— Это, сударь мой, история более или менее ужасная!.. Жизнь моя, как изволите судить по внешнему облику и по этим, можно сказать, сединам, весьма продолжительная. А, между тем, вы моих настоящих лет определить не сумеете. Сколько бы вы, например, положили мне на кости?
— Да лет семьдесят, — сказал я.
— Вот, то-то и оно-то! Вам кажется — семьдесят пять, а я по всем законам природы — восемьдесят третий год поживаю. И не то, чтобы какой ни на есть спокойной жизни, а всего видал: и бою принято немало, и водочки выпито в достаточном количестве. А вот жив! Хожу и даже до некоторой степени свой хлеб добываю. Только руки вот трясутся и голову спокойно держать не могу, покачивает ее все что-то такое. А и память сохранил, и не так, как другие старики — одно прошлое помнят, но я и вчерашний день не забываю… Так, вам сколько прикажете мадерки-то принести?
— Да бутылочки две — довольно!
— Да возьмите пяточек! Для вас у меня особенная припасена, аглицкого вкуса!
Старик торговал каким-то ‘темным’ товаром: сигарами, вином, шелковыми платками… Уверял всегда, что товар у него — ‘чистый’, что это его внук, что сопровождающим на курьерских поездах при вагонах ездит, из заграницы привозит.
Мне он доставлял специально мадеру, недорого и хорошую. А я по русской ‘снисходительности’ — покупал: кто его знает? Может быть, и впрямь товар чистый! Ну, а если и… так что же? Ведь, не один я беру! И другие берут!.. Мы, русские, вообще, к контрабандному товару как-то особенно падки… Ну, да, впрочем, это к делу не относится!
— Ну, так что же вы мне про князя-то стали рассказывать? — обратился я к старику.
— Ах, про князя-с? Извольте! С большим удовольствием! Только извините, предварительно…
Он отвернулся лицом в угол, достал из кармана табакерку и принялся усердно заряжать нос.
Потом, отчихавшись, отсморкавшись, он повернулся ко мне и, посмотрев как бы просветленными глазами, начал опять:
— Так история эта, господин, как я уже вам имел честь докладывать, значительного содержания. И в свое время по всей Москве немало шуму наделала и на моей собственной судьбе отразилась весьма ощутительно, ибо со дня моего рождения и до самой этой истории, т. е. до 1887-го года, я не иначе, как при князьях Урюпинских существовал. А с этой самой истории пришлось уже мне самостоятельный образ жизни повести.
Такая, можно сказать, история, что я за всю мою долгую жизнь другой, подобной, может быть, и не видывал.
С измалетства я в доме князей Урюпинских: и форейтором был, и при князе Павле Петровиче, значит родителе Бориса-то Павловича, — ровесники мы с ним — казачком состоял, а потом и камердинером. А кто знает, может, я и сам князь Урюпинский, потому что родителя своего не помню, маменьки тоже лишился в младенческих годах, а в дворне говорили, что была красавица, а что старый князь, Петр Всеволодович, ни одной смазливой девки, али бабы, у себя в дворне не пропускал. Так кто ж может поручиться — какая во мне кровь течет?
Княгиня старая, Евпраксия Адриановна, духу моего слышать не могла, а Петр Всеволодович — баловали. Да и Павел Петрович чего мне только не спускали!
Если все это вместе сообразить, так можно разное толкование придумать. И ежели я по крови сам князь Урюпинский, так, стало быть, молодой-то князь мне племянником приходится, по крови-то, значит!
А между тем… Ну, да извольте слушать!
Жили тогда мы в Москве, на Остоженке. Князь Павел Петрович процесс из-за наследства вел, супруги своей, значит, урожденной графини Кунтуш-Батайской.
Я уже в преклонном возрасте находился, да и князю-то за шестьдесят перевалило. И жил я в доме не то, чтобы камердинером — камердинер уж тогда другой был, Егор Васильев или, как звали его — Жорж, потому очень на француза смахивал, — а так, вроде как бы дядькой при молодом-то князе Борисе.
А княгиня мать, Елизавета Игнатьевна, из полек она была… и настоящее-то ее имя было — Ядвига, но по случаю перехода в православие звали ее Елизаветой, мне весьма доверяла. Князю Борису только что восемнадцать лет исполнилось, а княжна Вера Павловна, году еще не было, как замуж в Петербурге за флигель-адъютанта вышла.
Ну-с, князь-то Борис один в доме остался — нещечко беленький такой, румяненький, совсем красна девица. Да и на самом деле такой скромный да тихий был и застенчивый, только, знаете, характеру никакого. А учился он тогда в одном московском знатном пансионе. И учился недурно, да товарищи подобрались у него шальные. Ухорезы московские: князьки да графчики, да московские купчики из самых богатеньких, что уже на дворянскую линию гнут.
Ну, с этого и пошло! Прежде всего — биллиард! Пристрастился он к этой забаве. А затем на скачки ездить начал, на бега. Денег ему родители давали достаточно, а присмотреть за ним, как следует, было некому. Папенька, князь Павел Петрович, то в Петербурге в сенате по наследству хлопочет, а то в Москве, в аглицком клубе в карты дуется, маменька же — нервными болезнями страдала и по монастырям Богу молиться ездила.
Со мной молодой князь в совершенной откровенности был и как ребенком еще ‘Мика’ звать начал, так всегда ‘Микой’ и звал. А имя мое, как вам не безызвестно — Михаил… Михаил Ефимов… Так-с…
— Мика, я опять на биллиарде продулся. Доставай денег!
— А вы бы у маменьки попросили.
— Сегодня, — говорит, — не даст. День не такой.
А я и сам знаю, что не даст: только что из монастыря от Сергия-Троицы вернулась. Сама сидит такая благолепная, а денег не проси — ни копейки не даст.
— Зачем Тебе, мон анфан, деньги? Деньги только на грех наводят! Без денег лучше!
Это уж значит — весь свой ридикюль в монастыре выпотрошила.
— Так доставай, Мика, денег, — пристает молодой князек.
Ну, что ж, пойдешь, наскребешь ему четвертную бумажку. Мало! А откуда я ему больше-то возьму?
Я все свои деньжонки у старшей замужней дочери берег.
— И то, говорю, князенька, за вами уж больше трехсот рублей накопилось!
— Отдам!
— Знаю, что отдашь, да когда?
А то, на бега, в тотализатор, попивать тоже начал. То и дело домой зюкнув приезжал. Ну, от маменьки его укроешь, пожуришь малость… А он такой ласковый!
— Ты, — говорит, — пойми, Мика! Товарищи у меня хорошие, а пили мы ‘оль де пердри’. И Шурочка беленькая плясала…
— Ну, ладно, ладно! Спите уж! Завтра опять уроков знать не будете!
‘Ну, что ж, думаю, пускай молодость повеселится. Все, ведь, мы не без греха были!’
Но вот тут-то это самое и началось…
Хлопотал, хлопотал князь Павел Петрович о наследстве, да и выхлопотал!.. Вышло решение в его пользу. Только в количестве наследства маленький прочет произошел: князь-то рассчитывал миллиона три получить, а наконец того — всего четыреста тысяч оказалось.
Но согласитесь, сударь, что и четыреста тысяч деньги большущие, если еще принять в рассуждение, что и собственное состояние у князя было весьма обстоятельное.
Тем не менее, почувствовал князь разочарование, как вдруг, вместо трех миллионов — четыреста тысяч! И от этого разочарования поехал в город Париж, чтобы распев души произвести.
Уехал-с! Княгиня, конечно, на богомолье сейчас, а князек мой — от ‘Яра’ не выходит. Диву даюсь: на какие такие средства он крутить начал? Папенька, уезжая, ему всего пятьсот рублей оставил, маменька — ридикюль в монастырь повезла, а велики ли деньги пятьсот рублей для яровского заведения? В одну ночь ухнуть можно!
И вдруг, подметил я, что около него один такой человек возится — Анциферов по фамилии и тоже с ним и к ‘Яру’ и в ‘Стрельну’ и в другие учреждения…
Э! — думаю, — тут надо держать ухо востро! Потому что Анциферов этот акробат порядочный, другими словами — жулик сверхъестественный! И всегда-то он возле богатых купчиков вертится и разные темные дела обделывает. Брось, — говорю, — князенька! Не водись ты с этим непутевым!
А он мне:
— Ах, Мика! Что за очаровательная женщина Мария Александровна! Вчера мы с ней вдвоем три бутылки ‘оль де пердри’ выпили!
‘Ну, — думаю, — и Мария Александровна какая-то завелась! Не плошай Михаил Ефимов! Как бы тебе твоего князиньку не обработали на чистоту!’
Пошел разнюхивать. И что же вы думаете? Марья Александровна эта оказалась содержанкой одного московского купца и имя ей было не Марья Александровна, а Марфа Никифоровна, а Марью же Александровну она для красоты придумала.
А допреждь этого она в каком-то вертепе певицей была и перед публикой, извините за выражение, в паскудном виде разные танцы плясала. А потом этот купец ее себе взял.
Квартиру ей нанял и ублажать начал. И сейчас же при ней Анциферов в двоюродных братьях оказался.
А тут же, в их компании, и мой князек закрутился. Как попал? А кто ж его знает? На бегах, говорит, познакомились!
И по уши он в эту Марью Александровну влюбился.
— И чего, — говорю, — вы в ней, ваше сиятельство, хорошего нашли? Ведь, стара, — говорю, — для вас она.
— Ничего, — говорит, — ты, Мика, не понимаешь! Ей, говорит, — двадцати лет нет! Только тип у нее испанский!
Я так и помер со смеху: испанский! А когда мне доподлинно известно, что и родом-то она из ‘Больших Мытищ’, а весь этот испанский тип ей парикмахер делает и одной штукатурки на щеках пальца на полтора наляпано! Так ничего слышать не хочет! Целый день орет благим матом: ‘Люблю, о, дева красоты!’
‘Ну, что ж, — думаю, — пусть побесится, придет час, перебесится да и плюнет!’
Но тут другая беда была. У этой самой Марии Александровны родная сестра оказалась, Дарья Никифоровна, много постарше ее, тоже из бывших содержанок. Личность, во всех отношениях, сумнительная, настолько даже, что полиция над ней свой негласный надзор имела, так как она осталась в подозрении по делу отравления своего бывшего содержателя, богатого волжского купца Салазкина, с целью его ограбления.
Но за недостаточностью ‘коственных улик’ и свидетельских показаний судом была оправдана. И три года тихо жила.
А потом, переселилась, значит, из Саратова в Москву и сейчас же себе, в личные секретари, самого этого Анциферова определила и стала деньги в рост давать под иродовы проценты. Анциферов ей орудовал, а она только на текучий счет клала.
Еще когда сестра ее в кафешантане перед публикой плясала, она на это довольно равнодушно смотрела и чтоб помочь своей сестре — так нет! Даже отрекалась от нее:
— Какая же, — говорит, — она мне сестра, когда ее зовут Мария Александровна, а меня — Дарья Никифоровна.
А как только Манечка на содержание попала, Дарья Никифоровна уж тут как тут:
— Здравствуй, — говорит, — сестрица! Ну, слава Богу, теперь и ты благородно устроилась и я вся к твоим услугам.
Содержатель же Марьи Александровны, хоть человек и богатый был, но скуп, аки арид бессмертный и Манечку эту довольно-таки в черном теле держал.
Все это я разузнал и пронюхал и вижу, что князек мой попал в компанию для нашего рода совсем не подходящую.
Я это сейчас к Анциферову.
— Вы что это, — говорю, — моего князька портите? Этак ведь я могу и до самого генерал-губернатора довести.
А он мне это:
— Молчи, — говорит, — старик! Ничего твоему князю дурного не будет! Пусть повеселится малость.
И мне это в руку двадцать пять рублей сует.
Взял. Деньги не щепки, их и на улице найдешь — поднимешь!
Взять-то взял, а сам наблюдаю.
А мой князек, что ни день, все больше распаляется.
— Опять, — говорит, — с Марьей Александровной три бутылки ‘оль де пердри’ выпили!
А тут и у нас в доме несчастие случилось. Получилась депеша из Парижа, что князя Павла Петровича легкий паралич стукнул.
Однако — легкий не легкий, а княгинюшка наша немедля собралась и к супругу покатила. Князек совсем на моих руках остался.
— Береги его, Михайло! Соблюдай! — наказывала мне княгиня перед отъездом.
— Так и так, — говорю, — мне, говорю, молодой князь поручен! Я за него и в ответе. А потому вы его оставьте, чтоб до генерала-губернатора не дошло!
А Анциферов мне говорит:
— Молчи, старик! Пусть юноша повеселится!
И уже сто рублей сует. Взял.
Потому, так рассуждаю: моих кровных за князем теперь уже рублей шестьсот накопилось, надо ж как-нибудь выручать их!
А князек мой с утра до ночи ‘люблю, о, дева красоты’ горланит и ‘оль де пердри’ пьет.
— Постыдились бы, — говорю. — Ведь, папенька на одре болезни лежат!
— Верно, — говорит, — Мика, дрянной я сын!
И заплачет. А вечером опять в ‘Стрельну’ или к ‘Яру’ закатится. И до утра!
И уж стал не только ‘оль де пердри’, но еще коньяк Бисквит, четыре звездочки попивать.
— Это, — говорю, — уж совсем напрасно!
— Молчи, — говорит, — Мика! Новый, говорит, такой романс вышел, который без слез и коньяку Бисквит слушать нельзя.
— Какой же это, — спрашиваю, — такой романс?
А он как завоет:
‘Плачь, плачь, плачь! Не таи рыданья!’
— Мы, — говорит, — теперь с Марьей Александровной все вдвоем сидим и романс этот дуэтом поем.
— И коньяк, — говорю, — пьете?
— И коньяк, — говорит, — Бисквит! Потому что без этого невозможно.
И вдруг, из Парижа новая депеша: выправить сыну немедленно заграничный паспорт и пусть приезжает в Париж. Папенька плох.
Анциферов уж тут как тут.
— Позвольте, — говорит, — я вам это дело в два дня обделаю!
И обделал.
Князек плачет, а ничего не поделаешь — ехать надо.
Собрал я его. Поехал на вокзал провожать, а там уж вся компания: и Марья Александровна, и Дарья Никифоровна, и Анциферов и еще некоторые люди.
На столе ‘оль де пердри’, и коньяк Бисквит — четыре звездочки.
— В вагон пожалуйте, ваше сиятельство, — тороплю я, — в вагон!
— Ну, что ж, — говорит, — в вагон, так в вагон!
Пошли на платформу, смотрю — что за притча! Князек в вагон и вся компания за ним. Один я на платформе остался.
Сомнение это меня взяло!
А тут — звонок, свисток! Мне только из окон машут!
— Адью, — говорят, — Михайло Ефимович! До свидания! Мы — говорят, — его до Можайска провожать поехали!
Вернулся я домой. ‘Эх, — думаю, — дело неладно’.
На другой день пошел, справился, вернулись ли провожающие? Нет! И на третий день их нет! И на четвертый!
А тут из Парижа телеграмма: отчего до сих пор князь Борис не является?
‘Эх, — думаю, — беда!’ Взял я билет, да и сам в Можайск.
И что ж вы думаете? Вся компания там! Попал как раз вовремя. Опоздай я на день, все бы пропало!
Сразу отыскал я их в гостинице и свалился, как снег на голову.
— А, — говорят, — Михаил Ефимович! Милости просим!
А рожи-то у них на сторону перекосило!
— Здравствуйте, — говорю, — честная компания! Мир, говорю, вам и я — к вам!
А князек-то мой уж совсем на себя не похож! Лик у него весь опух — лежит на диване, задравши ноги, и воет:
‘Плачь, плачь, плачь!..’
А на столе — водочка! А возле него Марья Александровна на гитаре играет. Дарья же Никифоровна, как я только вошел, сейчас же в угол и ну с Анциферовым шушукаться!
А князек мой, узнал меня и говорит:
— Ликуй, Мика! Я женюсь!
— Жениться, — говорю, — ваше сиятельство, вы всегда успеете, а теперь, — говорю, — пожалуйте в Париж. Папенька там на одре смерти лежат.
— Ври, — говорит, — больше! Вчера мне от него телеграмму показывали: жив и здоров и с маменькой меня на законный брак благословляют. Вот, — говорит, — моя невеста, Марья Александровна. Целуй, — говорит — у нее ручку!
‘Эге-ге, — думаю, — да дело-то тут совсем неладно!’
Огляделся. И на меня все глядят.
И вдруг, в номер, это, входит какой-то человек, не старый еще и при усах. И весело таково говорит:
— Ну, все обделано! Сегодня же и завершить можно!
А Анциферов ему сейчас жест головой сделал и на меня глазами показывает. Тот это оборвался.
‘Эх, — думаю, — беда!’
А вслед за этим господином с усами, входит трактирный половой и усатого-то спрашивает:
— Как, говорит, ваше сиятельство, тройку отпустить можно?
Тот это его сейчас за плечи и вместе с ним — шмыг в коридор.
‘Это — думаю, — еще что за князь выискался?’
Однако, взял стул и присел возле моего-то князька.
Анциферов это сейчас ко мне:
— Михаил Ефимович, водочки не желаете?
— Отчего, — говорю, — водочки не выпить? Водочка — дело хлебное.
Выпили. Закусили. А затем и по второй, и по третьей…
Только это Анциферов ко мне наклоняется и шепчет:
— А у меня, Михаил Ефимович, к вам разговор есть.
— Что ж, — говорю, — поговорим! От хлеба да соли, да от приятной беседы кто ж отказчик?
— Так пожалуйте, — говорит, — в другую комнату! А закусочку, — говорит, — я и туда велю подать,
— Пожалуем, — говорю.
Перешли это мы в другую комнату и начинает этот Анциферов свои турусы разводить. Я это слушаю, на ус мотаю.
— Вы, — говорит, — Михаил Ефимович, человек умственный и свою выгоду соблюдать умеете. Вот вам, говорит, сейчас пятьсот рублей и уезжайте вы, пожалуйста, опять в Москву!
Я это так тихонечко рассмеялся и говорю:
— Ах, Василий Саввич! Дешево же вы мою умственность цените, коли ее пятьюстами обвернуть норовите!
— А сколько же бы вы, говорит, желали.
— Десять тысяч, — говорю, — это — цена.
Анциферов подскочил даже!
— Какая же, — говорит, — это цена? Это, — говорит, — дневной грабеж называется!
А я только усмехнулся, выпил водочки да селедкой закусил.
— Ну, говорите же, — просит, — настоящую цену.
— Десять тысяч.
— Ну, а меньше сколько?
— Полтинник, — говорю, — за угощение вам скину.
И смеюсь.
Анциферов раза два по комнате прошелся. Потом в коридор вышел. А я сижу и думаю:
‘Не плошай, Михаил Ефимов! Не продешеви племянника!’
А немного спустя Анциферов вернулся и уж не один, а с Дарьей Никифоровной.
Вошла, рожа, вижу, у нее злющая и меня глазами съесть готова.
— Очень, — говорит, — старик, вы себя дорого цените!
— Не дороже денег, — говорю, — матушка!
— Десять тысяч, — говорит, — это неслыханно!
А я ей:
— За князя Урюпинского другие дороже дадут!
Еще более обозлилась.
— Ну, — говорит, — объявляй настоящую цену, а не то!..
— Что ‘не то?’ — спрашиваю.
А сам насторожился.
— А не то, — говорит, — и на сухой отъедешь, да так отъедешь, что и не вернешься.
Я это сейчас — шасть к окну.
— А желаете, — говорю, — я раму вышибу и ‘караул’ закричу.
Анциферов это было ко мне, а я ему.
— Не подходи! Шкандал устрою!
Смяк.
— Вы, — говорит, — напрасно, Михаил Ефимович, волнуетесь! Лучше, — говорит, — сядем рядком, да потолкуем ладком. Винца не прикажете ли?
— На винце, — говорю, — благодарствуйте, на свои выпью — думаю, еще подсыплют чего-нибудь, — а потолковать — отчего не потолковать?
Сели. Я, это, — возле окна держусь — на всяк случай, значит, — а они на диване. С час разговаривали. Вижу, они торопиться начали. Я уперся.
На семи с половиной тысячах — порешили: две тысячи пятьсот — тут же наличными получил, а на пять тысяч векселек мне Дарья Никифоровна выдала.
— Ну, а теперь, — говорит, — пошел на вокзал и в Москву!
— Что ж, — говорю, — я от своего слова не отказчик!
Когда я мимо двери князева номера проходил и услышал, как он там под гитару ‘плачь, плачь, плачь, не таи рыданья’ — воет, верите ли, сударь, прослезился. Так жалостно стало! Что ни говорите, а, может, он мне единокровным племянником приходится!
Одначе, взял я живейного извозчика — по старине-то у нас так легковые назывались и кое-где, кругом Москвы это слово и по сю пору не вымерло — и на вокзал.
А на утро зашел в Москве в один знакомый господский дом и попросил в Париж депешу составить: так мол и так, князь Борис пять дней, как из Москвы выехали, а где они — мне неизвестно.
Продешевил я тогда! Ведь, его не на Марье Александровне женили-то, а на Дарье Никифоровне! Ей, видите, княгиней стать захотелось…
Ну, и обделали! Пока наш князек с Марьей-то Александровной на тройке катались, Дарья-то Никифоровна с усатым по князеву паспорту и обвенчалась! А усатый-то — черт его и фамилью-то знает! — и в гостинице по князеву паспорту прописан был.
А князя-то прописали по его паспорту, каким-то тульским мещанином.
Господи Боже мой! Если б я знал, что они такую подлость сделают, я бы не семь с половиной, а и все бы пятнадцать тысяч с них тогда содрал!
Так и стала Дарья Никифоровна Рогова — княгиней Урюпинской.
— Ну, а чем все дело кончилось? — спросил я.
— Да чем кончилось? Нехорошо кончилось! Старый князь в Париже скончались, княгиня — в Италию уехала и вновь католичество приняла.
— Нет, а молодой-то князь?
— Спился. После свадьбы этой, значит, он, поди с год не знал, чей он муж, да вряд ли знал, что и женат-то был: все с Марьей Александровной валандался. Потом, она его прогнала — очень уж опустился он. А потом, как все обнаружилось, он и того…
— Что ‘того’?
— Помер. Одни говорят — сам отравился, а другие толкуют, что подсыпали ему.
— Ну, а состояние его куда девалось?
— Состояние? Состояние, сударь, всегда свое место найдет! Частью к сестре перешло, частью… в другую линию. Под опекой, ведь, он находился!..
— Ну, а мать-то как же его?
— Княгиня-то? Да она ему еще из Рима по телеграфу свое проклятие прислала. Московское дворянство всполошилось: мораль на все сословие! Да поздно спохватились! Правда, Анциферова из Москвы выслали и новонареченная княгиня Урюпинская тоже скрылась куда-то. Да ей что? У нее и своя мошна толстая.
Марья Александровна тоже до последнего падения дошла и в больнице скончалась…
Да, что мне они!.. Пропадай пропадом! Мне своего князька-то жаль! За непонюшку табаку пропал мальчоночек!..
— Так вам, сударь, пять бутылочек мадеры то принести? Возьмите пяточек! Больно уж мадера-то хороша! Аглицкая!