Я, я это сделал? Я, который, не имея притязание быть святым, простодушно воображал, что заслуживаю репутацию честного человека? Я, который всегда был против насилия и ценил больше всех добродетелей — добродетель сострадание и прощение?.. Я совершил преступление?.. Я убил ближнего? Разве это возможно? Разве это возможно?
Как сомневаться в этом?.. Если это случилось так недавно?..- Если в ушах у меня еще звучит стон, последний стон моей жертвы? Если руки мои ощущают еще ее предсмертную судорогу? Если глаза мои видят еще последние конвульсии тела, от которого отлетает жизнь?
В эту минуту никто ничего не знает, ничего не подозревает… С наступлением дня все узнают, все заподозрят меня… Англичанка из 5-го номера первая скажет: — Убийцей может быть только он. — Почему я не бегу? Какая сила приковывает меня к этой постели?
Вспоминаю. Вчера приехал в Милан в 3 часа, сел в омнибус своей обычной гостиницы. Один господин, француз, с красной ленточкой в петлице вошел со мной… Кто он? Я не знал, не знаю и теперь. — Завтра имя его будет у всех на устах… вместе с моим.
Он был пожилой человек, вероятно лет шестидесяти, маленький, худой, без бороды, с седыми волосами. Мне он был отвратителен, и по взгляду, с каким он смотрел на меня, я понял, что и я ему антипатичен.
Нас обоих поместили в первом этаже, в комнатах, рядом, в No 10 и No 11. Гостиница была почти пустая, думаю, что в этом этаже, кроме наших, была занята еще только одна комната No 5.
Около восьми часов я застал француза в столовой. Он был один, сидел за маленьким столиком и перелистывал иллюстрированный журнал. Я окинул взглядом столовую в надежде занять место подальше, но лакей указал мне столик напротив, и, казалось, его красноречивый взгляд сказал мне: — Не видите, что здесь приготовлено? Не видите, что здесь освещено? Хотите, чтоб для двоих зажгли все лампы?
Я сел, недовольный, на указанное место. У меня была моя великолепная газета Figaro, купленная только что в киоске у Галереи, и я развернул ее… Француз прищурился на нее с гримасой и раскрыл свою газету так, чтоб я мог прочесть название Le petit journal.
Мы посмотрели друг на друга недружелюбно и почувствовали себя столь же враждебными друг другу, как наши газеты, которые в данный момент во Франции являются выразительницами двух совершенно противоположных направлений. Лакей подал нам один и тот же обед prix-fixe, но француз дошел уже до сладкого и фруктов, когда я ел только жаркое, и я надеялся до окончания своего обеда избавиться от ненавистного мне присутствия. Но тот не торопился уходить, после фруктов он потребовал кофе с коньяком, и когда подавали, он свертывал и развертывал газету, хвастливо выставляя напоказ цветную виньетку с надлисью: Dreyfus devant le Conseil de guerre de Rennes.
Вдруг он прервал молчание и с убежденным и удовлетворенным видом уронил фразу:
— Он будет осужден.
Я счел это за вызов. В самом деле, я имел право так думать потому, что это говорил человек, мне незнакомый, и, очевидно, только для того чтоб сказать мне неприятность.
Я быстро ответил по-французски:
— Это будет новый позор.
— Позором было бы оправдание, — перебил он.
А я ему в отместку:
— Он оправдан уже морально вашей кассационной палатой… и совестью всего мира.
Господин с красной лентой в петлице (назову его так) поставил чашку на поднос и прибавил с холодным сарказмом:
— Кассационная палата!.. Ces gredins!.. Единственный честный человек из них был с треском удален… Кассационная палата!.. Вы лучше меня знаете, что она была подкуплена ревизионной комиссией.
— Я не был такого низкого мнение о ваших судьях, — возразил я и спросил: — И общественное сознание было подкуплено ревизионной комиссией?
— Большей частью, синьор, большей частью… Были заблуждающиеся, были люди добросовестные, не отрицаю, но большинство продалось… Ревизионная комиссия израсходовала 100 миллионов… Это сказал Фрейсинэ.
Мой собеседник налил в кофе остаток коньяку и потер руками, довольный своим решительным утверждением.
Я устоял против соблазна бросить ему в лицо рыбу, которую чистил, и заметил с большим спокойствием:
—Собственно, Фрейсипэ в Ренне заявил, что не говорил ничего… Во всяком случае, цифра, которую ему приписывали, была гораздо меньше: 35 миллионов.
— Сто миллионов, синьор… Я знаю наверное… И почему должно быть 35? Этого не хватило бы на большой подкуп.
Я поймал мяч налету.
— Ну, так не хватило бы и 100. Если б только половина тех, кто в Европе провозглашает невинность Дрейфуса, стала продавать свое мнение, этих миллионов не хватило бы им на уплату.
Мой противник успокоился на том, что исключил из числа подкупленных тех, кто говорит и действует назло Франции и радуется, видя ее униженной, во власти людей sans patrie, a l’or juif.
Я вскочил.
— Позвольте спросить вас, синьор, кто это желает зла Франции и кто действует ей во вред? Это те ваши офицеры, которые из упрямства сделали преступлением то, что сначала, может быть, было только заблуждением, это те политические люди, которые вообразили, что правительство может задавить вопросы человеколюбия, это те журналисты, которые в наши дни пытаются восстановить средние века, проповедуют ненависть к целой религии и расе и забрасывают грязью людей, самых непорочных и славных в вашей стране… Франция, синьор! Но мы любим Францию в ее лучших гражданах, во всех ее представителях, которые отказываются от своего спокойствия, которые приносят в жертву свое будущее, чтобы бороться с торжеством несправедливости, а такие благородные фигуры встречаются и в вашем войске…
Мне казалось, что я красноречив, поскольку возможно быть красноречивым на чужом языке, но моя ораторская речь только больше разгневала читателя Petit journal.
— В таком случае,—воскликнул он, красный как вишня, — вы любите наших злейших врагов.
— Однако, и они французы, — сказал я.
— Французы? Они?—возразил яростный анти-дрейфусист. — Мы отрекаемся от них… Это они вызвали вмешательство иностранцев в наши дела…
— Но, дорогой синьор, — снова начал я, — тревога, с которой цивилизованный мир следит за перипетиями этой печальной и ужасной драмы, делает честь нашему времени. Да, наш век, раздираемый несогласиями, полный угрожающих симптомов, реабилитирует себя перед своими судьями, доказав, что способен вдохновляться идеей. Никогда человеческая солидарность не выказывалась в такой степени… Темный офицер, у которого, может быть, нет внешних качеств, возбуждающих симпатию, вздымается вдруг на высоту настоящего символа единственно потому, что его считают жертвой. Его преследуют и угнетают, его окружают кознями, на него, беззащитного, ложится тяжелая рука власти, и вот, со всех концов земного шара, на него направлены взгляды и к нему летят мысли тех, кто чувствует, что превыше всех племенных, религиозных, социальных и политических различий, превыше всего — справедливость.
— Enfin cest trop, — перебил француз, бросая зажженную только что сигару. И прибавил, как бы в скобках: — у вас отвратительные сигары.
Я не хотел противоречием еще больше обострять наших отношений и сказал только: — Я не курю… Может быть, вы правы…
Он повторил:
— Enfin cest trop… Вы воображаете, что во Франции не любят справедливости? Наказывать виноватых — разве это не значит любить справедливость?
— Но если Дрейфус невиновен?
— Виновен… Il а ete justement et legalement condamne… Военный министр заявил это на суде.
— Это была ложь.
— Все другие министры поддержали его.
— Тем хуже для них.
— А генералы?
— Генералы и были создателями всего этого позорного дела. Вы не станете отрицать поддельных документов, лжи… ложь Анри, например.
— Un exces de patriotisme.
— Вы оправдываете всех, чтоб обвинить одного.
— Le traitre, le juif.
— А Эстергази?
— Он не святой… но он и не изменник.
— Ведь он признался, что сам написал bordereau.
— Да, за вознаграждение в шестьсот тысяч франков.
— Кем же это доказано?
— Parbleu! Ревизионной комиссией.
Утверждение и возражение следовали друг за другом коротко, быстро, сухо, как удары скрещенных шпаг, и кончилось тем, что шум диспута привлек на порог хозяина гостиницы. По его знаку, лакей молча собрал с наших столиков тарелки, приборы и стаканы, потом одну за другой потушил лампочки Эдисона, оставив гореть только две.
Это мудрое средство вызвало желанное действие, потому что, когда мы остались почти в темноте, мой противник резко встал и, наклонившись ко мне, проворчал: nous ne pourrons jamais nous entendre.
— Jamais, — крикнул я ему вслед.
Спустя минуту, встал и я, чтоб подышать свежим воздухом. Синьора средних лет, длинная и худая, как зонтик в чехле, входила в это мгновение с опущенной головой и задела меня, прежде чем я успел отстраниться.
— Pardon, monsieur, — сказала она с сильным английским акцентом.
Я сделал длинную прогулку, чтоб угомонить желчь, разлившуюся во мне от упорства этого господина, и не столько от упорства, сколько от злобной радости, с какой он смаковал новое осуждение несчастного Дрейфуса, достойного сожаление, если даже он и был виновен. Я шел и думал, что все обвинители Дрейфуса отличаются ненавистью и злобой, той злобой и ненавистью, которые в присутствии публики прорвались у одного генерала в подлых слезах… Не люди, — говорил я себе,— а звери, они плачут из опасение, что не смогут растерзать свою добычу… — Это я говорил… вчера вечером!
Я вернулся в гостиницу около полуночи, сонный, портье отпер мне, и я пошел по лестнице.
Кто-то шел впереди, кто-то вошедший уже на площадку высунул голову за перила. Это был господин с красной лентой в петлице. Вовсе не желая встретиться с ним, я ускорил шаги, и он их ускорил, все продолжая свой путь. В коридоре, где не было ни одной живой души и слышался только электрический звонок и лампочка Эдисона разливала скромный свет, шли француз и я на расстоянии каких-нибудь десяти шагов. Он вошел в свою комнату (действительно, он вошел в нее и зажег свет), но сейчас же открыл дверь, чтобы вынуть ключ, и в то время как я вкладывал свой в замочную скважину, пристально уставился на меня с язвительным смешком и повторил, скандируя слоги, свою любимую фразу:
— II se-ra con-dam-ne.
Спор, прекращенный в столовой, возобновился здесь еще острее, еще надменнее, говорили тихо, возбужденные, сверкая злобными взглядами. В эту минуту робко двинулась на петлях дверь номера пятого, на пороге показалась фигура женщины в белом капоте, в папильотках, казалось, она сначала не решалась двинуться с места, потом с видом, который приобретается при окончательных решениях, скользнула поспешно мимо, помчалась вдоль, как стрела, и исчезла в глубине коридора. — Pardon, monsieur, — слышали мы, как процедила она сквозь сжатые зубы.
Я узнал ее. Эта была англичанка, которую я встретил у входа гостиницы.
Тем временем наше пререкание превратилось в схватку. Истощив аргументы, мы дошли до дерзостей, летели колкие слова, жесты становились угрожающими. Мой противник поднял руку, чтоб ударить меня по лицу, я схватил его за рукав и толкнул по направлению к его комнате, он вставил свою ногу между моими и стремился меня повалить, сцепившись, мы наседали на дверь, которая была только притворена и уступила нашей тяжести, мы оба очутились на полу в пространстве между ночным столиком и кроватью. Вскочив вместе, мы смотрели друг на друга в слепой ярости, затихли на несколько моментов в коротком перемирии, чтобы потом схватиться еще сильнее. Вдруг и француз схватил револьвер, лежавший на столике, и стал целиться в меня. Опасность возбудила во мне отвагу, и я в один прыжок был у него за спиной, схватил его за горло и сжал изо всех сил. Револьвер выскользнул у него из рук, он повалился на кровать, глаза его блестели ненавистью, тело его билось. Вдруг из груди его вырвался хриплый и протяжный стоп, глаза затуманились, тело закоченело. Когда я перестал сжимать его, было уже слишком поздно: передо мной был труп.
Что сделал я после? Тут мысли мои путаются, воспоминание тускнеют. Несомненно, я вышел из комнаты, из его комнаты, где совершил убийство… снова увидел англичанку в белом капоте и в папильотках, она шла спокойнее, по направлению, противоположному прежнему, слегка задела меня за локоть, пробормотала свое неизбежное: pardon, monsieur, и, не обращая внимание на мой смущенный вид, преспокойно направилась к пятому номеру… А я? Как мог я войти в свою комнату, раздеться и лечь в постель?.. Да, я в постели, это наверное… хотя не могу сделать ни малейшего движение, хотя нестерпимая тяжесть давит мне плечи, руки, ноги, живот, Остается вечной проблемой: как удалось мне лечь? Надеялся ли я найти забвение и отдых за тонкой перегородкой, отделявшей меня от моей жертвы? Или надеялся показным равнодушием отвлечь от себя ужасное обвинение? Неужели я стал настолько подлым, гнусным, что перестал понимать, что преступление страшнее и стыда и искупление, и что я не был бы меньше виновен, если б вина моя осталась тайной и безнаказанной?.. А потом?.. Что я говорю?.. Безнаказанной она, пожалуй, и могла бы быть, но тайной — никогда… Разве все не выдает меня? Передо мной два пути: или бежать и скрыться, или звать сейчас же людей и кричать: В порыве гнева я убил человека. Арестуйте меня!.. Но действительно ли я убил его?.. И я не вскакиваю, не кричу, не звоню?.. И проходят минуты, проходят часы, и кажется мне, что из маленького отверстия в закрытых ставнях пробивается тонкий луч света. Уже день, скоро, скоро придут… Вот идут, идут… Слышу шарканье ног, шептание голосов… Слышу, поворачивается ручка двери… О, как бьется мое бедное сердце!.. Задыхаюсь, задыхаюсь… Кто это?
С энергией отчаяние подчиняю своей воле парализованные нервы и, как пленник, разрывающий цепи, высвобождаюсь, вырываюсь из мучительного кошмара, вскакиваю, сажусь, потрясаю .руками, через силу открываю глаза.
Бесконечное изумление охватывает меня.
Вместо представителя полиции вижу перед собою женщину, беспокойную, вопрошающую меня взглядом. Это моя прислуга.
Однако, еще не совсем пробудившись, я снова спрашиваю:
— Кто это?
— Это я, — отвечает она, — беру платье. И прибавляет:— простите, вы скверно себя чувствуете?
— Великолепно, — бормочу я, — в то время как понемногу приобретаю сознание действительности и мои удивленные глаза останавливаются на стенах, на занавесках, на мебели, на разных домашних и обычных предметах, разбросанных кругом: между ними последнее вечернее чтение, номер газеты, которая пространно пишет о деле Дрейфуса, о великой трагедии века.
Словом, я видел сон. Не был я в Милане, не спорил яростно ни с каким французом, не задушил, благодарение Богу, никого, не встречался в коридоре гостиницы ни с какой мисс или миссис в белом капоте и в бумажных папильотках.
Но мне никогда не случалось видеть сон, столь похожий на истину и сохранить о нем навсегда столь живые и яркие впечатление.
————————————————————-
Источник текста: Э. Кастельнуово. Рыцари непорочной. Новеллы. Перевод с итальянского Н. Багатуровой. — Москва: ‘Польза’, В. Антик и Ко, 1912. (Универсальная библиотека, No 767).
Распознание, современная орфография: В. Г. Есаулов, 29 февраля 2016 г.