Критические заметки, Богданович Ангел Иванович, Год: 1895

Время на прочтение: 19 минут(ы)

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМТКИ.

‘Ганнеле’, фантастическія сцены въ двухъ частяхъ, Гергарта Гауптмана. Въ чемъ заключается причина успха пьесы? Символическій реализмъ ‘Ганнеле’.— ‘Починъ’, сборникъ Общества любителей россійской словесности.— ‘Притчи’ Л. Н. Толстого. Ошибочность его взгляда на отношенія общества къ его проповди. Удивительное толкованіе послдняго разсказа графа ‘Хозяинъ и работникъ’.— ‘Этюды о русской читающей публик’ Н. А. Рубакина. Упадокъ читателей изъ привиллегированныхъ классовъ и ростъ читателей изъ народа.

‘Фантастическія сцены’ Гауптмана, постановкой которыхъ публика обязана ‘Литературно-артистическому кружку’, произвели давно уже небывалый эффектъ и въ печати, и въ обществ. Яви лисъ, какъ водится, страстные поклонники и не мене ожесточенные враги, одни ничего не видли, кром выдающихся достоинствъ, другіе, напротивъ, — указывали только недостатки Общій отзывъ, однако, въ пользу ‘Ганнеле’, и большинство публики признало ее пьесой интересной и трогательной, хотя для многихъ и непонятной.
Между тмъ, ‘Ганнелеи — крайне незамысловатая вещь, можно сказать, примитивная по мотиву и очень простая по обработк, какъ и все истинно прекрасное. Тема ея далёко не нова, и можно указать много высоко-художественныхъ произведеній, одинаковыхъ съ ней по содержанію. Ее сравниваютъ съ прелестнымъ и трогательнымъ разсказомъ Достоевскаго ‘Мальчикъ у Христа на ёлк’ и съ полнымъ правомъ можно отнести ее къ циклу такъ-называемыхъ ‘рождественскихъ разсказовъ’, въ которыхъ фигурируютъ обыкновенно бдныя дти, погибающія при самой трогательное обстановк. Лучшіе изъ этихъ разсказовъ принадлежать Диккенсу и Андерсену.
Дло не въ тем ‘Ганнеле’, а въ ея обработк, новой, оригинальной и несравненно боле глубокой, чмъ у Достоевскаго и у другихъ писателей.
На сцен умираетъ двочка, преждевременно истерзанная жизнью, ничего ей не давшей, кром мученій голода, холода, нищеты,— и смутныхъ, неясныхъ, туманныхъ и поэтическихъ представленій, что жизнь могла бы быть и ивой. Только эта иная жизнь такъ далека отъ дйствительной, выпавшей на долю Ганнеле, что здсь, на земл, она и представить ее не можетъ. Такая жизнь ей представляется только на неб, куда и стремится ея душа съ страстнымъ желаніемъ уйти поскоре отсюда, гд она ничего не видла хорошаго. ‘Не тебя,— поютъ ей духи,— ласкало солнце, не для тебя росла трава въ долин, ты никогда не была сыта, никогда не дышала чистымъ воздухомъ, не знала, что такое ароматъ цвтовъ’. Чуткая, нервная и экзальтированная двочка, доведенная истощеніемъ до галлюцинацій, бросается въ воду. Въ блаженномъ восторг своихъ видній она не хочетъ возвращаться назадъ, къ прежней жизни, ужасается при воспоминаніи о своемъ вотчим, который будетъ ее снова мучить, объ окружающихъ, которые ее дразнили ‘незаконнорожденной принцессой въ’ лохмотьяхъ’, и думаетъ съ теплой благодарностью только объ учител, отъ котораго одного она слышала слова любви и утшенія, ‘такіе прекрасные, чудесные гимны’. Въ смерти она не видитъ ничего страшнаго, ее пугаетъ только ея безмолвье да холодъ могилы. За то похороны ей представляются моментомъ ея торжества, когда вс поймутъ и признаютъ, какая она, Ганнеле, прекрасная, милая двушка, ‘съ самой маленькой ножкой’, и вс будутъ жалть о ней, а ея вотчима вс осудятъ, и онъ съ горя повсится. Душа ея улетитъ въ рай, о которомъ ей говорила мать, и ее тамъ встртитъ любимый учитель г. Готтвальдъ (‘Генрихомъ зовутъ его. Хорошее имя — Генрихъ, правда?’).— Она умираетъ, радостная, довольная, примиренная, безъ борьбы и сожалній.
Здсь нтъ никакой драмы,— драма разыгрывается не на сцен, а въ зрительномъ зал, въ сердцахъ зрителей, которые, съ начала и до конца, мучительно сознаютъ неизбжность этой смерти и свое безсиліе измнить жизнь такъ, чтобы и Ганнеле перестала мечтать о смерти, какъ о единственномъ и хорошемъ исход для нея.
Поднимается занавсъ, предъ нами пріютъ для нищихъ, погибшихъ женщинъ и жалкихъ бродягъ. Они заняты своими ничтожными длишками, ссорятся и мирятся, словомъ, живутъ, какъ могутъ жить отребья человчества. Вносятъ умирающую Ганнеле, и предъ нами возникаетъ вопросъ, если бы она не бросилась въ воду, что ее ожидало бы тогда? И тутъ же готовый отвтъ: то же, что случилось съ ея матерью, что было съ обитательницами пріюта, старухой Тульпе и тридцатилтней двушкой Гетой, у которой ‘на лиц печать распутства’. Зритель сразу видитъ, что для такихъ, какъ Ганнеле, нтъ выбора. Ихъ ждетъ одно и то же, а если Ганнеле сломилась раньше, то это. ея счастье,— но это ‘счастье’ — случайность.
Почему же, однако, такъ? Почему нтъ для нихъ лучшей участи, о которой мечтаетъ въ своихъ видніяхъ Ганнеле? Вс мечты ея такъ реальны по существу. Она жаждетъ только теплой одежды, пищи, свта, воздуха — и немножко любви. Разв все это такъ недоступно, что только въ раю и можно встртить? Конечно, нтъ. Наивный, даже грубый матеріализмъ ея мечтаній,— вотъ что трогаетъ больше всего и выжимаетъ слезы у зрителей. Пока Ганнеле живетъ и борется, ею никто не интересуется, а когда она гибнетъ въ борьб, вс растерянно пожимаютъ плечами, какъ бургомистръ на сцен, или какъ докторъ, констатирующій фактъ смерти. Зритель, если не совсмъ очерствлъ душою, не можетъ не чувствовать горечи вины передъ Ганнеле, не можетъ и не сознавать безсилья передъ роковымъ вопросомъ,— такъ что же длать? Чувство справедливости возмущается въ немъ, хочется излить на кого-либо негодованіе за участь Ганнеле. Въ пьес отвтчикомъ за все, но только въ глазахъ самой Ганнеле, является ея вотчимъ, рабочій-каменьщикъ. Но ни авторъ, ни зритель не могутъ обвинить этого пьяницу, который самъ скоре жертва, чмъ палачъ. Положимъ, онъ грубъ, вчно пьянъ, жестокъ, золъ, словомъ, животное во всхъ отношеніяхъ. Но или вс окружающіе таковы же, какъ онъ, или же, если они не таковы, то вс они несравненно боле виновны, чмъ онъ, допуская, при наличности всхъ своихъ добродтелей, гибель Ганнелле въ рукахъ такого негодяя.
Въ этомъ и заключается весь драматизмъ, этимъ объясняется и сила впечатлнія, какое ‘Ганнеле’ производитъ на всхъ.
Въ пьес нтъ ничего мистическаго. Она реальна до грубости, и если этотъ реализмъ не разрушаетъ художественной иллюзіи, то лишь благодаря фантастическому оттнку, лежащему на всемъ. Виднія Ганнеле такъ перемшаны съ дйствительностью, что зритель съ трудомъ различаетъ ихъ, поддаваясь иллюзіи вполн. Ганнеле сливаетъ воедино и бредъ, и окружающихъ, и свое прошлое, что вполн естественно и понятно. Гауптману принадлежитъ оригинальная мысль — вывести на сцену эти виднія, заставитъ ихъ жить, говорить, дйствовать, что многимъ кажется страннымъ и непонятнымъ. Они принимаютъ ихъ за какіе-то символы, тогда какъ ничего символическаго въ нихъ нтъ. Ангелы, смерть, странникъ, учитель, дти, толпа,— причудливо перемшанные фантазіей умирающей двочки,— именно таковы, какими можетъ ихъ воображать невжественная, больная двочка, для которой вс отвлеченныя понятія мыслимы только въ реальной, тлесной оболочк. Для нея нтъ въ нихъ ничего символическаго, а для автора — они представляютъ внутренній міръ ребенка. Онъ раскрываетъ его передъ зрителями, заставляя ихъ въ смущеніи опустить голову. Мясо, молоко, одежда, тепло, свтъ, воздухъ — вотъ идеалъ этого ребенка. А между тмъ, натура его — кроткая, впечатлительная, доступная всему возвышенному. Ганнеле любила школу, церковь, благодарна за всякую ласку и доброе слово, проникнута благоговйной любовью къ Христу, который любитъ всхъ такихъ, какъ она, бдныхъ, покинутыхъ дтей. Образъ Ганнеле въ высшей степени поэтиченъ, обрисованъ авторомъ нжными, тонкими, изящными чертами. Она такая хрупкая, граціозная, симпатичная, созданная для любви и нги, ‘для звуковъ сладкихъ и молитвъ’, — и рядомъ, какъ олицетвореніе окружающей жизни, ея вотчимъ, несчастный, грубый, спившійся оборванецъ. Рай въ ея видніяхъ,— и тутъ же пріютъ для отбросовъ общества, гд все гнусно и скверно. Такими контрастами художникъ намренно подчеркиваетъ свою основную мысль, чуждую всякаго мистицизма и декадентства. Въ послдней сцен, когда духи уносятъ радостную душу Ганнеле, занавсъ падаетъ и быстро вновь поднимается,— на сцен нтъ ни ангеловъ, ни добраго странника, ни восторженной Ганнеле. Въ убогомъ пріют лежитъ на жалкой постели ея тло въ грязномъ оборванномъ плать, и докторъ равнодушно заявляетъ на вопросъ сестры милосердія — ‘умерла’?— ‘Да, умерла’. Нкоторымъ эта заключительная сцена кажется лишней, присочиненной, не вяжущейся съ общимъ ходомъ пьесы. Странное недоразумніе, чтобы не сказать больше. Послдняя сцена, это — главный, необходимый штрихъ въ картин, безъ чего она была бы неясной, недодланной и, дйствительно, уподобилась бы мистическо-декадентскому бреду. Этой сценой авторъ говоритъ зрителю: вотъ мечты, а вотъ дйствительность. Выводъ сдлайте сами.
И выводъ получается безотрадный, но было бы несправедливо упрекать Гауптмана въ пессимизм, какъ это длаетъ одинъ критикъ, называя его убжденнымъ страстнымъ пессимистомъ, а его ‘Ганнеле’ — апоеозомъ смерти. Ни то, ни другое несправедливо. Гауптманъ — реалистъ до глубины души, онъ беретъ жизнь такою, какова она есть, не отрицаетъ дурного, но и не отворачивается отъ хорошаго. Въ томъ положеніи, которое выпало на долю Ганнеле, смерть — спасеніе, но во всей пьес ни однимъ словомъ не отрицается жизнь по существу. Его Ганнеле мечтаетъ о любви къ доброму учителю и выражаетъ въ наивной псенк, какъ она понимаетъ ее, въ своихъ мечтахъ о жизни въ раю она выражаетъ отрицаніе только жизни полной лишеній, и если стремится къ смерти, то какъ къ неизбжному переходу отъ ада, выпавшаго ей на долю, къ райскому житію.
Гауптманъ даже не все отрицаетъ и въ томъ, что составляетъ въ общемъ жизнь Ганнеле на земл. Кто далъ ей лучшія минуты здсь? Учитель и діаконисса, школа и церковь. Кто является, чтобы облегчить ея послднія минуты? Докторъ. Эти три лица, представители трехъ учрежденій,— три луча свта въ мрачномъ царств нищеты и невжества. Выводя ихъ на сцену, художникъ какъ бы указываетъ путь, который можетъ привести общество къ разршенію вопроса, поставленнаго имъ во всей неприглядной нагот. Путь этотъ — просвщеніе, соединенное съ врой въ добро, руководимое любовью къ человчеству. Вра и наука — прежде всего, а остальное все приложится.
Какъ ни общъ этотъ отвтъ, онъ все-таки далекъ отъ пессимизма, который и не въ натур Гауптмана. Судя по его портрету, это — молодой человкъ съ энергичнымъ, нсколько грубоватымъ лицомъ, съ твердо очерченнымъ подбородкомъ,— настоящее лицо борца. Въ своихъ ‘Ткачахъ’ онъ и выступаетъ такимъ борцомъ, во имя лучшаго будущаго, въ которое онъ вритъ и стремится убдить другихъ. Въ ‘Ганнеле’ онъ не даетъ ршенія, потому что и не могъ бы дать, если бы и хотлъ. Какъ художникъ, онъ выполнилъ задачу, если заставилъ зрителей задуматься надъ поставленнымъ вопросомъ, ршеніе котораго — дло будущаго.
И ни одинъ человкъ не осмлится теперь сказать, что знаетъ это ршеніе, если онъ только не заблуждается, или не обладаетъ такимъ самомнніемъ, какъ Л. Н. Толстой, выступившій, по-истин, какимъ-то пророкомъ въ своихъ ‘Притчахъ’, съ которыми не лишне познакомить нашихъ читателей.

——

Эти замчательныя ‘Притчи’ появились въ сборник ‘Общества любителей россійской словесности’ — ‘Починъ’.
Это Общество существуетъ уже чуть не сто лтъ (основано въ 1811 г. при московскомъ университет), но извстность его мало распространена среди обыкновенной читающей публики. Странное, но обычное для насъ явленіе. У насъ такъ мало обществъ, призванныхъ къ самостоятельной дятельности, такъ мало привычки къ послдней, такъ глубоко ушли мы въ бюрократизмъ всякаго рода, что даже въ области литературы, гд, помимо воли, вырабатывается привычка жить на людяхъ и съ людьми,— нтъ или почти нтъ склонности къ единенію, къ совмстной работ, къ взаимной поддержк и дружному отстаиванію своихъ интересовъ. ‘Общество любителей россійской словесности’ пережило три четверти вка, насчитываетъ въ рядахъ своихъ членовъ почетнйшія имена русской литературы, и въ чемъ же сказывается его работа? Гд плоды этой почти вковой дятельности? Сколько у него членовъ? По приложенному въ конц ‘Сборника’ списку — 140!
Какъ показываетъ самое названіе ‘Починъ’ — это первый шагъ, который длаетъ ‘Общество’ въ широкую публику, хотя неизвстно, предназначается ли ‘Починъ’ для такой публики, или же только для членовъ ‘Общества’. Скоре послднее, такъ какъ цна не обозначена. Если такъ, то очень жальк что такъ. Жариться въ собственномъ соку хотя и обычная участь русскихъ обществъ, но литературному это ‘и не къ лицу, и не пристало’. Неужели нечего ему сказать читателю, нечего заимствовать у него, нечмъ заинтересоваться въ нашей обыденной жизни? Литература давно уже перестала изображать Парнасъ, куда во время оно, въ т дни, ‘когда намъ были новы вс впечатлнія бытія’,— уходили величественные мужи ‘съ печатью тайны на чел’, и, завернувшись въ классическую тогу, ‘вщали’. Литература только и стала дйствительно тмъ, чмъ должна быть, когда, переставъ ‘вщать’, заговорила ‘въ веселомъ русскомъ слог’, спустилась къ намъ, простымъ смертнымъ, и вмсто боговъ — привлекла къ отвту гршныхъ русскихъ обывателей.
Пора бы и ‘Обществу любителей россійской словесности’ нсколько разомкнуться и пустить въ свои сни веселую живую ‘улицу’, съ ея свтомъ и шумомъ дня, съ ея большими и малыми интересами,— съ тмъ, словомъ, чмъ живы люди. Въ жизни нтъ ничего мелкаго и ничтожнаго,— есть только мелкіе и ничтожные умы.
Въ ‘Сборник’ есть статьи живыя, интересныя и горячо на писанныя. Статья г-жи Некрасовой объ Огарев, ‘Поэзія Некрасова’ Ив. Иванова, любопытное сообщеніе H. С. Тихонравова — ‘Плачъ холоповъ прошлаго вка’ — затрогиваютъ вопросы, никогда не теряющіе значенія и интереса. Но вниманіе читателя, конечно, прежде всего обращается къ тому, кто такъ уметъ привлекать къ себ это вниманіе. Мы имемъ въ виду ‘Три притчи’ Л. Н. Толстого.
Написаны он, очевидно, pro domo sua. По крайней мр, характеръ ихъ чисто апологическій. Л. Н. Толстой измняетъ въ нихъ прежнюю тактику, заключавшуюся въ величавомъ молчаньи, съ которымъ онъ встрчалъ до сихъ поръ критику своихъ поученій. Неоднократно онъ заявлялъ и устно, и печатно, что ничего не читаетъ, что противъ него пишутъ, не слдитъ за тмъ впечатлніемъ, какое производитъ его проповдь въ литератур, не интересуется этимъ и предпочитаетъ идти своей дорогой, не обращая вниманія, идетъ ли кто за нимъ. Насколько такія увренія были правдивы, показываютъ ‘Притчи’, въ которыхъ Л. Н. Толстой съ горячностью утверждаетъ, что ‘есть’, ‘мудрые и сильные’, возстали противъ него, что ‘ни одинъ человкъ, ни въ одной стать или книг, не возразилъ мн’, ‘никто не отвтилъ на поставленные имъ вопросы’. Чтобы говорить такимъ категорическимъ тономъ, надо быть дйствительно незнакомымъ съ литературой послдняго времени. Возражать, что это не такъ, что многіе и во многихъ статьяхъ и цлыхъ книгахъ возражали графу,— напрасный трудъ. Л. Н. Толстой, не читая, знаетъ, что ‘никто’ ничего не возражалъ. По этому поводу вспоминается недавняя замтка въ московскихъ газетахъ, какъ Л. Н. Толстой, не учась, сразу слъ на велосипедъ и покатилъ, къ великому изумленію московскихъ велосипедистовъ. Умилившись при вид такой талантливости, они ршили поднести ему серебряный велосипедъ.
О чемъ же ‘вщаетъ’ онъ въ своихъ ‘Притчахъ’?
Въ первой говорится о томъ, какъ выросла сорная трава на хорошемъ лугу. Люди ее косили, отчего она только умножалась. Тогда добрый и мудрый хозяинъ посовтовалъ владльцамъ — не косить сорную траву, а вырывать ее съ корнемъ. Но люди не исполнили его совта, продолжая по разнымъ причинамъ поступать по прежнему. Лугъ засорялся все больше и больше, и дло дошло до того, что остались одн сорныя травы. Тогда одинъ человкъ вспомнилъ предписаніе мудраго хозяина и напомнилъ его людямъ. Но вышло еще хуже,— люди обидлись на его напоминаніе, стали называть его безумнымъ гордецомъ, возмнившимъ, что онъ одинъ изъ всхъ понялъ совтъ хозяина, бранили и смялись надъ нимъ. Сколько ни разъяснялъ имъ этотъ человкъ, что онъ не выдумываетъ ничего новаго, что совть этотъ поданъ мудрымъ хозяиномъ, что у него одно лишь желаніе — помочь людямъ извести сорную траву,— его не слушали, и окончательно было ршено, что этотъ человкъ или превратно толкуетъ слова мудраго хозяина, или злодй, желающій только увеличить сорныя травы.
‘Тоже самое случилось и со мной,— заключаетъ графъ,— когда я указалъ на предписаніе евангельскаго ученія о непротивленіи злу насиліемъ… Я говорилъ, что, по ученію Христа, вся жизнь человка есть борьба со зломъ, противленіе злу разумомъ и любовью, но что изъ всхъ средствъ противленія злу Христосъ исключаетъ одно неразумное средство противленія злу насиліемъ, состоящее въ томъ, чтобы бороться со зломъ зломъ же.— И эти слова мои были поняты такъ, что я говорю, будто Христосъ училъ тому, что не надо противиться злу. И вс т, чья жизнь построена на насиліи и кому поэтому дорого насиліе, охотно приняли такое перетолкованіе моихъ словъ и вмст съ нимъ словъ Христа, и было признано, что ученіе о непротивленіи злу есть ученіе неврное, нелпое, безбожное и зловредное. И люди спокойно продолжаютъ подъ видомъ уничтоженія ила производить и увеличивать его’^
Во второй притч рчь идетъ о фальсификаціи науки и искусства, которую графъ сравниваетъ съ фальсификаціей състныхъ товаровъ. Когда опытная и хорошая хозяйка стала уличать торговцевъ, что они подмшиваютъ муку, замняютъ масло маргариномъ, и тому подобное,— торговцы, обозлившись на нее, говорили покупателямъ, что она помшанная. И вс ее ругали и нападали на нее, доказывая, что она хочетъ лишить ихъ пищи.
‘Тоже случилось со мной по отношенію къ наук и искусству нашего времени… Когда я сказалъ, что та наука и то искусство, которыми торгуютъ на умственномъ базар, маргариновыя или, по крайней мр, съ большими подмсями чуждыхъ истинной наук и истинному искусству веществъ, и что я знаю это, потому что купленные мною на умственномъ базар продукты оказались неудобосъдаемыми ни для меня, ни для близкихъ мн людей, не только неудобосъдаемыми, но прямо вредными, то на меня стали кричать и ухать, и внушать мн, что это происходитъ оттого, что я не ученъ и не умю обращаться съ. такими высокими предметами. Когда же я сталъ доказывать то, что сами торговцы этимъ умственнымъ товаромъ обличаютъ безпрестанно другъ друга въ обман, когда я напомнилъ то, что во вс времена, подъ именемъ науки и искусства предлагалось людямъ много вреднаго и плохого, и что потому и въ наше время предстоитъ та же опасность, что дло это не шуточное, что отрава духовная во много разъ опасне отравы тлесной, и что поэтому надо съ величайшимъ вниманіемъ изслдовать т духовные продукты, которые предлагаются намъ въ вид пищи, и старательно откидывать все поддльное и вредное, когда я сталъ говорить это,— никто, никто, ни одинъ человкъ, ни въ одной стать или книг не возразилъ мн на эти доводы, а изо всхъ лавокъ закричали, какъ на эту женщину: онъ безумецъ! Онъ хочетъ уничтожить науку и искусство, то, чмъ мы живемъ. Бойтесь его и не слушайтесь! Пожалуйте къ намъ, къ намъ! У насъ самый послдній заграничный товаръ’.
Какой, однако, жаргонъ у проповдника непротивленія злу насиліемъ! Это языкъ — не любви и разума, а озлобленнаго, до болзненности развитого самолюбія.
Въ третьей фигурируетъ все человчество, въ образ путниковъ, сбившихся съ дороги, и графъ Толстой, подающій единственный разумный совтъ остановиться, подумать и выбрать новый путь посл зрлаго размышленія. Но ‘никто’ не послушался, ‘ни одинъ человкъ’ не призналъ ошибочности избранной дороги.
‘А вс разсердились, обидлись и поспшили заглушить дружнымъ говоромъ мой одиночный голосъ. ‘Мы и такъ лнивы и отстали. А тутъ проповдь лни, праздности, недланія!’ Нкоторые прибавили даже: ничегонедланія. Не слушайте его, впередъ за нами!.. Что думать? Что стоять? Скоре впередъ! Все само собой сдлается!— Люди сбились съ пути и страдаютъ отъ этого. Казалось бы, первое и главное усиліе энергіи, которое слдуетъ сдлать, должно бы быть направлено не на усиленіе того движенія, которое завлекло насъ въ то ложное положеніе, въ которомъ мы находимся, а на остановку его. Казалось бы, ясно то, что, только остановившись, мы можемъ хоть сколько-нибудь понять свое положеніе и найти то направленіе, въ которомъ мы должны идти для того, чтобы придти къ истинному благу не одного человка, не одного разряда людей, а истинному общему благу человчества, къ которому стремятся вс люди и отдльно каждое сердце человческое. И что же? Люди придумываютъ все возможное, но только не то одно, что можетъ спасти, а если и не спасти ихъ, то хотя облегчить ихъ положеніе, именно то, чтобы хоть на минуту остановиться и не продолжать усиливать своей ложной дятельностью свои бдствія. Люди чувствуютъ бдственность своего положенія и длаютъ все возможное для избавленія себя отъ него, но только того одного, что наврное облегчитъ ихъ положеніе, они ни за что не хотятъ сдлать, и совтъ сдлать это больше всего раздражаетъ ихъ. Если бы можно было еще сомнваться въ томъ, что мы заблудились, то это отношеніе къ совту одуматься очевидне всего доказываетъ, какъ безнадежно мы заблудились, и какъ велико наше отчаяніе’.
Прежде графъ Толстой нападалъ на догматы во имя свободы критики. Теперь онъ каждое свое положеніе возводитъ въ догматъ, причемъ мы видимъ его чуть ли не нетерпиме папы, который все же длаетъ уступки требованіямъ времени. Его ‘я сказалъ’, ‘я утверждаю’, ‘я думалъ’ — сокрушаютъ все,— и науку, и опытъ, и жизнь…
А ‘ученики’, превзошли ‘учителя’, договорившись, по истин, до геркулесовыхъ столбовъ невозможнаго. Вотъ небольшая выдержка изъ статьи г. Меньшикова въ майской книжк ‘Недли’, по поводу послдняго разсказа Л. Н. Толстого ‘Хозяинъ и работникъ’.
‘Таковъ историческій смыслъ притчи ‘Хозяинъ и работникъ’. Брехуновъ — отживающее язычество, Никита — растущее изъ стихіи народной истинное христіанство… Въ ‘Хозяин и работник’ отмченъ великій расколъ между хозяйничающими и рабочими классами, между такъ называемой интеллигенціей и народомъ. Жизнь интеллигенціи еще насквозь проникнута языческими началами: въ ея законахъ и уставахъ, которымъ долженъ подчиниться и народъ, все еще дйствуетъ жестокое римское право, и въ зародышевомъ представител интеллигенціи — въ Брехунов — живетъ духъ Цезаря, мечтавшаго о захват міра. Какъ Цезарь, какъ все язычество, Брехуновъ только и мечтаетъ о захват — зачмъ? Затмъ, чтобы возбуждать страхъ и зависть и имть возможность питать къ слабымъ презрніе. Зачмъ Брехунову столько денегъ, лавокъ, домовъ, рощъ и т. д.?.. Вдь для его вполн безпечнаго счастья довольно было бы одного дома, одного небольшого клочка земли. И вс Брехуновы, вся интеллигенція помшана на томъ же тщеславіи, на жажд ненужныхъ жизни матеріальныхъ выгодъ, съ неизбжнымъ насиліемъ и обманомъ. Не то стихійный Никита, народъ: тамъ, гд онъ не развращенъ, не втянутъ въ хищничество, тщеславіе уже не встрчается — по крайней мр въ вид страшной душевной болзни, какъ среди интеллигенціи. Въ глубинахъ народныхъ замтны истинно христіанскіе обычаи братства, равенства и свободы — свободы и мысли, и вры, и слова. Нтъ тщеславія — нтъ и алчности къ богатству. Большинство народа цлью труда ставитъ необходимое питаніе, для большинства интеллигенціи эта цль — какое-нибудь преимущество: господство политическое, экономическое, умственное, т. е. нчто по существу не христіанское. Цль Никиты — питаніе — легко удовлетворила, цль Брехунова — неудовлетворима вовсе, кругъ жизни народа замкнутъ, какъ геометрическій кругъ, интересы интеллигенціи подобны гипербол, втви которой идутъ въ безконечность, въ безсиліе захватить ее’, и т. д.
Что скажетъ Л. Н. Толстой, прочитавъ эту статью, трудно предвидть, но, по всей вроятности, ему станетъ не по себ. Врядъ іи ему приходило въ голову — видть въ Врехунов интеллигенцію и даже ‘духъ Цезаря’, а въ гршномъ Никит — олицетвореніе ‘стихійной правды’, народнаго духа, цль котораго — ‘питаніе’.
Дальше, повидимому, идти некуда. Остается, впрочемъ, еще одинъ шагъ къ ‘опрощенію’ — признать, что третье дйствующее лицо разсказа Мухортый — недосягаемый идеалъ. Онъ такъ кротокъ, смиренъ, ласковъ и жизнерадостенъ, съ природой одною онъ жизнью дышитъ, и если не разуметъ ‘ручья лепетанія’, то ни мало не сомнвается, что трава существуетъ затмъ, чтобы ее сть, и вода, чтобы пить, а что больше, то отъ лукаваго. Кром ‘питанія’, никакихъ цлей онъ не преслдуетъ, къ ‘насильственной интеллигенціи’ вполн равнодушенъ и насчетъ кнута, превратныхъ толкованій не придерживается, — пріемлетъ и ничто же вопреки глаголетъ, а если и крикнетъ иной разъ, такъ больше ‘любя’…

——

Когда отъ исканій ‘начала всхъ началъ’, глубокомысленныхъ вопросовъ ‘дланія’ и ‘недланія’, ‘опрощенія’ и ‘непротивленія’ перейдемъ къ дйствительности, грустно становится за т извращенія здраваго смысла, которыя намъ выдаютъ за послднее слово человчества. Проповдники ‘нравственнаго возрожденія’, желающіе остановить жизнь, уничтожить культуру, поршить съ наукой — не видятъ или не хотятъ видть, что эта жизнь и такъ еле ползетъ, что культура у насъ только въ зародыш, и каждый интеллигентный человкъ — это ‘культурная одиночка’, затерянная среди некультурной массы, состоящей или изъ Брехуновыхъ всхъ разновидностей, или изъ Никитъ. Эти ‘одиночки’ напоминаютъ вхи въ степи, разставленные инженеромъ для обозначенія проектируемаго пути. И ихъ-то они желали бы вырвать? Что же осталось бы тогда?
На этотъ вопросъ отвчаетъ лучше всего то, что есть.
А есть вотъ что. какъ намъ показываетъ книга г. Рубакина ‘Этюды о читающей публик’ {‘Этюды о русской читающей публик. Факты, цифры и наблюденія’. К. А. Рубакина. Изданіе О. Н. Поповой. Спб. 1895 г. Ц. 1 р. 50 к.}, одна изъ интереснйшихъ и въ то же время печальнйшихъ книгъ, какія вышли за послднее время. Ее можно бы назвать: ‘Этюды объ умственномъ и нравственномъ убожеств нашей духовной жизни’.
‘Извстно, — писалъ Мордвиновъ еще лтъ шестьдесятъ назадъ,— что богатые люди у насъ, большею частью, ничего не читаютъ, а средняго состоянія и недостаточные граждане не имютъ возможности пользоваться книгами’. Картина эта,— поясняетъ г. Рубакинъ, — начавшая, было, измняться лтъ двадцать пять — тридцать тому назадъ, какъ кажется, въ послднее время реставрируется. Въ Европейской Россіи на вс 659 городовъ въ 1888 г., по свдніямъ главнаго управленія по дламъ печати, приходилось общественныхъ, частныхъ и вообще публичныхъ библіотекъ въ 1884 г.— 509, въ 1885 г.— 545, въ 1886 — 630 и 1887 — 591. Дале авторъ приводить слдующую глубоко поучительную таблицу распредленія этихъ библіотекъ по мстностямъ.

Число

Число

городовъ.

библіотекъ.

городовъ.

библіотекъ.

Архангельская

12

2

Тульская

12

10

Нижегородская

13

4

Калужская

14

10

Тамбовская’

13

5

Курская

18

16

Минская

11

3

Казанская

15

14

Херсонская

23

12

Самарская

10

8

Волынская

12

6

Ярославская

12

12

Уфимская

6

3

Рязанская

12

12

Олонецкая

7

3

Симбирская

8

8

Астраханская

5

3

Тверская

15

18

Подольская

17

7

Харьковская

17

17

Орловская

12

8

Саратовская

11

13

Могилевская

13

9

Кіевская

12

22

Вологодская

13

9

Московская

16

49

Воронежская

12

9

С.-Петербургская

14

59

Итого на 80 милліоновъ жителей въ Европейской Россіи около 600 библіотекъ. Чтобы пояснить эту цифру, г. Рубакинъ приводитъ данныя для другихъ государствъ. Оказывается, что въ Англіи и Сверо-Американскихъ Соединенныхъ Штатахъ такихъ городовъ, гд не было бы библіотекъ,— нтъ. Швеція въ 1879 г. ихъ имла 1.880. Швейцарія иметъ ихъ боле 2.000, Италія 1.852. Въ Австраліи, съ населеніемъ въ 3,6 мил. жителей, одна Викторія имла въ 1887 г.— 314 общественныхъ библіотекъ, въ Новомъ Южномъ Валис до 200, а въ Новой Зеландіи въ 1889 г. было 361 публичная библіотека на 607.000 жителей,— въ той самой Зеландіи, гд еще 30—40 лтъ назадъ маорисы ли людей. Въ Японіи дйствуетъ спеціальный законъ, обязывающій каждую общину нести особый библіотечный налогъ.
Еще печальне данныя о томъ, какъ мы пользуемся нашими библіотеками съ ихъ скуднымъ запасомъ книгъ. Авторъ беретъ города съ наибольшимъ контингентомъ постителей библіотекъ, сопоставляетъ эти числа съ числомъ интеллигентной публики, или, какъ онъ ихъ называетъ, ‘командующихъ классовъ’, и получается слдующая картина: ‘въ Екатеринославл изъ 100 лицъ, принадлежащихъ къ привилегированнымъ классамъ, состояли подписчиками библіотекъ 4,6 человкъ, въ Херсон — 5, въ Астрахани — 6,4, Нижнемъ-Новгород — 10, Воронеж — 17, Самар — 14, Одесс — 19’. А остальные? Неужели ничего не читаютъ? Въ огромномъ большинств случаевъ — ничего.
Это одна изъ замчательнйшихъ сторонъ русской жизни, которой авторъ касается лишь вскользь. Въ университетскихъ городахъ, по его даннымъ, главный контингентъ читателей составляетъ учащаяся молодежь, относительно которой авторъ замчаетъ, что и по выбору чтенія ей тоже принадлежитъ первое мсто. Это — фактъ, не подлежащій сомннію, что пока мы учимся — мы читаемъ, и читаемъ много и хорошо. Но вотъ годы ученія кончены, дипломированный юноша вступаетъ въ жизнь, какъ врачъ, адвокатъ, чиновникъ, педагогъ, словомъ — общественный дятель. И съ этого момента книга и все, что съ нею связано, уходитъ изъ его жизни. Сбрасывая съ плечъ университетскую форму, онъ выбрасываетъ изъ головы и книгу, безъ борьбы, безъ мучительныхъ колебаній, даже и не замчая этого. Разомъ, какъ искусный пловецъ, бросающійся съ крутого берега въ рку, онъ исчезаетъ въ пучин, но на поверхность, въ огромномъ большинств случаевъ, уже не показывается. Онъ утонулъ, расплылся, слился съ безформенной массой русскихъ обывателей. На время заимствованная форма ‘интеллигента’, съ его идейными интересами и умственными запросами, отложена въ сторону, какъ маскарадный костюмъ посл карнавала. Предъ нами чистенькій чиновникъ въ той или иной форм, усердствующій надъ составленіемъ предписаній или отношеній, отдыхающій отъ этого тягостнаго труда за картами или выпивкой и уже косящійся на книгу и, въ особенности, на печать. Вначал, при встрч съ книгой, онъ только стыдливо отъ нея сторонится и бранить печать разв въ семейномъ кругу. Но такъ только вначал, а потомъ…
Старая, но въ нашей жизни постоянно повторяющаяся исторія. Этимъ и объясняется, почему у насъ такъ маю читаютъ, почему изъ сотни врачей разв одного можно встртить, который хранитъ научную связь съ предметомъ, интересуется новостями науки и выписываетъ два-три спеціальныхъ изданія, почему педагоги, уча другихъ, разъучиваются сами, почему ничего не читаютъ юристы, технологи и даже — писатели.
Но чмъ объясняется этотъ рзкій переходъ отъ жизни идейной на университетской скамь къ отрицанію всякой идейности въ жизни практической,— это другой вопросъ. Многое разное тому причиной, разсмотрніе чего завлекло бы насъ слишкомъ далеко. Отмтимъ только, какъ одну изъ причинъ, чрезвычайную отвлеченность того идейнаго міра, въ которомъ вращаются умственные интересы мыслящей части общества. У насъ если марксизмъ, то ужъ такой, который самому Марксу оказался бы не по плечу, если народничество, то такое, что въ немъ самый народъ исчезаетъ, а на мсто его выступаетъ Мухортый. Неудивительно, если такой житель ‘заоблачнаго далеко’, не имющаго никакого отношенія къ текущей жизни, за порогомъ университета не встрчаетъ почвы у себя подъ йогами. Теоріи, изъ за которыхъ онъ преломилъ не мало копій въ яростныхъ спорахъ, оказываются непримнимыми къ живому длу, не укладывающемуся въ излюбленныя рамки. Вмсто критики, является отвращеніе къ книг, недовріе къ наук, отсюда одинъ шагъ къ огульному отрицанію, и проповдь ‘опрощенія’ готова.
Только на почв нашего невжества и некультурности могла создаться такая странная теорія. Въ Англіи, за тридцать лтъ до Л. Н. Толстого, Рёскинъ высказалъ вс его философско-нравственныя положенія и сдлалъ это съ большей силой и убдительностью, чмъ почтенный графъ, но ни однимъ словомъ не обмолвился противъ просвщенія, не назвалъ науку ‘маргариновою’. Какъ человкъ, имющій за плечами тысячу лтъ культуры, онъ слишкомъ органически сросся съ нею, чтобы огуломъ поршить все, и, настаивая на необходимости ‘нравственнаго возрожденія’, онъ именно науку и искусство выдвинулъ, какъ главныя орудія къ подъему духа, въ борьб съ невжествомъ массъ и экономическимъ зломъ современнаго общества.
У насъ же проповдники ‘нравственнаго возрожденія’ похожи на людей, жившихъ все время въ темнот и внезапно выглянувшихъ на свтъ божій. Ослпленные яркимъ блескомъ солнца, они съ ужасомъ обращаются вспять и убждаютъ другихъ послдовать ихъ примру. Не слушающихъ они называютъ ‘Брехуновыми’, а вынужденную темноту Никиты готовы признать за ‘стихійную правду’, единственную правду, достойную человка…
Къ счастью, Никита, пресытившись прелестями стихійной правды, стремится къ тому же, къ чему и интеллигенція,— къ правд человческой. Что его стремленія къ ней не плодъ досужей фантазіи, показываетъ та же книга г. Рубакина, въ которой онъ приводитъ наблюденія надъ интеллигенціей изъ народа. Какъ ни мало собранныхъ имъ фактовъ, но они очень характерны и лучше всего опровергаютъ утвержденія народниковъ, будто народъ и интеллигенція — два противоположные полюса, не имющіе ничего общаго между собою. Народъ желаетъ, страстно жаждетъ прежде всего образованія.
‘Во-первыхъ,— говорить одинъ изъ нарождающейся народной интеллигенціи,— должно направить вс усилія на искорененіе въ народ самыхъ нелпыхъ и часто вредныхъ предразсудковъ и суеврій, что, къ сожалнію, встрчается въ народ везд и всюду. Очистить умъ народа отъ тхъ вковыхъ предразсудковъ, которыми страдаетъ онъ отъ самаго младенчества, а первое, что нужно на этомъ пути, это то, чтобы въ литератур, навсегда исчезъ элементъ мистическій, чтобы вся эта чертовщина {Напр., въ сказкахъ Л. Н. Толстого усердно проповдуемая и распространяемая (‘Иванъ-дуракъ’, ‘Свчка’ и другія).} навсегда исчезла съ лица земли, а не поддерживать ее въ народ, облекая ее въ главныхъ дйствующихъ лицъ. Вообще, нужно брать самыя реальныя стороны жизни народа и описывать безъ всякихъ заднихъ мыслей. Во-вторыхъ, нужно стараться уничтожить въ народ разладъ, нужно призывать его къ единенію, какъ въ домашнемъ быту, такъ и въ общественномъ, искоренять зло, пороки, развратъ, пьянство, облекая ихъ въ самыя яркія картины. Въ-третьихъ, надо побольше разсказовъ историческихъ, написанныхъ въ легкой, понятной форм, показывая читателямъ, кто онъ, откуда и что онъ есть. Въ-четвертыхъ, распространять научныя знанія въ форм простыхъ разсказовъ и даже въ беллетристической форм’.
Это пишетъ молодой крестьянинъ, 24 лтъ, изъ глухой деревни Новгородской губ., поступившій потомъ на фабрику, гд онъ продолжалъ образованіе въ воскресной школ. Его программа, написанная имъ въ отвтъ на ‘Опытъ программы’ г. Рубакина, такова, что любой интеллигентъ подпишется подъ нею. Другой ‘читатель изъ народа’, тоже ученикъ воскресной школы, заявляетъ: ‘Умъ у меня слабъ, и я не знаю, что для меня полезно знать. Одно хорошо, а другое лучше. Хочется знать исторію о Россіи, о географіи, о животныхъ, о растеніяхъ, словомъ о всемъ томъ, что позволено преподавать въ воскресной школ’. Проведемъ еще одинъ отзывъ ‘народа’ на вопросъ, что ему интересне было бы знать,— отзывъ человка, уже начитаннаго и кое-что знающаго.
‘Иногда, всматриваясь въ чистый небосклонъ, усянный милліардами звздъ, какія чувства охватываютъ мою душу! Какое-то наслажденіе чувствуешь, разсматривая его, и желаніе узнать, охватить все!.. Когда образовалось безчисленное количество звздъ, и какъ все это выдлялось изъ грубой формы, и какъ образовалась пылинка между всми — наша земля, и какія существа здсь обитали до появленія человка? И когда появился человкъ? И какую жизнь велъ? Затмъ, жизнь историческую, и развитіе, какъ умственное, такъ и нравственное, и появленіе литературы и поэзіи главныхъ народовъ,— мн желательно знать хорошо и понятно. Но, кром того, мн желательно узнать многое другое’.
Не напоминаетъ ли этотъ отзывъ знаменитыхъ вопросовъ гейневскаго ‘дурака’, этого типичнаго представителя міровой интеллигенціи? И какъ далеки цли, намчаемыя читателями изъ народа, отъ единственной цли, приписываемой ‘стихійному Никит’, — питанія! Фальшь подобныхъ народническихъ измышленій разбивается при первомъ столкновеніи съ правдой жизни, не выдуманной, а настоящей простой жизни, которую можно наблюдать на каждомъ шагу.
Положимъ, могутъ возразить, что эти стремленія высказываются народомъ ‘развращеннымъ’, уже заразившимся ‘тлетворнымъ духомъ’ интеллигенціи, а тамъ гд-то, ‘въ глубинахъ народныхъ’, до сихъ поръ знать не хотятъ ничего, кром ‘стихійной правды — питанія’. Но книга, разъ войдя въ круговоротъ народной духовной жизни, доберется и до этихъ пресловутыхъ глубинъ.
‘Эти люди,— говорить г. Рубакинъ о читателяхъ изъ народа,— благодаря книгамъ, всевозможнымъ книгамъ, успли накопить въ себ извстный запасъ умственной, если можно такъ выразиться, образовательной энергіи, а эта сила, разъ она есть у одного человка,— сама собой, не случайно, а необходимо передается другому, третьему, десятому, сотнямъ, тысячамъ, знаменатель этой геометрической прогрессіи обусловленъ талантливостью я энергіей личности. Эта индукція образованія книжнаго напоминаетъ индукцію электрическую. Можно бы было еще сравнить такого начитаннаго читателя съ бродильнымъ грибкомъ, который и въ закрытомъ глухомъ сосуд производитъ броженіе’.
Такъ шло просвщеніе народа везд и всегда, и если мы отстали пока, то видть въ этомъ наше спасеніе, въ народной тьм — народную правду, могутъ или завзятые приверженцы мрака, или ‘сбившіеся съ пути’ хотя и доброжелатели народа, но въ этомъ случа ничмъ не отличающіеся отъ его заклятыхъ враговъ.

А. Б.

Міръ Божій‘, No 6, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека