, и она ихъ сломила. Теперь, они вызываютъ сочувствіе къ себ и много горечи по адресу тхъ жизненныхъ условій, которыя ихъ сдлали такими. Мы готовы отдать имъ полную дань уваженія. Они сыграли свою роль, но память по себ они оставили хорошую, которою не всякій можетъ гордиться. Это недостаточно оттнено въ повсти г. Чирикова, написанной безъ нюансовъ, слишкомъ однотонно и потому не вполн ясно. Но отсюда еще далеко до тхъ обвиненій, о которыхъ мы упомянули выше. На одно изъ нихъ жизнь уже дала отвтъ, и строгій критикъ можетъ быть удовлетворенъ вполн…
За исключеніемъ этихъ двухъ произведеній, послужившихъ, по крайней мр, предметомъ шумныхъ споровъ, не знаемъ, что еще можно отмтить? Выдвинулся было вопросъ о конвенціи, но о немъ поговорили какъ-то вяло и безъ достаточнаго интереса. Большинство литераторовъ, коснувшихся этого вопроса, высказались противъ, наговорили достаточно пылкихъ фразъ о безкорыстіи, о просвщеніи, о высокихъ задачахъ литературы, какъ будто конвенція грозить существованію послдней, а не наоборотъ — не защищаетъ ее. Но въ нашей литератур установились нкоторые жупелы, и прикасаться къ нимъ нельзя. Они — табу для всякаго непосвященнаго, кто желаетъ сохранить свой престижъ въ глазахъ жрецовъ отъ литературы. Къ числу такихъ табу принадлежитъ и безданное пользованіе произведеніями чужой, иностранной, литературы. Свой взглядъ мы уже высказали по этому вопросу и повторяться не станемъ, а наши противники не высказали ничего, на что въ своемъ разсмотрніи вопроса конвенціи мы не возразили бы.
Ничтожны итоги минувшаго года въ литератур, хотя самъ по себ годъ былъ далеко не ничтоженъ, не значитъ-ли это, что все уже и уже становится кругъ доступнаго для литературы?
Къ добру или худу?— мудрый Эдипъ, разрши.

——

‘Я ршительно не врилъ глазамъ: мн казалось, что кругомъ меня декораціи, и въ эти декораціи волшебною рукою загнаны заколдованные принцы, спящія царевны, золотокудрые пейзане и пейзанки’…
Такими словами характеризуетъ свое впечатлніе отъ разговора съ ямщикомъ одно лицо у г. Златовратскаго въ разсказ ‘Барская дочь’. Д мы не находимъ лучшей характеристики для всхъ произведеній этого автора, собранныхъ имъ въ трехъ увсистыхъ томахъ двухстолбцовой печати. Предъ нами не жизнь, не деревня, не городъ, не люди, а декораціи расписанные самоучкой живописцемъ, припущено въ нихъ, сколько влзло, сусальнаго золота, яри-мдянки и киновари, и въ нихъ ‘загнаны’ всякія рдкостныя дива. Тутъ ‘золотокудрые пейзане и пейзанки’, благочестивые Пиманы, сладкоглаголивые Минаи и Мины, рядомъ косноязычные Башкировы, ‘золотыя сердца’, восторженныя двицы, малорчивыя, прерывающія свою не мудрую рчь многочисленными многоточіями, ‘мечтатели’ всхъ сортовъ и видовъ, ‘заводскіе хлопцы’, ‘вольные старцы’ и прочій людъ безподобный, и среди нихъ сладко улыбающаяся, добродушная физіономія почтеннаго автора, сразу подкупающая своимъ благодушіемъ, мягкостью тона разсказа и мечтательностью.
Открывая первый томъ, вы сразу натыкаетесь на премилые очерки ‘Разсказы заводскаго хлопца’,— замтьте — ‘хлопца’, а не просто мальчика или парня. Слово хлопецъ настраиваетъ читателя на мечтательный ладъ, оно отдаетъ. Маллороссіеб, дидами, дивчинами, галушками и прочимъ аксесуаромъ хохлацкаго обихода. Васъ изумляетъ нсколько, что дале нтъ ни мати Украины, ни галушекъ, а рчь все время идетъ о стеклянномъ завод, затерявшемся въ глуши исконно русскихъ муромскихъ лсовъ. Но ваше недоумніе богато вознагражднно декоративнымъ искусствомъ разсказчика. Фигурируютъ тутъ все крохотные, но такія очаровательныя фарфоровыя куколки, которыя умильно лепечутъ, сладка плачутъ, льютъ еще умильне и еще слаще льютъ токи блаженныхъ слезъ.
‘И пошелъ я, братики, вольный человкъ, по заводамъ и много-много я исходилъ ихъ, много люда разнаго видлъ, и везд люди заводскіе любили меня, потому приходилъ я къ нимъ съ добрымъ словомъ, съ утшеніемъ и весельемъ. Пришелъ я къ вамъ, братики, въ ваши дремучіе лса, привтъ вамъ принесъ отъ мірского люда, что живетъ за вашими лсами… Примете меня — будемъ въ дружб жить, и умирать здсь останусь, потому что некуда мн идти, старъ стадъ… Немного мн, милые, надыть: хлбушка да водки, да добраго слова отъ добрыхъ вашихъ душъ — и умирай старикъ… И запой, старче’ пока живъ, псню въ усладу заводскому люду’.
И заплъ старецъ, и заигралъ на гармоник, а заводскій людъ дивуется-радуется: ‘И что это у насъ за человкъ проявился, старецъ Божіи?’
Эти разсказы были написаны въ 1868—1870 гг., какъ значится на стр. 27 перваго тома, и съ тхъ поръ, вплоть до юбилея, который съ такимъ трогательнымъ единодушіемъ былъ отпразднованъ въ Москв въ конц прошлаго года, г. Златовратскій не мнялъ своей манеры ‘вольнаго старца’, поющаго въ усладу русскому интеллигенту дива разныя о декоративномъ мужичк. Вначал псни его льются, какъ тихій ручеекъ, катятся, какъ струйки по чистому песочку, журча по свтлымъ камушкамъ, шелестя по травушк-муравушк. Но чмъ дале, чмъ боле приходитъ въ возрастъ г. Златовратскій, тмъ громче становится псня добрая, раскатисте, и начинаетъ, наконецъ, въ ‘Устояхъ’ литься каскадомъ, широко шумящимъ и бурнымъ, переходя въ мрный гекзаметръ эпическаго разсказа:
‘Спитъ счастливый Пименъ и снится ему: какъ, чмъ и за что онъ сподобился этого счастья. То было давно, лтъ больше полсотни назадъ. Ни мать, ни отца онъ съ сестрою не помнитъ, и первое, что прежде коснулось сознанія его, былъ ‘міръ’ деревенскій. Страшное было въ немъ что-то, и вмст въ. немъ было все — и защита, и сила, и правда’.
Такъ начинается въ ‘Устояхъ’ глава ‘Сонъ счастливаго мужика’. Пвецъ русской общины, міра, мужичка созрлъ окончательно и плъ — себ въ усладу, читателямъ въ поученіе, критик на радость, русской литератур въ честь и утшеніе. Въ псняхъ г. Златовратскаго есть что-то гипнотизирующее, нужно нкоторое усиліе, чтобы стряхнуть навянныя ими сладкія гризы и увидть, что все это вымыселъ доброй души. А въ свое время, когда этотъ гипнозъ поддерживался дружно всей народнической литературой — и совсмъ было невозможно оторваться отъ декоративныхъ очерковъ г. Златовратскаго со всмъ антуражемъ народническаго жанра. Въ свою очередь, современному читателю совершенно невозможно войти теперь въ настроеніе сладкоголосаго пвца деревенскаго міра, и на каждомъ шагу, даже въ лучшихъ его произведеніяхъ вы чувствуете дланности, искусственность построенія, сочинительство и отсутствіе здоровой, жизненной правды. Остановимся на нкоторыхъ его разсказахъ подробне, чтобы подтвердить наше положеніе.
Вслдъ за хлопцами идутъ ‘Крестьяне присяжные’, написанные въ начал семидесятыхъ годовъ, когда суды съ присяжными только что еще начали дйствовать. Выбранные изъ крестьянъ присяжные идутъ въ городъ, и здсь начинается сочинительство, которое растетъ, все возростая. На первомъ хе ночлег они слышать изъ устъ крестьянина извозчика благословеніе и напутствіе: ‘за благодушнаго-то судью молитва въ народ не пропадетъ’. Дале они встрчаютъ суроваго деревенскаго ‘статистика’, усчитывающаго деревенскіе грхи. ‘Плохо, братцы, дико въ нашей Палестин! Судите строго-праведно, други мои! можетъ, и поослабнетъ грхъ-то!’ Подъ вліяніемъ этого моралиста, крестьяне задумываются, а вмст съ ними и авторъ: ‘Такъ называемые ‘культурные люди’ не могутъ имть даже смутнаго ощущенія этой близости (къ народу и къ его несчастью). Для нихъ народный ‘грхъ’, ‘несчастіе’ есть не боле, какъ ‘абстрактная идея’ права (выражаясь ихъ словами), для народа — это ‘боль человка съ плотью и кровью’. омушка (одинъ изъ присяжныхъ), вспоминая Архипа (встрченнаго моралиста), думалъ, ежели осудить человка ‘грха и несчастія’, то какъ бы не превысить мру Господня наказанія, и какъ бы тому человку больне не стало, чмъ по совсти слдуетъ. Въ то время, какъ, по понятіямъ однихъ, ‘грхъ’ начинается съ момента преступнаго акта и требуетъ наказанія.— для крестьянина онъ уже самъ по себ есть часть ‘кары и несчастія’, начало взысканія карающаго Бога за одному ему вдомые, когда-то совершенные шоступки’. Такими поясняющими отступленіями и дале руководитъ авторъ неопытнаго читателя въ у разумніи всей глубины крестьянскаго міровоззрніямъ то же время устраивая на пути своихъ присяжныхъ рядъ сценъ, гд они какъ бы испытуютъ свое призваніе предварительно. Такъ, они судятъ лсника и лсовора, устраивая сцену суда, отрывокъ изъ которой позволимъ себ привести для характеристики декоративной живописи г. Златовратскаго. Тотъ самый омушка, размышленія котораго мы привели выше и который, по автору, въ групп присяжныхъ олицетворяетъ ‘мірскую совсть’, вступается за злополучнаго мужичка, пойманнаго на мст кражи лсникомъ.
‘— А ты вотъ что подумай,— заговорилъ омушка,— добро-то теб здсь, по лсной жизни, не часто, чай, длать приходится? А намъ на старости нашихъ лтъ съ тобою, на гробъ-то смотрючи, добро-то бы не слдъ упускать… И такъ отъ него, отъ лсу-то, душа черстветъ, такъ не дло бы теб еще на себя зврское то обличіе напущать…
‘— Поблажники и есть… Свой братъ!
‘— Ну, скажи-ка ты намъ, судьямъ, какъ мы его осудимъ, обличіе твое вспоминаючи, строгій воинъ? Нну?— наступалъ на него омушка.
‘— Мы въ это не входимъ.
‘— Ежели ты въ это не входишь, такъ ты хоть образъ-то зврскій сокрой… Да сходи ты въ Божью церковь,— все грозне говорилъ омушка,— да возьми ты къ себ въ хижину-то ребячью душу, какихъ много но нашимъ мстамъ сиротливыми бродитъ. Оеа-то, душа ребячья, сведетъ съ тебя узоры-то зврскіе, что мягкій воскъ растаетъ сердце твое отъ нея… Врь, по себ знаю! Былъ и я лсникомъ. Обнялъ меня лсъ, охватилъ, не вынесла душа, руки хотлъ на себя наложить… И случись тутъ старуха странная, говоритъ: возьми, ома, младенца на воскормленье,— лсъ надъ тобою силу потеряетъ, тоска у тебя съ души сойдетъ, отъ ребячьяго лика рукой тугу сниметъ… Сиротинка у насъ на сел былъ,— взялъ’.
Умиленный лсникъ отпускаетъ мужичка, а присяжные шествуютъ дальше, подготовляясь по дорог къ ожидающему ихъ длу на ‘наглядныхъ’ примрахъ, которые имъ устраиваетъ услужливый авторъ. Въ город происходитъ столкновеніе мірской правды съ городскимъ зломъ, подкупомъ и обольщеніемъ, отчего одинъ изъ присяжныхъ сбгаетъ, а омушка, разнемогшись еще въ дорог, умираетъ.
Не мене искусственно построенъ разсказъ ‘Въ артели’. Разсказъ ведется отъ перваго лица,— это излюбленная форма г. Златовратскаго, кладущая еще боле субъективный отпечатокъ на все, что онъ рисуетъ. И въ артели нтъ живыхъ лицъ, а созданья благодушной фантазіи автора, выдумывающей какую-то сладостную идиллію въ петербургскихъ углахъ, гд артельщики водовозы ведутъ душевнйшіе разговоры, а авторъ ихъ подхватываетъ и заноситъ въ поученіе интеллигенціи.
Эти два очерка ‘Крестьяне присяжные’ и ‘Въ артели’ лучше другихъ. Въ нихъ не такъ сильно отдаетъ елейностью г. Златовратскаго, они написаны хорошимъ языкомъ, безъ слащавости и приторнаго умиленія. Но и въ нихъ фигурируютъ не люди, а скоре абстракціи, хотя эта особенность г. Златовратскаго еще не проявилась здсь съ такой силой, какъ въ главныхъ его произведеніяхъ — ‘Устои’, ‘Деревенскія будйи’ и ‘Золотыя сердца’. Что г. Златовратскій не чуждъ ‘пониманія художественной правды и не всегда рисовалъ фарфоровыхъ мальчиковъ и мужичковъ, видно какъ въ упомянутыхъ разсказахъ, такъ и въ нкоторыхъ другихъ, напр., ‘Предводитель золотой роты’, начало котораго сдлало бы честь Гл. Успенскому. къ сожалнью, и этотъ разсказъ испорченъ дланнымъ концомъ, въ которомъ проглядываетъ никогда не покидающее автора желаніе не столько рисовать, сколько морализировать и поучать, крайне затрудняющее чтеніе произведеній г. Златовратскаго. Художественный талантъ, отпущенный ему отъ природы, онъ окончательно потопилъ въ фантастическихъ представленіяхъ о какой-то невдомой правд, которую надо искать въ деревн, для чего предварительно требуется — ‘отршеніе’, а затмъ ‘вра сердца’.
‘Золотыя сердца’ должны иллюстрировать эти дв особенности истиннаго человка, какимъ онъ представляется г. Златовратскому. Его излюбленный герой Башкировъ ‘отршается’ оіъ города и уходитъ въ деревню, гд лчитъ мужиковъ. Онъ не то цыганъ, не то башкиръ по рожденью, не русскій во всякомъ случа. Почему понадобилась эта чисто вншняя черта, непонятно. Имй мы дло съ авторомъ французомъ, было бы ясно, что авторъ желаетъ показать вліяніе наслдственности, напр., и ужъ, конечно, ни въ чемъ подобномъ нельзя заподозрить нашего автора. Башкировъ физически уродъ, но тмъ совершенне его душевныя качества. Онъ — ‘двухъ-етажная башка’, все ему дается съ полуслова, память, способности — все первый сортъ, и онъ, что самое главное, понимаетъ и знаетъ народъ. У него есть ‘устои’, а каковы они, авторъ особенно не распространяется, но пытается въ одной сценк выяснить, въ чемъ дло, почему Башкирову доступенъ народъ. Приводится слдующій знаменательный діалогъ.
‘— Скажи, Башкировъ,— заговорилъ пріятель,— ты хорошо, вдь, знаешь простой народъ?
‘— Чаво я знаю? знаю я Петра да Сидора. Вотъ чаво я знаю! (Нужно замтить, что Башкировъ говорилъ почти невозможнымъ для порядочнаго общества языкомъ: это была смсь семинарскаго жаргона съ мужицкимъ, да кром того, онъ говорилъ протяжно, лниво ворочая языкомъ).
‘— Ну, да хоть этого Петра да Сидора изучилъ же ты? Вотъ они съ тобой сходятся, теб довряютъ. Ты, значитъ, знаешь, чмъ разрушить ту стну недоврія, которая существуетъ между нами и ими?
‘— Знаю,— протянулъ Ванюшка, хитро улыбнувшись.
‘— Въ чемъ же, въ чемъ же штука-то?— вскрикнулъ обрадовавшійся юноша:— трудно?
‘— Нтъ, ничего… легко!
‘— Легко?
‘— Не сумлвайся… легко…
‘—Ну такъ въ чемъ же штука-то?
‘— Штука-то?.. Быть нешщастнымъ!
‘Пріятель отчего-то переконфузился…’
Отчего переконфузился пріятель, дйствительно, трудно понять, и авторъ этого не объясняетъ.
Вотъ этотъ-то ‘нешщастный’ Башкировъ и есть соль земли, отршившійся отъ всего и ушедшій въ себя. Можно думать, что для отршенія надо уйти въ народъ, но это неврно, такъ какъ и въ народ соль земли составляютъ дв бабы-начетчицы, которыя тоже отршаются и поясняютъ это такъ.
‘— Какъ же вы ршили?— спросилъ я.
‘— А такое наше ршеніе: все сдать на міръ и отршиться… Будетъ ужъ, Миколаичъ, пожили для міру…
‘—И уйти?
‘—И уйти.
‘— Куда же?
‘— Нигд путь не заказанъ тому, кто отршился,— сказала Павла.
‘— И это не тяжело вамъ, тридцать лтъ проживши здсь?
‘— Возьми крестъ свой, сказано… Чмъ тяжеле, тмъ и богоугодне. Въ томъ-то, милушка, и сила, что умй отъ куска, отъ жилища, отъ живота отршиться, и будетъ вра твоя велика. А безъ этого — все тлнъ и слабость…’
Въ нимъ присоединяется Батя, майорская дочь, которая открываетъ еще одинъ элементъ — ‘вру сердца’. Въ чемъ заключается вра сердца, авторъ не поясняетъ. Онъ, впрочемъ, ничего не поясняетъ, полагаясь на читателя, который въ то время, когда писалось это апокалипсическое произведеніе, можетъ быть, и понималъ, но намъ теперь все это ‘темна вода во облацхъ’. Не думаемъ, чтобы и самъ г. Златовратскій понималъ теперь, что онъ написалъ тогда, въ 1878 г. Если понимать его ‘золотыя сердца’ какъ символъ заблудшей интеллигенціи, которая должна отршиться отъ культуры и уйти въ деревню, то здсь мы наталкиваемся на начетчицъ, которыя жалуются на ослабленіе міра, не умющаго отршаться.
А вдь когда-то этимъ зачитывались, жизнь свою ломали по рецептамъ Башкирова и Бати, не задумываясь, не видя всей вздорности этихъ рецептовъ, мало чмъ отличныхъ отъ знахарскихъ наговоровъ отъ ‘лихой болсти’, ‘трясовицы’ и т. п. Это одинъ изъ любопытнйшихъ вопросовъ общественной психологіи — вліяніе такихъ произведеній, какъ ‘золотыя сердца’, представляющихъ сплошной бредъ, наборъ недосказанныхъ, оборванныхъ фразъ, непонятныхъ словъ и смутныхъ образовъ. Перечитывая и пересматривая это произведеніе, мы старались найти въ немъ какую-либо руководящую мысль, какое-либо указаніе, что желалъ сказать авторъ, и, признаемся,— не нашли. Или въ наши дни секретъ пониманія ультранародническихъ шедевровъ утерянъ? Правду говоря, мы ни мало не скорбимъ объ этомъ.
‘Вра сердца’, какъ опредляетъ Батя, нчто такое, чему ‘еще нтъ названія’. Думала ли бдная героиня г. Златовратскаго, что двадцать лтъ спустя никто и не поинтересуется подъискать ему названіе? Въ томъ и заключается огромный шагъ впередъ, сдланный общественной мыслью за эти годы, что пустопорожними, хотя и таинственно звучащими словами теперь никого не удивишь и не уловишь, тмъ мене наставишь на истинный путь. ‘Вра сердца’, просто выражаясь, это вра въ слова, и чмъ они были мудрене, тмъ казались глубже. ‘Правда народной жизни’, ‘міръ’,— беремъ первыя, подвернувшіяся подъ перо,— все это были спасительныя словечки, которыя должны были заблудшему интеллигенту уготовить путь въ душу народа, гд ждетъ его спасеніе отъ волъ себялюбія, индивидуализма, капитализма и прочихъ культурныхъ бдъ, несущихя къ намъ съ гнилого Запада. Охранить не только себя, но и народъ отъ тлетворнаго вліянія послдняго, вотъ задача интеллигенціи.
Въ ‘Устояхъ’ развивается борьба общиннаго и личнаго начала. ‘Устои’ — самое крупное произведеніе г. Златовратскаго и, надо сказать, самое неудачное дтище его. Читать ихъ теперь нтъ возможности, до того въ нихъ все схематично, придумано, сочинено и наворочено одно на другое. Написаны они гекзаметромъ, вроятно, съ цлью придать имъ нарочитую важность. Разбираться въ нихъ мы отнюдь не намрены, такъ какъ это трудъ и неблагодарный, и несвоевременный. Думаемъ, что теперь доказывать ложность взглядовъ автора на спасительность ‘деревенскихъ устоевъ’ совершенно лишнее. Тмъ боле, что и самъ авторъ въ силу этихъ устоевъ не вритъ. Расписавъ ихъ самыми радужными красками, онъ заставляетъ ихъ рухнуть отъ вторженія одного ‘умственнаго’ члена, побывавшаго въ город Петра, который заразился тамъ духомъ индивидулизма. Что же могло остаться отъ бдной ‘Вальковщины’, когда городъ стадъ напирать на нее со всхъ сторонъ, когда каждая линія желзной дороги приноситъ туда новый духъ, каждая книга — новые запросы, новыя требованія и желанія, какія и не снились отцамъ ‘Вальковщины’?
Декоративная манера автора получила въ ‘Устояхъ’ самое широкое развитіе. Тутъ ‘пейзане и золотокудрыя пейзанки’ разыгрываютъ роли крестьянъ и крестьянокъ, повторяя до извстной степени то, что было въ мод въ литератур временъ Карамзина. Только тамъ они говорили о чувствахъ, здсь — объ общин, мір, правд, но въ обоихъ случаяхъ одинаково естественно и правдиво.
Г. Златовратскій является въ ‘Устояхъ’ романтикомъ общины и міра. Въ ‘Деревенскихъ будняхъ’ онъ выступаетъ изслдователемъ деревни, заявляя въ% предисловіи, что ‘настала эпоха новой деревни — деревни крестянскаго самоуправленія, вольнаго труда, деревни-общины, какъ самостоятельно-активнаго элемента русскаго государственнаго строя. Мало того, наступило время, когда эта деревня ‘свободнаго труда’ оказалась носительницей идеаловъ и обратила на себя сугубое вниманіе интеллигенціи’. Онъ, находитъ, что никто ‘не вникъ’, не вдумался въ эту деревню, что вс ‘программы’ изученія ея были неправильно составлены, потому что и составители, и исполнители не такъ брались за дло. Можно подумать, что самъ г. Златовратскій проявитъ необычайное вниманіе, безпристрастіе, глубину и пониманіе народной жизни. ‘Пора, наконецъ, убдиться,— восклицаетъ онъ съ паосомъ,— что свтскій человкъ — плохой наблюдатель, что наблюденіе деревенской жизни безъ предварительной подготовки — недобросовстно, что, въ противномъ случа, наши выводы, какъ бы ни были они остроумны, ложь, что, наконецъ, сами художники, вышедшіе изъ среды интеллигенціи и берущіеся за сюжеты изъ народной жизни, должны, во имя добросовстности, измнить методъ своихъ отношеній къ деревн, основывая ихъ до сихъ поръ только на непосредственныхъ впечатлніяхъ: они должны заняться такой же предварительной солидной подготовкой, какую имютъ солидный этнографъ и историкъ народной жизни’. Можно думать, что самъ авторъ вполн обладаетъ такой подготовкой. Ничуть не бывало. Выбравъ небольшой удаленный уголокъ, онъ заноситъ личныя наблюденія, которыя и обобщаетъ, строя въ самомъ начал ‘схему народно-бытовыхъ основъ’ и исходя затмъ изъ имъ же самимъ созданной системы. Такая замна ‘непосредственныхъ наблюденій’ едва ли убдительна, какъ не убдительна и ‘вра въ сознаніе народа’, которою онъ заканчиваетъ свои ‘Будни’. Можетъ быть, въ то время, когда сочинялись эти ‘Будни’, въ 1878—1879 гг., они имли извстное значеніе для изслдованія деревни, но въ настоящее время они не имютъ никакого для насъ интереса, что едва ли станутъ отрицать даже самые ярые поклонники г. Златовратскаго.
Добросовстно ознакомившись съ произведеніями г. Златовратскаго, приходишь въ нкоторое изумленіе, что собственно создало то вліяніе, какое онъ имлъ въ 70-хъ и въ начал 80-хъ годовъ? Мы думаемъ, что причины этого вліянія лежали вн этихъ произведеній. Туманно-идеалистическое настроеніе, проникающее ихъ, отвчало неясному представленію о народ, тому мистическому ‘нчто’. что каждый хотлъ найти въ немъ. Именно неопредленность, смута воззрній и взглядовъ г. Златовратскаго какъ нельзя лучше отвчала такой же смут въ умахъ читателей. Таинственныя слова — ‘отршиться’, ‘быть несчастнымъ’, ‘вра сердца’ — возбуждали извстнымъ образомъ настроенное воображеніе, которое въ каждомъ работало по-своему и создавало разнообразные фантомы на общую тему ‘народъ’, ‘міръ’, ‘община’. По мр того, какъ этотъ туманъ таялъ, умалялось и значеніе г. Златовратскаго, какъ выразителя общественнаго настроенія. Его мсто постепенно занялъ другой писатель, который сначала далеко не имлъ такого значенія. Гл. Успенскій писалъ одновременно съ г. Златовратскимъ, его читали, но не увлекались имъ, ne создавали себ понятій и представленіи ‘по Успенскому’. Онъ былъ слишкомъ ярокъ и ясенъ, какъ художникъ, его нельзя было понимать въ ‘разныхъ смыслахъ’, въ немъ нтъ ничего мистическаго. Значеніе его стало выясняться именно тогда, когда началось знакомство съ народной жизнью, какъ она есть, безъ декоративныхъ украшеній, мистическихъ представленій о какихъ-то народныхъ глубинахъ, тайникахъ народной души и т. п. Значеніе Успенскаго, какъ великаго художника, растетъ еще и будетъ расти, чмъ дальше мы уходимъ отъ его времени. Все наносное, временное постепенно умаляется и исчезаетъ для насъ въ его произведеніяхъ, и вмст съ тмъ, все ярче выступаетъ на первый планъ художественная правда. Словомъ, съ нимъ происходитъ совершенно обратное тому, что мы наблюдаемъ по отношенію къ г. Златовратскому. Уже теперь послдняго трудно читать, ключъ къ пониманію его героевъ потерянъ, и еще одно-два поколнія, и онъ станетъ вполн историческимъ явленіемъ, важнымъ и многозначительнымъ для оцнки настроеній 70-хъ годовъ, но мало привлекающимъ вниманіе читателя. Разв нкоторые только изъ его небольшихъ разсказовъ уцлютъ отъ забвенія и, на ряду, съ разсказами Слпцова, Ршетникова, Левитова, займутъ въ библіотекахъ опредленное мсто въ отдл народнической беллетристики.

——

Обиліе сборниковъ поэтическихъ произведеній составляетъ теперь удручающій литературный балластъ, среди котораго трудно разобраться и опытному рецензенту, не говоря уже о читателяхъ. Зато какое удовольствіе испытываешь, когда неожиданно появляется что-либо свжее, талантливое, проникнутое духомъ истинной поэзіи и мысли. Именно такое впечатлніе производитъ небольшой, къ сожалнію, сборникъ стихотвореній г. П. Я. Съ первой же страницы онъ приковываетъ вниманіе, и до конца вы остаетесь подъ впечатлніемъ оригинальнаго и сильнаго таланта, захватывающаго глубиной и содержательностью.
Поэтовъ нтъ, не стало свтлыхъ псенъ,
Будившихъ міръ, какъ предразсвтный звонъ,
Какъ горизонтъ невыносимо-тсенъ,
И какъ унылъ тягучій жизни сонъ!
И гражданъ нтъ! О, сколько благородныхъ,
Красивыхъ словъ, но… лишь безплодныхъ словъ:
Въ ненастный день не больше волнъ холодныхъ
Рокочетъ у скалистыхъ береговъ.
А между тмъ, все также небо сине,
Душисты рощи, нивы и цвты.
Въ пуринахъ звздъ, въ толп людской, въ пустын
Все столько же безсмертной красоты,
И также скорбь безмрна, скорбь людская…
Такимъ стихотвореніемъ открывается сборникъ, и оно, какъ основной тонъ въ пьес, служитъ яркимъ эпиграфомъ къ нему, выражая общее настроеніе поэзіи г. П. Я. Наши читатели нсколько знакомы съ его произведеніями по тмъ образцамъ, которые отъ времени до времени печатались на страницахъ нашего журнала. Но эти отрывочныя стихотворенія не давали, конечно, сколько-нибудь яснаго представленія о физіономіи г. П. Я., какъ лирическаго поэта по преимуществу.
П. Я.— лирикъ несомннный, но какъ далека его лирика отъ пустыхъ вздоховъ, воспванія луны и ‘ея’ и тому подобнаго, до тошноты прівшагося антуража поэтовъ послдняго времени, съ которыми намъ приходится имть постоянное дло! Этимъ мы отнюдь не желаемъ сказать, что ему чужды простые, но вчно юные мотивы любви, грусти и тоски. И у него они занимаютъ не мало мста, вызываютъ въ немъ нжныя и тихія настроенія, волнующія питателя и наввающія мечтательныя грезы. Только къ этимъ мотивамъ примшивается въ его стихахъ еще нчто, что углубляетъ ихъ и заставляетъ читателя волноваться совсмъ иными чувствами. Личныя страданія, личная тоска никогда не выдвигаются въ стихахъ П. Я. на первое мсто,— они какъ бы связаны особыми узами съ чмъ-то несравненно большимъ, передъ чмъ блднетъ я исчезаетъ все личное, чему ея’ поэта служитъ лишь слабымъ выраженіемъ. Поэтъ оттняетъ эту разницу между собой и своими собратьями по поэзіи въ стихотвореніи, которое очень хорошо выдляетъ основную ноту его лирики:
Я также пть бы могъ:
Заката пышный блескъ,
Луны сребристый рогъ,
Волны дремотной плескъ.
О! я, какъ вы бъ, нашелъ
И нужный складъ, и слогъ,
Ко мн не хуже бъ шелъ
Дешевый вашъ внокъ.
Но взоръ прозрвшій мой,
Въ испуг увидалъ —
Въ печали край рядной,
Въ позор идеалъ.
И рой надеждъ моихъ
Развянъ какъ миражъ…
Вотъ отчего мой стихъ
Такъ непохожъ на вашъ!
Родина и идеалъ — вотъ то, что постоянно витаетъ передъ глазами поэта, что вдохновляетъ его, то вызывая пылкія, полныя горечи строфы, то исторгая изъ измученной усталой груди вопли отчаянія и безконечной муки. Проникающая стихи искренность заставляетъ чувствовать, что въ нихъ каждый звукъ выстраданъ, нтъ ни одного слова ради красоты. Подчасъ поэтъ бываетъ даже небреженъ, видимо, не выбирая выраженій, употребляя первое, которое вырвалось само въ минуту удручающей тоски. Формой г. П. Я. можетъ владть прекрасно, но онъ предпочитаетъ силу и искренность. Формой никого теперь не удивишь и не привлечешь, а искренность давно уже исчезла у современныхъ поэтовъ, если только это слово примнимо къ многочисленнымъ сочинителямъ, наполняющимъ книжный рынокъ своими ‘сборниками’.
Родина, страстная любовь къ ней занимаетъ первое мсто въ сердц поэта. Къ ней постоянно направлены его думы, ей посвящены его мысли, и ради нея только онъ желаетъ слышать голосъ поэзіи ‘вчно-прекрасной’.
Оборванъ у музы цвтущій внокъ,
И звучныя псни допты!
Зловще молчанье, и сумракъ глубокъ…
— О, геній поэзіи, гд ты?
Гд голосъ твой прежній, что юность зажечь
Умлъ вдохновеньемъ и страстью,—
Свободная, смлая, честная рчь
Съ ея обаяньемъ и властью?
Ужели навкъ ты отъ насъ отвратилъ
Свой ликъ лучезарно-прекрасный,
И свтъ твой не утра предвстникомъ былъ,
А ночи тревожно-ненастной?
О, нтъ! Эти тучи безсилья и сна
Промчатся надъ родиной бдной,
И снова придешь ты, какъ жизни весна,
Въ сіяніи власти побдной…
И псня, поникшая грустно челомъ,
Какъ птица въ предчувствіи бури,
Очнется внезапно, ударитъ крыломъ —
И гордо взовьется къ лазури!
Вра въ непобдимую силу идеала поддерживаетъ поэта въ трудныя минуты и внушаетъ ему гордую увренность, что зло не вчно. Лучшія стихотворенія выливаются у г. П. Я., лишь только онъ вспоминаетъ свой суровый край, который онъ, тмъ не мене, вовсе не идеализируетъ…
Ярко небо странъ далекихъ,.
Но затмить оно не въ силахъ
Красоты небесъ родимыхъ,
Полинялыхъ и унылыхъ!
И отдастъ больное сердце
Вс созвучья въ поднебесной
За шуршаніе осоки
Въ рчк мшистой и безвстной!
Красотой, довольствомъ, счастьемъ
Сторона цвтетъ чужая,
Но милй въ своихъ лохмотьяхъ
И слезахъ страна родная!
Эта страстная любовь, жажда жить горестями и радостями своей родины получаютъ особую силу въ стихотвореніи ‘Къ родин’. Вначал поэтъ задается вопросомъ, за что онъ можетъ любить ее, когда она дала ему такъ мало радостныхъ минутъ, и затмъ отвчаетъ:
За что, не знаю я, но каждое дыханье,
До каждый помыслъ мой, вс силы бытія
Теб посвящены, теб до издыханья!
Любовь моя и жизнь — твои, о мать моя!
И чтобъ еще хоть разъ твой горизонтъ обширный
Мой глазъ увидть могъ, твой срый небосводъ,
Сосновый боръ вдали, сверканье рчки мирной,
И нивы скудныя, и кроткій твой народъ,
За то, чтобъ день одинъ могъ снова подышать я
Свободою полей и воздухомъ лсовъ,
Я крестъ нести бы радъ безъ стона и проклятья,
Тягчайшій изъ твоихъ безчисленныхъ крестовъ!
Я бъ умереть готовъ безъ тайныхъ сожалній
Въ лохмотьяхъ нищеты, въ недуг роковомъ,
На куч мусора подъ чуждымъ мн окномъ,
Въ жалчайшемъ изъ твоихъ заброшенныхъ селеній!..
Признаемся, давно уже не приходилось намъ читать боле сильнаго стихотворенія, которое по своей выразительности, сжатости и искренности напоминаетъ лучшія произведенія Некрасова.
Среди современныхъ поэтовъ и поэтиковъ, декадентовъ, ‘самоучекъ’ и просто сочинителей стиховъ, г. П. Я. стоитъ совершенно одиноко. Въ немъ чувствуется своеобразная сила и оригинальность, въ его стихахъ, иногда не отдланныхъ и грубоватыхъ, дышитъ подкупающая искренность, неподдльная скорбь и жажда дла, борьбы, энергичная ненависть и не мене страстная любовь. Если бы не помтки подъ нкоторыми стихотвореніями, указывающія, что П. Я. уже давно пишетъ, — мы бы привтствовали въ лиц его новую будущую силу.

А. Б.

‘Міръ Божій’, No 1, 1898

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека