Крашевский Ю. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 9: Граф Брюль, Будник: Ермола: Повести. Князь Михаил Вишневецкий: Роман / Пер. с польск.— М.: ТЕРРА, 1996.— (Библиотека исторической прозы).
ВВЕДЕНИЕ
В конце 1668 года, то есть после отъезда из Польши бывшего короля польского Яна Казимира, дворец архиепископа в городе Ловиче стал резиденцией тогдашнего примаса Польши, которому захотелось жить не в захолустном Гнезне, а поближе к столице государства — Варшаве, и в этом дворце стали непрерывно происходить оживленные совещания и многолюдные съезды.
Архиепископ-примас был уверен, что корона Польши у него в руках и что он распорядится ею, как ему вздумается, причем его родные и союзники, думалось ему, должны, конечно получить наиболее крупные выгоды. Интриги французов, начавшиеся еще при жизни Марии-Луизы, покойной супруги Яна Казимира, пережили ее и, очевидно, продолжали давать плоды.
Ян Казимир, которому опостылело уже все, уехал во Францию отдыхать среди веселых аббатов. Он так был весел еще дорогою, что даже в Кракове участвовал в ганцах. Свита его в своей заносчивости дошла до того, что позволила себе бить шляхтичей, но шляхта на это ответила своему бывшему королю привлечением его к рыцарскому суду и приговорила к лишению чести.
Еще на самом сейме, где происходило отречение Яна Казимира от польской короны, шутники прозвали его господином Снопковским, придравшись к ‘снопу усов’, изображенному на его шведском гербе.
Это роковое отречение от той короны, от которой уже сбежал его предшественник, король Генрих Валерий, из французского дома Валуа, дало лишь новый повод тогдашним острякам изощряться в острословии. Те грознопророческие и вдохновенно трогательные слова, которыми Ян Казимир попрощался со страною, не смутили, по-видимому, ничьего духа…
Такое уж, видно, было время!.. Сам король, исторгнувший из своего сердца зловещее пророчество Кассандры, бывшее как бы заключительным аккордом обличительных проповедей ксендза Скарги, знаменитого тогда церковного бичевателя нравов, этот самый король беззаботно смеялся уже на другой день, когда стал просто ‘Господином Снопковским’.
Судьба Польши оказалась в руках архиепископа Пражмовского, продавшегося французскому герцогу Кондэ, и гетмана Собесского, женатого на француженке и преданного Франции. Да и вообще, впрочем, большая часть тогдашней польской аристократии симпатизировала всему французскому.
Ксендз Ольшовский, который заявил отвод против других претендентов на королевскую корону, чтобы поддержать представителя исконного польского королевского рода Пястов, был предметом общих насмешек, как беспомощный интриган, который не имеет никаких шансов повлиять на исход выборов.
Мало кто обращал внимание на то, что, исподволь, рядом с могуществом магнатов вырастала новая сила — правда, несформи-ровавшаяся еще, мятущаяся, которая, по видимости, позволяла вертеть и верховодить собою и которую на этом основании прежние господа положения, то есть магнаты, считали даже своим послушным орудием.
К тому времени магнаты и шляхта уже разделилась на два различных лагеря, хотя закон и не делал различия между ними, дав им одинаковые прерогативы. Отличительным признаком каждого из этих двух лагерей был не один лишь вопрос о богатстве или бедности, — скорее их разделили воспитание, нравы, взгляды, даже костюм.
Уже со времени Сигизмунда III кое-кто начал одеваться по западно-европейски, забросив родной национальный костюм. На первый взгляд это не имело никакого значения и являлось мелочью — вопросом чисто личного вкуса но в жизни людей вообще не бывает явлений, не вытекающих из предыдущего, не имеющих корней в глубоко лежащих причинах, а потому и внешний вид вовсе не является таким безразличным, как это может казаться.
Один уже тот факт, что кто-то решился порвать со своим народом, выделиться из него, Пожелать себе не того же, чего желают ‘все’, и что кому-то больше понравилось нечто другое, чем наследие дедов и прадедов, уж этот факт сам по себе имел громадное значение. Пожелать хотя бы по наружности казаться чужеземцем среди своих — это значит бросить им в лицо обвинение в недостатке вкуса, в захудалости, в косности.
Правда, чужой костюм и язык был внесен в страну самим королевским двором, но у него не хватило бы силы привить все это, если бы верхи общества не бросали легкомысленно все свое ради чужого.
Богатая молодежь, почти вся получавшая свое образование за границею, приводила в свое оправдание, что у чужих культура выше, жизнь приятнее и богаче, и, с точки зрения комфорта, превосходит родную обстановку.
Но с той самой минуты, когда начали говорить, одеваться и развлекаться по-французски и по-немецки, — прежняя Польша была обречена на смерть.
Вместо того, чтобы собственными силами вырабатывать себе собственную цивилизацию, имеющую местный национальный характер, Польша была вынуждена перерождаться и преображаться. Никогда подобный жестокий перелом не происходит без противодействия и страданий. И вот многочисленные ряды шляхты, которая чувствовала себя польскою и хотела такою же остаться, расположилась грозным лагерем против космополитов.
Борьба началась без выставления лозунгов на знаменах, на знаменах было написано нечто другое, но в существе своем она была ничем иным, как борьбою за сохранение нравов и характера нации. К этим национальным чертам принадлежала, конечно, и преувеличенная ‘свобода’, которою пользовались не только ради сохранения ее самой, но и для того, чтобы довести нацию до развала и анархии.
У обеих сторон, как у панов-магнатов, так и у впечатлительной и недисциплинированной шляхты были свои достоинства и свои недостатки, были как хорошие, так и дурные побуждения, но борьба вообще имеет свойство обнажать преимущественно темные стороны, вызывать зло наружу, на поверхность.
В верхних слоях царили: подкуп, деспотизм, продажность, в низших слоях — беспорядочность и распущенность, необузданная заносчивость и задор.
Шляхта неохотно шла в рядовые при всеобщем ополчении, в сейме депутаты хотели быть наравне с сенаторами, военные заговоры и возмущения не переставая потрясали национальную жизнь, магнаты покупали должности, воевали из-за воеводств и пренебрегали судьбою страны, короли, в конце концов, превратились в наемников.
Ни та, ни другая сторона не скрывали того, что переходило даже от поколения к поколению, как нечто освященное обычаем. Шляхта знала, сколько кто затратил на свое звание, или заплатил за старостство, а магнаты также насквозь видели смутьянов и Катилин.
Но в своих низах эта масса, хотя и неоформленная, страстная, неблагоразумная, имела все-таки то преимущество, что в ней кипение, бури, шум и возмущение происходили во имя какого-нибудь принципа, для защиты какой-нибудь свободы, что там приносили жертвы общему делу, тогда как на верхах царил неприкрытый и даже неприукрашенный эгоизм.
Они игнорировали протесты и оскорбления, которыми их осыпали, они цинично шли своей дорогой, но это бесстыдство вырождало их самих морально. Масса уже тем превосходила верхние слои, что она часто выступала на защиту своих прав, пешком и с черствыми сухарями, в то время, как высшие паны пировали в знак пренебрежения к большинству.
Царствование Яна Казимира было критическим моментом: в обоих лагерях развивалась распущенность, шляхта подняла голову, подсчитала свои силы, начала роптать, почувствовала себя силой, но, как всякая человеческая масса, она подчинялась тем, кто ей навязал себя в вожди и колебалась постоянно под влиянием веяний минуты.
Несколько вождей двигали областями, призывали к оружию и перебрасывали массы, как игорный мяч.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Если бы кто-нибудь увидел Варшаву в те времена, между сей^-мами предварительным и избирательным, блестящую, веселую, шумливую, изящную, болтающую по-французски и наводненную такими щегольскими свитами при панах, что их не стыдились даже перед иностранцами, кортежи, сопровождавшие воевод, каштелянов, епископов, — челядь в роскошных цветных ливреях с золотыми галунами, дам с прическами, в кружевах, атласе, подкрашенных, надушенных, называющих себя именами, взятыми из мифологии или из французских романов, — если бы к этому еще кто-нибудь подслушал жаргон салонов, в которых редко слышался польский язык, тот должен бы был, не колеблясь, заключить, что паны, их могущество, влияние, сила, воля, исключительно определяли всю будущность страны.
Все эти мужчины и дамы до такой степени угодничали перед иностранными государствами, перед королем Франции, императором и князьями Священной И inepi л, перед всеми вообще, кто разбрасывал или сулил деньги, что нельзя было не думать, что предстоящие выборы пройдут согласно воле иностранных держав.
Франция, особенно со времени Марии-Луизы, была в тесных сношениях с Польшей и, так как она хотела подчинить себе Польшу в качестве союзницы против Священной Римской Империи, то ясно было, что Ян Казимир должен был уступить престол никому иному, как французскому герцогу Кондэ…
И все это было так устроено, так рассчитано, так проводилось всевластным примасом, что паны как будто не могли сопротивляться. Будущий король уже имел здесь чуть ли не свой двор: француженок — воспитанниц покойной королевы, их мужей — блестящих молодых людей, получивших свое образование в Париже… Все это были уже готовые орудия, пружины, помощники и слуги.
Вся эта кампания была совершенно явной, и веселые лица француженок убеждали остальных участников кампании, что успех обеспечен…
Для того кокетливого, элегантного мирка, который подражал Марии-Луизе и хотел владеть мужской половиной так, как она правила Яном Казимиром, — идеалом был Кондэ, рыцарь, красавец, воспитанник самого блестящего двора в Европе, то есть французского… С ним должна была начаться здесь новая жизнь, и в этой новой атмосфере прекрасные воспитанницы королевы, считавшие себя самих полукоролевами, надеялись блистать и властвовать…
Во главе этих красавиц, заранее торжествовавших, стояла прежде любимая Марией-Луизой, чуть не усыновленная ею Мария де ла Гранж д’Аркиан, вдова графа Замойского, а ныне жена Яна Собесского, гетмана, который вместе с примасом, проводил кандидатуру Кондэ.
Жена гетмана была самой яркой звездой на этом полуфранцузском небе, так как она выделялась своей необыкновенной красотой и умела ей пользоваться…
Муж, поклонник женской красоты, был ее рабом. Его преклонение перед женой приводилось в обществе, как пример образцовой любви…
Рядом с ней было много других красавиц, кокетливых личик и… флирт царил широко и свободно, но это никому не вредило, так как все это прикрывалось весьма изысканными и изящными манерами вельможных пани.
В мире этих дам: Собесской, Радзивиллов, Потоцких, Любо-мирских, Пацев, ни один день не проходил без развлечений, и веселье было доминирующим тоном…
И все, казалось, оправдывало такое настроение… Выборы казались лишь исполнением формальности. Приглашенный уже Кондэ должен был приехать и то^да Польша должна была стать счастливейшей страной.
До такой степени, при наблюдении издалека, исход казался верным и несомненным.
Вакансии уже раздавались заблаговременно… В Ловиче примас Пражмовский принимал ежедневно толпы гостей, которые предлагали ему свои услуги, заручаясь его благосклонностью… Но не везде было так, как в Варшаве и в Ловиче… Почти всякая область имела среди шляхты какого-либо вождя, который давал ей указания и мановением руки вел ее за собой.
В Сандомирском воеводстве, неподалеку от города Сандомира жил в маленькой родовой деревеньке мосц пан Ириней Пиотровский, герба Сас. Взглянув на него, когда он смешивался с толпою ‘панов братьев’, никто не дал бы ломанного гроша за этого тощего, желтого, сгорбленного, одетого небрежно, почти бедно, тихого и скромно протискивающегося в толпе человека. У Пиотровского не было никакого титула, он был беден, связями не похвалялся, панских порогов не обивал… Между тем в Сандомирском воеводстве никто в общественных вопросах не выступал без Пиотровского. От этой популярности среди шляхты он не получал никакой выгоды, но он знал ей цену и не пренебрегал ею…
Один Бог ведает, что в молодые годы пана Иринея так повлияло на него, но факт, что он не мог ни видеть, ни переносить панов и магнатов, ‘желтобрюхих’, как он называл их. Это был заклятый их враг, хотя он этой неприязни своей и не обнаруживал, нося ее за пазухой и пуская в ход лишь тогда, когда это было ему нужно.
У Пиотровского было еще одно достоинство, или, если хотите, необычайный недостаток. В ту эпоху непомерной болтливости, когда шляхта посвящала половину своей жизни риторическому спорту, Ириней не часто выступал с речами, не разыгрывал из себя Демосфена… Когда другие слишком долго и без толку болтали, он потирал свою полысевшую голову, дергал их за рукава и шептал:
— Приходите же к какому-нибудь заключению!..
Его считали опытным и хитрым, — да он и на самом деле был таков, — но и в этом он не искал себе рекламы: напротив, он выдавал себя за простака, человека с душой нараспашку.
Деревушка его, испокон веков принадлежавшая их роду, называлась Сасин-двор и стояла на Висле, в течение полутора часов, он мог на своей лошаденке добраться из дома до Сандомира. Вся его семья состояла из жены, настолько скромной женщины, что чаще всего она ходила с головой, повязанной простым платком, не тратясь на чепчики и заколки, это была трудолюбивая хозяйка, молчаливая, как муж, и у них была единственная дочурка Ягуся, которой тогда было лет пятнадцать.
В те времена ни одна даже самая бедная усадебка не закрывала негостеприимно своих дверей перед гостями, также и Сасин-двор был открыт для всех, но в нем не пировали, потому что Ириней, как он говорил, имел слабую голову, пить не мог, не любил и в пьяном обществе скучать.
Единственною роскошью его ‘хаты’, так называл он свою скромную усадьбу, были книги. Но, не любя хвалиться даже эти я он держал их в своем кабинете и скорее скрывал их, чем хвастался. Любимым его чтением были римские историки.
Он был таким же хозяином, как и все тогда, он также пользовался, по старым традициям и правилам, услугами управляющего на откупу, но он все-таки лично наблюдал, чтобы ничто в имении не пропадало без пользы, хотя в этом он не обнаруживал особого таланта. Во многих случаях пани Пиотровской приходилось заменять мужа, потому что, когда наступали сеймики, съезд, совещания, сейм, сам Пиотровский считал необходимым отправляться ‘на службу’… Так он сам обыкновенно называл свои занятия общественными делами.
У своих собратьев, сандомирцев, он пользовался такой сильной репутацией умного политика, что эта слава проникла даже в соседние воеводства. В общем это был тихий и скромный человек. Впрочем, он все же не был мрачным и чересчур серьезным, напротив того, он охотно смеялся и иногда умел очень остроумно пошутить, а когда бывал в ударе, то выражался особенно метко, ‘по шляхетски’, как отзывались слушатели.
Дело было зимой. Санная дорога в этом году установилась поздно, но была так хороша и прочна, что все были рады ей. Пиотровский сидел у камина с Тацитом в руках, как вдруг его жена постучала и тихо сообщила:
— К тебе гости…
Пиотровский положил книгу в шкаф, оправил свой костюм и вошел в гостиную в ту самую минуту, когда огромных размеров, круглый, как бочка, шляхтич, румяный, с седыми усами, развязно смеясь, боком проталкивался в дверь, крича:
— А что? Незваный гость хуже татарина?!
Следом за этим круглым, виднелись двое мужчин значительно меньшего объема, но зато более высокого роста, из которых у одного были светлые, как лен, волосы, а у другого черный чуб и усы, топорщившиеся кверху.
Начались радушные приветствия.
Его мосц, пан Симеон Гарвовский величался каким-то ‘чашником’, светловолосый Ремигиан Звольский — ‘войским’ {Нечто в роде ‘повытчика’.}, а последний, черный и коренастый — заместителем. Все трое были коренные сандомирцы.
Расцеловавшись с ними, Пиотровский усадил их и уверенный, что жена сама знает, что требуется по обычаям гостеприимства насчет водки и закуски, сообразно с порою дня, вдобавок после езды, — не сказал ей ни слова.
Первое место среди гостей занимал не только своей тушей, но и значением, чашник, который все смеялся и покрякивал.
— Мы к тебе, любезный Петрусь, — начал он, немного погодя, — как к свету… Кто нам посоветует, кто нас поведет, если не ты?..
Ириней приготовился внимательно, хотя и спокойно, выслушать.
— В чем дело, любезный чашник?
По жесту Гарвовского, который уже умаялся, черноволосый пан заместитель подхватил:
— Само собой понятно… само собой, дорогой сосед, — ведь мы точно под колпаком… Выборы на носу… что же нам нужно делать?..
— Да, перебил чашник, выбрать короля недолго, да как бы не ошибиться, — вот в чем суть! Паны уже все продались разным кандидатам: Кондэ их засыпал золотом… Лотарингский, Нейбургский… шут их знает, как их всех там зовут… Мы о них ничего не знаем! Как бы тут мы, сандомирцы, не оплошали!.. А? Что?
Пиотровский молчал. Тогда светловолосый пан Ремигиан Звольский громко крикнул:
— Что же, нам быть стадом, которое господа пастухи гонят, куда хотят? Это хозяйничанье магнатов уже вот у нас где сидит, — он показал на затылок. — Они опять хотят нам подстроить свои штуки…
— Само собой… — перебил черноволосый.
— Ах, дай же мне досказать, — окрикнул беловолосый, который двигался с какими-то судорожными подергиваниями.
— Ксендз Олыповский рекомендует нам Пяста, — договорил он, — может быть, это и правильно. Мы захотели было француза, да он удрал… после него пришел трансильванец, взял нас в ежовые рукавицы, ну, зато хоть лихой был вояка, наследовал ему полуягеллон, полушвед, а собственно попросту немец… Этот молился и стонал… ну, и забурлило все у нас. Выбрали мы было двух сыновей… Господи, прости нас… При последнем Речь Посполитая чуть не распалась… и этот в конце концов сбросил корону — ‘non sum dignus’ {‘Не достоин есмь’ (лат.).}, говорит он, а коли не достоин, так зачем же добивался ее?.. В таком случае что же? Опять a capite {С баца, с первого слова (лат.).} должны будем прививать себе француза?.. Не странное ли это дело, когда какой-нибудь народ выбирает себе в одних чужеземцах, которых сам не знает, и которые его не знают?
Чашник громко рассмеялся:
— Ей Богу, верно говорит!
Они, умолкнув, глядели на Пиотровского, который тоже молчал, но в это время дверь отворилась, и подросток внес бутылки и закуски на подносе, покрытом салфеткой.
Вопрос о выборах на время отошел на задний план, так как hora canonica {Монашеский или канонический час (лат.), вроде нашего ‘адмиральского часа’.}, мороз, зима, все это заставляло подкрепиться.
Настойка оказалась превосходной. Пиотровский чокнулся с чашником, и рюмка пошла вкруговую. Черноволосый выпил еще раз без приглашения. Опять уселись.
Из груди Гарвовского вылетел сильный вздох, соразмерно его туше.
— Что вы об этом думаете, Петрусь? — спросил чашник. — Вы, наверно, читали памфлет Ольшовского?.. А?.. Да ведь и других писаний тьма!..
Лицо Пиотровского, сначала мрачное и холодное, начало проясняться. Он пристально посмотрел на гостей, как бы прикидывая в уме наиболее подходящий ответ.
— Пусть Бог милосердный не накажет по заслугам того, — начал он, — кто наградил нас этими выборами. Если только разговаривать об них, то они кажутся очень хорошими, ‘свободный-де выбор наиболее достойного’, а в сущности-то тут выбирает либо случай, либо интрига, либо деньги. Угадать, кого выберут, не сможет никто… Иногда четыре недели стоим мы в поле, усталые, голодные, тоскующие по доме, и в конце концов кучка людей выкрикнет чье-нибудь имя, а остальные за ними, лишь бы все это скорее кончилось… Значит, Deus seit {Богу одному ведомо (лат.).}, что нас ожидает… Не будем же себя обольщать надеждою, что мы поставим на своем. Но все же есть одна вещь, которой мы можем добиться, если захотим, а именно — этих панов подкупленных (ведь это же очевидно!), мы исключим и наших вельможных магнатов, которые считают себя всемогущими, — хотя их горсточка, а нас тысячи, — мы научим помнить, что мы серая шляхта, тоже кое-что значим!..
Все трое приезжих рассмеялись громко и с видимым душевным удовлетворением.
Гарвовский потирал свои покрасневшие руки
— Вот была бы штука, ut sic!{Если бы так (лат.).}
Спутники его, как блондин, так и брюнет не могли удержаться от смеха.
— Эту штуку мы можем устроить, — прибавил Пиотровский, — но надо действовать согласно и дружно. Если нас, сандомирцев, мало, хотя мы с Краковянами всегда идем во главе, то мы должны привлечь также другие воеводства, чтобы и они шли вместе с нами. А так как мы всегда рады широко драть глотки, а в головах у нас часто шумит, то нет нужды всем давать другой лозунг, кроме единственного: ‘Шляхта, заодно!’ Магнаты не раз вели нас за собою, как баранов, пусть же хоть на этот раз идут за нами!..
Все гости, в высшей степени оживившие, захлопали в ладоши. Заместитель так разгорячился, что для охлаждения налил себе еще рюмку и быстрым жестом опрокинул ее.
— Ну, а кого же мы выберем? — спрашивал Гарвовский, — в этом ведь вся суть вопроса!
Пиотровский поглядел на него.
— Дорогой чашник, — сказал он, — мне думается, что почти безразлично, кто будет королем… Что у нас может король? Раздавать староства и титулы, а больше ничего! Магнаты его окружат, облепят, и он вынужден будет плясать под их дудку… Ну, я, конечно, не спорю, что для заграничных сношений король кое-что значит, так как он ‘представитель Речи Посполитой’, нужно, значит, чтобы у него была хоть фигура подходящая для этого.
— Si fabula vera {Если басня не врет (лат.).}, — сказал Гарвовский, — потому что ведь и портреты врут, — Кондэ выглядит рыцарем, да и лотарингец видный мужчина…
— Кондэ — это Франция, — сказал Пиотровский, — а она нам уж надоела… Лотарингский в родстве с австрийским домом, значит, praeter propter {Так или иначе (лат.).} австрияк… а это тоже не очень для нас сладко…
— Охотится на нас, точно мы венгры или чехи, — прибавил светловолосый.
— Ну, а Пяст? — вмешался в разговор чернокудрый заместитель.
— Пяст, Пяст! — рассмеялся Пиотровский, потирая темя. — Если бы можно было найти такого Пяста, из лона которого произошел бы для нас снова ‘Храбрый’ {Король Болеслав Храбрый.}… Это была бы штука!
Гости снова дружно рассмеялись.
— Пусть будет хоть Пяст, — сказал хозяин, — да только с ним явится много затруднений… родственники, друзья, враги…
Тут он умолк на минуту и закончил:
— А я вам вот что скажу: не будем спорить о том, что завтра будет — дождик или снег. Самое главное — не нужно давать себя панам в руки. Пусть это будут шляхетские выборы, наши… а что касается кандидата… судьба решит!.. Смеялись один раз на выборах, когда кто-то крикнул: ‘Бандура!’… а, по моему — пусть хоть Бандура, лишь бы — наш, а не панский и не такой, который корону сам себе покупает!.. Покажемте, что если есть продажные короны, то не у нас. Пусть себе паны торгуются о ней, сколько хотят, но даем-то ее все-таки мы!.. Как Бог наставит!..
Все слушали Пиотровского с привычным вниманием к нему.
— Я вам говорю, милые братья, — повторил Пиотровский, — надо стараться о том, чтобы шляхта стояла, как один человек… заодно… В этом нужно дать друг другу слово и над этим трудиться…
— Согласны, — воскликнул чашник, — итак, лозунг: ‘шляхта заодно!’… а кто же ее поведет?..
Пиотровский подумал и спокойно проговорил:
— А Господь Бог!
Чашник склонил голову.
— И на это согласны, — прошептал он.
— Не легко нам это достанется, — продолжал хозяин, — потому что паны в некоторых областях имеют среди шляхты клиентов {В латинском классическом смысле т. е. зависимых людей, наприм., должников, аренадаторов и т. п.}, слуг и преданных людей. У одного сын при дворе воеводы, у другого дочь в свите кастелянши. А аренды и пожизненные владения!..
Светловолосый поморщился.
— Но ведь никто же не продает себя за это, — крикнул он, — а тут идет речь не о мелочи, о собственной жизни… Ничто не должно связывать нашу гражданскую добросовестность.
— Мы поем Святому Духу: ‘Veni, Creator Spiritus’ {Прииди, Дух-Зиждитель! (лат.).}, — вставил Пиотровский, — ну, и будете повиноваться Духу, а не приказаниям панов… ‘Шляхта заодно!’
— Tandem {Итак (лат.).}, — отозвался он после раздумья, — если бы по исключении Кондэ и Лотарингского, предположим, у нас не осталось ничего, как только выбрать Пяста… тогда кого же из них?
— Поверьте мне, что это уже все равно, — сказал Пиотровский, — у Пястов много за, но много и против… Всякому, кто избран из среды равных, перед Величеством которого завтра придется склоняться, будут завидовать, против всякого такого будут составлять заговоры… Главное, чтоб был воякой… а остальное!..
Он махнул рукой.
— Вы говорите про Пяста, — сказал светловолосый, — а шляхта уже в шутку передает из уст в уста имя храброго воина Поляновского…
— Поляновский ничем не менее годится, как и Любомирский, — решил Пиотровский, — но давайте подготовлять, чтобы королевство было шляхетским: мы вынуждены выбирать его из панов, потому что их все знают… Ведь и они были когда то шляхтой, только исковеркались…
Пыл совещания стал уменьшаться.
— О нашем кандидате мы будем говорить только на Воле и около кафедры, — продолжал хозяин, — вся суть лишь в том, чтобы шляхта показала, что и она кое-что может. Для этого она никогда не найдет лучшего часа. Паны уже порешили между собой, все подписали, уверены в том, что все будет по-ихнему, набрали себе денег, поделились шкурой живого медведя, а мы им и покажем, что не они тут хозяева, а мы!
Выразительно сказанные слова эти так понравились или, вернее, так польстили чувству собственного достоинства и сословной гордости приезжих, что они даже повскакивали со стульев и стали горячо выражать свое полное одобрение.
Чашник указал на Пиотровского, склоняя перед ним свою голову.
— Это наш вождь и диктатор, — сказал он, — лозунг дан! Теперь изменник всякий, кто не примет его!..
Хозяин скромно принял все эти выражения одобрения.
— Все это хорошо, — сказал он, — но не забывайте, что, если паны гетманы, канцлеры, маршалки и т. п. заранее узнают о нашем лозунге, — они его обратят в ничто. Все дело в том, что нужно дело делать, что требуется, и ничего не ‘провозглашать!’…
Чашник задумался.
— Тут-то и запятая, — пробормотал он, — как же мне обращать в мою веру кого ни на есть, если мне запрещено говорить о моей вере?!
— Как? — горячо перебил Пиотровский. — Вот просто пойдемте против панов и их обманных интриг, из этого получится само собою, что шляхта добьется почета и трофеев. Война против магнатов, которые считают нас бандой и так отзываются о нас! Война против продажности и торгашества! Теперь уже всем известно, сколько золота рассыпал французский король ради Кондэ и лотарингской кандидатуры. Он обещает, и хотя дает скупо, зато подписей его и обязательств много по разным карманам…
— Против панов!.. Это дело!.. — с яростным жаром вскочил светловолосый Войский, — против панов!.. Чрезмерному все растущему могуществу их надо положить предел… Мы защищаем Речь Посполитую кровавым потом и своею кровью, на нас падают все тяготы, а они забирают себе уделы и концессии на уделы, panis bene merentium {Хлеб праведных тружеников (лат.).}, старостства, аренды, откупы… чуть не обратили уж нас в рабов, пора встряхнуться!.. Пора!..
Все повторили хором: Пора!..
Лица всех раскраснелись. Пиотровский молчал.
Приближалось время обеда, и черноволосый повторил возлияние настойки. Чаг яик задумался, хозяин весело пошучивал над этими магнатами, против которых устраивал заговор.
— О, если бы нам удалось захватить их врасплох, — повторял он.
— Ей-богу, устроим это! — восклицал Чашник. — Примас хитер, опытен, но трус, когда зазвенят шляхетские сабли, он на все согласится. Труднее будет с гетманом.
— А! — поднял голову заместитель, — с гетманом было бы трудно, потому что он отличный волка и полководец, но, как политик, он ходит в юбке. Тут им руководит супруга, а она вторая Мария-Луиза, только не имеет ее апломба… И не успеет ее мосц оглянуться, как ее кандидат провалится.
— Правление женщин, милостивы государи, — сказал Пиотровский, — хоть и кажется вам нелепостью, однако, глубоко проникает и долгое время дает себя чувствовать… До сих пор еще над нами царствует Мария-Луиза: все, что мы видим, дело ее рук. Благодаря ей, мы имеем Кондэ, из ее воспитания вышла супруга гетмана и Радзивилла, по ее моде одевается молодежь, ее языком все говорят и пишут. Дай Бог, чтобы хотя обычай продавать вакансии не перешел от нее по наследству к новому двору.
Так переговаривались они, посматривая, скоро ли будет подан знак, что обеденный стол накрыт, как вдруг к маленькому крыльцу усадьбы подъехали громадные сани, все бросились к полузамерзшим окнам. На этот раз это был, очевидно, незаурядный гость, так как многочисленная челядь окружала сани и тем указывала на присутствие знатного пана.
Пиотровский поморщился, все переглянулись, в это время двери распахнулись, и в них показался улыбающийся, изящно, но по-польски одетый, пожилой господин.
Это был сам пан сандомирский каштелян. Пиотровский был мало знаком с ним, и хотя деревни их лежали по соседству, каштелян так редко приезжал сюда, что они почти не видались.
— Проезжая мимо ваших ворот, — входя, вежливо начал каштелян, которого сопровождал молоденький племянник высокого роста, — я не мог себе позволить не навестить вас, хотя бы на минуту. Очень спешу, потому что этот походный шлем причиняет нам много беспокойства, но я все же хотел хоть приветствовать вас.
Пиотровский принял пана сдержанно, но вежливо. Каштелян соблаговолил сесть, не отказался от настойки и закуски, хотя все время повторял, что ему некогда, и в конце концов, окинув взглядом присутствующих, которые принимали его довольно холодно и молчаливо, он воскликнул:
— Ну, что же? De publias {О государственных делах? (лат.).}?
Вопрос был обращен, главным образом, к хозяину, который немного подумав, ответил:
— И все мы рады были бы как можно скорее снять с головы своей походный шлем, но вам все-таки нужно короля.
— Святые слова, — подтвердил каштелян, зорко вглядываясь, — по мне сдается, что мы его как будто бы уже имеем… Unanimitate {Единогласно (лат.).} пройдет Кондэ!
— А Лотарингский? — спросил хозяин.
Каштелян поморщился.
— Нам рекомендуют его, как рыцаря и вояку… Ну, да ведь и у нас дома есть свои гетманы, которые ему в этом не уступят. Стало быть, для нас это достоинство не имеет большого значения. Нам нужен такой, у которого было бы чем платить войску… Вот что существенно! А Кондэ деньгами богат… никто с ним не может в этом соперничать!
Все молчали. Пиотровский покачал головою и равнодушно проговорил:
— Мы, пан каштелян, мелкие политики, мы озираемся на ваших милостей: вы ведь выше сидите и вам поэтому дальше видно. Лишь бы хоть выборы-то не долго держали нас лагерем, а то и лошади, и люди исхудают…
Этот уклончивый ответ, по-видимому, понравился каштеляну, который выслушал его с веселой улыбкой.
— Для этого есть простое средство, — сказал он, — не затягивая дела, провозгласить королем герцога Кондэ.
— А что же на это скажет пан вице-канцлер {Кс. Ольшовский.}? — пробормотал чашник.
Каштелян сделал в воздухе какой-то непонятный знак рукою:
— Подканцлеру захотелось печатать памфлеты, — язвительно заметил он, — и он опубликовал цензуру чужих мнений, но его памфлет сам себя разбивает, потому что ведь Пяст попросту немыслим. Пястов слишком много, чтоб можно было выбрать кого-нибудь одного из них. А что может дать нам Пяст? Между тем, чужеземный монарх усилит нас и деньгами, и связями, и союзами, помощниками для Речи Посполитой, да и казной!..
Говоря это, каштелян поднялся, никто ему не возражал. Он достал из-за пазухи своего жупана нюренбергское яйцо {Часы примитивной яйцевидной формы.}, посмотрел, который час и тотчас же стал прощаться.
— Ваша мосц, дорогой сосед, — на прощанье добавил он, обращаясь к Пиотровскому, — надеюсь, что во время выборов ты будешь с нами. Сандомирцы все за герцога Кондэ!..
Не успел он еще выехать за ворота, как чашник, держась за бока, вернулся в гостиную и расхохотался:
— Попал пальцем в небо!
II
Герцогу Кондэ или, как его называли тогдашние поляки под влиянием обычая изменять имена на латинский лад (Condeus) и выговаривать на венгерский манер, — Кондеуш, уже заранее оказывались триумфальные встречи, до того обеспеченной казалась его победа на выборах. Князь Лотарингский, эмиссар которого имел мало денег для раздачи, рассыпал зато обещания, проникая по вечерам к своим единомышленникам, которые старались усидеть меж двух стульев, но с каждым днем таяла его надежда победить могущественного соперника.
Не говоря о том, что вице-король, ксендз примас, который вслух говорил, что для него важно лишь иметь короля с католической верой в сердце, давно уже был на стороне Кондэ, но и все другие сановники были согласны с ним.
Михаила Томаша (Фому) Вишневецкого, которого рекомендовал подканцлер, никто не считал кандидатом.
Вся эта ветвь рода Ягеллонов, казалось, была обречена самим роком на политическое угасание. У нее было много представителей, но не было удачи. Лучшим примером этого был недавно умерший Иеремия, единственный полководец, который умел громить казаков и вселять в них страх, — человек высокой доблести, внушительно строгих нравов, безграничной самоотверженности, — а умер он без заслуженной им гетманской булавы, лишенный огромных владений в юго-западной Руси (Украине), его очень скупо вознаграждали за его жертвы, вернее даже ему заплатили одною лишь неблагодарностью, и он оставил после себя семью почти в нищете: сын его воспитывался как бы из милости при дворе, а вдова получала свое скромное содержание лишь от щедрот Любомирских и Замойских.
Полная жертв жизнь этого Иеремии, о котором говорили: calamitas patriae — lamentatio Jeremiae {Несчастие для отечества — плач для Иеремии (лат.).}, приобрела ему только одно — завистников и врагов.
Рыцари любили его и умели ценить, так как они видели его во главе своего сословия не только полководцем, но и воином, который часто без лат и кольчуги, в простом кафтане, бросался на врага…
Как полководцу, ему очень везло, как человек, он возбуждал зависть и нерасположение. Правда, что ни заискиванием, ни лестью он не привлекал ничьих сердец. Это был человек непреклонный… Король Ян Казимир, которого настраивали против князя Иеремии, узнав его лучше, уже стал было ему симпатизировать, но тогда короля предупредили, что Вишневецкий, служа ему гетманом, присвоит себе всю славу и заслугу польских побед.
Со стоицизмом великой души перенеся все, чем его проследовала судьба, князь Иеремия страдал лишь за судьбу своего сына, который, живя у чужих людей, питался чужими милостями…
Им занимались лишь ради великой памяти отца. Князь Карл — брат короля и королева Мария-Луиза заботились о нем, наконец, у него была мать, святая женщина, в жилах которой текла кровь великого гетмана и канцлера Замойского.
Домашнее воспитание было недостаточно для наследника великого имени, и вот молодого Михаила отправили заграницу и поместили при дворе императора. Опекуны больше всего заботились о том, чтобы он приобрел манеры, лоск, знание языков, навык держать себя по придворному и лавировать в наивысших слоях общества, что будто бы было необходимо для князя некогда владетельного рода.
И Михаил живой, талантливый, но вместе с тем кроткий и податливый, позволил сделать из себя то, что другим хотелось. Он стал одним из приятнейших юношей своего времени и его внешность сделала бы его желанным лицом при самом блестящем дворе.
Легко и свободно говорил он на нескольких языках, любил и умел со вкусом одеваться, чему очень завидовали, располагал к себе сердца изысканной вежливостью наилучшего тона…
Понятно, все то, что требовалось тогда от барского воспитания, он усвоил всецело. Отличный наездник, одинаково ловко владеющий, как шпагой, так и пистолетом, — он никому не уступал в любом спорте той эпохи.
Но… все то, что делало его самым милым из молодежи при дворе императора, что на родине отличало его среди польско-литовской аристократии, а именно эта светлая и прекрасная оболочка, являлась загадкою, так как не было известно, что она скрывала под собою…
Михаил не выделялся ничем более крупным, он ничем не увлекался, ни военным делом, ни наукой, ни даже государственной службой, которая постепенно могла бы довести его до высоких степеней. Это был человек спокойный, покорный, наученный набожною матерью не ожидать слишком много от будущего, разочарованный судьбою отца и не требовавший от жизни, пожалуй, ничего большего, как породниться с каким-либо владетельным родом, который бы вызволил его из положения, несовместимого с именем и наследием предков.
Во время ожидания королевских выборов, которое привлекло в столицу много влиятельных фамилий, почти весь цвет тогдашней аристократии, мать Михаила также прибыла с сыном в Варшаву и поселилась в старом особняке на углу Медового переулка {Ныне Медовая улица.}.
В те времена, когда столицу перенесли в Сеймовый город Варшаву, в начале царствования Владислава IV, все паны стали закупать участки, чтобы сгруппироваться вокруг двора. Когда воздвигались роскошные дворцы Казановских и Оссолинских, Вишневецкие также купили в городе место, на котором думали строиться по-барски. Потом наступили тяжелые времена, они потеряли свои владения в юго-западной Руси, которые составляли все достояние Иеремии, и участок, начавший застраиваться в первое время после покупки, остался в том виде, в каком его застигло разорение…
Все-таки он был не настолько запущен и жалок, чтобы вдова Иеремии и сын ее не могли здесь разместиться и принимать некоторых своих друзей и родственников. Правда, тут не было ни штукатурки с позолотою, ни мраморных колонн, ни тех статуй из бронзы и мрамора, которыми перед шведскою войною и разгромом Радзеиовским отличался тогдашний знаменитый дворец Казановских, но комнаты, хотя и со старосветской точки зрения, были все-таки обставлены по-барски. Стены были затянуты шелком и кожей, мебель была резная, старые восточные ковры застилали полы.
Здесь Гризельда Вишневецкая проводила тихие часы своей вдовьей жизни, проясняемые иногда приездом дочери или сына. Обеднение не лишало дом потомства Корыбутов того блеска, который точно был присущ их крови. Это были все-таки несомненные потомки Ягеллонов, между тем как другие княжеские роды вели начало или от юго-западных русских князей, или от ветвей, происхождение которых было сомнительно и темно…
Жизнь в этом невысоком доме с очень, немногочисленной прислугой, при ограниченном числе лошадей, и полном отсутствии всего, что позволяло бы блистать, — не могла удовлетворить молодого Вишневецкого, который любил изысканность, и которому приходилось хорошо одеваться и выглядеть нарядным в том обществе, где он вращался… Самоограничения его матери, помощи Любомирских едва хватало на самую скромную жизнь, сообразно с их именем… Но сквозь эту точно и тонко рассчитанную элегантность просвечивала нужда… Двор и придворные Собесского, Пацев, Потоцких и даже менее значительных фамилий затирали и отодвигали на задний план князя Михаила. Это нужно было переносить со спокойным лицом, чтобы не дать заметить, как это больно…
Усилия шурина Любомирского и вообще надежды на будущее обещали перемену к лучшему.
Все-таки среди панов не было двора скромнее, чем двор и прислуга княгини Гризельды… Лишь она сама своим видом мученицы внушала почтение…
В общем, все это были остатки прошлого, — потертые нашивки на ливреях слуг, повозки, которые были разъедены дождями и выцвели от солнца, старые тюфяки, седые слуги… а, так как почти все они происходили из юго-западной Руси, то вдобавок имели еще какой-то особый украинский и казачий отпечаток. В то время как в других дворах и дворцах жизнь протекала приподнятым до легкомыслия темпом — во флирте, развлечениях, музыке, танцах… и чтении французских романов, — здесь царила чуть не монастырская тишина, безжизненность, которая окружает всегда даже самые почтенные руины. Люди никогда не стремятся к могилам, они оборачиваются к жизни… и если долг загонит их сюда, то они не надолго задерживаются тут. Приветствовать княгиню Гризельду приходили все, но никто здесь долго не оставался. Молодежь навещала князя Михаила, но не засиживалась у него — тоскливо и скучно было тут.
Кроме молоденькой барышни из семьи Зебжидовских, свойственницы Замойских, и старушки-экономки, свидетельницы лучших времен, при самой княгине никого не было.
Зебжидовская по происхождению и по фамилии принадлежала к тому могущественному роду, один из потомков которого за восстание был лишен местечка Кальварии. Зебжидовская была бедной сироткой и с детства была взята княгиней, став для нее как бы второю дочерью, после родной, когда эта вышла замуж. Обе они привязались друг к другу, привыкли быть вместе и даже не допускали мысли, что когда-нибудь расстанутся. Елена, которую приемная мать звала интимно Хелей, была очень красивая девушка, но ее сиротство и постоянное общение со старой, печальной, набожной вдовой воеводы сделало ее преждевременно серьезной и отняло у нее обаяние наивной молодости.
Свежая и молодая наружно, она имела в манере держать себя, в движениях, в разговоре, что-то не по летам серьезное, перенятое ею у княгини. Живя с княгиней, она невольно переняла многие ее приемы, и улыбка очень редко играла на устах Елены, ей была чужда жажда удовольствий, ей не были интересны ни люди, ни свет. Княгиня Гризельда, хотя и не говорила ей об этом, думала про себя, что Елена была создана для монастырской жизни. Обе они были очень набожны, но не так, как другие… Княгиня больше читала, чем молилась, и хотя исполняла аккуратно все предписания религии, но не придавала чрезмерного значения внешности и мелочам.
Из дома деда она вынесла убеждение, что веротерпимость составляет долг христианской любви, поэтому она не колебалась поддерживать общение с диссидентами, которых в те времена в некоторых домах не решались даже принимать.
Воспитанная княгиней Елена Зебжидовская была как бы ее помолодевшим отражением. По своей скромности и кротости она, хотя и получила от своей приемной матери знание нескольких языков, любовь к чтению и знакомство с вопросами, которые выходили за пределы тогдашней женской деятельности, она не рисовалась всем этим и была все такой же скромной и чаще всего молчаливой…
Будучи почти на десять лет моложе князя Михаила, который сначала любил ее, как милого ребенка, она незаметно выросла до положения любимой сестры, симпатичного существа, необходимого в его жизни. Довольно скрытный по природе и потому с трудом доверявшийся кому-либо, меланхолический князь Михаил только перед матерью и перед Еленой умел открывать свою душу и исповедывать свои затаенные думы. Они одни понимали его…
А Елена? Она росла, впившись своим взором в этого окутанного меланхолией красивого серьезного юношу, и привязалась к нему сначала как сестра, а потом — всем сердцем, всей душой своей, и сама она не знала, каким именно чувством к нему она в конце концов запылала. Она не анализировала этой любви своей, она не догадывалась о роли страсти в этом чувстве, так как в ее уравновешенном сердечке до сих пор ни одно чувство не доходило до такой степени кипения… Со страстью она не была знакома…
Княгиня и не догадывалась, и не допускала, чтобы между этими приемными братом и сестрой могло появиться что-либо более сильное, чем братская любовь.
Между тем Михаил, став молодым мужчиною, почувствовал потребность любви. В том обществе, в котором он вращался, он встречал лишь любовные интриги и в одной лишь Елене видел идеал женщины, способной дать счастье… Однако, он никогда не думал, не допускал даже мысли, чтобы бедная родственница сама могла его полюбить, или чтобы он, по условиям того света, в котором он вращался, мог в нее влюбиться.
Он не упускал из вида своей печальной будущности, так как неоднократно Любомирский, а иногда и князь Димитрий говорили ему о ней. Ему нужно было ‘жениться богато’ для восстановления престижа своей семьи, ему и искали такую невесту, а так как по происхождению он был равен с наиболее высокопоставленными, то он имел право высоко метить… В высшей степени утонченное воспитание, очень приятная внешность, хотя для того времени немного чересчур строгая, наконец, просвещенный ум и умеренный образ жизни говорили в его пользу в глазах даже наиболее требовательных.
Но мать не хотела спешить с женитьбой сына.
Когда князь Михаил, имевший мало друзей среди мужчин, так как молодежь сторонилась от его серьезности и умеренности, возвращался к себе домой, то после отчета матери о том, как он провел время, он шел немедленно к Елене и чистосердечно выкладывал перед ней все, что видел и слышал.
Это стало для него потребностью, а прекрасная родственница с интересом слушала даже рассказы о парижских туалетах княжны Радзивилл или жены маршалка Собесского.
Последнюю княгиня Гризельда не любила, и в кругу своих она этого совершенно не скрывала. Это было отвращение частью инстинктивное, а частью основанное на том, что она слышала и знала об этой воспитаннице Марии-Луизы.
Ей приписывали и непомерное честолюбие, но еще более смелое, почти дерзкое стремление к богатству и влиянию. Ее выход замуж за старика Замойского, несмотря на начатый уже тогда флирт с красавцем Собесским, сожительство с ним, о чем рассказывали всякую всячину, а потом новый брак, — вмешательство в интриги из-за герцога Кондэ, сама чародейская власть над влюбленным мужем и одновременно вызывающее кокетство в обращении с другими, все это вместе взятое рисовало Собесскую очень несимпатичной для строгой княгини, но из уст княгини никогда не слыхали бесповоротного осуждения или порицания. А потому, когда говорили о прекрасной, чарующей жене маршалка, она просто молчала. Это было единственным признаком, что она не могла или не хотела сказать ничего в ее похвалу. Когда ее вынуждали к этому, она обыкновенно ограничивалась похвалою большого вкуса в костюмах, которыми отличалась очаровательная Мария… Князь Михаил, часто видавший и встречавший ее, тоже не восторгался этой красотой, которой было недостаточно, чтобы замаскировать характер этой Армиды, чересчур жизнелюбивой, деспотичной, капризной, жадной к власти.
Она была одною из самых горячих сторонниц герцога Кондэ, о ней даже говорили, что она руководила всем, и что муж был для нее лишь исполнителем ее приказов.
В доме княгини Гризельды она была почти невиданной гостьей.
Эта живая в веселая дама не могла найти удовольствия в обществе печальной вдовы, а влияния или помощи со стороны Вишневецких она не ожидала. Издали она посматривала иногда на красивого князя Михаила, французский костюм которого ей нравился, но она не привлекала его к себе. Он ей не был нужен.
Маршалок Собесский тоже не имел времени и случая ближе познакомиться с семьей покойного Иеремии, бок о бок с которым он неоднократно сражался на том же ратном поле, еще будучи молоденьким. Не было тогда человека, более деятельного, более занятого, более подвижного, чем он… Кандидатура Кондэ, в которой он поддерживал всей душой Примаса и свою жену, военные дела, которые его увлекали и занимали, хлопоты об имениях, которых не хватало для слишком открытой жизни, все это так заполняло время у Собесского, что, казалось, он вечно суетится и едва успевает со всем этим справиться.
В том вихре, который предшествовал выборам и подготовлял их, князь Михаил играл пассивную роль. Мать не хотела, чтобы он совершенно устранялся и отказывался от всякого участия. Любомирский тоже хотел иметь его при себе, но он лично, обреченный своею бедностью на очень заурядную роль, тяготился этим топтанием без плана и цели.
Избрание нового государя было довольно безразлично для княгини-матери, она считала герцога Кондэ уже бесспорным кандидатом на корону, и хотя Лотарингский и Нейбургский еще суетились и хлопотали о чем-то, но она считала, что это бесплодно… Эмиссары этих кандидатов как официальные, так и негласные, все старались приобретать себе единомышленников, у князя Михаила было громкое имя и потому, как лотарингский, так и нейбургский эмиссары наведались к нему и, так как тогда было до того принято покупать голоса, что никто этого даже же скрывал, то граф Шаваньяк осмелился даже небольшой подачкой привлечь к себе князя Михаила.
Князь очень хорошо знал, что он мог ожидать этого, но, тем не менее сильно смутился. Граф Шаваньяк, заметив это, старался уверить князя, что обычай этот до того общепринят, до того явен, до того для всех безобиден, что отказ, пожалуй, был равносилен объявлению войны. Ловкий француз, можно сказать, принудил князя принять подношение.
Вернувшись с этой получкой домой, князь Михаил не нашел смелости признаться в этом матери и предварительно пожаловался Елене. Густой румянец, внезапно покрывший щеки ее, показал князю Михаилу, как ей досадно было слушать об этом.
Она заломила свои белые ручки, и глаза ее наполнились слезами.
— Ах! — воскликнула она. — И ты взял?
— Я был вынужден, — кисло ответил князь Михаил, — в противном случае я приобрел бы в нем себе врага. Он напрямик сказал мне, что, если гетманы, маршалки, примас принимают подношения, что вовсе не составляет тайны, то я не могу отвергнуть дара, который сделался как бы общеобязательным.
Елена промолчала.
— Княгине, — сказала она тихо, — об этом, пожалуй, все-таки лучше не говорить… Если Собесский, Любомирские, Потоцкие принимают, это, может быть, вовсе не компрометирует их, так как они богаты, хотя мне и это кажется странным… Но мы… но мы… но ты…
Не договорив, она потупила глаза.
— Это своего рода обязательство и продажа себя, — прибавил, она после паузы, — а что, если потом совесть не позволит поддерживать кандидата?
— Шаваньяк объяснял мне, что я и не обязуюсь ни к чему иному, как только не мешать, — прибавил князь Михаил. Это для меня чрезвычайно легкое дело, так как ни помочь, ни помешать я, если бы даже и хотел, не сумею.
Он грустно усмехнулся.
— Впрочем, — сказал он после маленькой паузы с прояснившимся лицом, — этот маленький приток в мою скудную кассу очень кстати. У меня было большое, огромное желание и надобность выписать себе костюм прямо из Парижа… и мне это было затруднительно, а я имею даже оказию…
— Знаю, что это твоя слабость, — тихо проговорила Елена, — но простительная в твои годы и при сношениях, заставляющих постоянно бывать в этом франтящем обществе.
Князь Михаил вздохнул.
— При дворе императора я привык к этому, — проговорил он тоном оправдания.
— Ах, да!.. — повеселев, ответила Еля. — Я знаю от княгини, что ты с малых лет имел пристрастие к нарядному платью и к красивым тряпкам… Как это грустно, что все это так дорого…
Князь Михаил очень серьезно относился к предмету разговора и, поглощенный темою, добавил:
— А здесь, у нас, на родине, ни в Кракове, ни в Варшаве, даже по самому лучшему образцу, не сумеют сшить французского костюма так, чтобы он не выдавал своего происхождения… То, что получается из Парижа, носит на себе такой отпечаток вкуса и шика, что немыслимо не восхищаться: как-то совершенно иначе выглядишь в этом наряде!..
Елена слушала, как-то печально опустив глаза, словно ей было горько вновь услышать подтверждение от самого кузена о его слабости.
А князь Михаил так наивно говорил о любимых нарядах, точно не видел в этом ничего ни странного, ни роняющего мужчину.
Он, не торопясь, вынул из кармана сверток золота… и положил его перед Еленой.
— Тебе, вероятно, тоже нужно, — проговорил он, — так я охотно поделюсь с тобой.
Зебжидовская, точно испугавшись, стремительно оттолкнула сверток, который откатился назад к руке князя Михаила.
— Я?! — вскричала она. — Я? У меня всего больше, чем нужно, по милости княгини! На что мне могут понадобиться деньги?!
— Да! Ты, ведь, не придаешь никакого значения нарядам, — тоном упрека начал князь Михаил, — между тем, платье, особенно для женщины…
Елена усмехнулась.
— Да, — сказала она, — есть дамы, которые только тем и заняты, что одеваются и переодеваются и ни о чем другом, кроме костюмов, не думают, но я к этой братии не принадлежу.
— Во главе тех дам, которые умеют хорошо одеваться, — заметил Михаил, стоит жена маршалка Собесского. Она затмевает всех остальных своими парижскими нарядами.
— Ну, также и красотой, — прибавила Елена, — а если бы у нее было еще хоть немного обаяния и нежности… Но этого-то как раз у нее и не хватает… В ее красивом лице есть что-то такое острое, что она внушает скорее страх, чем любовь.
— Своими манерами она напоминает покойную королеву, — заметил Михаил.
— С той только разницей, — прошептала Елена, — что та умела быть гораздо симпатичнее, когда хотела.
Михаил задумался и кажется, думал уже о парижских костюмах, которые он намеревался выписать. В данную минуту это было для него самое важное дело.
Елена тотчас угадала, что его так занимало. Князь Михаил, по-видимому, высчитывал стоимость пополнения своего гардероба, когда медленными шагами вошла княгиня, сверток золота исчез в руке князя, который поспешил почтительно приветствовать ее.
Несмотря на чрезвычайно скромное вдовье черное платье, которого никогда не снимала жена некогда знаменитого Иеремии, она оставалась личностью с величественной осанкой, невольно возбуждающей уважение. По ее слегка морщинистому лицу, некрасивому, но выразительному, было разлито ненарушимое ни чем христианское спокойствие, хотя сквозь него и проскальзывало страдание. Седые волосы обрамляли ее лицо, потерявшее свежесть, но полное еще энергии и жизни.
Увидев сына, она улыбнулась ему, протянула руку и поцеловала его в голову.
— Елена, милая, — сказала она, — я не знаю, завтракал ли Михаил. Он молод, и ему нужно больше, чем мне и даже больше, чем тебе, хотя ты и моложе его, он мужчина и должен быть энергичным…