Замятин Е. И. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 1. Уездное
М., ‘Русская книга’, 2003.
1
У Колумбов землишка была в Рязанской губернии, десятин там сто-полтораста — жили не горазд богато. А учителя сынишке своему — англичанина выискивали, да и не просто чтоб был англичанин, не из Англии, а из самых из Северо-Американских Соединенных Штатов. А иначе никак и нельзя: фамилия ихняя такая особенная. Хоть и не Христофор, а Иван Иванович сын-то их, ну, а все-таки, знаете, нельзя…
— В Рязанской губернии у нас — чистая беда, ничего-ничегошеньки нету, — жаловался Колумбов отец. — Ивану своему учителя ищу. Американца надо. Другой год уже бьюсь, никак не найти…
А пока что препоручили Иван Иваныча обучать дьячку Евдокиму. Временно, конечно.
Дьячок Евдоким пчел до страсти любил водить. И пока о пчелах Ивану Иванычу рассказывал, о премудром житье их, слушал малый его. А как чуть Евдоким насчет чистописания или диктанта — так сейчас Иван Иваныч лататы. Евдоким — за ним. Догнать-то, конечно, куда уж… А вот засядет Евдоким в бурьян или где-нибудь там за дверью — да оттуда скок. И сцапает Ивана и представит к отцу: так и так, мол, шалберничает малый, приструнить бы надо. А Иван Иваныч пред отцом стоит, ижицей ноги растопырил, упористо этак: сдвинь-ка, мол. И лоб нагнул, а на лбу, слева и справа, колечки жестких волос, как у бычка молодого. Пощупать тихонько бы: нет ли под теми колечками, не выбиваются ли маленькие твердые рожки. Отец мимо куда-то в окно гладит, равнодушен:
— Ну, что там… Это ведь так себе, временно. А вот когда мы тебе англичанина достанем из Соединенных Штатов, тогда уж… Ты, брат, одно себе запомни, какая твоя фамилия особенная. Сообразно живи…
Прошло года три — и сковырнулся старый Колумб: пробовал собственного изобретения молотилку, разнесло молотилку вдрызг — самого и убило. Так и помер — сыну американца не отыскал.
Открылись долги, землишку Колумбы продали, мать уехала к тетке в именье жить. А Ивану Иванычу куда же деваться? Ивану Иванычу только и осталось в юнкерское идти.
В юнкерском Иван Иваныч раскорячился, стал в коридоре подле бака с водой кипяченой, да так два дня и простоял: воду все голошил и глядел все кругом, прехмурый, — так все было далеко от лесов-полей.
А кругом как в котле кипучем кипит. Юнкера — по коридору гуляют, обнявшись, юнкера — за дверью в углу грабят пирожки у новичка, а самые какие похитрей — гладят полковницкую Мимишку:
— Мимишка, Мимишка, ах ты какая… Какая белая-то, а? — и погладывают умильно на полковника, а Колумб из-за угла, из глуби — на них.
‘Эх, пинком бы эту самую Мимишку и всех… и задать бы лататы…’ Но лес далеко.
После обеда Мимишка с ума сошла: фыркала, визжала, кружилась вокруг себя, как овца в вертячке злой.
— Мимишка… Мимишка сбесилась. Держи, а, держи…
Поймали, поглядели: ан она… голубая, Мимишка-то, а не белая…
Полковник прибежал. Нос у полковника приставной, на очках держался — нос у полковника запрыгал:
— Как? Сейчас же… Кто?.. — а голосу и нет уж. Юнкера прятались за спины. Из-за спин вышел Колумб на середку, уставился попрочней:
— Это я, господин полковник. Это я тушью голубой намазал.
— Как-как смел? В карцер… на-на сутки! Нет, ты зачем это сделал?
— Я стоял… — начал было Колумб, (‘Да нет, не поймет безносый’.) — Так надо было, господин полковник.
— На-надо было? На-на-на трое суток!
Колумб — налево кругом и в карцер. Но за ‘голубую’ Мимищку — освободили Колумба от ‘приемных испытаний’. Всех других новичков-пистолетов ‘поцукали’ здорово: какие ночью в спальне в сапогах на босу ногу прыгали через веревочку, какие пили двенадцатую кружку воды, какие кончали получасовой бег на месте…
Колумб держался дичком, всегда хмурый. И было видать: что-то шевелилось за крепким его лбом, а что — неизвестно. Со всеми Колумб разве только водки хлебнет иной раз. Да и то, выпивши, все так же крепко стоял он на ногах, как вчера, и все так же молчал.
Как-то раз на занятиях по тактике загудела в классе синяя муха-громотуха. Звонко так, важно. Прислушались юнкера — и услыхали: а ведь весна, ей-Богу. Почесались:
— Эх, да кабы не экзамены…
И загудела по классам, как рой пчелиный, зубрежка: зубрили науки вслух, и всяк свое бормотал. А за окном, как назло, зеленая лезла травка, воробьи верещали вовсю.
Позанимался Колумб, приустал, учебу отложил. ‘Нет, а гулять идти не резон: потом за книгу не сесть. Лучше уж так что-нибудь почитать’.
Какая-то про химию книжка. Страничка, другая, десятая…
‘Из воздуха, ну, просто вот из воздуха — и вдруг селитра. А из селитры, известно, порох…’ — так прошибло это Колумба, ну, просто… Химия — вот это, мол, наука так наука, а не то что…
Наутро на толкучку побежал Колумб, накупил там старых химических книг, снадобий, пузырьков — и засел. В парте у себя развел лабораторию целую. Крышку парты поднимет, голову — под крышку и ворожит с утра до ночи.
— Колумб, да будет тебе играть-то! Обедать пойдем.
— Я не играю,— голос такой сумрачный, должно быть, и впрямь — не играет.
На тактике Колумб устойчиво ноги расставил и долго молчал. И к ужасу экзаменаторов — вдруг:
— Я собственно химией занимался…
— Хи-ми-ей!?
И тут Колумб, загоревшись, высыпал вдруг все: про воздух, про селитру, про алхимию, про абсолютный нуль… Полковник подергал очками (и вместе с очками — носом) и сказал:
— Мм… по химии — отлично. Но по тактике — абсолютный нуль. Вот именно — абсолютный нуль. Так и запишем.
Так шло и дальше. С книгой Колумб сидел постоянно, но смотрел мимо страниц. Над одним каким-нибудь словом засидится — и час, и два над ним сидит: обязательно ему надо добраться до самого корня, до дна, до ‘настоящего’. С такой сноровкой просидел Колумб в юнкерском два лишних года, да и то еле-еле, через пень-колоду, добрался до конца.
2
Город был тихий. Жители всего боялись: исправника, соборного протопопа, собак, коров, даже комолых. Некуда было пойти: в винт Колумб не играл и учиться играть не хотел. Колумб обложился книгами и читал до ‘корня’, чтоб дочитаться.
— Все, брат, читаешь? — любопытно заглядывал в книги Володя, поручик, сожитель квартирный.
— Да вот… читаю.
— Гм. Ну, и про что же, например, так — если в двух словах?
— Это-то вот? Это — про ‘вещи в себе’, то есть… Я это только еще издал я… а уж чувствую: это-то она и есть, понимаешь, уж до корня, до дна… Не то что вот сукно — зеленое снаружи, а какое оно — настоящее… На-сто-ящее!
— Смотри, брат Колумб, в кошелке поедешь. Помнишь, про дьячка-то я тебе: Библию всю прочитал — да в кошелке и поехал.
Помолчит, посмакует папиросу Володя — и заключит:
— Настоящее-то, брат, в жизни одно… — и такую пулю отольет, что у Колумба уши завянут.
Ругается Колумб про себя: ‘И чего я с ним? И чего я ему вздумал?..’ В сочельник вечером, часов в шесть, вышел Колумб за ворота. Мороз был крепкий, остро мерцали звезды, и тишь была темная, недвижная, но живая, особая, во чреве своем таящая праздник, свет.
‘Что-то будет завтра? Хотя бы что-нибудь новое, особенное. Немножко бы хоть…’ — затомился Колумб.
В подгородной слободке, тут и там, тихие, теплые, далекие запылали костры: обогревали Христа. И вместе с Ним грелся Колумб.
— Глупое же это, ненастоящее, ненужное, а вот же — хорошо, значит… А, ч-черт, — дрогнул Колумб.
Володя захохотал — всю тишину, весь сочельник взбулгачил.
— Испугался, брат? То-то. А ты знаешь, дела-то какие творятся? Новый командир ведь приехал…
— Да ну?
— …и, брат, с дочкой, дочку видел мимоходом.
— Ну и что?
— H-не тово что-то, не показалась, — покрутил Володя.
Наутро — обедня, свечи, золото риз, синий ладанный дым. И будто от запаха этого дыма — жалость о чем-то детском и досадная злость.
‘Что я в самом деле? Развеяло…’ — и упористо, ижицей ноги расставил Колумб и стоял спокойный уже до конца.
В два часа Колумб был с визитом у командира. Не было больше никого. Колумб стоял в пустой зале перед командиром, упрямо нагнув голову.
‘Здоровый… здорово… здоровье… — слушал Колумб, глядел на дощатый живот командира, на жилистые длинные ноги. — Наверное, он немец. Пфуль, Пфуль’, — вспомнил Колумб. И юркнул в первую же паузу командирской речи. Скорее домой, к книгам.
На второй день было солнце: морозное, звонкое, в упряжи из радужных, радостных дуг. Колумб сидел у окна по-любимому: упористо, крепко голову уперев на правую руку. Мимо катила сани тройка, черкнул затем больно Колумба клич колокольчиков. На ухабе раскатились сани — к самому окну — и за стеклом совсем близко увидел Колумб: деревянная голова командира. ‘Пфуль, Пфуль!’ — и рядом с ним — закинутое назад девичье лицо, меховая черная колокол-шляпа и у самого края — на черном — серебряной парчи цветок — и слеза алая — тлеет в сердцевине цветка… Лица ее Колумб так и не видел.
‘Какое могло оно быть? — Серебряным цветком с алым маком в глуби, — засело это в Колумбе, отвязаться никак не мог. — Закинутое назад… Все это отлично, к серебряной парче подойдет, но причем же алая… Просто безвкусица’.
— Ливерной… — рассеянно поморщился Колумб. — ‘Ливер… Собственно, л’ивер — летнее, красное. Но причем же оно?’ — Да не хочу же, отстань, — крикнул он Володе. — ‘Надо дождаться, надо’.
Васинский дом, где жили Колумб, и Володя, и Васин с женой — на самом почти краю стоял, дальше был снежный, белый обрыв — Тяпкин лог, и где-то вдали золотели за логом кресты — девичий монастырь.
От Тяпкина лога тройка круто повернула назад и пошла потише в спорую рысь. Снова раскатились сани со скрипом — и снова мигнуло Колумбу знакомое черно-серебряно-алое. Но теперь и командир, и она сидели к нему лицом — и Колумб жадно в самомалейшую секундочку какую-то схватил ее черты. Нос был никчемушне короткий, а губы — и верхняя, и нижняя — большие, губы — половина лица. Ну, вообще…
Колумб пошел есть ливерную колбасу. Все думал о чем-то и не примечал, что уписывал уж вторые полфунта.
‘Неужли ж закон природы таков, что в лицо глядеть не надо? В самое лицо-то? Ну, не-ет…’
Вечером в новом деревянном Собрании на краю того же Тяпкина лога окна все полыхали. Отпирал Колумб форточку — и с паром морозным влетало: трум-ппа, трум-ппа. Труба — совсем оглашенная какая-то.
На бал отправились Володя с Шурочкой, Васина женой. Шурочке было уже сорок с гаком, но иного звания, как ‘Шурочка’, она и знать не хотела и шла на балы с превеликим удовольствием.
Капитан Васин и Колумб домоседствовать остались. Колумб, может быть, и пошел бы, да боялся, не хотел еще раз увидеть то лицо. А с Васиным Колумб был не прочь посидеть и поговорить. Оно, положим, не совсем ‘поговорить’, потому что Васин всегда куда больше говорил, чем слушал, но говорил как-то так, что думать Колумбу не мешал.
Сидели они с Васиным за самоваром в столовой. Васин дул десятый стакан с куличом: выпьет и еще десять. Колумб глядел на громадный лысый, от чая упревший Васина лоб.
‘Ну, что же он, Васин, умен, как поп Семен, или глуп, как пробка?’
А Васин, с первого стакана начиная, все жарил на память ‘Руслана и Людмилу’. На всех особенных словах, вроде <пропуск в авторской машинописи. -- Сост.> Васин толстым пальцем ковырял сюртук Колумба и губастым смешливым своим ртом расплывался, сиял…
За ‘Русланом и Людмилой’ следовал иной раз псалом, иной раз Жуковский, иной раз Барков. Видимо, Васину самое это чтение вслух, рифмы, ударения — хитрая вся эта механика — неизъяснимое давала наслаждение. Скоро начинал он жмуриться, облизываться, потом тачал уже стихи с закрытыми глазами, с мокрыми смачно губами. Забавно на него было глядеть, и только никто вот уразуметь не мог, ума ли палата Васин или только…
— Послушайте, Васин… Да бу-удет вам со стихами… Вот… единство материи там и прочее. Ну, а как же вообще-то приводится все к единой истине, или?.. И если нет, то как же?
— Нет, брат, вы, зеленые, глупы. Она, брат, бежит впереди, юбчонку подымает… А вы-то, зеленые, глазами туды — у-ух. А того же не понимаете, что она… она…
— Что?
— То-то: ште? — передразнил Васин — и вдруг серьезным стал его рот. — Ну, и довольно, — отодвинул он стакан и ушел.
3
День ото дня командир деревенел и строжился все пуще, чистый Пфуль. Налетел на распёк и Колумб.
У Колумба в роте был такой солдат Куродоев Иван Степаныч. Солдат как солдат, а только был Куродоев до службы — у себя на селе — сперва на клиросе певчим, а потом у пономаря-старика подпономарем. Наловчился, дело пономарское справлял за милую душу: со свечой тай ходить, апостола читать, в гласах не запутаться — все умел. Ну, вот и осталась у Куродоева повадка такая пономарская, благолепность, степенность, важность — во всем. И величал его Колумб ‘Иван Степаныч’ всегда. Роте, конечно, полное удовольствие, потеха, а уж Куродоеву…
Каким-то манером прознал командир про ‘Иван Степаныча’ этого самого — и-и на Колумба насел: подпоручик Колумб развращает нижних чинов… подпоручик Колумб не знает устава о службе…
Колумб стоял, голову нагнув, упористо ноги расставив, упрямо молчал. И только нотой — такой ходил зеленый — не подступайся. А тут еще в канцелярии приспела работа: канцелярии Колумб не терпел.
Полковая канцелярия была в полуподвальном этаже. Рядом с Колумбом сидел за столиком Васин, читал, зажмурясь, стихи. Из-под самого потолка сквозь окно дразнило февральское солнце. Сзади, французя в нос, дразнил полковой адъютант:
— Отчего вы пьете молоко? Молоко атрофирует все железы кроме грудных. Этак вы Америку свою не откроете и порох свой не изобретете… — Колумб упрямо молчал, глотал молоко льдяное. Наверху, в его окне, медленно мигая, шли ноги. Колумб. уже привык — Колумб знал: это ее ноги.
‘Короткий этот нос, широкие губы… И правильно, и правильно, что имя — тоже безобразное… Прасковья, хм, как это они из Прасковьи получили Панни?’
Панни шла опять мимо, но не одна уж, рядом с ней шагали офицерские чьи-то ноги. Остановились, потоптались против окна. Дальше… ‘Гуляете? Гуляйте, гуляйте…’
И опять — как нарочно — против самого окна..
Вдруг медленно, спокойно, как сумасшедший, Колумб полез на свой стол со стаканом молока в руке.
— Васин, Васин, да держите ж его, — шипел адъютант.
А Колумб открыл фортку, выставил голову и стакан молока и сказал таким приветливым тоном:
— Барышня, не хотите ли молока? От-лич-ное…
И так же спокойно, без улыбки, слез со стола и слушал весь пеной вскипевший переполох.
— Послушайте, Колумб, — сконфуженно потер Васин лысый лоб, — но ведь… это же нелепо.
— Нелепо? Ну и ладно. А вы думаете, я не знаю, что я нелепый человек? Не менее нелепый, чем Мимишка…
— Мимишка?.. — раскрыл рот Васин.
Гауптвахта была тут же рядом с канцелярией, за толстой стеной. Колумб лежал на узкой и жесткой постели, но было ему покойно теперь, хорошо. Может, оттого, что завесил окно туман, уютный и теплый. И Пфуль деревянный и Панни-Прасковья заглушились туманом, звучали где-то очень далеко. Колумбу было покойно.
На стене мелькало багровой улыбкой весело гибнущее в тумане солнце. Как метельные вихри кружили Колумба странные, туманные умозаключения.
‘…и сразу — сумерки в поддень. А может мы, северные люди, только в сумерках-то и живем? Предметы — мигают, исчезают, плывут… — и, может быть, существа…
…И все-таки теперь они — настоящее, чем безобразно-ясные днем… И вот что, может, в полдень-то мы, сумеречные люди, — слепые, бестолково тычемся головою в стенки и не видим двери. И только в сумерках… как большеголовые ночные…’
Осторожный стук в окно — порвал непрочную цепь. Колумб вскочил:
‘Что за черт? — послушал. — Нет, верно, стучат’.
Неизвестно отчего волнуясь, вскочил на стул, раскрыл фортку. Это была она. Ее слишком короткий нос и широкие…
— Послушайте, вас зовут Колумб, это… Но вы на меня, пожалуйста, не сердитесь, Колумб, что я сказала отцу, и вас… Потому что на улице засмеялись. А теперь я подумала: очень хорошо, вы не побоялись отца, мне нравится.
Колумб молчал — и глядел — в ее глаза. Глаз Колумб раньше не видел — а теперь исчезло все лицо — одни громадные глаза, как у большеголовой ночной…
— …Хотите я вам принесу обед, я сама? Тут ведь только через двор перебежать… — Панни просунулась в фортку еще больше, любопытно метнула глазами куда-то в угол.
— Ах, какой обед! — досадливо махнул рукой Колумб. ‘Зачем же она увела глаза?’
Панни фыркнула сердито:
— Не хотите? Как угодно. А только помните, я… — и нырнула в туман, и нет…
Недоуменный стоял Колумб на стуле, дико скакало сердце. Зажмурился — и явственно, ну, совсем как живые — раскрылись опять ее глаза.
‘Как же я не видел глаз? Глаз-то, глаз-то и не видел? Черт! и Бог знает что… Ее — такую, такую…’
Притулился в углу на кровати Колумб — и думал, и думал, стучало, мучило, жгло…
‘…Но глаза, глаза… Как? как что? как бы это?..’
И вдруг — из ничего — встрепенулась в Колумбе одна странная детская ночь…
Вошел отец. У отца — как раз тогда был запой — глаза с кровью, небритый, страшный.
— …Да, у нас, на пруде летний домик… Но ты сейчас чтобы спал… Слы-ш-шишь?
А набат все звал, все звал. Не стерпел Колумб, в одной белой рубахе — за окно, босиком по темным, живым от набата аллеям — к пруду.
…Колышется кровь или огонь — в пруде, на красном черные, как черти в аду, мелькают, машут. А отец…
На парадном ходе, на приступках — именно на приступках, как сейчас это ясно Колумбу, — отец нещадно его сек последний и первый раз в жизни. Колумб упрямо молчал, не пикнул. А сердце — зашлось от муки, и будто вот неминуемо еще — и конец, и смертно-сладкой болью заныли ноги…
Уж как — неизвестно, но утром ускользнул Колумб и опять туда — к пруду.
Не было никого уж. Теплые точки головней алели в воде. Темная, тихая, невероятно глубокая манила вода смертным покоем.
‘И как же жить после приступок?’ Набрал Колумб воздуху, нагнулся, ахнул вниз… ‘…Вот… да… Вот глаза — такие же… Так же тянет вниз…
Тогда вытащил кучер — а теперь… И не надо, и не надо…’
В открытую фортку наползал туман — желтоватый, древний — дремал и видел во сне: вот дремлет на черствой кровати Колумб…
‘Нет, это я тебя вижу во сне, а не ты — меня’, — заспорил Колумб.
4
Утром в субботу Колумб вышел с гауптвахты. Шел по улице, щурился лт света настоящего отвык, задыхался — от… от… Он уверен был непоколебимо уверен, что сейчас… ну, если не сейчас, так где-нибудь, на краю Тяпкина лога, у Собрания, всгретит её. И тогда…
И до Собрания дошел. И на краю постоял Колумб, поглядел тоскливо на кресты далекого монастырька. Но не было Панни. Совсем с панталыку сбитый, с тропинки сбиваясь на цельный снег, потащился Колумб обратно.
‘Ну, вот сейчас и Васину стихи, и Володя… Ах, как все это…’ — нехотя топтался Колумб у своих дверей.
А из-за угла, чуть слышно тренькая колсжольцем, выступала медленно тройка. Та же самая. Командир — и рядом она, ее чёрная колокол-шляпа, серебряно-холодный цветок иалый, как тлеющая головня, рядом… Но глаза — но теперь же видны Колумбу её глаза — и всё ясно и…‘Господи, если бы она только…’
Колумб взял руку к фуражке. Такое это обычное, но Колумб весь вздрогнул, отдавая честь, — как от поцелуя. Деревянно-сердито вскинул рукой командир. А серебряный цветок на шляпе не дрогнул: голова была всё так же неприступно закинута назад. ‘Как будто не видела’.
Колумб, как слепой, толкнулся в дверь не руками, а головой, изо всей мочи — головой… Колумб был весел до черта, молол чепуху, как пьяный, Колумб даже шутил. Володя в знак изумления надул пузырем румяные, спелые щеки:
— Пфуф, ты Господи. Вот гауптвахта как человека обернула… Чисто куро-орт. Поди и не гадал Пфуль, что такое тебе удовольствие доставит… А Панни-то, Панни-то, скажу я тебе…
Колумб стал просить глазами Володю о чем-то. Но Володя не слышал глаз. Володя улыбался предовольно. Володя стал совсем уж лубочный Еруслан Лазарич, только что кудрей не хватало.
— Я, брат, приволокнулся за ней, уж если начистоту… До чего, знаешь, зла, до чего пылит, ну просто… Да только со мной, брат, не больно, я ее живо… А хороша, хороша — огонь.
Колумб сломал папиросу, бросил, закурил новую,
— Хм, хороша уж. Действительно — вкус удебэ. Носяка-то, как у Павла Первого… А ротяка — не дай Господи.
— Дура. А глаза, видал? Глазищи-то?
Колумб набрал в себя воздуху до самой глуби, до дна.
— Глаза? Ну, уж это известно: коли страхуля, так всегда глаза да волосы хвалят…
Володя осерчал всерьез, Володя больше и разговаривать с Колумбом не хотел.
‘Не видал, а туда-а же…’
Володя вытащил из-под кровати скрипку и начал изображать: играть он давно уж бросил — и только ‘изображал’.
Сперва — мычала корова, потом, сани скрипели по снегу, потом — скрипучим голосом Пфуль разносил Колумба. Это было и впрямь похоже. Чудно стало. Первым смеялся Володя, сам смеялся по-ребячьи, нутром и весь трясся. А за Володей — Васин, гармоникой собрал огромный свой лоб, за Васиным — Колумб, и не смеялись у Колумба только глаза.
Подконец изобразил Володя, как кровать скрипит, и совсем уж неудобосказуёмое нечто, и крякнул, довольный,
— Вот скрыпку возьму да распотешу девулек на вечеринке у Водоемких.
— Возьми меня, Володя, к Водоемким. Хочу с Лизанькой познакомиться, — придумал Колумб, помолчав.
— Да что ж это с тобой за чудеса? — подивился Володя еще раз. Но с собою Колумба взял: такой уж был дом у Водоемких, странноприимный, веди кого хочешь, всякому рады.
Лизанька была самой младшей. Четыре сестры были курбастые, толстые, ‘тумбочки’ по прозванью, все в старика Водоемкого. Одна Лизанька в мать пошла: фарфоровая была, точеная вся, ручки-ножки малюсенькие, ручкам-ножкам под стать и умишко. Всегда притчилось Лизаньке: смеются мужчины над ней (да оно, и правда, случалось). И на всякое слово мужчинское был у ней один ответ:
— Да-а, вы еще тоже вы-ыдумаете… Знаю я…
Колумбу стало жалко ее, фарфоровую, — и нюхом каким-то нашел он нужный с ней разговор: шуток никаких не шутил, а просто, серьезно рассказывать стал про старую свою бабушку.
— …А звала меня бабушка ‘Ванюшенька’. Очень меня любила. Пышки мне ржаные на яраге пекла, старинные — и вкусные же только…
Лизанька перестала глядеть недоверчиво:
— Ржаные пышки? Да, это, правда, вку-усно, — Лизанька облизнулась.
— …А платье одно у бабушки было со шлейфом, с отделкой аграмантовой, тяже-елое. И в сундуке лежало — был у бабушки сундук такой, с диковинами всякими. Ордена, там, дедушкины, шпага, письма. Письма меня вслух читать заставляла: бумага желтая, слова старинные, милые, а бабушка слушает и плачет, разливается сладко…
— Не надо больше про бабушку, — сказала Лизанька.
Глянул Колумб в кукольные ее глаза, увидел крохотную в них слезинку, замолк — вспомнил алый какой-то блеск — замолк, погас.
Перед ужином залучил Володя Колумба в уголок:
— Ну-у, брат, ты и мастер!
— На что?
— Что? Сейчас мне Лизанька призналась: ‘Подпоручик Колумб вот это, — говорит, — не то, что ваши все, в подметки не годятся… Он сурьезный, он понравился мне, я такого не видала’.
Упрямо нагнул голову Колумб:
— И Лизанька мне очень понравилась. Красавица какая. Тонкая и прямая. Не чета, там, Панни твоей…
— Хорошо-о, хорошо-о, я, брат, завтра Панни-то скажу. Про все скажу-у, и про Лизаньку, и про все.
Мигнул Колумб чуть заметной улыбкой.
— Ты на самом деле, не вздумай. Не говори уж, пожалуйста, — принахмурился он.
— Аб-бязательно скажу… Аб-бязательно…
Володя последние дни у командира стал первый гость. И на завтра, на воскресенье к обеду был зван.
Колумб сидел у окна, ждал Володю домой. ‘Пора уже, пять часов’.
На прозрачном еще небе шевелилась весенне-печальная ветка. Звезды выходили омытые, бледные, взволнованные.
Когда перестал уже ждать Колумб, из-за угла показался Володя — и рядом с ним Панни…
Колумб, весь дрожа, прижался к стеклу и смотрел…
…Простились. Володя сделал лубочный жест рукой, Панни повернула к себе.
…И вдруг, когда Володя захлопнул за собой дверь, она огляделась — и быстро, почти бегом завернула за угол, за Собрание — на берег Тяпкина лога.
Мигом накинул Колумб шинель — и пока Володя, напевая, стучал в передней калошами — он нырнул через черный ход. Бегом, глотая, как рыба, морозный воздух, — добежал Колумб до угла.
Спиной к нему, по берегу лога медленно шла Панни. Черная вся, резко выделялась она на гаснущем розовом небе. Повернула. Колумб отшатнулся в тень, в подъезд — и ждал. Приметил — сам за собой, — что левый бок прикрыл локтем, рукавом: должно быть, чтоб не слышно было, как бьется… Улыбнулся в темноте.
Нетерпеливая, хмурая прошла Панни мимо. Завернула. Дошла до васинского дома, постояла — и обратно, и снова шагала по берегу темного лога.
Когда она сделала то же и в другой раз, и в третий, и в четвертый — Колумбу показалось, что он понял. Голова закружилась у него так, что еле на ногах устоял,
Вышел испуганный бледный месяц.
Панни опять подходила к темному подъезду. Колумб шагнул раз, два — стал в сугробе поодаль от ее тропинки. От дыхания месяца — бледный, почти зеленый, с недвижным лицом, снял фуражку Колумб и отдал низкий поклон.
Как урытая стала Панни. Сверкнула, губы закусила:
— Вы были здесь, вы были здесь все время, пока я?..
— Да, вот тут, в подъезде, — весело показал Колумб.
Так нахмурила брови, так его сверкнула громадными ночными глазами — и повернулась…
5
Командир ходил взад-вперед, деревянно стучал: видимое дело, не знал как начать.
— Послушайте, подпоручик Колумб… Я уже… уже этого не понимаю. Вы знаете, о чем?..
— Нет, ваше превосходительство, не знаю, — чистосердечно сказал Колумб.
— И — еще отпираться? Уди-ви-тельно! Не знаете — я вам скажу. Вы преградили дорогу, вы не пускали пройти молодую девушку. И вдобавок эта девушка была…
Колумб недоуменно молчал. ‘Преградил дорогу — не позволял пройти?..’
Колумб шагал радостно, крепко, по твердойземле. ‘Да, да. Пусть ‘преградил дорогу — я согласен’….
Дома его встретил Володя. Нынче был он наособицу лубочный: лихие черные усики торчали торчмя, щурились вишенки-глаза, в охотницкий присвист слагались пунцовые губы…
Стал было Володя Колумба пытать, как да что командир — и вдруг не стерпел, перебил, подмигнул:
— А я, брат, втюхался по сих пор… В Панни, в нее.
Колумб молчал. Володя нагнулся к уху:
— Да и она — в меня тоже. Это я тебе по секрету. Я, брат, думаю: какого ч-черта, уж не жениться ли мне на ней. Ей-Богу, а?
Вдруг Колумб как будто уразумел: крепко этак, как другу, потряс руку Володе:
— Ну, конечно, чудачина, женись, чего там. Раз ты ее, а она тебя… Я за тебя, Володя, очень рад, от… от… от души…
А уж дальше он был сам собой. Все сумерки без огня просидел в своей комнате. И как только вздрогнули на небе весенние звезды, Колумб вышел из дома и, упрямо не глядя туда, где синел старым снегом Тяпкин лог и где, наверное… он знал, ну, знал вот всем нутром…
Нарочно медленно шел Колумб на Третью Поперечную к Водоемким, к Лизаньке. Насвистывал что-то. ‘Вечер такой распрекрасный, тьма тьмущая звезд…’
Лизанька так протянула Колумбу точеную ручку, так зацвела, что Колумбу стало даже стыдно малость. А чего — он и сам не сказал бы.
За самоваром сидел старик Водоемкий. Когда он дома бывал, всегда уж сам ведал чаем. Особливые секреты имел, как заваривать надо какой чай, как наливать: как он — так никто не сумеет.
Беловолосая, белая вся, полковница протянула мужу свою чашку:
— А ну-ка, еще одну, старик?
— Это я-то старик? — Водоемкий стукнул каблуками, да эх… сапоги-то уж стариковские козловые без шпор… — Я вот на Масляной со шпорами надену, отхватывать мазурку пойду…
— А вы знаете, как он танцовать стал? — повернулась полковница к Колумбу и обсыпала его, как снегом, смехом белым и тихим. — Он меня приглашает… (я еще девчонкой, как вот Лизанька, была…) Танцовал, танцовал, сели — разговором стал занимать: ‘Да-с, — говорит, сударыня, вы не думайте, я не как прочие, я для пользы танцую, мне это доктор для моциону прописал, от запору-с…’
Попунцовел, засмеялся старик. Зазвенела Лизанька тонким фарфором, глядя Колумбу в глаза. ‘Они хорошие, и Лизанька — хорошая’.
— Лизанька, где мы будем на Масленицу танцевать? — ласково, как ребенка, спросил он.
И так же, как отец, Лизанька пунцом покрылась.
— Вы-ы думаете еще… А бал у командира будет большой?
— Ну вот, хоть бы так, — еще ласковей, бледнея, сказал Колумб.
Дома застал Колумб Васина и Володю за поздним чаем. Шурочки Васиной — по вечной ее повадке — не было дома.
Володя, видимо, сердился, страшно таращил глаза. А Васин заливался, помирал, зажмурясь, потирал в громадную гармонику собранный лоб.
— Да я же говорю, что женюсь я, женюсь, ну? — наседал Володя.
— А ты лучше, чем жениться… ох-хо-хо… купи себе дорожную жену. Вот же, вот, в Мюр и Мерилиз каталоге на странице сто восемьдесят пятой… Вот че-мо-да-ны, вот не-се-се-ры, а вот до-рож-ная жена — последняя новость, ну?
А когда Володя рвался заглянуть в Мюр и Мерилиз каталог, Васин захлопывал книгу, Володе поглядеть не давал.
— Врешь, наверно! Какая такая дорожная жена? Такой и не бывает, наверно, врешь… — но, видимо, верил Володя со страхом: тогда, правда, чего же и жениться, если у Мюра и Мерилиза есть?
— Я ему говорю: выписывай наложенным платежом… — закатывался Васин, тыкая толстым пальцем Володю в живот…
Руки в карманы, петушась — ни дать ни взять Еруслан Лазаревич перед сражением — Володя встал, отошел…
— Да бишь, — вспомнил Володя, — я от Панни приглашение получил. На бал. Какой-то и тебе пакет, да он у меня вот тут вот.
— Дай, — потянул Колумб руку.
— А ты попроси хорошенько, как надо. А то: ‘да-ай’…
Упористо расставил Колумб ноги, голову нагнул — с жесткими колечками волос по обеим сторонам лба. Сейчас вот брухнет — и прощай, Володя…
— Я тебе говорю… — очень тихо сказал Колумб, глядя вниз.
— Да ты… — начал петушисто Володя, но, увидев, увял. Достал из кармана конверт, со злостью швырнул его Колумбу куда-то в живот.
‘Да, это она, Панни… Всем — одинаково, должно быть, на одинаковой бумаге: ‘Очень прошу