Крестьянское горе. Рассказы и повести писателей-народников 70—80-х годов XIX века
М., ‘Детская литература’, 1980
I
НЕЧАЯННАЯ БЕДА
Воскресенье после Петрова дня. Время стоит жаркое. В деревне Голопузове давно уж все отобедали. У избы дяди Егора, что на темной стороне, собрались мужики и бабы. Мужики расположились на завалинке и бревнах, а бабы выбрали себе место на траве, под тенью двух разросшихся ив. Две из них держат на руках грудных детей.
Тут же, высунув языки и тяжело дыша, лежат дворовые собаки. Ребятишки забрались в пруд, полощутся там, брызжут друг другу в лицо, кричат и заливаются звонким смехом, а двое малышей забились за бревна, на которых сидят мужики, и слушают, о чем говорят большие. Парней и девок не видать: они все от жары разошлись по сараям да по овинам…
На беседе идет разговор.
— Экую благодать господь послал,— говорит дядя Егор, мужик лет за сорок пять, посиживая на завалинке и устремляя свои серые глаза на голубую высь.— Добре бы хорошо было, кабы так подольше постояло: скоро б с покосом управились.
— Еще бы! — отозвались другие мужики.
— Каков-то завтра будет денек?.. Дай-то бог ведрицо!
— Больно бы гожо!
— Теперича и в один день много сделаешь,— продолжал дядя Егор, — ишь ведь ноне день-то какой, батюшка, стоит долгий. Недаром добрые люди бают: Петр и Павел дня прибавил…
— А Илья-пророк дня уволок,— добавила одна баба в красном платке.
— А ты сиди, тебя не спрашивают,— сказал ей муж, рябой мужичонка с жиденькой бородкою.— Ты думаешь, с твое здесь никто не знает. Знаем, побольше твово знаем.
Баба покачала головою и сказала:
— Да уж не ты ли это много-то знаешь? Ах ты, чучело гороховое! Кто бы говорил, да не ты…
— Ну, ну, поговори у меня еще! — запальчиво вскричал муж и соскочил с бревен.
— А што ты со мною сделаешь?
— Я?
— Да, ты, рябой!
— Я?.. А вот молви хоть слово, так и увидишь! — И мужик опять залез на бревна.
Бабы засмеялись.
— Сердит, да не силен…
— Матрешка!
— Полно, Иванко, што с бабами связываться,— вмешался сидевший тут же на завалинке старик, весь седой, опираясь на клюку, — нешто умный мужик переспорит коли бабу? Ни в жисть! Отвяжись лучше!
К беседе подошел еще мужик, высокий, с большой темно-русой бородой и благообразным лицом.
— Мир беседе,— сказал он, снимая поярковую шляпу.
— Здорово, Терентий Захарыч! — приветствовала новоприбывшего вся беседа.
— О покосе что ли, речь ведете? — спросил Терентий Захарыч.
— Нет, вон у Иванки с бабами ладу нет… Страху перед ним не чувствуют, ни в чем уступить ему не хотят.
— Ну, ему в бабьем царстве королем не быть,— сказал Терентий Захарыч и усмехнулся.— А я вот, православные, гулял все по задворице да любовался, глядючи на богатства-то наши: сердце не нарадуется! Рожь по плечо, колос уж налился, зреть принимается. С яровым мы теперь управились, послезавтра за покос примемся, а там не увидишь, как и жнитво подоспеет! Коли бога не прогневаем, так и будем с хлебушком… Молиться надо больше, православные!
Терентий Захарыч был мужик грамотный. Он знал всю Библию и любил в свободный час почитать ‘дельную’ книжку, но ханжой и буквоедом не был. За грамотность и за редкую честность его уважали все, не только в своей деревне, но и по всему околотку. Один только староста Еремей Пахомыч, по прозванию Стручок, терпеть не мог Терентия.
— Это ты верно говоришь,— сказали мужики, когда Терентий Захарыч остановился,— молитва первое дело…
— А кому за попом гнать? — спросил рябой мужичонка.
— За каким попом?
— Только как хочет мир, а я не поеду, хоша очередь и моя,— сказал он вдруг
Мужики переглянулись.
— Што он?
— Не поеду,— еще резче проговорил мужик.
— Да кто тебя посылает?
— Как же! Ты баешь: молиться надо. Мир согласен. Значит, скачи за попом. А я в экую жару не поеду, да и лошаденка мне нужна назавтрево…. Провалиться сичас, не поеду!
Тут не одни бабы, но и мужики все засмеялись.
— Эх, Иван Потапыч, понапрасну ты только встревожился,— сказал Терентий Захарыч, — за попом мир и не думает посылать. А помолиться — ты помолишься и один, если у тебя будет усердие. Помолится и всякий другой, чтобы господь, царь небесный, не оставил нас сваей милостью.
— Што ты с ним, Терентий Захарыч, разговоры-то эти ведешь,— перебила жена Ивана Потапыча, — нешто он, как и следует, на человека похож? Ведь он…
— Матрешка!
— Али уж не сказывать, рябой?
— Скажи, скажи, так я те то сделаю, чего ты и во сне николи не гадала!
Угроза, однако, не остановила бабу.
— Он, миряне, у меня по ночам…
— Матрешка!..
— Кочетом поет,— добавила Матрешка и первая сама засмеялась.
— Ах, ты…
Дружно захохотала вся беседа, а два малыша, что сидели за бревнами, выскочили оттуда и кинулись бежать на пруд.
— Дядя Иван кочетом поет, рябой Иван кочетом поет! — кричали они на всем бегу, торопясь сообщить слышанную ими новость всему пруду.
На беседе заговорили о другом.
— Не слыхал ли чего, Терентий Захарыч, про андреевских пастухов? — спросил один мужик.
— Шалят все,— отвечал тот.— Говорят, намеднись к нашему попу забрались: самовар утащили да матушкин салоп на заячьем меху.
— Чай, попадья-то воет как! — промолвила жена дяди Егора.
— Завоешь, Ивановна, как другого-то нету!
— Чудной ноне стал народ,— заговорил дядя Егор.— Откуда только в молодых парнях такая вольность возьмется? Што ни задумали, то и делают, хоть после них трава в поле не расти!
— Молоды очень, жить хотят в веселии, Егор Кувьмич, а достатков-то нет, ну и пускаются на легкий промысел,— сказал Терентий Захарыч.
— А и народ эти пастухи — разлюбезный! — восхитилась молодая бабенка и с чувством прижала к себе грудного младенца, который при способности спать безмятежно на теплой материнской груди соединял еще другую способность — не быть похожим на родного отца, сидевшего тут же.
Старый дед, тряся своей седой головой, медленно и с расстановкой начал:
— Враг человеческий всему зло, враг… Он, лукавый, силен: горами качает… Ну, вот и смущает он христианские-то душеньки, от него в народе и беды всякие, и несчастия разные…
При этой речи старого деда со стороны баб послышались вздохи.
— Так, што ли, я баю? — сказал дед погодя.— Лют он, враг-то наш,— заключил старик и поник головою.
— О-о-ох! — вздыхали на траве.— Грехи, все грехи!
— О чем вы? — спросил их дядя Егор.
— Как о чем? Слышь, што дед-то бает!
— Дуры!
С пруда прибежала ватага ребятишек. Все они были мокры, волосенки на головах растрепаны, а на лицах у всех заметно было выражение сильного любопытства. Ватага остановилась за несколько шагов от беседы и уставилась глядеть в толпу мужиков. Впереди стояли два малыша и тихо говорили:
— Вон он где! Глядитка-те, какой он!
Ребятишки с живым любопытством глядели, куда указывали им два малыша…
— Да вы не врете ли, парнишки, што рябой кочетом поет? — усомнился мальчуган лет восьми.
— Ах, какой ты, Прошка! Што нам врать-то, чай, сама тетка Матрена при всей беседе это сказывала!
— Как бы это он нам спел што-нибудь по своему-то, по-кочетиному! — выразили некоторые из малышей желание.
— А и то, ребятишки! — подхватили другие.— Вон Пашка, она у нас смела, подойдет к нему…
— И подойду! — сказала Пашка, босоногая девчонка в одной рубашке, с открытою грудью, на которой болтался большой медный крест.
— Ступай, Пашка! Мы те когда-нибудь гостинца за это дадим! — пообещали ребятишки.
Пашка окинула своими сметливыми, весело смеющимися глазами всю детскую ватагу и смелой поступью пошла к мужикам.
Ребятишки тоже двинулись за нею, чтобы лучше слышать, как рябой станет петь кочетом.
— Дядюшка Иван,— начала Пашка, остановившись перед рябым мужичонком, по-прежнему все еще сидевшим на верхушке бревен.
Время шло незаметно. Жар спал, и от пруда потянуло свежестью. В воздухе засновали стрижи, предвестники вечера. Скоро пригналось стадо. С беседы все разошлись по домам.
Теперь на гуменницу высыпала пестрая толпа парней и девок. Поднялась беготня и игры. Молодые мужские голоса и девичий смех не умолкают ни на минуту. Из деревни не раз присылали звать к ужину. Никто и не думает. Всем хочется играть, веселиться и тешиться… Веселись же, как умеешь, наша крестьянская молодость!..
— Степка, што ты это!..— раздается голос.
— Ничего, это я любя тебя, Дунька! — говорит молодой парень, обнимая девушку.
— Ребята! — кричит другой парень.— Аленка Панкрашку по харе мазнула!
— Н-ну?
— Ей-богу! Он было к ней, а она его — раз! Так и отлетел!.. Потеха!
— Это ей даром не пройдет,— заговорили было другие ребята.
И девки и парни сомкнулись в один круг. Степан вышел и стал в середине. Он вскинул кудрявыми волосами и тихо и протяжно затянул:
А-ах-ах, ут-ка лу-го-вая,
А мо-лод-ка мо-ло-дая…
Весь хор громко и сразу поднял:
Где ты была, побывала,
Темну ночку спала, ночевала?
Звонкоголосая песня понеслась по вечерней заре… Встрепенулось все и ожило вдруг кругом от этой песни и отозвалось, зазвучало со всех сторон на тысячи тонов и полутонов.
Я гуляла во лужочке,
Ночевала во лесочке,
Под ракитовым кусточком…
В деревне отужинали и легли спать. Но песня многим не давала заснуть.
— Ну, теперича всю ночь пропоют! — говорили по избам.
— Што им! А все это Степка всему затейщик! Эка, подумаешь, как здоров он, собака, эти песни играть!
Иван Потапыч говорил жене:
— Матрешь!
— Ну?
— Мне больно хочется…
— Чаво?
— К робяткам пойти… Слышь, как поют?
Матрена в другой раз непременно бы выругала своего рябого, но теперь и ее сердце разнежилось под влиянием доносившейся песни, в которой слышалась ей золотая пора ее собственной девичьей жизни, и она только сказала:
— Полно, глупый, куда тебе за парнями угоняться! Тебя завтра и не добудишься… Усни лучше!..
Иван Потапыч и не стал больше настаивать. Но спустя немного он тихо поднялся с своей постели и на цыпочках подошел к маленькому оконцу, тихо открыл его и просунул на волю свою голову.
Он слушал и тихо улыбался…
А песни разливались все больше и больше.
— Ах, господи! — проговорил он наконец каким-то особенно довольным шепотом и широко вздохнул.
Вот раздалась и хороводная:
Как по-о морю, как по-о морю
По синему, по Хвалынскому!..
Долго пели на гуменнице парни и девки. Только на рассвете они угомонились. Последние звуки песни волной пронеслись по открытым полям и замерли в глубине далеких лесов.
Еще до солнышка поднялась вся деревня. Утро было росисто и свежо, Деревня все больше и больше обливалась ярким светом от постепенно разгоравшегося востока. Петухи громко приветствовали наступающий день. Мужики с парнями возились около телег, мазали колеса, выводили лошадей.
— Степан! Што у те рожа-то? — полюбопытствовал рыжий мужик, затягивая на лошади хомут.
— А што? — отозвался парень.
— Не спал, должно? Больно уж измята!
— Вот,— сказал парень, встряхнув головою, и заворотил в оглобли лошадь.
Скоро вышли бабы и девки в белых рубашках. Мужики перекликнулись:
— Совсем?
— Готово.
— Ну, бабы, садись на задние телеги.
Мужики сняли шапки и начали креститься. У ворот стояли старики, старухи и тоже набожно крестились.
— Трогать? — крикнул мужик с передней телеги.
— С богом! — отвечали со всех,телег.
Гужом* выехали из деревни мужики, за ними с граблями и ворошниками потянулись бабы и девки.
— Дай бог час добрый! — слышалось вслед уехавшим. Деревня опустела, остались одни старые да малые.
На дороге, по которой ехали голопузовцы, показался кабак. Целовальник стоял на крылечке и самым приятным образом делал призывные сигналы. Голопузовцы не замечали приветственных знаков любезного человека и продолжали трястись во всю прыть. Уже половина крестьянских подвод проехала кабак, как вдруг Иван Потапыч, сидевший на облучке одной из задних телег, закричал во весь голос:
— Стой! Сто-ой!
Подводы остановились.
Иван Потапыч соскочил с облучка и замахал шапкою.
— Православные! Ведь это кабак!..
— Спесивы, спесивы нонича стали, господа голопузовцы! — любезно упрекал целовальник, низке кланяясь мужикам.— Да возьмите хоть полведерки-то, авось на столько-то вас хватит!— добавил он с улыбкою, имевшею в себе какую-то притягательную силу.
Голопузовцы посоветовались и решили взять ведро. Целовальник не замедлил вытащить ведерный бочонок.
— Самого что ни есть первосортного! — сказал он, опуская в одну из телег бочонок и слегка отдуваясь.— Станете пить-попивать да Ивана Николаева добром поминать!
— Уж ты, анафемская душа! — поблагодарил целовальника дядя Егор.— Мало ты из нас животов-то за цельный год повымотаешь!..
— С богом, господа голопузовцы! С богом! Счастливого покосцу! — желал целовальник, кланяясь и приятно улыбаясь.
Вот и приходское село близко. Взошло солнышко и заиграло на белом жестяном кресте сельской колокольни… Опять молитва зашевелила крестьянские губы,и опять лица осенились крестом. Обогнув село, косцы поворотили вправо и через несколько минут подъехали к оврагу, в который и стали медленно и осторожно спускаться.
Овраг был очень глубок и тянулся версты на полторы в длину. Правая сторона его от села опускалась крутым обрывом, а левая шла отлого и местами делала несколько мелких овражков. По самому дну оврага протекала речка, выходившая голубой полосою из леса и терявшаяся вдали, между зеленеющими лугами. Густой дубовый лес, поднимаясь по горе, замыкал конец оврага и придавал особенный характер местности. Про этот овраг говорили, что в нем когда-то жили какие-то паны, в подтверждение указывали на два кургана, возвышавшиеся на левой его стороне. Еще мужики знали, что в нем каждый год хорошая трава растет, вот и все.
Голопузовцы, спустившись в овраг, проехали несколько вверх берегом и остановились, стали распрягать лошадей. Из дубового леса несло освежающей сыростью, а по густой и высокой траве расстилался тонкий и едва уловимый для глаза туман. Правая сторона луга оживилась: показались шалаши, забелели женские рубашки, послышалось ржание спущенных на волю лошадей и засвистали в траве косы. Под двумя телегами висели зыбки, в которых спали грудные дети. Время от времени на лугу слышалась шутка, а парни затягивали было и песню, но песня не шла: начнется — и тут же сейчас оборвется…
— Што же не поете? — спрашивали мужики.
— Голосу нешто нету,— отвечали парни.
— Голосу нет. То-то, косить-то, видно, не корываны{Корыван — хоровод.— Прим. автора.} водить! Она ведь, травка-то родимая, даром не очень любит даваться! За ней тоже надо походить да походить!..
Из леса вышло солнышко и глянуло прямо в лицо косцов.
— Глянька-те, братцы, как солнышко-то осветило!
— И то! Благодать!..
Работа кипела. Сочная трава, срезанная под самый корень, падала рядами, тихо визжали и звенели острые косы, ударяясь местами о мелкие камешки. Чем выше поднималось на чистом небе солнце, тем светлее и ярче блестели на лугу косы, тем крупнее и обильнее лился с лица пот на землю и орошал зеленую траву…
Долго тянулось время. Наконец наступил и час обеда. Близ самой речки, по желтому песку, уселись работники около небольших котелков и принялись за кашицу, которая журчала и била со дна белыми ключами.
— Вот так кашица! — похваливали косцы, пробуя деревянными ложками из котла.
Котелки скоро опростались. Принялись за ржаные лепешки с квасом.
— А ты подожди маненько: вот заговенье придет, отведаешь и говядинки!
— Да, жди, коли оно придет!
Высоко стояло на небе солнце и палило землю своими жгучими лучами. Томилось и изнемогало, казалось, под ними все живое. Только мириады невидимых созданий пели, стрекотали и жужжали вокруг, не обращая внимания на весь остальной мир. Бабы и девки расхаживали по лугу и ворочали траву. Белые рубашки на них позеленели и до половины сделались мокры. Девки напевали про себя любезную свою песенку:
Травка-муравка зелененькая!
Тебя ли-то, травка,
Высушим в сенцо!
Мой любезный, мой родимый
Подарил мне-ка кольцо.
— Носи его, милая, носи, родимая,
Вплоть до самой нашей свадебки!
Теперь девки начали огребать траву и навивать ее на роспуски*. Одна из них, румяная, как маков цвет, подвязала платком свою высокую грудь и так работала{Во многих местах наших средних губерний на покосе все женщины работают в одних рубашках.— Прим. автора.}. Забыла красавица, что не в обычае деревенских нравов было работать с подвязанной грудью, и не видела она, как все исподтишка над ней посмеивались. Василий, молодой парень, долго поглядывал на девицу и все посмеивался, наконец не вытерпел малый и в то самое время, как она захватила охапку зеленой травы, ударил ее сзади могучей рукой.
— Што ты, жид! — заорала девка.
— Так, здорово живешь, што в гости не ходишь, к себе не зовешь…
— Да што я те, пучеглазому, сделала?..
— Ничего. Я так-с, Василиса Ивановна.
— То-то ничего!.. Леший ты эдакий!
Девка не догадывалась.
— Послушай, дура,— начал Василий,— ты рожать, што ли, собралась? Ишь, брюхо-то подвязала! Знать, хошь двойни — не держатся?..
Застыдилась Василиса, еще пуще разгорелись ее щеки, и она стала неловко развязывать платок.
— Вот давно бы так,— сказал весело парень.— А то я мекал, што ты рожать на овраге будешь!
Затем уж последовала полюбовная затрещина. Василиса засмеялась.
Перед вечером приехал сам Еремей Пахомыч, деревенский староста.
— Бог на помочь!— сказал он.
— Бог спасет! — отвечали косцы.
Еремей Пахомыч походил по лугу, поглядел, наказал, что нужно, своим работникам и уехал обратно на село, в гости к старшине.
— Што за жизнь этим старостам! — позавидовал Степан, когда Стручок удалился с покоса.
— Не завидуй, Степа,— сказал Терентий Захарыч, оттачивая свою зазубрившуюся косу.— Не гляди, что он барином живет, да на совести-то у него камень… А ты вот работаешь, даром что молод, заодно с нами, пожалуй, еще и получше настоящих мужиков, зато у тебя и на совести чисто!
— Да ведь я это так, смеясь молвил, Терентий Захарыч,— сказал парень, — што мне завидовать Стручку! Слыхал я, как он наши-то мирские слезы пьет… Одному я теперича дивлюсь,— прибавил Степан, — как мир давно его в три шеи не прогонит? Ведь мы ноне вольные!..
— Все до поры до времени,— промолвил серьезный мужик, пуская снова в ход отточенную косу.— Миру уж не привыкать терпеть, он все терпит, потому — темен наш мир!.. Оттого-то и неправда у нас везде, и обиды да стеснения… А настанет час воли божией, прозрит мир, ну, тогда… Что это, опять я на камень?
Терентий Захарыч замолчал и стал поправлять косу. Но молодому парню по душе была речь с грамотным мужиком, и он немного погодя снова заговорил.
— Хочется больно мне, Терентий Захарыч, грамоткой призаняться,— начал он.— Уж очень я люблю, коли при мне книжку читают: так бы и слушал все!.. Вон онамеднись племянник нашего попа книжку читал, так инды я и про корыван забыл: до того это все там любопытно так!
— Что же, учись! Другой человек будешь, как выучишься.
— Я и то хочу, да теперича несвободно… Да што, Терентий Захарыч, мужики у нас говорят, што мне уж поздно учиться? ‘Ты, говорят, вон какой шалыган, пора отцу женить тебя, а ты хочешь за азбуку!’ Смеются!
— Ну и пускай смеются, а ты не гляди на них. Знай свое дело — и конец! Учись, голубчик!..
День кончался, зажглись на лугу огни и заварили кашицу. Перед ужином выпили по стаканчику, и, как только поужинали, мужики с бабами отправились по шалашам и телегам спать, но парни и девки спать не хотели: они гурьбой пошли к лесу и в нескольких шагах от него разложили теплину*.
На далеком западе догорала вечерняя заря. Кругом становилось все темнее и темнее. На небе одна за другой появились и замелькали серебряные звездочки. В теплом воздухе разливался острый запах свежего сена. С юга дул чуть приметный ветерок.
Вокруг большой теплины сидела деревенская молодежь и глядела на разложенный огонь. Огонь то пробивался голубыми змейками сквозь сучья валежника, то вспыхивал ярким пламенем и несся кверху белым столбом, то ослабевал и горел ровным светом. Лица сидевших казались тогда как-то особенно бледны, почти мертвенно белы.
— Какой лес-то черный! — проговорил кто-то у огня.
— Ночь — оттого и черен,— объяснил Старостин работник Панкрашка.
— Нет, это от огня больше,— сказал Василий, — всегда он таким кажется, ежели сидишь около теплины… Это я не раз примечал.
— А, чай, боязно теперетка в лесу-то? — спросила одна молодая девушка, Паша.
—Говорят, он пужает по ночам-то,— сказалаДуня.
— Што ему пужать-то! Он, поди, не колдун какой!
Степан молча слушал и подбрасывал в огонь хворост.
— Слыхал, што ли, кто из вас, ребята, про курганы, што вон там, на овраге, стоят? — спросила Василиса.
— В старину там паны кочевали,— отвечал Василий,— от них и курганы эти.
— Это мы и сами давно знаем. А кто там похоронен?
— Ну, об этом ты спроси у нашего пономаря,— отвечал Василий.— Он все науки произошел и знает, как свет зачался.
— Неуж знает?
— Все! Особливо ежели ты ему полштоф сичас поставишь: такую он те премудрость тогда заведет, што в голове даже помутится.
— Ну?!
— Вот те и ну!
— Это Трифоныч-от?
— Да, Трифоныч! Вот ты и знай, каков он!
— Ах, матушки! — удивлялись девки.
Но Степан нашел, что и он не меньше Трифоныча может удивить девок. Он кинул еще на огонь сухую ветку и промолвил:
— А вот я и без Трифоныча знаю, што это у нас в овраге за курганы. Хотите — расскажу?
— Расскажи, Степан, расскажи! — стали просить все, не исключая и парней.
— Только уж не больно ли страшно, так лучше не рассказывай! — сказала Паша, девушка не из храбрых.
— Не бойсь, Пашутка! — успокоил Степан.— Ну, теперича слушайте!
— Только ты, паря, не ври,— сказал Василий, — ты ведь на это мастер!
Все подвинулись к молодому рассказчику.
— Давно это было,— начал Степан, пропуская мимо ушей замечание приятеля, — може годов сто, а може, и двести, а пожалуй, и все пятьсот, доподлинно не знаю. Только Расея наша и тогда уж была Расеей. Жили тогда господа, жили и мы, крестьяне,— только о те поры все крестьяне были господскими… Ну, вот и жили они, а царем над ними в то время был царь На-а-ву-хо-до-носор…
— Как?
— Навуходоносор…
— Экое имя-то мудреное!
— Вот и царствовал этот Навуходоносор,— продолжал Степан с невозмутимым спокойствием.— Умный, робята, говорят, был этот царь Навуходоносор… Царствовал он так-то,— вдруг на Расею нашу поляки! Ну, сичас же крестьянам объявили набор… Купцы и мещане понесли деньги, имущества… И поднялась тут, девки, война,— страсть какая война! Молите бога, што вас тогда не случилось — перемерли бы все! Ну, вот война и пошла, и пошла… Пальба, дым — ничего не видать! Помещики все испужались, барыни заплакали, барышни тоже… Только поляки на наше село Андреевское прямо! Ну, как тут быть? Беда! А уж от царя Навуходоносора тут войско стоит: знал, што поляки на наше Андреевское пойдут. Поляки в овраг, вот где мы теперича, засели тут и сидят… А в то время, робята, близ Андреевского стоял господский дом — теперича его уж не видать,— большой дом, ярусов в шесть, а може, и больше, весь каменный, со столбами. У барина этого находилась дочь. Раскрасавица, шельма, была эта барышня!
— А как ее звали? — спросила Паша.
— Звали ее?.. Позабыл, как ее звали! И сидела она, Настасья Васильевна— да, вот она как прозывалась: Настасья Васильевна!.. И сидела она, Настасья Васильевна, в самом верхнем ярусе и играла на варгане*. Ну, а полякам в овраге смерть как соскучилось: все одни да одни, знакомства никакого, баб и девок нету, кабак далеко, да и подойти к нему никак невозможно. Уж очень за него держались воины царя Навуходоносора! Вот, братцы, один полячок, панок, молоденький еще такой, и говорит: ‘Пойду, говорит, я в поле, разгуляюсь от скуки’. Сказал это панок да и пошел гулять. А Настасья Васильевна так и заигрывает на варгане,— за версту все слышно. Услыхал панок, весь так и заторпыхался, захлопал это он в ладошки и засмеялся от радости. Настасья Васильевна к окошечку, а панок скинул бархатный картузик да уж кланяется ей, да уж кланяется!
На другой день Настасья Васильевна опять играет на варгане. Панок тут! На третий день Настасья Васильевна опять играет на варгане… Панок тут!.. Ну, значит, они тут слюбовались! Барин ничего не замечает… Войско Навуходоносора все у кабака,— тоже ничего не примечает… Придет ночь, те-м-мно!.. Барышня выбежит к панку в одном платьице да и гуляет с ним, обнявшись, по полям да лугам. И смеются оба, и целуются, и плачут, ну вот, знай, ровно малые робятки! ‘Паночка моя,— говорит панок нашей барышне,— я без тебя жить не могу’.— ‘И я,— говорит наша барышня,— умру, ежели ты спокинешь меня!’
Так они и любились, а жениться им нельзя было: разной веры — она расейской, а он немецкой… Только поляки сидели-сидели в нашем овраге, да видят, што ничего не дождешься, и задумали дать тягу. Панок испужался — страсть как! — весь побелел и побежал к барышне. ‘Паночка, говорит, мы уходим отсюдова!’ Барышня наша, как услыхала это, кинулась на шею панку и обмерла вся… А погодя и говорит: ‘Уведи меня с собой, панок! Я помру без тебя!’ Панок схватил ее в охапку — она легонькая была — и кинулся с ней в лес бежать…