Краткая автобиография, Толстой Алексей Николаевич, Год: 1943

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Алексей Николаевич Толстой.
Краткая автобиография

Я вырос на степном хуторе верстах в девяноста от Самары. Мой отец Николай Александрович Толстой — самарский помещик. Мать моя, Александра Леонтьевна, урожденная Тургенева, двоюродная внучка Николая Ивановича Тургенева, ушла от моего отца, беременная мною. Ее второй муж, мой вотчим, Алексей Аполлонович Востром, был в то время членом земской управы в г. Николаевске (ныне Пугачевск).
Моя мать, уходя, оставила троих маленьких детей — Александра, Мстислава и дочь Елизавету. Уходила она на тяжелую жизнь, — приходилось порывать все связи не только в том дворянском обществе, которое ее окружало, но и семейные. Уход от мужа был преступлением, падением, она из порядочной женщины становилась в глазах общества — женщиной неприличного поведения. Так на это смотрели все, включая ее отца Леонтия Борисовича Тургенева и мать Екатерину Александровну.
Не только большое чувство к А. А. Вострому заставило ее решиться на такой трудный шаг в жизни, — моя мать была образованным для того времени человеком и писательницей. (Роман ‘Неугомонное сердце’ и повести ‘Захолустье’. Впоследствии ряд детских книг, из которых наиболее популярная ‘Подружка’.) Самарское общество восьмидесятых годов — до того времени, когда в Самаре появились сосланные марксисты, — представляло одну из самых угнетающих картин человеческого свинства. Богатые купцы-мукомолы, купцы — скупщики дворянских имений, изнывающие от безделья и скуки разоряющиеся помещики-‘степняки’, — общий фон, — мещане, так ярко и с такой ненавистью изображенные Горьким…
Люди спивались и свинели в этом страшном, пыльном, некрасивом городе, окруженном мещанскими слободами… Когда там появился мелкопоместный помещик — Алексей Аполлонович Бостром, молодой красавец, либерал, читатель книг, человек с ‘запросами’, — перед моей матерью встал вопрос жизни и смерти: разлагаться в свинском болоте или уйти к высокой, духовной и чистой жизни. И она ушла к новому мужу, к новой жизни — в Николаевск. Там моей мамой были написаны две повести ‘Захолустье’.
Алексей Аполлонович, либерал и ‘наследник шестидесятников’ (это понятие ‘шестидесятники’ у нас в доме всегда произносилось, как священное, как самое высшее), не мог ужиться со степными помещиками в Николаевске, не был переизбран в управу и вернулся с моей мамой и мною (двухлетним ребенком) на свой хутор Сосновку.
Там прошло мое детство. Сад. Пруды, окруженные ветлами и заросшие камышом. Степная речонка Чагра. Товарищи — деревенские ребята. Верховые лошади. Ковыльные степи, где лишь курганы нарушали однообразную линию горизонта… Смены времен года, как огромные и всегда новые события. Все это и в особенности то, что я рос один, развивало мою мечтательность…
Когда наступала зима и сад и дом заваливало снегами, по ночам раздавался волчий вой. Когда ветер заводил песни в печных трубах, в столовой, бедно обставленной, штукатуренной комнате, зажигалась висячая лампа над круглым столом, и вотчим обычно читал вслух Некрасова, Льва Толстого, Тургенева или что-нибудь из свежей книжки ‘Вестника Европы’…
Моя мать, слушая, вязала чулок. Я рисовал или раскрашивал… Никакие случайности не могли потревожить тишину этих вечеров в старом деревянном доме, где пахло жаром штукатуренных печей, топившихся кизяком или соломой, и где по темным комнатам нужно было идти со свечой…
Детских книг я почти не читал, должно быть у меня их и не было. Любимым писателем был Тургенев. Я начал его слушать в зимние вечера — лет с семи. Потом — Лев Толстой, Некрасов, Пушкин. (К Достоевскому у нас относились с некоторым страхом, как ‘жестокому’ писателю.)
Вотчим был воинствующим атеистом и материалистом. Он читал Бокля, Спенсера, Огюста Конта и более всего на свете любил принципиальные споры. Это не мешало ему держать рабочих в полуразвалившейся людской с гнилым полом и таким множеством тараканов, что стены в ней шевелились, и кормить ‘людей’ тухлой солониной.
Позднее, когда в Самару были сосланы марксисты, вотчим перезнакомился с ними и вел горячие дебаты, но ‘Капитала’ не осилил и остался, в общем, при Канте и английских экономистах.
Матушка была тоже атеисткой, но, мне кажется, больше из принципиальности, чем по существу. Матушка боялась смерти, любила помечтать и много писала. Но вотчим слишком жестоко гнул ее в сторону ‘идейности’, и в ее пьесах, которые никогда не увидели сцены, учителя, деревенские акушерки и земские деятели произносили уж слишком ‘программные’ монологи.
Лет с десяти я начал много читать — все тех же классиков. А года через три, когда меня с трудом (так как на вступительных экзаменах я получил почти круглую двойку) поместили в Сызранское реальное училище, я добрался в городской библиотеке до Жюля. Верна, Фенимора Купера, Майн-Рида и глотал их с упоением, хотя матушка и вотчим неодобрительно называли эти книжки дребеденью.
До поступления в Сызранское реальное училище я учился дома: вотчим из Самары привез учителя, семинариста Аркадия Ивановича Словоохотова, рябого, рыжего, как огонь, отличного человека, с которым мы жили душа в душу, но науками занимались без перегрузки. Словоохотова сменил один из высланных марксистов. Он прожил у нас зиму, скучал, занимаясь со мною алгеброй, глядел с тоской, как вертится жестяной вентилятор в окне, на принципиальные споры с вотчимом не слишком поддавался и весной уехал…
В одну из зим, — мне было лет десять, — матушка посоветовала мне написать рассказ. Она очень хотела, чтобы я стал писателем. Много вечеров я корпел над приключениями мальчика Степки… Я ничего не помню из этого рассказа, кроме фразы, что снег под луной блестел, как бриллиантовый. Бриллиантов я никогда не видел, но мне это понравилось. Рассказ про Степку вышел, очевидно, неудачным, — матушка меня больше не принуждала к творчеству.
До тринадцати лет, до поступления в реальное училище, я жил созерцательно-мечтательной жизнью. Конечно, это не мешало мне целыми днями пропадать на сенокосе, на жнивье, на молотьбе, на реке с деревенскими мальчиками, зимою ходить к знакомым крестьянам слушать сказки, побасенки, песни, играть в карты: в носки, в короли, в свои козыри, играть в бабки, на сугробах драться стенка на стенку, наряжаться на святках, скакать на необъезженных лошадях без узды и седла и т. д.
Глубокое впечатление, живущее во мне и по сей день, оставили три голодных года, с 1891 по 1893. Земля тогда лежала растрескавшаяся, зелень преждевременно увядала и облетала. Поля стояли желтыми, сожженными. На горизонте лежал тусклый вал мглы, сжигавшей все.
В деревнях крыши изб были оголены, солому с них скормили скотине, уцелевший истощенный скот подвязывался подпругами к перекладинам (к поветам)… В эти годы имение вотчима едва уцелело… И все же через несколько лет ему пришлось его продать… Вся Самарская губерния отходила к земельному магнату Шехобалову, скупившему все дворянские земли и бравшему с крестьян цены за годовую аренду, какие ему заблагорассуживалось.
В 1897 году мы навсегда покинули Сосновку, купленную ‘почтарем’ — кулаком, знаменитым тем, что он начал свое кулацкое благосостояние, ловко ограбив почту и спрятав на десять лет (до срока давности) ограбленные деньги. Мы переехали в Самару, в собственный дом на Саратовской улице, купленный вотчимом на остатки от уплаты долгов по закладным и векселям.
В 1901 году я окончил реальное училище в Самаре и поехал в Петербург, чтобы готовиться к конкурсным экзаменам. Я поступил в подготовительную школу к С. Войтинскому (в Териоках). Сдал конкурсный экзамен в Технологический институт и поступил на механическое отделение.
Первые литературные опыты я отношу к шестнадцатилетнему возрасту, — это были стихи, — беспомощное подражание Некрасову и Надсону. Не могу вспомнить, что меня побуждало к их писанию — должно быть, беспредметная мечтательность, не находившая формы. Стишки были серые, и я бросил корпеть над ними.
Но все же меня снова и снова тянуло к какому-то неоформленному еще процессу созидания. Я любил тетради, чернила, перья… Уже будучи студентом, неоднократно возвращался к опытам писания, но это были начала чего-то, не могущего ни оформиться, ни завершиться…
Я рано женился, — девятнадцати лет, — на студентке-медичке, и мы прожили вместе обычной студенческой рабочей жизнью до конца 1906 года. Как все, я участвовал в студенческих волнениях и забастовках, состоял в социал-демократической фракции и в столовой комиссии Технологического института. В 1903 году у Казанского собора во время демонстрации едва не был убит брошенным булыжником, — меня спасла книга, засунутая на груди за шинель.
Когда были закрыты высшие учебные заведения, в 1905 году, я уехал в Дрезден, где в Политехникуме пробыл один год. Там снова начал писать стихи, — это были и революционные (какие писал тогда Тан-Богораз и даже молодой Бальмонт) и лирические опыты.
Летом 1906 года, вернувшись в Самару, я показал их моей матери. Она с грустью сказала, что все это очень серо. Тетради этой не сохранилось.
Каждой эпохе соответствует своя форма, в которую укладываются думы, ощущения и страсти. Этой новой формы у меня не было, создать ее я еще не умел.
Летом 1906 года умерла от менингита моя мать. Александра Леонтьевна. Я уехал в Петербург, чтобы продолжать ученье в Технологическом институте.
Начиналась эпоха реакции, и с нею вместе на сцену к огням рампы выходят символисты…
С их творчеством — Вячеслав Иванов, Бальмонт, Белый — впервые меня познакомил чиновник министерства путей сообщения и яхтсмен Константин Петрович Фандер Флит, — чудак и фантазер. По ночам у себя в мансарде на Васильевском острове, при свете керосиновой лампы, он читал мне стихи символистов и говорил о них с неподражаемым жаром фантазии.
Тогда же, — весною 1907 года, — я написал первую книжку ‘декадентских’ стихов. Это была подражательная, наивная и плохая книжка. Но ею для самого себя я проложил путь к осознанию современной формы поэзии. Уже через год была написана вторая книжка стихов — ‘За синими реками’. От нее я не отказываюсь я по сей день. ‘За синими реками’ — это результат моего первого знакомства с русским фольклором, русским народным творчеством. В этом мне помогли А. Ремизов, М. Волошин, Вячеслав Иванов.
Тогда же я начал свои первые опыты прозы: ‘Сорочьи сказки’. В них я пытался в сказочной форме выразить свои детские впечатления. Но более совершенно это удалось мне сделать много лет спустя в повести ‘Детство Никиты’.
Близостью к поэту и переводчику М. Волошину я обязан началом моей новеллистической работы. Летом 1909 года я слушал, как Волошин читал свои переводы из Анри де Ренье. Меня поразила чеканка образов. Символисты с их исканием формы и такие эстеты, как Ренье, дали мне начатки того, чего у меня тогда не было и без чего невозможно творчество: формы и техники.
Осенью 1909 года я написал первую повесть ‘Неделя в Туреневе’ — одну из тех, которые впоследствии вошли в книгу ‘Заволжье’, а еще позднее — в расширенный том ‘Под старыми липами’ — книгу об эпигонах дворянского быта той части помещиков, которые перемалывались новыми земельными магнатами — Шехобаловыми. Крепко сидящее на земле дворянство, перешедшее к интенсивным формам хозяйства, — в моей книжке не затронуто, я не знал его.
Затем следуют два романа: ‘Хромой барин’ и ‘Чудаки’, и на этом оканчивается мой первый период повествовательного искусства, связанный с той средой, которая окружала меня в юности.
Я исчерпал тему воспоминаний и вплотную подошел к современности. И тут я потерпел крах. Повести и рассказы о современности были неудачны, нетипичны. Теперь я понимаю причину этого. Я продолжал жить в кругу символистов, реакционное искусство которых не принимало современности, бурно и грозно закипавшей навстречу революции.
Символисты уходили в абстракцию, в мистику, рассаживались по ‘башням из слоновой кости’, где намеревались переждать то, что надвигалось.
Я любил жизнь, всем своим темпераментом противился абстракции, идеалистическим мировоззрениям. То, что мне было полезно в 1910 году, вредило и тормозило в 1913.
Я отлично понимал, что так быть дальше нельзя. Я всегда много работал, теперь работал еще упорнее, но результаты были плачевны: я не видел подлинной жизни страны и народа.
Началась война. Как военный корреспондент (‘Русские ведомости’), я был на фронтах, был в Англии и Франции (1916 год). Книгу очерков о вовне я давно уже не переиздаю: царская цензура не позволила мне во всю силу сказать то, что я увидел и перечувствовал. Лишь несколько рассказов того времени вошло в собрание моих сочинений.
Но я увидел подлинную жизнь, я принял в ней участие, содрав с себя застегнутый наглухо черный сюртук символистов. Я увидел русский народ.
С первых же месяцев Февральской революции я обратился к теме Петра Великого. Должно быть, скорее инстинктом художника, чем сознательно, я искал в этой теме разгадки русского народа и русской государственности. В новой работе мне много помог покойный историк В. В. Каллаш. Он познакомил меня с архивами, с актами Тайной канцелярии и Преображенского приказа, так называемыми делами ‘Слова и Дела’. Передо мной во всем блеске, во всей гениальной силе раскрылось сокровище русского языка. Я, наконец, понял тайну построения художественной фразы: ее форма обусловлена внутренним состоянием рассказчика, повествователя, за которым следует движение, жест и, наконец, — глагол, речь, где выбор слов и расстановка их адекватны жесту.
К первым дням войны я отношу начало моей театральной работы как драматурга. До этого — в 1913 году — я написал и поставил в Московском Малом театре комедию ‘Насильники’… Она вызвала страстную реакцию части зрителей и вскоре была запрещена директором императорских театров.
С четырнадцатого по семнадцатый год я написал и поставил пять пьес: ‘Выстрел’, ‘Нечистая сила’, ‘Касатка’, ‘Ракета’ и ‘Горький цвет’.
С Октябрьской революции я снова возвращаюсь к прозе и осуществляю первый набросок ‘День Петра’, пишу повесть ‘Милосердия!’, являющуюся первым опытом критики российской либеральной интеллигенции в свете октябрьского зарева.
Осенью восемнадцатого года я с семьей уезжаю на Украину, зимую в Одессе, где пишу комедию ‘Любовь — книга золотая’ и повесть ‘Калиостро’. Из Одессы уезжаю вместе с семьей в Париж. И там, в июле 1919 года, начинаю эпопею ‘Хождение по мукам’.
Жизнь в эмиграции была самым тяжелым периодом моей жизни. Там я понял, что значит быть парнем, человеком, оторванным от родины, невесомым, бесплодным, не нужным никому ни при каких обстоятельствах.
Я с жаром писал роман ‘Хождение по мукам’ (первая часть ‘Сестры’), повесть ‘Детство Никиты’, ‘Приключения Никиты Рощина’ и начал большую работу, затянувшуюся на несколько лет: переработку заново всего ценного, что было мной до сих пор написано…
Осенью 1921 года я перекочевал в Берлин и вошел в сменовеховскую группу ‘Накануне’. Этим сразу же порвались все связи с писателями-эмигрантами. Бывшие друзья ‘надели по мне траур’. В 1922 году весной в Берлин приехал из Советской России Алексей Максимович Пешков, и между нами установились дружеские отношения.
За берлинский период были написаны: роман ‘Аэлита’, повести ‘Черная пятница’, ‘Убийство Антуана Риво’ и ‘Рукопись, найденная под кроватью’ — наиболее из всех этих вещей значительная по тематике. Там же я окончательно доработал повесть ‘Детство Никиты’ и ‘Хождение по мукам’.
Весной 1922 года в ответ на проклятия, сыпавшиеся из Парижа, я опубликовал ‘Письмо Чайковскому’ (перепечатанное в ‘Известиях’) и уехал с семьей в Советскую Россию.
Началом работы по возвращении на родину были две вещи: повесть ‘Ибикус’ и небольшая повесть ‘Голубые города’, написанная после поездки на Украину (не считая нескольких менее значительных рассказов).
‘Письмо Чайковскому’, продиктованное любовью к родине и желанием отдать свои силы родине и ее строительству, было моим паспортом, неприемлемым для троцкистов, для леваческих групп, примыкающих к ним, и впоследствии для многих из руководителей РАППа.
С 1924 года я возвращаюсь к театру: комедия ‘Изгнание блудного беса’, пьесы ‘Заговор императрицы’ и ‘Азеф’, комедия ‘Чудеса в решете’, ‘Возвращенная молодость’ и театральные переработки: ‘Бунт машин’, ‘Авна Кристи’ и ‘Делец’ (по Газенклеверу).
Рапповское давление на меня усиливалось с каждым годом и, наконец, приняло такие формы, что я вынужден был на несколько лет оставить работу драматурга.
В 1926 году я написал роман ‘Гиперболоид инженера Гарина’ и через год начал вторую часть ‘Хождения по мукам’ — роман ’18-й год’.
В то же время я не прекращал переделку и переработку всего ранее написанного мною.
В 1929 году я вернулся к теме Петра в пьесе ‘На дыбе’, где не совсем освободился от некоторых ‘традиционных’ тенденций в обрисовке эпохи. В 1934 году пьеса была мною коренным образом переработана (постановка Александрийского театра) и в 1937 году — в третий раз, уже окончательно (новая постановка Александрийского театра).
Постановка первого варианта ‘Петра’ во 2-м МХАТе была встречена РАППом в штыки, и ее спас товарищ Сталин, тогда еще, в 1929 году, давший правильную историческую установку петровской эпохе.
В 1930 году я написал первую часть романа ‘Петр I’. Через полтора года — роман-памфлет ‘Черное золото’, который в 1938 году был переработан мной и опубликован под названием ‘Эмигранты’. Вторую часть ‘Петра’ я закончил в 1934 году.
Обе опубликованные части ‘Петра’ — лишь вступление к третьему роману, к работе над которым я уже приступил (осень 1943 года).
Что привело меня к эпопее ‘Петр I’? Наверно, что я избрал ту эпоху для проекции современности. Меня увлекло ощущение полноты ‘непричесанной’ и творческой силы той жизни, когда с особенной яркостью раскрывался русский характер.
Четыре эпохи влекут меня к изображению по тем же причинам: эпоха Ивана Грозного, Петра, гражданской войны 1918—1920 годов и наша — сегодняшняя — небывалая по размаху и значительности. Но о ней — дело впереди. Чтобы понять тайну русского народа, его величие, нужно хорошо и глубоко узнать его прошлое: нашу историю, коренные узлы ее, трагические творческие эпохи, в которых завязывался русский характер.
Две или три попытки вернуться в тридцатых годах к театру были встречены решительным отпором троцкиствующей части печати и РАППа. Только после роспуска РАППа, после очищения нашей общественной жизни от троцкистов и троцкиствующих, от всего, что ненавидело нашу родину и вредило ей, — я почувствовал, как расступилось вокруг меня враждебное окружение. Я смог отдать все силы, помимо литературной, также и общественной деятельности. Я выступал пяти раз за границей на антифашистских конгрессах. Был избран членом Ленсовета, затем депутатом Верховного Совета СССР, затем действительным членом Академии наук СССР.
В 1935 году я начал повесть ‘Хлеб’, которая является необходимым переходом между романами ’18-й год’ и задуманным в то время романом ‘Хмурое утро’. ‘Хлеб’ был закончен осенью 1937 года. Я слышал много упреков по поводу этой повести: в основном они сводились к тому, что она суха и ‘деловита’. В оправдание могу сказать одно: ‘Хлеб’ был попыткой обработки точного исторического материала художественными средства-ми, отсюда несомненная связанность фантазии. Но, быть может, когда-нибудь кому-нибудь такая попытка пригодится. Я отстаиваю право писателя на опыт и на ошибки, с ним связанные. К писательскому опыту нужно относиться с уважением, — без дерзаний нет искусства. Любопытно, что ‘Хлеб’, так же как и ‘Петр’, может быть, даже в большем количестве, переведен почти на все языки мира.
Весной 1938 года я написал пьесу ‘Путь к победе’ и осенью того же года — политический антифашистский памфлет ‘Чертов мост’.
Параллельно с этими литературными работами я готовлю для Детиздата пять томов русского фольклора. Я отказываюсь от переделки или переработки сказок. Сохраняя девственность изустного рассказа, я свожу варианты сказочного сюжета к одному сюжету — с сохранением всех особенностей народной речи, с очищением сюжета от тех деталей и наносов, которые произошли либо от механического добавления рассказчиком деталей из других сказок, либо из несовершенства рассказчика, либо от местных и нехарактерных особенностей речи.
В день начала войны — 22 июня 1941 года — я окончил роман ‘Хмурое утро’. Готовя к печати всю трилогию, проредактировал первые две части этой эпопеи. Трилогия писалась на протяжении двадцати двух лег. Ее тема — возвращение домой, путь на родину. И то, что последние строки, последние страницы ‘Хмурого утра’ дописывались в-день, когда наша родина была в огне, убеждает меня в том, что путь этого романа — верный.
Оглядываюсь сейчас на два страшных и опустошительных года войны и вижу, что только вера в неиссякаемые силы нашего народа, вера в правильность нашего исторического пути, тяжелого и трудного, справедливого и человеческого пути к великой жизни, только любовь к родине, жаркая боль к ее страданиям, ненависть к врагу — дали силы для борьбы и для победы. Я верил в нашу победу даже в самые трудные дни октября — ноября 1941 года. И тогда в Зименках (недалеко от г. Горького, на берегу Волги) начал драматическую повесть ‘Иван Грозный’. Она была моим ответом на унижения, которым немцы подвергли мою родину. Я вызвал из небытия к жизни великую страстную русскую душу — Ивана Грозного, чтобы вооружить свою ‘рассвирепевшую совесть’. Работая над пьесой, я продолжал публиковать статьи, из них наибольший резонанс получили: ‘Что мы защищаем’, ‘Родина’, ‘Кровь народа’. Статьи, опубликованные в газетах за время войны, собраны в два сборника. Первую часть ‘Грозного’, ‘Орел и Орлица’, я закончил в феврале сорок второго года, вторую — ‘Трудные годы’ — в апреле сорок третьего года. Помимо этого, были написаны ‘Рассказы Ивана Сударева’ и другие…

Комментарии

Впервые напечатана под заглавием ‘Мой путч’ в журнале ‘Новый мир’, 1943, No 1, январь. Написана в конце 1942 года по просьбе отдела кадров Академии наук СССР, действительным членом которой был А. Толстой.
Дополненная и с некоторыми исправлениями стилистического характера, озаглавленная ‘Алексей Толстой ‘Краткая автобиография», вошла в книгу А. Толстого ‘Повести и рассказы (1910—1943)’ изд-ва ‘Советский писатель’, М. 1944.
Эта автобиография самая поздняя по времени написания и наиболее полная. Кроме нее, А. Толстым написаны автобиографии: в 1913 году (‘Русские ведомости’, 1863—1913 гг. Сборник статей, М. 1913), в 1916 году (осталась в рукописи), ‘О себе’ (‘Новая русская книга’, No 4, 1922), в 1928 году (книга ‘Писатели’, изд-во ‘Современные проблемы’, М. 1928), в 1929 году ‘О себе’ (I том Собр. соч. ГИЗ и изд-во ‘Недра’, 1929), в 1933 году ‘О себе’ (‘Литературная газета’, 1933, No 4—5, 29 января).
Печатается по тексту сборника А. Толстого ‘Повести и рассказы (1910—1943)’, с исправлением явно ошибочных фактических данных и дат.
Источник текста: Толстой А. Н. Собрание сочинений в десяти томах. Том 1. — Москва, Гослитиздат, 1958.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека