Восемь лет назад выезжали мы из России… Двадцать второй год, первый после нэпа. Стали открываться магазины, появились рестораны, частная торговля, частные издатели — могло казаться, что вот приоткрылось что-то, кончилась революция, наступает ‘жизнь’, ‘быт’. На границе бросила моя дочь, тогда маленькая девочка, на родную землю букетик фиалок. Самая умная из нас — не верила, что скоро вернемся. Мы же, взрослые, все надеялись, пройдет год, два, здравое одолеет, что-то перекипит, и отдохнув, оправившись за границей, мы вернемся на родину для жизни, для работы новой — тяжкой, конечно, но нужной.
И вот годы шли. Берлин, Италия, Париж — уже в Париже стало ясно, как далека родина. Уже в Париже видели мы торжество наших врагов — засели они на Гренель и самые ‘интеллигентнейшие’, самые ‘передовые’ целовались с ними. Человеческая глупость, подлость и продажность мило расцветали. Земля же родная орошалась, все по-прежнему обливалась кровью: на щедро утучненную почву пали девочкины цветочки!
Годы долгой, крестной муки российской — вот подходят они к пределам. Что такое произошло с татарами? Чувствуют они свою близкую гибель? Последние судороги? Или — чувствуют безнаказанность, торгашескую тишину Европы? ‘Все сойдет!’ Мир — пустыня. ‘Нет истины, все позволено’.
Ну, что же, закроем сотни церквей. Будем расстреливать священников — отправим на мученическую смерть батюшку Колерова со всем приходским советом. Засадим в Соловки и Сибирь епископов — и того удивительного старика, что у Ледовитого океана, в простой избе ежедневно совершает литургию о всех и вся, у ледяных волн в светлом веселии молится за Россию. Ничего, будем сжигать иконы, снимать колокола, запрещать звон в Москве, взрывать Симонов монастырь — в 1933 году не останется у нас религии.
Будем резать детей в Трехречье, выселять ‘кулаков’, отправляя их в дальние края на голодную смерть — кулаков пять миллионов — извести их надо постараться, требует времени. Поздно ночью проезжал я в Москве раз мимо чеки. Старичок извозчик вез меня. ‘Ну, как,— сказал я,— по ночам небось стараются?’ ‘Известное дело,— ответил он с простотою и равнодушием гомеровскими,— работы много, ране как к пяти, к шести никак не управиться’. Теперь, может быть, седобородый мой олимпиец на своей шкуре узнал в деревне, как много хлопот, как трудно до зари ‘управиться’. Что же, время найдется. Друзья Макдональды и Блюмы поддержат, ‘на западном фронте без перемен’. Будем расстреливать в день по пяти человек, это немного, конечно — не способ ‘управиться’, но остальных разорим, переморим и ‘переплавим’, так, чтоб из кулака выплавить, скажем, Яновича. Пусть Милюков с Керенским читают доклады парламентариям о нашем терроре: все это правильно, но ни к чему. Всюду у нас есть свои, хорошо закупленные, наши гости на банкетах в Гренель, у нас все поставлено, все предусмотрено: постановят ‘изучить положение’ в России, уж десять лет изучают, а наше дело тем временем вольное.
* * *
На Кресте наша Родина, что говорить: распинают ее, на наших глазах распинают, что ни день, глубже вбивают гвозди. Не снегами занесло, страшная, клубящаяся туча, с дьявольским заданием: в пять лет все ‘дезинфицировать’, все уничтожить, выморить более крепкое крестьянство, извести интеллигенцию, мораль, религию — голого дикаря посадить на престол славы.
Только уж мало становится и самой русской земли. Хорошо бы забраться и под голубой воздух Франции, и в старинноджентльменскую Англию.
‘Голубой воздух Франции!’ — воздух свободы и культурной жизни, человеческой, а не дикарской. Иду в голубом этом воздухе, чудесным утром по Булонскому лесу, и дышу им, глаз любуется синеющей дымкой Мон Валерьяна, а сердце тяжело, вспухло сердце, как говорят итальянцы про бурное море: ‘mar grosso’. В каждом автомобиле точно бы ‘те’: ложный ажан, недели стоявший на перекрестке, где ему вовсе не полагается стоять, дама в бежевом, бритый господин лет пятидесяти пяти. О, всех Яновичей не переберешь! Не опросишь всех дам и барышень в бежевом (цвет как раз модный).
Сейчас страдные дни для нас, русских. На какое ни гляди небо, на какие каштаны, озера — облик Креста заслоняет все. Он дан нам теперь здесь просто, зрительно: человек с черной бородой, которого на днях еще встречали в церкви, сильный, крепкий, упорный — ныне принял этот Крест, за Россию и за нас всех. В хмурый вечер, сырой и туманный, был я на молебне в церкви Галлиполийцев на рю Мадемуазель. Вот уж где нет ‘туалетов’. Шоферы, рабочие, барышни, дамы в потертых пальтишках, странники русские, тело и душа России страждущей, все мы без завтрашнего дня, без текущих счетов,— мы стояли и молились ‘о здравии воина Александра’, и надо верить, и надо молиться, сколько бы ни было сердце ‘mar grosso’. ‘Слышишь ли меня, батько?’ — отвечал Остап. ‘Слышу, сынку!’ — отвечал Тарас Бульба. Было ощущение: да поддержит ток добра, из Церкви излучавшегося, ‘воина Александра’ в горчайшие, может быть, самые грозные минуты его. Если же жизни физической, страшного марева, в котором бьемся, уже для него нет, то в ином, верим, светлейшем, чем наш, мире да сольются наши чувства, в таинственных излучениях своих, с его душою. Я почти не знал лично Кутепова — раза два-три приходилось здороваться. В церкви Галлиполийцев видел супругу его — Л. Д. Кутепову — Голгофу живую. И теперь все это стало своим, как бы родным. Мне не важно знать, такой или этакий был Кутепов, сколько у него врагов, сколько друзей. Сейчас он — знамя мученичества, знамя России распинаемой, он не может, не может не быть своим каждому русскому, каких бы взглядов тот ни был. Горе сближает, но и проводит грань. Кто с тобой чувствует, тот свой. Кто против тебя, от того отойду. Пусть он отличнее, он уж не мой.
* * *
— Ну и что же дальше? — спрашивает некто. — Что делать с этой общностью чувств? Вообще: что делать, чего ждать?
— Делать… все то же, что делали. Шофер возит, рабочий работает, писатель пишет. Кто в состоянии — помогает следствию. Все — дают что-то, какой-то обол на ведение розысков. И главное — все сдерживаются, все на высоте спокойствия и силы. Сила и здоровье. Вот чем завоевывается жизнь.
А дальше идет вера. В силе — ждать. Не вечно так будет. Из скопившегося может грянуть такой гром, такая молния, что зашатается сатанинский престол. Когда это будет — не знаем. Но нас этот час должен застать бодрствующими, не расслабленными и не падшими.
Кутепову дан Крест тягчайший. У каждого из нас есть свой, меньше и больше, но отказываться от него нельзя — а друг друга поддерживать и ободрять, живить — необходимо.
КОММЕНТАРИИ
Газ. ‘Возрождение’. Париж. 1930. 6 февраля.
С. 324. …засели они, на Гренель… — Имеется в виду особняк советского полпредства во Франции на рю де Гренель в Париже.
…на мученическую смерть батюшку Колерава… — Ф. К. Колеров.
…взрывать Симонов монастырь… — Симонов Успенский мужской монастырь, основанный в Москве в 1379 г., подвергся уничтожению в январе 1930 г. (сохранился лишь один из шести храмов).
С. 325. …резать детей в Трехречье… — Вероятно, имеются в виду карательные экспедиции отряда Моисея Жуча, который с территории СССР в 1929 г. совершал зверские набеги на поселения русских беженцев в Маньчжурии.
Друзья Шкдональды и Блюмы поддержат… — Премьер-министр Англии. Джеймс Рамсей Макдональд (1860—1937) и лидер франпузских социалистов Леон Блюм (1872—1950) выступили в 1924 г. ‘друзьями СССР’ — сторонниками признания Советского правительства.
…из кулака выплавить, скажем, Яновича. — Янович — чекист в парижском полпредстве СССР. Расстрелян в 1937 г.
С. 326. В церкви Галлиполийцев… — Церковь Преподобного Сергия Радонежского, открытая Обществом галлиполийцев (воинов Добровольческой армии) в Париже.