Конец света, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Год: 1931

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
Конец света

Художник П. Пинкисевич.

0x01 graphic

I

Получив командировку от одной из столичных газет на рыбные заводы и промысла Крыма, Прудников поехал туда не один, а со своим восьмилетним сынишкой Костей: он решил, что и Косте полезно будет познакомиться с промыслами, с заводами рыбного треста, с осенней путиной и со всем вообще строительством, какое попадется на глаза в этой поездке.
— Правда, — говорил он сыну, — очень большая с тобою будет возня по части кормов и ночлегов, но так уж и быть, я пойду на это, лишь бы из моей возни с тобой что-нибудь путное для тебя вышло… Кроме этого, конечно, взять тебя надо еще и затем, чтобы ты дал отдохнуть от своих фантазий твоей мачехе…
— А я чтобы отдохнул от ее фантазий! — живо отозвался на это Костя и добавил: — Правда ведь, товарищ Семен?
Товарищ Семен, отец Кости, подумал несколько и согласился:
— Отчасти, конечно, это правда… Но ты ее извини все-таки: она — женщина нервная, и ясно уж, что свой ребенок для нее дороже тебя…
— Почему?
— Видишь ли, есть законы природы, которые… Трудно с ними бороться неразвитому мозгу… И вообще… Вот наш вагон трамвая — идет на Курский вокзал… Нажми-ка педали, авось на площадку втиснемся…
Так они поехали вдвоем, в начале октября, с багажом очень несложным и легким. В купе плацкартного жесткого вагона Костя мало наблюдал из окна эти пробегающие мимо картины жизни бойких станций, глухих полустанков, удручающе-скучных после Москвы деревень и пустых полей: быстро утомили его их однообразие и бесконечность. Но зато с большим любопытством воззрился он на соседа по купе, очень напряженно, точно тащил он шестипудовый куль, писавшего в измятой тетради какой-то доклад карандашом. Вид этого труженика был действительно самозабвенно свиреп, точно он уничтожающе спорил с кем-то невидимым, выпячивал на него толстые бритые губы, пронизывал его негодующими взглядами из-под насупленных бровей, страшно стискивал зубы и шевелил желваками на очень прочных скулах.
По тем косвенным раздраженным взглядам, какие бросал при этом занятии суровый человек из-под желтых крупных костлявых надбровий, Костя понял еще, что ему больше всего мешают писать соседи слева: какая-то женщина с черными бровями и родинкой на носу и ребенок ее лет четырех, которого звала она Ариком.
Правда, была это очень веселая мать очень бойкого сыночка, и оба они все время хохотали наперебой, потому что играли в желуди. Мать, черноволосая и молодая, все прятала от мальчика эти крупные зеленые блестящие желуди, а мальчик не должен был смотреть, куда она прячет их, однако очень хитро подглядывал и всегда безошибочно лез именно туда, где были спрятаны желуди.
— Жулик! Ловкий ты жулик! — кричала мать, и оба хохотали.
Их игру неприятно было наблюдать Косте, потому что вспоминалась мачеха, которая жила теперь в Москве в их квартире, и мать, которая от них уехала вот уже года два назад и взяла с собой младшего брата Кости, которого звали если полностью, то ‘Московский институт тесовых ящиков’, а сокращенно — Митя. Неприязненно косясь на Арика и его мать, Костя представлял, как так же вот мелькают теперь перед глазами Мити голые до локтей, мягкие, теплые, белые, проворные руки матери и тоже прячут желуди в рукава, в карманы, в дорожную корзинку… Завидно ему, пожалуй, не было, однако казалось ему, что было бы все-таки гораздо лучше, если бы тут в купе вместо этой чернобровой, чужой женщины с родинкой на носу сидела мать, а вместо плутоватого Арика простодушный Митя.
Он знал, что его мать с Митей и с новым своим мужем живут где-то в Харькове, и когда кондуктор прокричал: ‘Граждане, скоро Харьков!’ — Костя очень забеспокоился.
— Харьков сейчас! Харьков! — начал он тормошить спавшего отца.
— А? Харьков? Ну что ж… — перевернулся отец, не открывая глаз.
— Собираться будем! Укладываться! — не отставал от него Костя.
— Зачем? — спросил отец, приоткрыв один глаз.
— Как зачем?.. А куда же мы едем?
— Мы, брат, едем на конец света…
— Где это ‘конец света’?
— А где железная дорога кончится, там и конец… Там и встанем…
— А это… это близко от Харькова?
— Можешь не беспокоиться… и меня не беспокой… далеко, очень.
Костя долго смотрел на такой знакомый ему с начала его жизни широконоздрый нос отца, плоские бритые губы, глаза с белыми ресницами и круглую голову, остриженную под ноль, и спросил:
— А в Харькове долго будет стоять поезд?
Угадав его следующий вопрос, Прудников ответил на него:
— Нет, к маме твоей мы съездить не успеем: поезд будет стоять всего минут двадцать.
— Вот и Харьков! Смотри — Харьков! — сказала чернобровая своему Арику.
— Харьков! — повторил Арик громко.
— Харьков, — прошептал Костя и кинулся к окну.
И все время, пока стоял поезд, он не отходил от окна и во всей торопливой толпе на перроне огромного вокзала разглядывал только молодых высоких женщин с русыми, подстриженными у плеч волосами.
— Как же это так? Мама в Харькове, а не было ее на вокзале… а? — спросил Костя отца, когда поезд двинулся дальше на юг.
— А зачем же ей было выходить на вокзал? — удивился Прудников. — Я ведь ей не писал, что мы едем и чтоб она вышла к такому-то поезду…
— А почему ты… почему не писал?
— Э-э, почему, почему?.. Она теперь занятой человек… Она ведь не сидит теперь дома, как в Москве сидела, а служит…
Костя задумчиво свернул свиное ухо из полы отцовского пиджака, шевельнул это ухо туда-сюда, но тут же бросил и ничего уж не спросил больше о Харькове.
В Джанкой приехали ночью. Здесь была пересадка на Керчь, самый рыбный из городов Крыма. Костя устроился для спанья в уголку на лавке, и до утра кругом него клокотал вокзал. Пили чай за столиками и столами и что-то такое ели, для чего сами ходили в буфет и оттуда приносили себе то стакан чаю, то бутерброд, а пока ходили одни, оставленные ими стулья занимали другие, и потом подымалась из-за этого голосистая брань. Швейцар спрашивал у всех входивших билеты, кого-то выводил, взявши за шиворот и приговаривая: ‘Иди-иди отседа! Иди-иди, тебе говорят, отседа!’ — и в то же время кричал кому-то в сторону: ‘Гражданин, без билета нельзя!..’ У какой-то старухи украли и билет и деньги, и она голосила на весь вокзал, пока ее не вывел тот же швейцар. Пронзительно свистали паровозы за окнами, и кто-то то и дело откуда-то из-за стены, высоко, под самым потолком, громко, но очень гундосо говорил в черную трубку: ‘Слушайте! Поезд номер… отходит…’ И потом секунд через пять: ‘Паф-та-ряю! Поезд номер… отходит…’ Среди этого гула, и гама, и воплей, и свистков, и ‘паф-та-ряю!’ Костя заснул наконец, а проснулся только утром, когда черная труба ‘пафтаряла’, что поезд на Керчь отходит во столько-то утра, и отец подымал его тяжелую голову с чемодана.
До Керчи, которая от Джанкоя всего в двухстах километрах, поезд, весь из одних только жестких вагонов без плацкарт, тащился целый день. И несколько раз спрашивал отца Костя:
— Когда же будет этот твой конец света, товарищ Семен? Я уж, должен тебе сказать, очень устал ехать!..
Все-таки к вечеру приехали в Керчь.
Рядом с ними, в чрезвычайно густо набитом вагоне, как-то незаметный прежде, устроился плотный обрубковатый человек, и без того коротенький да вдобавок оказавшийся еще и с поврежденной левой ногой: она у него была намного короче правой, отчего ботинок его на левой ноге был какой-то двух- или даже трехэтажный и очень занимал Костю.
Но когда Костя обратился к отцу: ‘Погляди, — что это?’ — и указал ему пальцем на странный ботинок, Прудников широко раскрыл глаза на Костю и покачал укоризненно головой.
Коротенький человек с коротенькой левой ногой сел на какой-то маленькой станции перед Керчью, вот почему Прудников, когда уже показалась вся Керчь, обратился к нему:
— Вы, должно быть, бывали раньше в этих местах, — скажите, вон та гора как-нибудь называется? — и указал на крутую гору, внизу усаженную домами.
— Ну, а как же не называется? — удивился тот. — Это же и есть гора Митридат! А вот то, что на ней зданьице кругленькое белеется, это — памятник ему.
— Кому же это ему? — не понял Прудников.
— Как кому? Самому этому Митридату!
— Ми-три-дат?.. Гм… — начал было вспоминать Прудников и не вспомнил.
— Памятник этот спокон веку тут стоит и уж, почитай, развалился, — объяснил коротенький.
— Ага, — значит, старина-матушка… А море тут какое против города — Азовское или же Черное?
— Перед городом тут не море — пролив… Азовское мы проехали: я с Азовского моря сел, со станции Ташлыяр… А дальше — там, за проливом, Черное пойдет… Ежели через пролив переехать, там же Тамань, — и считается берег кавказский…
— Вот мы с тобою куда, Костик, заехали!
— Это и есть конец света?
— Да-а, отчасти… Граница!.. И Кавказ отсюда — рукой подать… Вот гляди и наблюдай… Ты, главное, набирайся впечатлений, потому что впечатления — это, братец, все! То от моих впечатлений ты питаешься хлебом, а то от своих со временем будешь питаться, когда вырастешь и спецкором будешь… Понимаешь?
— Я понимаю, — отозвался Костя, ожидая большого вокзала и суеты.
Однако ни вокзала, ни суеты в Керчи не оказалось. Подъехал поезд к какому-то маленькому домишке, и люди начали высыпаться из вагонов прямо на шпалы, а коротконогий сказал Прудникову:
— Если вам в гостиницу, то и мне тоже в гостиницу, — можем пойти вместе: гостиница на всю Керчь только одна… Случится если нам койку в общем номере достать, — будет наше счастье…
И пошли втроем. И вместе с ними шли все пассажиры, волоча свои вещи. Дорогой оказалось, что фамилия коротконогого — Пискарев.
Шли долго. Наконец, усталый Прудников сказал:
— Эх, хорошо бы было извозца нанять!
А Пискарев ухмыльнулся весело:
— Ну, какие же в Керчи извозцы!.. Правда, раньше когда-то были…
— Неужели совсем нет? А город как будто широко довольно раскинулся… Сколько тут тысяч жителей?
— С заводом считается тысяч семьдесят…
— Ты слышишь это? — обратился Прудников к Косте. — Запомни! Семьдесят тысяч жителей Керчи обходятся без извозчиков! А завод здесь где, товарищ Пискарев?
— А вон видите, трубы высокие торчат, это и есть металлургический завод… До него отсюда семь километров… Туда машины ходят.

II

Всего только одна койка оказалась в единственной керченской гостинице в общем номере, и ту захватил каким-то образом Пискарев.
Правда, татарка в красном платочке, ведавшая комнатами и койками, была его хорошей знакомой, она сказала, улыбаясь: ‘А-а! Товарищ Пискарев!’ — и протянула ему в окошечко, за которым сидела, тонкую смуглую руку.
— Послушайте, я спецкор, я приехал из Москвы по командировке… Вот моя командировка, читайте! — пробовал подействовать как-нибудь на эту, красноголовую, от которой зависели койки в общем номере, спецкор Прудников. Однако та, неумолимая, не стала даже и читать командировочной бумажки, она сказала коротко и сильно:
— Коек нет!
— Тогда дайте комнату, — тем лучше будет, а то я с ребенком…
— Ком-на-ту?.. Что вы это, товарищ? Ком-на-ту! — и татарка, поглядев на Пискарева, вдруг рассмеялась такой наивности спецкора.
— Где же мне ночевать? На дворе, что ли?
— Можете ночевать на лестнице, — сказала неумолимая.
— Вот тебе на! На лестнице!
— Что же тут такого?.. Пока еще не так холодно… Ночуют же люди!
— Вот так конец света! — сказал Костя. — На лестнице!
Но товарищ Пискарев отозвался на это степенно:
— На лестнице, на диване… Приходилось и мне как-то так тоже… Кто спать захочет, уснет, конечно… А разве есть такой человек, какой чтобы спать не хотел?
Прудников чувствовал, что ему неудержимо хочется спать. Он сказал примиренно Косте:
— Ничего не поделаешь, брат! Все-таки ведь диван дадут, а не то чтобы прямо на ступеньках… Давай будем платить и располагаться… А то кабы и лестницу кто не занял!
Диван, очень ветхий, ошарпанный и вонючий, оказался на лестнице на втором этаже под аркой, как раз против общей комнаты, в которой счастливый Пискарев нашел себе место. Едва прикрыли этот диван простыней, как тут же бойко пополз по простыне проголодавшийся клоп, за ним другой, третий…
— Смотри-ка, смотри! Это что? — закричал Костя.
— Вижу, — сказал Прудников. — Однако пока только три… И ты знаешь, что я тебе скажу? Похоже на то, что больше тут и во всем диване нет клопов: только три на наше счастье…
— На твое счастье — два, на мое — один, — распределил Костя.
Пискарев, устроившись у себя, тоже вышел на лестницу. Насчет клопов он сказал:
— От клопа какой же может быть вред? Вот сыпная вошь если, это уж действительно! И даже у нас в рыбном цехе был один недавно случай с рыбаком: доктор признал так, — сыпную вошь где-то схватил…
— Простите-ка, это где у вас в рыбном цехе? — встрепенулся Прудников.
— А это где я в поезд сел, возле деревни Ташлыяр… Мы относимся к тресту ‘Союзрыба’, а я этого рыбного цеха заведующий…
— Вот тебе на! Что же вы мне раньше не сказали? Ведь я, выходит, именно к вам-то из Москвы и ехал!
И с Прудникова сразу слетела вся дорожная усталость.
— Вот что, — заторопился он, — давайте возьмем с вами кипяточку — чай и сахар у меня есть, — сядем на этот презренный диван и потолкуем, — идет?
— А где же вы думаете достать кипяточку? — очень удивился Пискарев.
— Как где? Здесь же, в гостинице!
— Здесь его и в заводе нет… Есть тут в Керчи одна чайная, там же, конечно, и печенье могут дать, — только она почему-то до шести часов работает, а сейчас уж восемь… В такое время, как теперь, нигде вы здесь чаю не напьетесь, исключая у кого есть знакомые…
— Вот так история! А утром?
— Утром с восьми в чайной напьемся.
— Значит, Костя, ляжем спать без чаю.
— Я не согласен, — мрачно сказал Костя.
— Ты как хочешь, а мне подвезло: я сейчас о рыбном хозяйстве поговорю… Садитесь, товарищ Пискарев, потолкуем, а?
Пискарев поглядел на него недружелюбно, однако сел на простыню и поджал под себя куцую ногу, спросивши:
— Об себе я должен рассказывать или как?
— И о себе, так как вы — видный работник по рыбной части, и о рыбе, о чем хотите и как хотите, а мое дело слушать внимательно… Костя, а ты ложись спать!
— Ну, вот еще!.. Приехали на конец света, да чтобы спать!.. Я пойду на улицу посмотрю…
— Поди посмотри, что ж…
Костя взялся за скользкие перила лестницы, которые сильно блестели, отражая свет лампочки вверху под аркой, оглянулся на отца, усевшегося рядом с рыбником Пискаревым, у которого и голова, освободившаяся от кепки, оказалась такая же курбатенькая, широкая, как он весь, со скромными косичками светлых волос, — перескочил через одну ступеньку, потом еще через одну и так доскакал до вестибюля, где оказалась неизвестно откуда появившаяся толпа странного вида людей в плащах и то в черных, то в серых шляпах… Толпа эта была молчаливая, однако за нее, за всех этих в шляпах и плащах, кричал какой-то черненький человечек в кепке давешней неумолимой татарке:
— Вы должны были для нас оставить два номера, и мы должны будем получить эти два номера, и все! И не может тут быть никаких лишних разговоров!.. Эти два номера были заказаны по телеграфу позавчера!
— Пускай были заказаны, а в них сейчас живут люди!.. Что, я их должна на улицу выкидать? — горячилась татарка.
— Нам до этого дела нет, куда их вы должны выкидать!.. Мы приехали сюда на двух машинах, и мы знали: тут у нас есть два номера!.. Они у вас есть, товарищ, два свободных номера, и вы их нам даете сейчас же! Иначе я знаю, куда мне надо звонить!
Так кричали минут десять черненький человек в кепке и татарка в красном платочке… А на полу грудой лежали кожаные чемоданы, облепленные белыми и желтыми бумажками.
Наконец, все эти в шляпах и плащах пошли вместе с татаркой наверх, а Костя вышмыгнул на улицу.

III

— Я раньше в Астрахани и на Каспийском вообще море работал, — говорил Пискарев Прудникову, — а теперь сюда переброшен, чтобы дело здесь наладить… Ну, да мы за рыбой и на Черное море ездиим, вплоть аж до самого Сухума. Теперь уж мы не ждем, чтобы к нам рыба шла, — это прежде так рыбаки дожидались, а мы ее теперь сами ищем… А найти не можем, где ее косяки, — аероплан враз найдет! Ему сверху все решительно видать по цвету: какой вода имеет цвет, когда пустая, а какой, когда с рыбой… С рыбой она показывает намного темнее… Конечно, как теперь все на хозрасчет переведено, приходится нашему тресту много за это платить, а все-таки зато у нас простоев меньше бывает — это раз, а другое — мы можем планировать… А насчет Сухума, например, взять прежние времена и теперь: ведь там же свои лодки есть и свои рыбаки, — а рыба вся у них… Как же мы-то со своими припасами к ним за рыбой гоним? В прежнее время если, да здесь бы смертный бой между нами зашелся, — многие бы увечье себе приняли, как я вот мальчишкой еще у себя на Каспийском… А теперь спору между нами быть не может даже, как хозяин у нас один — ‘Союзрыба’!
— Хорошо, а рыбакам-то вы позволяете рыбой пользоваться? — спросил Прудников.
— Что касается рыбаков, тем, конечно, приходится позволять, без этого нельзя. Нужно, чтоб и его интерес тоже был, а то он будет, конечно, шаля-валя… Много, понятно, несознательного элемента попадается, — вот почему… Потом то еще ценить приходится, какой рыбак! Хороший рыбак — он знает, где рыба идет!.. Вот хотя бы меня самого взять. Я смальства на рыбе. Был раз у нас шторм… Я своим хлопцам говорю: ‘Ребята! После шторму обя-за-тельно должна рыба в берега ударяться!’ Они, конечно, оспаривают: ‘Это когда как… Раз на раз не приходится…’ Ладно!.. Ну, я раненько утром встал, круг бережка хожу, смотрю — есть!.. А другому покажи, кто этого не знает, — хотя бы вас взять — что вы увидите? Как есть ничего! Вода и вода тихая… А ры-бу — ее под водой надо чувствовать!.. Иду я к своим тогда, бужу: ‘Спускай, ребята, байды!’ Так мы потом — верите? — байду за байдой потом к берегу гнали, а в байде считай рыбы в каждой пятьдесят пудов! Она ведь когда идет, эта рыба, до того плотный ход имеет, — палку в нее встремляй в середину, — стоять будет! Так и поплывет палка стоймя, куда рыба плывет!.. А куда же она ходит, рыба? Это ведь целая история, и все надо нам знать… Икру, например, метать — это она в сладкие лиманы ходит, а как отметается, ее мы не ловим тогда, пускай мяса-жиру нагуляет. Она, как отметается, идет до того унылая, совсем спит на ходу, и что касается жиру, то в ней его ни капли. Всякая рыба, как икру отметает, она нам тогда не годится… Также и шторм, например, взять… Какая рыба покрупней, поздоровей, та может шторм выдержать, а уж что касается мелочи если… султанка, например, если спротив шторма ей придется идти, от нее только одна голова остается, до того из последних сил выбивается!.. А в двадцать седьмом году летом она, барабунька эта, — ну, ее, конечно, и султанкой зовут, — вся чисто подохла! Она мелкую воду любит, около бережка, а вода возьми да враз вся зацвети, — вот она и задохлась. Теперь вот уж сколько лет после того мы ее больших партий не видим, а так только, если попадется случаем в сеть, — даже жалко ее и оставлять, — на развод обратно кидаем в воду… А вот будто в десятом году, — я тут в те годы не был, старые рыбаки говорили, — из Турции штормом пригнало рыбу, — греки ее паламидкой называли, а русские названия не могли подобрать, как они такой подобной никогда не видали. Крупная рыба была, а до чего же, говорят, вкусная, и мясо в ней мягкое, а костей совсем чуть! Сама вроде как мраморная вся… Греки покупают и об ней говорят: ‘Из какого моря сама рыба, такую имеет и видимость…’
— Из Мраморного, значит, моря? — спросил Прудников.
— Должно быть, так… Одним словом, из Турции… Греки ее покупают, а русские смотрят только: ‘Кто ее знает? Может, ядовитая!’ А как рассмотрели гляделками, что за рыба, — ее уж и на базаре нет!
— Паламидка, значит? — переспросил Прудников и записал в книжечку.
— Так греки называли будто… А вид у нее был совсем как большая скумбрия… Тогда многие себя за чуба дергали, что по глупости своей ее не покупали, а потом уж, как ее распробовали, что за рыба, — она уж ушла в свое море. И вот скажи же: что бы ей у нас тут остаться? Ну, заблудилась, и ладно, и живи у нас, а мы, рыбаки, тобой пользоваться будем, — не-ет! Как это может быть, чтоб рыба да вдруг заблудилась? Рыба свое место знает изо всех! Небось, брат, рыба, она не заблудится!.. Говорят: как это птицы летят и свои гнезда находят? Хорошо, птицы, конечно… Однако же им сверху видать землю, а рыба в воде далеко ли видеть может? А вот же она знает в воде все!.. Если ее шторм куда загонит, это, конечно, ну уж чтобы она назад к себе дороги не нашла в море, — не-ет! На это ума у ней хватает!.. Тем более как она же стеной идет, и зря она не ходит — на какие там прогулки, как человек, — а исключительно по своему делу… Икру метать, например, идет она куда? Обязательно в сладкую воду!.. Вы думаете, не знает она, что на свою погибель идет? Зна-ает, бедная!.. Ведь мы же ее в лиманах везде стерегем!.. Мы один раз коропа на Кубани взяли, — прямо темно! Меряли тогда и весь свой расчет делали как? На кубические метры! И вышло у нас на проценты — пятьдесят пять процентов рыбы и аж только сорок пять процентов воды! Вот что тогда в реке Кубани делалось… Мальчишки на байдарочке подплывут крадучись и тут тебе вилами из воды рыбу кидают, как сено… Ну, конечно, за ними погоня и крики, — они в бегство… Так что мы там тогда, на Кубани, всей рыбы и взять не могли… А когда рыбаки не справляются — бывает и так, что посуды мало, рыбы всей взять не могут, они махало выставляют… ну, такую, как бы сказать, веху, чтобы ее издалька было видать: ‘Подавай помощь!..’ А самая сеть эта, какой мы ловим, называется ‘акаян’…
— Окаянная? — удивился Прудников.
— Китайское будто бы название: она к нам из Владивостока попала… У нас ведь и плавучий завод есть, а как же! А то ведь очень большие количества рыбы, особенно летнее время, ни за что пропадать должны…
— А рыбакам вы хорошо платите? — задал привычный вопрос Прудников.
— Рыбакам остались мы должны в прошлом году за четыре месяца зарплаты, ну, конечно, вина эта не наша личная… Мы рыбу ловим, мы ее и сдаем, а нам деньги задерживают, — вот какое дело… А кроме того, бывает премия от рыбы, сколько поймают. Вот они и стараются поймать больше… Получается порядочная прибавка!
— Вы у себя там и красную рыбу ловите?
— А как же! На красную мы рыбу крючья по канаве ставим… А канава эта есть действительно такая в Азовском море, с чего она там — неизвестно, и в ней красная рыба — осетрята, белуга залегает, севрюга… Вот на нее и крючья. И так что в тумане, например, выходят рыбаки на байдарках, и должны же они свои буйки найтить… Вот и спросите, как они это могут? Они по компасу, конечно, идут, а иначе им нельзя… Однако всякий свои буйки находит и разбирается, потому тут у каждого интерес: больше на свои крючья поймаешь — больше и получишь… А чужим крючьям, признаться, не так-то много и веры дают…
— Почему же все-таки это? — захотел понять Прудников. — Говорится ведь: в чужой руке кусок кажется больше…
— Насчет куска это действительно, потому что кусок, его видно… А что там в воде, этого не видать… И вот так выходит, что никто себя несчастнее другого не полагает, и на свое счастье всякий надежду имеет.
— Значит, красную ловите и простую… А какую же все-таки простую, как названия? — приготовился записывать Прудников.
— Названия? Рыба, ведь она названий много разных имеет… Судак, например, а его кое-где сулою зовут… Так и называют: крупная — сула, а помельче — подсулок… Также лобан, и кефаль, и чуларка — порода эта одна и та же, все рыбы эти считаются породы одной, только рост у них разный: лобан бывает до четырех фунтов, а кефаль… да больше фунта мне кефали и не приходилось видеть… Ну, да я с судака начал, а на кефаль перешел… Мы же тут мелкого судака зовем чопом, а подсулок у нас — чопик называется… И вот я вспоминал, что барабунька вся потравилась, а сказать вот хотя бы бычок, — почему же, он в той же воде жил, — не отравился? Бычок как тогда был, так и теперь мы его вполне бесчисленно берем… Что же до сельди касается, то, может, вы видали, когда бочонок откупоривают, — она одна в одну лежит, — прямо красота посмотреть! А кто ж это делает? Мы же все это и делаем. Потому что мы, как селедку поймаем, начинается у нас сортировка на восемнадцать разрядов. Каким же манером мы это делаем? Вот каким… Тысяча сельдей в пуде, называется эта сельдь у нас ‘пудник’, и цена ей считается сто десять рублей, дальше: тысяча штук — два пуда, — ‘двупудник’, — цена такой сельди уж двести тридцать рублей, три пуда тысяча, — цена уж четыреста семьдесят рублей… Так у нас считается восемнадцать всего разрядов.
— Вот как! Это замечательно! А восемнадцатый разряд?
— Восемнадцатипудник! Восемнадцать пудов в тысяче селедок… Это уж считается самая головка, и цена такой сельди ложится тысяча пятьсот рублей. Вот какая у нас работа идет! Ты же ее поймай, и ты же ее рассортируй, да смотри не ошибись, а то сбракуют!..
— Значит, вы же ее и солите?
— А как же! Не соленую же мы ее ловим… Солим же мы ее таким манером, чтобы мелкую селедку, например, два-три дня подержать в тузлуке, она и готова, а покрупнее, те, конечно, дольше, а самые крупные, так те даже еще и замораживать надо, как от мороза рыба начинает дубеть, и аж тогда только соль ее может прохватить, как следует, до красной кости… то мы, стало быть, делаем так: на низ мелкий лед ложим и соли, а уж потом рыба кладется! А холодный тузлук рыба уважает… Раз рыба мороженая, она сразу видна: у нее спинка будет как вороная, и сама она — мягкая, как живая, вот-вот поплывет! Совсем живой вид обозначает из себя, если она мороженая… Все это, конечно, надо знать… Пузанок, например, есть у нас, — ему за глаза два дня довольно, так и держим его два дня, а пересаливать ведь тоже не полагается… А почему же не полагается? Потому что от пересола с рыбы весь жир сходит… А если как следует засолить, пузанок до того бывает мягкий, прямо одними губами будете есть, а зубы для чего другого спрячьте!
— Хорошо, а вот вы сказали: тузлук…
— Тузлук мы как делаем? Считается так: десять процентов соли на ведро… Ну, а мы прямо руку в тузлук опускаем, — так и узнаем, годится или еще соли досыпать. А то какие незнающие пробуют так: фунт если соли на ведро, — должно в таком тузлуке яйцо плавать, или там помидорка какая… Бабья примета! Мы где же это должны в море яйца брать или там помидору? Мы этого там не видим, а должны все сделать в натуре. Мы его сливаем, тузлук, и раз ежели пузырьки в нем скакают, значит, готово дело…
— А много ли у вас лодок в вашем именно цехе?
— У нас есть байды и есть судно… На байду пятьдесят пудов клади, а уж больше не зрись, а то пойдешь на дно скумбрию кормить, а судно, оно и пятнадцать тысяч пудов берет… Это все, одним словом, специальность, а так кого-нибудь возьми, не рыбака, он куда же годится? А уж рыбак, какой смальства привычный, он от нас не уйдет, ежель он рыбак природный. Куда же ему уйтить, когда весь его кровный интерес тут? Что он, землекопом, что ли, куда поступит, или по бетону на постройку, когда он рыбак? Он же считается, ну все равно что охотник с ружьем ходит, то и он, такой же охотник. Не то что мы рыбаков ищем, они нас сами ищут! Потому — у них же весь интерес ихней жизни тут, на байдаре, в море. В ночь, в полуночь, когда ехать надо, он дома чесаться не станет: он враз готов и пошел неумойкой — в море, будет время, умоется!
— А пролив тут широкий?
— Пролив Керченский?.. Считается четыре километра всего, и вполне мы его могли бы сетями перегородить и всю в нем рыбу застопорить, какая из Азовского моря идет, только этого делать не разрешается… А вот Кубань, Терек — те перегораживаем во время икромета… А что касается теперешнего времени, то сейчас наши все силы на камсу идут, — камса сейчас в Черное море выходит, и так весь октябрь и, почитай, ноября половину с камсой мы возиться будем…

IV

Когда вышмыгнул Костя на улицу, то его поразило, что улица была почти пустая.
Конечно, народу на ней толпилось довольно, так как это была главная улица Керчи, но москвичу Косте, который привык с самого младенчества к тому, что из-за людей в Москве никогда и нигде не видно домов, даже и главная улица Керчи показалась пустынной.
Вот прошли две цыганки и блеснули на него огромными белками глаз: может быть, они были и не цыганки, но так показалось Косте: сам он был сероглазый и волосы льняные. На цыганках были коричневые платки с голубыми и розовыми цветами.
Вот остановились против гостиницы двое бородатых рабочих с мешками, должно быть плотники, так как из мешков выглядывали у обоих желтые фуганки, но остановились они не затем, чтобы проникнуть в гостиницу: здесь, под сильным светом лампочки в подъезде, стояла девочка лет двенадцати и продавала пару копченых таранок. Один бородатый помял таранку чугунными пальцами, другой прикинул другую таранку на чугунной ладони, много ли она может весить, и оба спросили враз:
— А почем?
— Пять рублей пара, — сказала девочка скромно.
— Без ума ты! — качнулась сердито одна борода.
— Без понятия! — сожалеюще качнулась другая, удаляясь.
И в сторону грязных мешков, из которых выглядывали фуганки, кричала девчонка:
— Что? Дорого? Рогали!
Молодежь гуляла парочками и хохотала гораздо слышнее, чем хохочет та же, гуляющая парочками, молодежь в Москве… Четыре лошади, одна вслед другой, протащили по улице огромные возы грохочущих пустых бочонков, перевязанных веревками. Лошади были большие, и очень звонко лязгали их подковы о круглые булыжники мостовой.
Костя постоял у подъезда гостиницы недолго. Он вспомнил, что они с отцом и рыбником Пискаревым, когда шли от вокзала, подошли сюда слева, и смело пошел налево посмотреть, что там такое сейчас. А там через два-три дома оказался переулок, который вывел его на какую-то большую, должно быть рыночную, площадь. Площадь эта, правда, была теперь пустая и темная, но вдали на ней виднелась какая-то гулкая толпа, освещенная лампочками с карниза двухэтажного дома, и бодро рычали оттуда большие автобусы, как принято у них рычать перед отправлением. Автобусы в Керчи, точно в Москве, это было и привычно для глаз и занятно, и Костя побежал туда к ним и скоро очутился в толпе.
— Куда это едут? — спросил он старуху в платочке.
— Как это куда? Всё на завод же! — и старуха ринулась становиться в очередь.
Переходя от одной людской кучки к другой, жадно глядя и слушая, Костя сам не заметил, как очутился на другом конце площади. Потом, думая, что идет назад к гостинице, он пришел к набережной, где было еще темнее, чем на площади, очень сильно пахло селедкой, сиротливо горел одинокий фонарь, не электрический, а с керосиновой лампочкой. Под фонарем медленно двигался кто-то в серой шинели с ружьем за плечами. Присмотревшись, увидел Костя, что двигался он между рядами новых бочонков, должно быть с селедкой, потому что от них именно и шел запах. Дальше в темноте что-то такое слегка качалось, очень страшное на вид. Это были большие парусные баркасы с убранными парусами, но Костя не понял, что это такое, и на него нашел страх от этой пустынности, темноты, от всего этого чересчур нового, невиданного в Москве, от множества бочонков с сельдями, от унылого одинокого керосинового фонаря и, наконец, от этого, в серой шинели с ружьем за плечами, молчаливо шагавшего.
— Дяденька! — сказал он ему несмело.
Он сказал это не громко, но тот услышал. Костя хотел спросить его, где гостиница, но только успел еще раз повторить: ‘Дяденька!’ — как сторож в шинели сдернул ружье и выставил его в темноту перед собою. Он стоял как раз под фонарем, со всех сторон для него было непроницаемо темно, — слышно было только ему, что близко от него кто-то кого
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека