Колумб, Замятин Евгений Иванович, Год: 1918

Время на прочтение: 23 минут(ы)

Е. И. Замятин

Колумб
Повесть

Замятин Е. И. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 1. Уездное
М., ‘Русская книга’, 2003.

1

У Колумбов землишка была в Рязанской губернии, десятин там сто-полтораста — жили не горазд богато. А учителя сынишке своему — англичанина выискивали, да и не просто чтоб был англичанин, не из Англии, а из самых из Северо-Американских Соединенных Штатов. А иначе никак и нельзя: фамилия ихняя такая особенная. Хоть и не Христофор, а Иван Иванович сын-то их, ну, а все-таки, знаете, нельзя…
— В Рязанской губернии у нас — чистая беда, ничего-ничегошеньки нету, — жаловался Колумбов отец. — Ивану своему учителя ищу. Американца надо. Другой год уже бьюсь, никак не найти…
А пока что препоручили Иван Иваныча обучать дьячку Евдокиму. Временно, конечно.
Дьячок Евдоким пчел до страсти любил водить. И пока о пчелах Ивану Иванычу рассказывал, о премудром житье их, слушал малый его. А как чуть Евдоким насчет чистописания или диктанта — так сейчас Иван Иваныч лататы. Евдоким — за ним. Догнать-то, конечно, куда уж… А вот засядет Евдоким в бурьян или где-нибудь там за дверью — да оттуда скок. И сцапает Ивана и представит к отцу: так и так, мол, шалберничает малый, приструнить бы надо. А Иван Иваныч пред отцом стоит, ижицей ноги растопырил, упористо этак: сдвинь-ка, мол. И лоб нагнул, а на лбу, слева и справа, колечки жестких волос, как у бычка молодого. Пощупать тихонько бы: нет ли под теми колечками, не выбиваются ли маленькие твердые рожки. Отец мимо куда-то в окно гладит, равнодушен:
— Ну, что там… Это ведь так себе, временно. А вот когда мы тебе англичанина достанем из Соединенных Штатов, тогда уж… Ты, брат, одно себе запомни, какая твоя фамилия особенная. Сообразно живи…
Прошло года три — и сковырнулся старый Колумб: пробовал собственного изобретения молотилку, разнесло молотилку вдрызг — самого и убило. Так и помер — сыну американца не отыскал.
Открылись долги, землишку Колумбы продали, мать уехала к тетке в именье жить. А Ивану Иванычу куда же деваться? Ивану Иванычу только и осталось в юнкерское идти.
В юнкерском Иван Иваныч раскорячился, стал в коридоре подле бака с водой кипяченой, да так два дня и простоял: воду все голошил и глядел все кругом, прехмурый, — так все было далеко от лесов-полей.
А кругом как в котле кипучем кипит. Юнкера — по коридору гуляют, обнявшись, юнкера — за дверью в углу грабят пирожки у новичка, а самые какие похитрей — гладят полковницкую Мимишку:
— Мимишка, Мимишка, ах ты какая… Какая белая-то, а? — и погладывают умильно на полковника, а Колумб из-за угла, из глуби — на них.
‘Эх, пинком бы эту самую Мимишку и всех… и задать бы лататы…’ Но лес далеко.
После обеда Мимишка с ума сошла: фыркала, визжала, кружилась вокруг себя, как овца в вертячке злой.
— Мимишка… Мимишка сбесилась. Держи, а, держи…
Поймали, поглядели: ан она… голубая, Мимишка-то, а не белая…
Полковник прибежал. Нос у полковника приставной, на очках держался — нос у полковника запрыгал:
— Как? Сейчас же… Кто?.. — а голосу и нет уж. Юнкера прятались за спины. Из-за спин вышел Колумб на середку, уставился попрочней:
— Это я, господин полковник. Это я тушью голубой намазал.
— Как-как смел? В карцер… на-на сутки! Нет, ты зачем это сделал?
— Я стоял… — начал было Колумб, (‘Да нет, не поймет безносый’.) — Так надо было, господин полковник.
— На-надо было? На-на-на трое суток!
Колумб — налево кругом и в карцер. Но за ‘голубую’ Мимищку — освободили Колумба от ‘приемных испытаний’. Всех других новичков-пистолетов ‘поцукали’ здорово: какие ночью в спальне в сапогах на босу ногу прыгали через веревочку, какие пили двенадцатую кружку воды, какие кончали получасовой бег на месте…
Колумб держался дичком, всегда хмурый. И было видать: что-то шевелилось за крепким его лбом, а что — неизвестно. Со всеми Колумб разве только водки хлебнет иной раз. Да и то, выпивши, все так же крепко стоял он на ногах, как вчера, и все так же молчал.
Как-то раз на занятиях по тактике загудела в классе синяя муха-громотуха. Звонко так, важно. Прислушались юнкера — и услыхали: а ведь весна, ей-Богу. Почесались:
— Эх, да кабы не экзамены…
И загудела по классам, как рой пчелиный, зубрежка: зубрили науки вслух, и всяк свое бормотал. А за окном, как назло, зеленая лезла травка, воробьи верещали вовсю.
Позанимался Колумб, приустал, учебу отложил. ‘Нет, а гулять идти не резон: потом за книгу не сесть. Лучше уж так что-нибудь почитать’.
Какая-то про химию книжка. Страничка, другая, десятая…
‘Из воздуха, ну, просто вот из воздуха — и вдруг селитра. А из селитры, известно, порох…’ — так прошибло это Колумба, ну, просто… Химия — вот это, мол, наука так наука, а не то что…
Наутро на толкучку побежал Колумб, накупил там старых химических книг, снадобий, пузырьков — и засел. В парте у себя развел лабораторию целую. Крышку парты поднимет, голову — под крышку и ворожит с утра до ночи.
— Колумб, да будет тебе играть-то! Обедать пойдем.
— Я не играю,— голос такой сумрачный, должно быть, и впрямь — не играет.
На тактике Колумб устойчиво ноги расставил и долго молчал. И к ужасу экзаменаторов — вдруг:
— Я собственно химией занимался…
— Хи-ми-ей!?
И тут Колумб, загоревшись, высыпал вдруг все: про воздух, про селитру, про алхимию, про абсолютный нуль… Полковник подергал очками (и вместе с очками — носом) и сказал:
— Мм… по химии — отлично. Но по тактике — абсолютный нуль. Вот именно — абсолютный нуль. Так и запишем.
Так шло и дальше. С книгой Колумб сидел постоянно, но смотрел мимо страниц. Над одним каким-нибудь словом засидится — и час, и два над ним сидит: обязательно ему надо добраться до самого корня, до дна, до ‘настоящего’. С такой сноровкой просидел Колумб в юнкерском два лишних года, да и то еле-еле, через пень-колоду, добрался до конца.

2

Город был тихий. Жители всего боялись: исправника, соборного протопопа, собак, коров, даже комолых. Некуда было пойти: в винт Колумб не играл и учиться играть не хотел. Колумб обложился книгами и читал до ‘корня’, чтоб дочитаться.
— Все, брат, читаешь? — любопытно заглядывал в книги Володя, поручик, сожитель квартирный.
— Да вот… читаю.
— Гм. Ну, и про что же, например, так — если в двух словах?
— Это-то вот? Это — про ‘вещи в себе’, то есть… Я это только еще издал я… а уж чувствую: это-то она и есть, понимаешь, уж до корня, до дна… Не то что вот сукно — зеленое снаружи, а какое оно — настоящее… На-сто-ящее!
— Смотри, брат Колумб, в кошелке поедешь. Помнишь, про дьячка-то я тебе: Библию всю прочитал — да в кошелке и поехал.
Помолчит, посмакует папиросу Володя — и заключит:
— Настоящее-то, брат, в жизни одно… — и такую пулю отольет, что у Колумба уши завянут.
Ругается Колумб про себя: ‘И чего я с ним? И чего я ему вздумал?..’ В сочельник вечером, часов в шесть, вышел Колумб за ворота. Мороз был крепкий, остро мерцали звезды, и тишь была темная, недвижная, но живая, особая, во чреве своем таящая праздник, свет.
‘Что-то будет завтра? Хотя бы что-нибудь новое, особенное. Немножко бы хоть…’ — затомился Колумб.
В подгородной слободке, тут и там, тихие, теплые, далекие запылали костры: обогревали Христа. И вместе с Ним грелся Колумб.
— Глупое же это, ненастоящее, ненужное, а вот же — хорошо, значит… А, ч-черт, — дрогнул Колумб.
Володя захохотал — всю тишину, весь сочельник взбулгачил.
— Испугался, брат? То-то. А ты знаешь, дела-то какие творятся? Новый командир ведь приехал…
— Да ну?
— …и, брат, с дочкой, дочку видел мимоходом.
— Ну и что?
— H-не тово что-то, не показалась, — покрутил Володя.
Наутро — обедня, свечи, золото риз, синий ладанный дым. И будто от запаха этого дыма — жалость о чем-то детском и досадная злость.
‘Что я в самом деле? Развеяло…’ — и упористо, ижицей ноги расставил Колумб и стоял спокойный уже до конца.
В два часа Колумб был с визитом у командира. Не было больше никого. Колумб стоял в пустой зале перед командиром, упрямо нагнув голову.
— …Главное, здесь клымат здоровый… Главное, здоровье… — размеренно читал командир.
‘Здоровый… здорово… здоровье… — слушал Колумб, глядел на дощатый живот командира, на жилистые длинные ноги. — Наверное, он немец. Пфуль, Пфуль’, — вспомнил Колумб. И юркнул в первую же паузу командирской речи. Скорее домой, к книгам.
На второй день было солнце: морозное, звонкое, в упряжи из радужных, радостных дуг. Колумб сидел у окна по-любимому: упористо, крепко голову уперев на правую руку. Мимо катила сани тройка, черкнул затем больно Колумба клич колокольчиков. На ухабе раскатились сани — к самому окну — и за стеклом совсем близко увидел Колумб: деревянная голова командира. ‘Пфуль, Пфуль!’ — и рядом с ним — закинутое назад девичье лицо, меховая черная колокол-шляпа и у самого края — на черном — серебряной парчи цветок — и слеза алая — тлеет в сердцевине цветка… Лица ее Колумб так и не видел.
‘Какое могло оно быть? — Серебряным цветком с алым маком в глуби, — засело это в Колумбе, отвязаться никак не мог. — Закинутое назад… Все это отлично, к серебряной парче подойдет, но причем же алая… Просто безвкусица’.
— Колумб, ливерная — великолепная, поди, ливерной поешь, — басил в столовой Володя.
— Ливерной… — рассеянно поморщился Колумб. — ‘Ливер… Собственно, л’ивер — летнее, красное. Но причем же оно?’ — Да не хочу же, отстань, — крикнул он Володе. — ‘Надо дождаться, надо’.
Васинский дом, где жили Колумб, и Володя, и Васин с женой — на самом почти краю стоял, дальше был снежный, белый обрыв — Тяпкин лог, и где-то вдали золотели за логом кресты — девичий монастырь.
От Тяпкина лога тройка круто повернула назад и пошла потише в спорую рысь. Снова раскатились сани со скрипом — и снова мигнуло Колумбу знакомое черно-серебряно-алое. Но теперь и командир, и она сидели к нему лицом — и Колумб жадно в самомалейшую секундочку какую-то схватил ее черты. Нос был никчемушне короткий, а губы — и верхняя, и нижняя — большие, губы — половина лица. Ну, вообще…
Колумб пошел есть ливерную колбасу. Все думал о чем-то и не примечал, что уписывал уж вторые полфунта.
‘Неужли ж закон природы таков, что в лицо глядеть не надо? В самое лицо-то? Ну, не-ет…’
Вечером в новом деревянном Собрании на краю того же Тяпкина лога окна все полыхали. Отпирал Колумб форточку — и с паром морозным влетало: трум-ппа, трум-ппа. Труба — совсем оглашенная какая-то.
На бал отправились Володя с Шурочкой, Васина женой. Шурочке было уже сорок с гаком, но иного звания, как ‘Шурочка’, она и знать не хотела и шла на балы с превеликим удовольствием.
Капитан Васин и Колумб домоседствовать остались. Колумб, может быть, и пошел бы, да боялся, не хотел еще раз увидеть то лицо. А с Васиным Колумб был не прочь посидеть и поговорить. Оно, положим, не совсем ‘поговорить’, потому что Васин всегда куда больше говорил, чем слушал, но говорил как-то так, что думать Колумбу не мешал.
Сидели они с Васиным за самоваром в столовой. Васин дул десятый стакан с куличом: выпьет и еще десять. Колумб глядел на громадный лысый, от чая упревший Васина лоб.
‘Ну, что же он, Васин, умен, как поп Семен, или глуп, как пробка?’
А Васин, с первого стакана начиная, все жарил на память ‘Руслана и Людмилу’. На всех особенных словах, вроде <пропуск в авторской машинописи. -- Сост.> Васин толстым пальцем ковырял сюртук Колумба и губастым смешливым своим ртом расплывался, сиял…
За ‘Русланом и Людмилой’ следовал иной раз псалом, иной раз Жуковский, иной раз Барков. Видимо, Васину самое это чтение вслух, рифмы, ударения — хитрая вся эта механика — неизъяснимое давала наслаждение. Скоро начинал он жмуриться, облизываться, потом тачал уже стихи с закрытыми глазами, с мокрыми смачно губами. Забавно на него было глядеть, и только никто вот уразуметь не мог, ума ли палата Васин или только…
— Послушайте, Васин… Да бу-удет вам со стихами… Вот… единство материи там и прочее. Ну, а как же вообще-то приводится все к единой истине, или?.. И если нет, то как же?
— Ис-ти-на, хватил. ‘Тьмы низких истин…’ Истина, брат, просто, по-моему, блядь, проститутка, — пояснил Васин и, довольный, смачно засмеялся.
— Глупо, — нахмурился Колумб.
— Нет, брат, вы, зеленые, глупы. Она, брат, бежит впереди, юбчонку подымает… А вы-то, зеленые, глазами туды — у-ух. А того же не понимаете, что она… она…
— Что?
— То-то: ште? — передразнил Васин — и вдруг серьезным стал его рот. — Ну, и довольно, — отодвинул он стакан и ушел.

3

День ото дня командир деревенел и строжился все пуще, чистый Пфуль. Налетел на распёк и Колумб.
У Колумба в роте был такой солдат Куродоев Иван Степаныч. Солдат как солдат, а только был Куродоев до службы — у себя на селе — сперва на клиросе певчим, а потом у пономаря-старика подпономарем. Наловчился, дело пономарское справлял за милую душу: со свечой тай ходить, апостола читать, в гласах не запутаться — все умел. Ну, вот и осталась у Куродоева повадка такая пономарская, благолепность, степенность, важность — во всем. И величал его Колумб ‘Иван Степаныч’ всегда. Роте, конечно, полное удовольствие, потеха, а уж Куродоеву…
Каким-то манером прознал командир про ‘Иван Степаныча’ этого самого — и-и на Колумба насел: подпоручик Колумб развращает нижних чинов… подпоручик Колумб не знает устава о службе…
Колумб стоял, голову нагнув, упористо ноги расставив, упрямо молчал. И только нотой — такой ходил зеленый — не подступайся. А тут еще в канцелярии приспела работа: канцелярии Колумб не терпел.
Полковая канцелярия была в полуподвальном этаже. Рядом с Колумбом сидел за столиком Васин, читал, зажмурясь, стихи. Из-под самого потолка сквозь окно дразнило февральское солнце. Сзади, французя в нос, дразнил полковой адъютант:
— Отчего вы пьете молоко? Молоко атрофирует все железы кроме грудных. Этак вы Америку свою не откроете и порох свой не изобретете… — Колумб упрямо молчал, глотал молоко льдяное. Наверху, в его окне, медленно мигая, шли ноги. Колумб. уже привык — Колумб знал: это ее ноги.
‘Короткий этот нос, широкие губы… И правильно, и правильно, что имя — тоже безобразное… Прасковья, хм, как это они из Прасковьи получили Панни?’
Панни шла опять мимо, но не одна уж, рядом с ней шагали офицерские чьи-то ноги. Остановились, потоптались против окна. Дальше… ‘Гуляете? Гуляйте, гуляйте…’
И опять — как нарочно — против самого окна..
Вдруг медленно, спокойно, как сумасшедший, Колумб полез на свой стол со стаканом молока в руке.
— Васин, Васин, да держите ж его, — шипел адъютант.
А Колумб открыл фортку, выставил голову и стакан молока и сказал таким приветливым тоном:
— Барышня, не хотите ли молока? От-лич-ное…
И так же спокойно, без улыбки, слез со стола и слушал весь пеной вскипевший переполох.
— Послушайте, Колумб, — сконфуженно потер Васин лысый лоб, — но ведь… это же нелепо.
— Нелепо? Ну и ладно. А вы думаете, я не знаю, что я нелепый человек? Не менее нелепый, чем Мимишка…
— Мимишка?.. — раскрыл рот Васин.
Гауптвахта была тут же рядом с канцелярией, за толстой стеной. Колумб лежал на узкой и жесткой постели, но было ему покойно теперь, хорошо. Может, оттого, что завесил окно туман, уютный и теплый. И Пфуль деревянный и Панни-Прасковья заглушились туманом, звучали где-то очень далеко. Колумбу было покойно.
На стене мелькало багровой улыбкой весело гибнущее в тумане солнце. Как метельные вихри кружили Колумба странные, туманные умозаключения.
‘…и сразу — сумерки в поддень. А может мы, северные люди, только в сумерках-то и живем? Предметы — мигают, исчезают, плывут… — и, может быть, существа…
…И все-таки теперь они — настоящее, чем безобразно-ясные днем… И вот что, может, в полдень-то мы, сумеречные люди, — слепые, бестолково тычемся головою в стенки и не видим двери. И только в сумерках… как большеголовые ночные…’
Осторожный стук в окно — порвал непрочную цепь. Колумб вскочил:
‘Что за черт? — послушал. — Нет, верно, стучат’.
Неизвестно отчего волнуясь, вскочил на стул, раскрыл фортку. Это была она. Ее слишком короткий нос и широкие…
— Послушайте, вас зовут Колумб, это… Но вы на меня, пожалуйста, не сердитесь, Колумб, что я сказала отцу, и вас… Потому что на улице засмеялись. А теперь я подумала: очень хорошо, вы не побоялись отца, мне нравится.
Колумб молчал — и глядел — в ее глаза. Глаз Колумб раньше не видел — а теперь исчезло все лицо — одни громадные глаза, как у большеголовой ночной…
— …Хотите я вам принесу обед, я сама? Тут ведь только через двор перебежать… — Панни просунулась в фортку еще больше, любопытно метнула глазами куда-то в угол.
— Ах, какой обед! — досадливо махнул рукой Колумб. ‘Зачем же она увела глаза?’
Панни фыркнула сердито:
— Не хотите? Как угодно. А только помните, я… — и нырнула в туман, и нет…
Недоуменный стоял Колумб на стуле, дико скакало сердце. Зажмурился — и явственно, ну, совсем как живые — раскрылись опять ее глаза.
‘Как же я не видел глаз? Глаз-то, глаз-то и не видел? Черт! и Бог знает что… Ее — такую, такую…’
Притулился в углу на кровати Колумб — и думал, и думал, стучало, мучило, жгло…
‘…Но глаза, глаза… Как? как что? как бы это?..’
И вдруг — из ничего — встрепенулась в Колумбе одна странная детская ночь…
Колумба разбудил набат. Вскочил — окно полыхает красным, вздымается, гаснет. ‘Это у нас?..’
Вошел отец. У отца — как раз тогда был запой — глаза с кровью, небритый, страшный.
— …Да, у нас, на пруде летний домик… Но ты сейчас чтобы спал… Слы-ш-шишь?
А набат все звал, все звал. Не стерпел Колумб, в одной белой рубахе — за окно, босиком по темным, живым от набата аллеям — к пруду.
…Колышется кровь или огонь — в пруде, на красном черные, как черти в аду, мелькают, машут. А отец…
На парадном ходе, на приступках — именно на приступках, как сейчас это ясно Колумбу, — отец нещадно его сек последний и первый раз в жизни. Колумб упрямо молчал, не пикнул. А сердце — зашлось от муки, и будто вот неминуемо еще — и конец, и смертно-сладкой болью заныли ноги…
Уж как — неизвестно, но утром ускользнул Колумб и опять туда — к пруду.
Не было никого уж. Теплые точки головней алели в воде. Темная, тихая, невероятно глубокая манила вода смертным покоем.
‘И как же жить после приступок?’ Набрал Колумб воздуху, нагнулся, ахнул вниз… ‘…Вот… да… Вот глаза — такие же… Так же тянет вниз…
Тогда вытащил кучер — а теперь… И не надо, и не надо…’
В открытую фортку наползал туман — желтоватый, древний — дремал и видел во сне: вот дремлет на черствой кровати Колумб…
‘Нет, это я тебя вижу во сне, а не ты — меня’, — заспорил Колумб.

4

Утром в субботу Колумб вышел с гауптвахты. Шел по улице, щурился лт света настоящего отвык, задыхался — от… от… Он уверен был непоколебимо уверен, что сейчас… ну, если не сейчас, так где-нибудь, на краю Тяпкина лога, у Собрания, всгретит её. И тогда…
И до Собрания дошел. И на краю постоял Колумб, поглядел тоскливо на кресты далекого монастырька. Но не было Панни. Совсем с панталыку сбитый, с тропинки сбиваясь на цельный снег, потащился Колумб обратно.
‘Ну, вот сейчас и Васину стихи, и Володя… Ах, как все это…’ — нехотя топтался Колумб у своих дверей.
А из-за угла, чуть слышно тренькая колсжольцем, выступала медленно тройка. Та же самая. Командир — и рядом она, ее чёрная колокол-шляпа, серебряно-холодный цветок и алый, как тлеющая головня, рядом… Но глаза — но теперь же видны Колумбу её глаза — и всё ясно и… ‘Господи, если бы она только…’
Колумб взял руку к фуражке. Такое это обычное, но Колумб весь вздрогнул, отдавая честь, — как от поцелуя. Деревянно-сердито вскинул рукой командир. А серебряный цветок на шляпе не дрогнул: голова была всё так же неприступно закинута назад. ‘Как будто не видела’.
Колумб, как слепой, толкнулся в дверь не руками, а головой, изо всей мочи — головой… Колумб был весел до черта, молол чепуху, как пьяный, Колумб даже шутил. Володя в знак изумления надул пузырем румяные, спелые щеки:
— Пфуф, ты Господи. Вот гауптвахта как человека обернула… Чисто куро-орт. Поди и не гадал Пфуль, что такое тебе удовольствие доставит… А Панни-то, Панни-то, скажу я тебе…
Колумб стал просить глазами Володю о чем-то. Но Володя не слышал глаз. Володя улыбался предовольно. Володя стал совсем уж лубочный Еруслан Лазарич, только что кудрей не хватало.
— Я, брат, приволокнулся за ней, уж если начистоту… До чего, знаешь, зла, до чего пылит, ну просто… Да только со мной, брат, не больно, я ее живо… А хороша, хороша — огонь.
Колумб сломал папиросу, бросил, закурил новую,
— Хм, хороша уж. Действительно — вкус удебэ. Носяка-то, как у Павла Первого… А ротяка — не дай Господи.
— Дура. А глаза, видал? Глазищи-то?
Колумб набрал в себя воздуху до самой глуби, до дна.
— Глаза? Ну, уж это известно: коли страхуля, так всегда глаза да волосы хвалят…
Володя осерчал всерьез, Володя больше и разговаривать с Колумбом не хотел.
‘Не видал, а туда-а же…’
Володя вытащил из-под кровати скрипку и начал изображать: играть он давно уж бросил — и только ‘изображал’.
Сперва — мычала корова, потом, сани скрипели по снегу, потом — скрипучим голосом Пфуль разносил Колумба. Это было и впрямь похоже. Чудно стало. Первым смеялся Володя, сам смеялся по-ребячьи, нутром и весь трясся. А за Володей — Васин, гармоникой собрал огромный свой лоб, за Васиным — Колумб, и не смеялись у Колумба только глаза.
Под конец изобразил Володя, как кровать скрипит, и совсем уж неудобосказуёмое нечто, и крякнул, довольный,
— Вот скрыпку возьму да распотешу девулек на вечеринке у Водоемких.
— Возьми меня, Володя, к Водоемким. Хочу с Лизанькой познакомиться, — придумал Колумб, помолчав.
— Да что ж это с тобой за чудеса? — подивился Володя еще раз. Но с собою Колумба взял: такой уж был дом у Водоемких, странноприимный, веди кого хочешь, всякому рады.
Лизанька была самой младшей. Четыре сестры были курбастые, толстые, ‘тумбочки’ по прозванью, все в старика Водоемкого. Одна Лизанька в мать пошла: фарфоровая была, точеная вся, ручки-ножки малюсенькие, ручкам-ножкам под стать и умишко. Всегда притчилось Лизаньке: смеются мужчины над ней (да оно, и правда, случалось). И на всякое слово мужчинское был у ней один ответ:
— Да-а, вы еще тоже вы-ыдумаете… Знаю я…
Колумбу стало жалко ее, фарфоровую, — и нюхом каким-то нашел он нужный с ней разговор: шуток никаких не шутил, а просто, серьезно рассказывать стал про старую свою бабушку.
— …А звала меня бабушка ‘Ванюшенька’. Очень меня любила. Пышки мне ржаные на яраге пекла, старинные — и вкусные же только…
Лизанька перестала глядеть недоверчиво:
— Ржаные пышки? Да, это, правда, вку-усно, — Лизанька облизнулась.
— …А платье одно у бабушки было со шлейфом, с отделкой аграмантовой, тяже-елое. И в сундуке лежало — был у бабушки сундук такой, с диковинами всякими. Ордена, там, дедушкины, шпага, письма. Письма меня вслух читать заставляла: бумага желтая, слова старинные, милые, а бабушка слушает и плачет, разливается сладко…
— Не надо больше про бабушку, — сказала Лизанька.
Глянул Колумб в кукольные ее глаза, увидел крохотную в них слезинку, замолк — вспомнил алый какой-то блеск — замолк, погас.
Перед ужином залучил Володя Колумба в уголок:
— Ну-у, брат, ты и мастер!
— На что?
— Что? Сейчас мне Лизанька призналась: ‘Подпоручик Колумб вот это, — говорит, — не то, что ваши все, в подметки не годятся… Он сурьезный, он понравился мне, я такого не видала’.
Упрямо нагнул голову Колумб:
— И Лизанька мне очень понравилась. Красавица какая. Тонкая и прямая. Не чета, там, Панни твоей…
— Хорошо-о, хорошо-о, я, брат, завтра Панни-то скажу. Про все скажу-у, и про Лизаньку, и про все.
Мигнул Колумб чуть заметной улыбкой.
— Ты на самом деле, не вздумай. Не говори уж, пожалуйста, — принахмурился он.
— Аб-бязательно скажу… Аб-бязательно…
Володя последние дни у командира стал первый гость. И на завтра, на воскресенье к обеду был зван.
Колумб сидел у окна, ждал Володю домой. ‘Пора уже, пять часов’.
На прозрачном еще небе шевелилась весенне-печальная ветка. Звезды выходили омытые, бледные, взволнованные.
Когда перестал уже ждать Колумб, из-за угла показался Володя — и рядом с ним Панни…
Колумб, весь дрожа, прижался к стеклу и смотрел…
…Простились. Володя сделал лубочный жест рукой, Панни повернула к себе.
…И вдруг, когда Володя захлопнул за собой дверь, она огляделась — и быстро, почти бегом завернула за угол, за Собрание — на берег Тяпкина лога.
Мигом накинул Колумб шинель — и пока Володя, напевая, стучал в передней калошами — он нырнул через черный ход. Бегом, глотая, как рыба, морозный воздух, — добежал Колумб до угла.
Спиной к нему, по берегу лога медленно шла Панни. Черная вся, резко выделялась она на гаснущем розовом небе. Повернула. Колумб отшатнулся в тень, в подъезд — и ждал. Приметил — сам за собой, — что левый бок прикрыл локтем, рукавом: должно быть, чтоб не слышно было, как бьется… Улыбнулся в темноте.
Нетерпеливая, хмурая прошла Панни мимо. Завернула. Дошла до васинского дома, постояла — и обратно, и снова шагала по берегу темного лога.
Когда она сделала то же и в другой раз, и в третий, и в четвертый — Колумбу показалось, что он понял. Голова закружилась у него так, что еле на ногах устоял,
Вышел испуганный бледный месяц.
Панни опять подходила к темному подъезду. Колумб шагнул раз, два — стал в сугробе поодаль от ее тропинки. От дыхания месяца — бледный, почти зеленый, с недвижным лицом, снял фуражку Колумб и отдал низкий поклон.
Как урытая стала Панни. Сверкнула, губы закусила:
— Вы были здесь, вы были здесь все время, пока я?..
— Да, вот тут, в подъезде, — весело показал Колумб.
Так нахмурила брови, так его сверкнула громадными ночными глазами — и повернулась…

5

Командир ходил взад-вперед, деревянно стучал: видимое дело, не знал как начать.
— Послушайте, подпоручик Колумб… Я уже… уже этого не понимаю. Вы знаете, о чем?..
— Нет, ваше превосходительство, не знаю, — чистосердечно сказал Колумб.
— И — еще отпираться? Уди-ви-тельно! Не знаете — я вам скажу. Вы преградили дорогу, вы не пускали пройти молодую девушку. И вдобавок эта девушка была…
Колумб недоуменно молчал. ‘Преградил дорогу — не позволял пройти?..’
— Моя дочь, моя дочь, дочь вашего ко-ман-дира! — крикнул Пфуль.
Колумб широко распялил глаза. И помалу, помалу просветлел, улыбнулся: он опять — понял. И сказал:
— Я прошу извинения у вашего превосходительства. Я сознаюсь. Это действительно так. Я готов обещать…
Дерево отмякло — отошел командир. По означенному случаю вместо гауптвахты объявляю вам выговор.
— Покорно благодарю, ваше превосходительство, — весело, по-солдатски, крикнул Колумб и — левое плечо вперед.
Колумб шагал радостно, крепко, по твердой земле. ‘Да, да. Пусть ‘преградил дорогу — я согласен’….
Дома его встретил Володя. Нынче был он наособицу лубочный: лихие черные усики торчали торчмя, щурились вишенки-глаза, в охотницкий присвист слагались пунцовые губы…
Стал было Володя Колумба пытать, как да что командир — и вдруг не стерпел, перебил, подмигнул:
— А я, брат, втюхался по сих пор… В Панни, в нее.
Колумб молчал. Володя нагнулся к уху:
— Да и она — в меня тоже. Это я тебе по секрету. Я, брат, думаю: какого ч-черта, уж не жениться ли мне на ней. Ей-Богу, а?
Вдруг Колумб как будто уразумел: крепко этак, как другу, потряс руку Володе:
— Ну, конечно, чудачина, женись, чего там. Раз ты ее, а она тебя… Я за тебя, Володя, очень рад, от… от… от души…
А уж дальше он был сам собой. Все сумерки без огня просидел в своей комнате. И как только вздрогнули на небе весенние звезды, Колумб вышел из дома и, упрямо не глядя туда, где синел старым снегом Тяпкин лог и где, наверное… он знал, ну, знал вот всем нутром…
Нарочно медленно шел Колумб на Третью Поперечную к Водоемким, к Лизаньке. Насвистывал что-то. ‘Вечер такой распрекрасный, тьма тьмущая звезд…’
Лизанька так протянула Колумбу точеную ручку, так зацвела, что Колумбу стало даже стыдно малость. А чего — он и сам не сказал бы.
За самоваром сидел старик Водоемкий. Когда он дома бывал, всегда уж сам ведал чаем. Особливые секреты имел, как заваривать надо какой чай, как наливать: как он — так никто не сумеет.
Беловолосая, белая вся, полковница протянула мужу свою чашку:
— А ну-ка, еще одну, старик?
— Это я-то старик? — Водоемкий стукнул каблуками, да эх… сапоги-то уж стариковские козловые без шпор… — Я вот на Масляной со шпорами надену, отхватывать мазурку пойду…
— А вы знаете, как он танцовать стал? — повернулась полковница к Колумбу и обсыпала его, как снегом, смехом белым и тихим. — Он меня приглашает… (я еще девчонкой, как вот Лизанька, была…) Танцовал, танцовал, сели — разговором стал занимать: ‘Да-с, — говорит, сударыня, вы не думайте, я не как прочие, я для пользы танцую, мне это доктор для моциону прописал, от запору-с…’
Попунцовел, засмеялся старик. Зазвенела Лизанька тонким фарфором, глядя Колумбу в глаза. ‘Они хорошие, и Лизанька — хорошая’.
— Лизанька, где мы будем на Масленицу танцевать? — ласково, как ребенка, спросил он.
И так же, как отец, Лизанька пунцом покрылась.
— Вы-ы думаете еще… А бал у командира будет большой?
— Ну вот, хоть бы так, — еще ласковей, бледнея, сказал Колумб.
Дома застал Колумб Васина и Володю за поздним чаем. Шурочки Васиной — по вечной ее повадке — не было дома.
Володя, видимо, сердился, страшно таращил глаза. А Васин заливался, помирал, зажмурясь, потирал в громадную гармонику собранный лоб.
— Да я же говорю, что женюсь я, женюсь, ну? — наседал Володя.
— А ты лучше, чем жениться… ох-хо-хо… купи себе дорожную жену. Вот же, вот, в Мюр и Мерилиз каталоге на странице сто восемьдесят пятой… Вот че-мо-да-ны, вот не-се-се-ры, а вот до-рож-ная жена — последняя новость, ну?
А когда Володя рвался заглянуть в Мюр и Мерилиз каталог, Васин захлопывал книгу, Володе поглядеть не давал.
— Врешь, наверно! Какая такая дорожная жена? Такой и не бывает, наверно, врешь… — но, видимо, верил Володя со страхом: тогда, правда, чего же и жениться, если у Мюра и Мерилиза есть?
— Я ему говорю: выписывай наложенным платежом… — закатывался Васин, тыкая толстым пальцем Володю в живот…
Руки в карманы, петушась — ни дать ни взять Еруслан Лазаревич перед сражением — Володя встал, отошел…
— Да бишь, — вспомнил Володя, — я от Панни приглашение получил. На бал. Какой-то и тебе пакет, да он у меня вот тут вот.
— Дай, — потянул Колумб руку.
— А ты попроси хорошенько, как надо. А то: ‘да-ай’…
Упористо расставил Колумб ноги, голову нагнул — с жесткими колечками волос по обеим сторонам лба. Сейчас вот брухнет — и прощай, Володя…
— Я тебе говорю… — очень тихо сказал Колумб, глядя вниз.
— Да ты… — начал петушисто Володя, но, увидев, увял. Достал из кармана конверт, со злостью швырнул его Колумбу куда-то в живот.
‘Да, это она, Панни… Всем — одинаково, должно быть, на одинаковой бумаге: ‘Очень прошу Вас не отказаться…’
Было ‘Вас’ отмечено чуть заметной чертой… И от этой чуточной черточки все ходуном заходило в Колумбе.
Задул лампу. Лег. И тотчас перед ним, где-то в самом сердце тьмы, затлел алый блеск — алый, как мак, как головня в темной воде пруда.
‘Раз, два, три… — отсчитывал Колумб не то дни, не то боль, ударявшую в сердце. — Через три дня… Это будет, будет же, — я, я, говорю…’
Нагибался Колумб над глубью тихого, темного смертной тьмою пруда, нагибался все ниже… Горел — не мог заснуть. Встал — фортку открыл.
И пополз к Колумбу желтоватый, древний туман. Закутал Колумба как ватой. Чудно стало Колумбу: вот запрятался он как ловко, поди-ка теперь раскопай… ‘Вот я тебя и обманул’, — смеялся Колумб. ‘Ты — меня? Ого-го! А попробуй-ка, выпутайся, брат…’
Попробовал Колумб — и никак. Бьется в мягкой невидной вате, в чем-то, чего нет — и не выпутаться…

6

Стоял когда-то у самого Тяпкина лога развеселый помещичий дом. Шел тут дым коромыслом. В конюшне, посекшись, играли музыканты так, что помещики в голос ревели. Крепостные балерины-девки вели менуэты, мертвеньких младенцев рожали, закапывали тут же в саду. А на конец концов в том саду прикончил кто-то Ивана Максимыча. Какой такой Иван Максимыч, хозяин ли, гость ли — всем уже заметалось, только вот и помнили, что ‘Иван Максимыч с трубкой огромадной’.
…Ивана Максимыча нету уж в помине, а в покоях по-прежнему все, только вот на конике красного дерева в темной передней не Мишка-казачок, гостей ожидаючи, носом клюет, а нестроевой Семен Вентерь. А то — те же штофные кресла кряхтят и диваны с финифтью мудреные, те же бюры забыто таят бийе ду, от старости желтые щелкают те же шары карамболя, ждут шепот горячий подслушать те же бессчетные чердачки, боковуши и ниши, в золоченых рамах те же все зеркала: на ‘нынешних’ глядят презрительно — тусклым старческим взором.
Зеркала и зеркала… Сзади и сбоку — другой и третий обманчивый мир, и Колумбу навстречу шел тоже Колумб, шел бледный и тоже с нагнутой упрямой головой. И хуже всего: было некуда уйти от темных глаз Панни.
Путался Колумб, кружилась у него голова, притчилось: никакого, ничего настоящего нет, одни лишь дрожащие зеркала.
‘Я тебя вижу во сне…’
— Нет, я тебя, — пробормотал вслух Колумб, и не слыхал Колумб, что сказала Лизанька, звонко смеясь. — Что?
— Наши-то две ‘тумбочки’, сестрицы-то мои, за кавалера своего поцапались, — просмеялась фарфорово Лизанька.
И впрямь, на штофной козетке раково-красные петушились две ‘тумбочки’, подскакивали на пружинах друг к другу — вцепятся вот-вот…
Колумб улыбнулся — очнулся: улыбка трезвит куда крепче нашатырного спирта. Лизанька упорхнула, поймал Колумб последнее слово ‘разниму’ и увидел: из зеркала медленно двинулась к нему Панни… Сейчас…
Взглянул — захлебнулся Колумб в ее глазах. Неведомо куда покорно пошел за нею… Закружили винтовые ступени, завесился темной завесой тяжелый топот ног.
В забытой боковуше на полу шуршнули бумаги.
Месяц, заволокшись туманом, трепетал за окном…
Только одни глаза — одни глаза — пред собою видел Колумб.
— Так вы та-ак? — придвинулись глаза. — Вы с этой куклой, вы не хотите ни на…
Оборвала. Из-за далекой тихой завесы — топот ног…
— Я… Я же ведь это… — сказал Колумб. — Я — Иван Максимыч, — хотел сказать и не мог…
Взял теплую ее руку, сжал так, что услышал легкий хруст. И тотчас почуял на своих губах жаркие, жадные губы. Закрыл покорно глаза.
— Панни, вы же знали: я и тогда в подъезде… Панни, я вас всегда… — умолял ее Колумб.
Панни стала смеяться чуть слышно: закружились вертко, как бесы, вихорьки далекой метели…
Со смехом залезла горячей рукой в рукав к нему, поползла — все выше…
— А-а, всегда?— пытала огнем.
— Всегда, — ответил радостно-твердо Колумб. — Еще тогда, на приступочках…
…В настоящем, не зеркальном, мире прошли, должно быть, только минуты: вернувшись, увидал Колумб — Лизанька разнимала еще сестер. Подбежала, протянула Колумбу ручки:
— Вальс.
— Я вальс не хочу. Пойдемте лучше, тут жарко… — но Лизанька уходить не хотела.
— Сейчас ведь фанты…
В зеркале справа уже звали назад Колумба огромные глаза. Мимо мигал Семен Вентерь с подносом: обносил аршад. Был Семен Вентерь мышино-юркий и вострый.
‘Надо Лизаньке взять… а то нырнет сейчас куда-нибудь в угол, в мышиную норь’, — и стал Колумб, сам себе дивясь, ждать всерьез, что юркнет Семен.
Пила фарфоровая Лизанька бело-фарфоровый аршад. Почему-то очень понравилось Колумбу: показалось, так надо.
— Пейте. Пейте еще. Ну, пожалуйста…
Повернулся Колумб, чтобы Вентеря отыскать — и в первый раз увидал командира: в резном деревянном кресле деревянно сидел он, застылый, недвижный. Представился Колумбу совершенной мебелью.
Ударил оркестр. На туманном льду зеркал задрожали призраки пар. С Лизанькой несся куда-то Колумб, все равно куда.
— …На подолах… какие теперь носят пуфы на подолах! — в ухо Колумбу протянул голос.
Поднял глаза — увидел засыпанные пудрой щеки, завитую челку Шурочки Васиной. И тотчас, как крылом, ударило с лету в лицо — отмахнулся… Скомканный платочек упал на пол…
— Прозевали, прозевали, вам… — захлопала точеными ручками Лизанька.
Вышел на середину Колумб, покорно глядел на Панни: как царица, она сидела посередине. Подвитой, нафабренный, лубочным пажом стоял сзади Володя.
Улыбаясь, что-то пошептал Володя царице.
— Завяжите ему глаза, — закричала Панни.
‘Теперь куда-то поведет — и смерть…’ — радостно захотелось Колумбу.
Володя взял за бока Вентеря, приволок откуда-то Вентерь подушки, положил их перед Колумбом на сажень одна от другой. Развязали Колумбу глаза.
— Ну, Колумб, — сказал Володя. — Теперь завяжем, и будешь прыгать. Только, избави Бог, не наступи…
И только обезглазел Колумб, Володя, пальцем всем погрозив, выхватил подушки, ткнул Вентерю их — и замер. Старательно прыгнул Колумб над пустым полом…
— Не задел? — спросил он Володю.
Публика зажимала рты, чтоб не фыркнуть, махали руками, умирали…
Колумб прыгнул еще раз над пустым… Ступил на каблуки — испугался — оперся руками — на четвереньках…
Тут грохнули все, застонали. Встрепенулся Колумб, содрал с глаз платок — и увидел… только одну Панни. Только ее. Она смеялась над ним, широко открыла свои крупные губы… Смеялась громко, больше не было никого слышно.
Колумб ступил к ней на шаг, упористо ноги расставив, глядя на нее с минуту. Повернулся, не спеша, ушел…
Оркестр плясал. Скользили в зеркалах искривленные тени. Мимо Колумба мелькнула пудра и челка Шурочки Васиной.
— Какие пуфы-то теперь на подолах… — крикнула она.
— Бедный. Вот еще вздумали они, подушки… — Лизанька вложила Колумбу свою холодную ручку.
В кукольных ее глазах показались Колумбу слезы.
— Лизанька, мы пойдем еще… — и снова понесся куда-то с хороводом теней.
Делая оборот посреди зала, твердой рукой Лизаньку остановил Колумб. Под музыку, закрывши глаза, на минуту нежно прильнул к Лизанькиным прохладным фарфоровым губкам. Когда отолпили его кругом, вымахивали негодующие руки, брызгали слюнями, Колумб, бледный, спокойно сказал:
— Лизанька — моя невеста, ведь я не виноват, что так люблю. Я не мог удержаться…
— Поздравляю вас. Я и не зна-ала… — услышал Колумб ласковый голос Панни.

7

Колумб перебрался к тестю, к Водоемким, и занял там с Лизанькой мезонин. Две комнаты: спальня и кабинет Колумбов — Колумбовы книги.
В первую же ночь Лизанька в шелковой белоснежной сорочке, вся дрожа, как росинка белоснежная, — сидела на кровати, подобрав под себя ноги, чтобы не было стыдно. Со страхом ждала, что ответит Колумб. Ее ли первую любит? Никого не любил, никого не касался?
Колумбу вспомнилась та ночь в веселом доме и Ольга. ‘Если любовь вот в этом, в касаньи, …конечно, никого не касался. Ждал настоящей любви’, — усмехнулся Колумб и чистосердечно, взяв похолодевшие Лизанькины ручки, ответил:
— Нет, Лизанька, девочка моя маленькая, ни одной не касался. Я ждал…
— Меня? — вскрикнула Лизанька, завежила блаженно глаза, раскрылась улыбкой, крепко обхватила Колумба детскими ручками — дрожала в них каждая жилочка.
Хорошела Лизанька день ото дня, ночь от ночи. Мало спала ночами. Если не умирала от поцелуев Колумба, то лежала поверх розового одеяла, сбросив с себя все, — все было жарко — жемчужиной лежала на розовом. Глаза закрыты, думала о чем-то, — а впрочем, о чем жемчужины думают, лежа на розовом от солнца песке? — грелась, что-то вспоминала жемчужно-розовым недром, раскрывалась улыбкой, как жемчужина на теплом от солнца песчаном дне.
А Колумб просил ее открыть глаза, открывал ей пальцем, но глаза сами собой закрывались. И как будто это уж было когда-то, и никак не мог вспомнить Колумб, кому уж открывал так глаза.
Колумб нигде не бывал. Заходил Васин, Володя.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

<1918>

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Замятин Е. Сочинения. Т. 4. Mnchen, 1968. Печатается по этому изданию.
Первые две главы из этой повести были опубликованы в 1918 г. Повесть осталась неоконченной. В настоящем издании воспроизводится наиболее полный вариант.
В рукописи сохранились еще следующие фрагменты и варианты:
Разговор Колумба с Васиным перед смертью.
— Истина-то не курва, а — смерть. Узнаем истину — и конец. Чего ни коснется истина — смерть тому. Кто коснется ее — смерть тому.

[6]

Колумб тайком поступил в корпус. (‘Фунтик’. Колумб тайком плакал и молил Бога, чтобы ‘Фунтик’ был жив, промывал ему глаза, но ‘Фунтик’ тотчас же глаза закрывал, лежа покорно с закрытыми глазами. ‘Фунтик’ умер. И дальше Колумб поплыл без Бога.) Стал много читать. Химия. Сидел по два года в классе, но считался самым умным.
После выпускных экзаменов поехали в веселый дом. По очереди все ходили к одной, называлась она Королек, какая-то была особенная, как королек среди апельсинов особенный.
И в самый последний момент Колумб отказался идти. Над ним смеялись. Но он был тверд:
— Я не стыжусь и не боюсь, — глупости. А я знаю, я верю, я чувствую (кулаком об стол) — есть настоящая любовь. И я ее найду! (кулаком.) Я просто не хочу ее портить…

. . . . . . . . . . .

[2]

…И снова, как глобус, медленно мир повернулся перед Колумбом. И дальше поплыл он без Бога.
Когда приехал Колумб в Петербург, там завирюха эта самая уже завивалась. Как первые вихорьки метельные, курился в столовой шепот:
— В воскресенье на Невском…
Белели листочки с синим расплывшимся текстом. Блестящеглазые, с первым пушком бороды, в синих рубахах мальчики переглядывались заговорщицки.
Входила в Колумба какая-то радостная болезнь, знобило, мурашки предчувствий каких-то бежали по коже. Заправил штаны в сапоги — и ждал, и ждал, как исцеленья когда-то.
Из гимназии за Колумбом перешла кличка Колумб. Должно быть, считали, что это фамилия у него такая: Колумб. Иначе никто и не звал.
— Послушайте, как вас… Колумб, — подошел Леонтьев, крутя бородку, — мы решили пригласить вас вечером нынче на совещание. Как вы к этому?..
У Леонтьева была настоящая борода, все с почтительной завистью на него глядели, и как-то сам собой коноводом он стал. У Колумба так и екнуло сердце, мурашки пробежали.
— Ну, конечно, — поглядел на Леонтьева исподлобья. — Поверьте, что… — но не кончил, нахмурился.
Возле дачи, где назначено было сойтись, надымило снегу такие надымы, что Колумб уж насилу дверь разыскал.
Тут было три комнаты: в задней кричал ребенок, две были полны галдежом, табачным дымом, лесниками, универсантами, кофточками…

. . . . . . . . . . .

(Вычеркнутые автором строки из 7-й главки повести, в самом конце, перед строкой ‘Колумб нигде не бывал’:)
Утром глаза обведены голубым, и оттого Лизанькин фарфор еще нежнее и чище. Колумб любовался ею, тянуло ежеминутно к чуть раскрытым ее губам, подмывало по-новому ее приласкать, как-нибудь невероятно, бесстыдно.
Лизанька всему подчинялась счастливо, покорно, радостно.
<Не позднее начала 1918>
С. 378. …платье… с отделкой аграмантовой… — Аграманты — узорчатые плетения из шнурков для отделки платьев и женских головных уборов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека