Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties
КНИГИ И ЛЮДИ
Хотел было я в немногих словах рассказать о двух хороших книжках, недавно изданных в Петербурге и в Москве. Но так как обе они посвящены изучению Пушкина и пушкинской эпохи и при том касаются специального предмета, ограниченного довольно тесно, то мне кажется небесполезным сделать к моей заметке некоторое вступление. Отчасти может оно показаться написанным pro domo mea, но читатель, умеющий отличать личное от принципиального, поймет, что это не так: я лишь пользуюсь случаем (или несколькими случаями), чтобы коснуться вопроса более общего. Благодаря этому, он поймет, в свою очередь, и то, почему заметка моя о двух книгах будет иметь вступление длинное, а главную часть — более краткую.
*
‘От великого до смешного — шаг’. Может быть, еще точнее было бы сказать: от серьезного до смешного — шаг. И даже меньше всякого шага, потому, что мы живем в мире, где смешное уже заложено скрыто или потенциально во всем, что серьезно, важно. Обратно: есть важное и в смешном. Есть скрытый трагизм в ‘Прекрасной Елене’, как есть такой же комизм — в ‘Гамлете’, — и подобных примеров можно бы привести чрезвычайно много. Шуты в шекспировых трагедиях — не лица интермедии, но равноправные участники основного дйествия, они не заносят смешное в трагедию откуда-то извне ее, но вскрывают смешное в ней самой. Писатель, за всю жизнь ни разу не пошутивший, не написавший ничего смешного, заставляет предполагать, что он и не слишком глубоко понимает важное.
Всякая пародия, всякая карикатура основана на трагическом смешении смешного с важным в глубине самой жизни. Пародист не изменяет пародируемого предмета в корне, но лишь отчетливей обнаруживает присутствие смешного в важном. Пародия тем остроумнее, тем умнее, чем глубже понимает сам пародист всю действительную важность того, что он пародирует. Потому-то пародия и не унижает того высокого, что в ней пародировано.
Пушкин в самую пору своего увлечения Шекспиром не побоялся пародировать ‘Лукрецию’, и если бы Шекспир прочитал ‘Графа Нулина’, он не обиделся, а смеялся бы.
Пародия по природе беззлобна, ибо вскрывает лишь то смешное, что силою вещей неизбежно заключено в серьезном. Она лишь изменяет первоначальную, истинную дозировку того и другого. Но если пародируемое произведение уже само по себе, против воли автора, заключает более смешного, нежели серьезного, то есть, если оно само по себе уже есть нечаянная пародия, если сама авторская серьезность уже смешна, — то пародия становится злой. Именно по этой причине зла пушкинская пародия на Хвостова, почти злы языковско-пушкинские пародии на апологи Дмитриева. Отсюда же ясно, что автор, обидевшийся на пародию, выдает себя головой: значит, сам он втайне считает себя стоящим ближе к Хвостову, нежели к Шекспиру, а в пародисте видит своего разоблачителя.
Недавно, в одном из номеров Сатирикона, была напечатана пародия на мои пушкинистские статьи. Говоря откровенно, она мне показалась несколько бледноватой, недостаточной забавной. Но обидеться на нее уж никак не могло бы прийти мне в голову: для этого я слишком признаю законность пародийного искусства и слишком уважаю свою работу. Уважение такое отнюдь не мешает и мне самому допускать, что с известной точки зрения кропотливая, порой мелочная работа над изучением жизни и творчества Пушкина вполне может казаться смешной. В ней и есть смешное: стоит только на миг забыть о ее цели и методологии. Точно то же происходит и в иных областях науки. Конечно, есть что-то смешное в человеке, который упорно разглядывает в микроскоп блошиную ногу. Еще смешнее тот оптик, который старется для сей цели усовершенствовать самый микроскоп. Один петербургский остряк уверял, что буде по теории Эйнштейна всякое тело при движении с востока на запад увеличивается в объеме, то и должно ученым селиться к западу от Дома Ученых, где получают они свой паек.
Г ода четыре тому назад в Париже вышло несколько номеров юмористического журнальчика Ухват, довольно убогого и не без советского душка. В нем было сообщено, что я работаю над ‘анализом мочи теток Пушкина’. Шутка довольно неблагоуханная, но по замыслу безобидная и безвредная. Ей можно было и улыбнуться — всякий шутит как может. Однако ей было суждено получить некое развитие. Она вызвала подражание. Месяца два с половиной тому назад начал выходить литературный двухнедельник Новая газета. Писала в нем преимущественно молодежь, но иногда и писатели старшего поколения. В первом номере появилась статья М.Осоргина под названием ‘Пожелания’. В том числе было и пожелание ‘избавиться от тем загробных, от жвачки о символизме, от анализа поджелудочной железы теток Пушкина и православия Достоевского и Гоголя, от всего, чем морочили голову малолетним гениям в Петербурге в период между двумя революциями и что они, подросши и даже очень, пробуют перемалывать здесь’.
Вот эта шутка уже не вызывает улыбки, потому что включена в серьезную статью и содержит серьезное пожелание, даже как бы почуение, обращенное к молодежи. Символизма и православия не буду касаться, но на ‘тетках Пушкина’ остановлюсь. В немногих словах М.Осоргиным здесь высказано совершенно пренебрежительное отношение к обширной научно-критической области, составляющей одну из славнейших глав русского литературоведения. В этой области с честью потрудились такие люди, как Анненков, Грот, Бартенев, Саитов, Модзалевский. Трудились и трудятся в ней многие другие, считая честью иметь к ней хотя бы слабое касательство. ‘Неясного и нерешенного’ в Пушкине очень много. Для выяснения неясностей приходится нередко прибегать к сложному и тщательному анализу житейских и литературных фактов. Над этим и трудятся пушкинисты, из поколения в поколение, стремясь добыть истину, порой заблуждаясь, порой достигая замечательных результатов.
М.Осоргину кажется будто пушкинизм начался ‘между двумя революциями’. Это значит, прежде всего, что он о пушкинизме не имеет понятия. Иначе бы знал он, что ‘поджелудочной железой’ занимались уже и Анненков, и Грот. Знал бы он также, что пристальный метод, над которым он изощряется в остроумии, освящен самим Пушкиным.
Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записки к портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения, предмет наших изучении и восторгов.
Так писал Пушкин и замечал при этом, что Вольтер должен быть известен не только как поэт и философ, но и ‘как человек деловой, капиталист и владелец’.
Допустим, однако, что метод действительно плох. В таком случае, пусть бы М.Осоргин предложил в замену его другой, хорошенько им проработанный. Но в том-то и дело, что ни по истории литературы, ни по ее методологии за М.Осоргиным не числится ни одной строки. Редко приходится встречаться с суждениями людей, столь некомпетентных судить о том, о чем они пишут. Некомпетентностью М.Осоргина объясняется и легкомысленная бойкость его суждения. Не работав никогда, ни ‘между двумя революциями’, ни в какую-либо другую эпоху, М.Осоргин одной газетной строкой расправляется с восьмидесятилетним трудом многих серьезных и трудолюбивых людей, которыми русская наука в праве гордиться.
*
Время от времени М.Осоргин выступает в качестве критика, в частности судит о поэзии. Историко-литературные познания, хотя бы элементарные, для такого критика обязательны и необходимы: обязательны — потому что без них все его суждения не основаны ни на чем, кроме личного досуга и свободы печати, необходимы — ибо только они хоть отчасти гарантируют его суждения от прискорбных или смешных ошибок. Для человека, пишущего о русской литературе (и в частности о поэзии) в числе таких обязательных знаний на первом месте, разумеется, стоит знание Пушкина: пусть вовсе не в пушкинистском объеме, но хотя бы самое элементарное знание того, что и как писал Пушкин. М.Осоргин не располагает даже и такими сведениями. Литературный Париж еще помнит, конечно, как год тому назад М.Осоргин приписал Пушкину небезызвестные стихи Лермонтова — ‘В минуту жизни трудную’… Таких потрясающих случаев в моей памяти, признаюсь, больше нет. Но есть другие, по-своему не менее характерные.
Покойный писатель Первухин подписывал свои рассказы вымышленными иностранными фамилиями. Рассказывая об этом, М.Осоргин, не задумываясь, сообщает: ‘кажется, это единственный случай, когда сам автор называет свои оригинальные произведения переводами’. Я уж не говорю хотя бы о примерах Макферсона или Мериме, известных каждому гимназисту. Для того, чтобы написать подобную фразу, русский литературный критик должен не иметь представления о Пушкине, приписавшем ‘Скупого рыцаря’ вымышленному англичанину Ченстону, а стихотворение ‘Не дорого ценю я громкие права’ — Пиндемонте.
А вот и еще один случай. В Париже вышла книжка стихов Даниила Гусева, стихотворца слабого. М.Осоргин написал на нее рецензию, упрекал автора в прозодическом невежестве и с высоты собственных познаний заявлял строго: ‘Надо, например, знать, что держать-шептать, болыпой-главой, дорогойтемнотой, загрохотал-зарыдал и пр. — вовсе даже и не рифмы…’.
Если бы М.Осоргин обладал хоть какими-нибудь знаниями в области прозодии или если бы хоть раз внимательно прочел Пушкина, то он воздержался бы от таких поучений. Надо бы ему самому знать, что рифмы, подобные большой-главой, не могут назваться богатыми, но суть все же рифмы, в русской прозодии узаконенные. Пушкин рифмует тобой-святой, столбовой-удалой, молодой-порой и т. д., и т. д. То же самое надо сказать и о глагольных рифмах без опорной гласной: их примеры у Пушкина (да и у всех русских поэтов, за исключением Ширинского-Шихматова) бесчисленны, между прочим, две знаменитые заключительные строфы ‘Брожу ли я вдоль улиц шумных’ построены отчасти именно на таких рифмах: истлевать-почивать-играть-сиять.
Бедный Гусев, с которого потребовали большего, чем требуют с Пушкина, напрасно искал управы на своего строгого критика. Обращался он и ко мне, но мне не хотелось тогда пускаться в полемику. У меня есть очень тяжелое письмо его с изложением подробности всей этой истории. Ныне Гусева уже нет в живых — он покончил с собой приблизительно через год.
*
М.Осоргин не раз указывал на недостатки эмигрантской критики. Мне кажется, что ее главный недостаток, от которого происходят все прочие, заключается в том, что она слишком часто оказывается в руках людей неосведомленных и некомпетентных судить о том, о чем они судят. Критика, не основанная на известных методологических принципах и историколитературных знаниях, оказывается ничем не сдержана. Она легко и, пожалуй, даже неизбежно скользит вниз по наклонной плоскости каприза иль кумовства. В читающей публике вызывает она справедливое неуважение к писательскому слову, а молодых писателей учит безделию и легкомыслию.
Русской литературе (да и не только литературе) немало вреда уже принесло традиционное восхищение пред всевозможными самородками, недоучками и тому подобным. Бодрое делание без умения, суждения без познаний, зато ‘по вдохновению’, дилетантщина во всех видах — все это слишком долго пользовалось у нас снисхождением, а то и сочувствием. Здесь, в эмиграции, где столь многим приходится добывать себе скудное пропитание тяжелым физическим трудом, не худо бы и литературе научиться несколько больше работать и уважать чужой труд.
Настанет время, когда будущий историк перелистает наши газеты и журналы. Будет очень прискорбно, если, характеризуя эмиграцию, он придет к заключению, что мы не только бездельничали, но и проповедовали безделие, не только не учились, но и смеялись над наукой и блистали невежеством. И будет еще горше, если он сопоставит наше зарубежное литераторское безделье, подчас обставленное сравнительно недурным комфортом, с теми самоотверженными трудами, которые ныне выходят из под пера честных ученых, живущих в каторжных условиях советской жизни. О двух таких трудах я и намерен был рассказать, но отложу свой рассказ до следующей статьи.
1931
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — Возрождение, 1931/2186 (28 мая), как предисловие к следующей его статье.
Ходасевич здесь, спустя три года, конспектирует размышления о роли пародии у Пушкина в вступлении к своей рецензии под названием ‘Нечаянная пародия’ на Робайат Омар-Хайама в переводе И. Тхоржевского (Возрождение, No 1059, от 26 апреля 1928 г.):
‘От великого до смешного — один шаг’.
Если бы кто-нибудь захотел написать теорию поэтической пародии, то эти слова могли бы ему послужить наилучшим эпиграфом, а может быть, и путеводной звездой.
Пушкин чрезвычайно любил пародию. Пародийный прием в той или иной форме присутствует во многих его произведениях: в Евгении Онегине, в ‘Руслане и Людмиле’ и т.д. Он признавался, что написал ‘Графа Нулина’ потому, что не мог противиться двойному искушению: пародировать историю и Шекспира. Пародийная природа ‘Истории села Горюхина’, несомненна. ‘Гробовщик’ — пародия легенды о Дон Гуане вообще и в частности — пародия ‘Каменного гостя’. Пушкин пародировал других авторов (Карамзина, В.Л. Пушкина, Жуковского, Хвостова, Дмитриева) и — самого себя. Большинство приемов и тем самого Пушкина в конце концов оказываются им же пародированы. Из постоянного влечения к пародии возникают, кажется, и все так называемые кощунственные создания Пушкина, которого, между прочим, можно, в конце концов, назвать гениальным пародистом.
Он определяет пародию, как сочетание смешного с серьезным, или, как он обычно выражается, — с важным. Это краткое, но точное определение, по-видимому, может почитаться исчерпывающим, ибо оно покрывает самые разнообразные разветвления пародии. Формы и приемы пародии не всегда одинаковы, как неодинаково литературное зарождение тех или иных пародий. Но сочетание смешного с важным остается существенным признаком пародийного жанра всегда. И вот что замечательно: чем серьезнее тема или первоначальный источник, тем соблазнительнее для пародиста этот материал. Сила пародии прямо пропорциональна расстоянию между ‘смешным’ и ‘важным’, чем ‘важнее’ предмет, тем разительнее выходит его ‘сочетание’ со ‘смешным’.
Пародия осуществляется так разнообразно, что перечислять все ее формы здесь невозможно. Я ограничусь самыми распространенными. Превращение важного в смешное чаще всего достигается ‘снижением’ сюжета и стиля. Возвышенная тема подменяется низменной, то же производится и со стилем. Такова, например, знаменитая некрасовская пародия на ‘Казачью колыбельную песню’ Лермонтова.
Иногда снижается лишь сюжет, стиль же не носит прямых соответствий со стилем пародируемого предмета: таков ‘Граф Нулин’ по отношению к шекспировой ‘Лукреции’.
Очень часты случаи, когда пародийность достигается нарочитым сохранением, даже усугублением стилистической ‘важности’ — при явно сниженном сюжете. Козьма Прутков, дающий примеры множества пародийных приемов, очень часто прибегает и к этому. Таковы его пародии на ‘Ново-греческие песни’ Майкова, такова его ‘Шея’ — пародия на бенедиктовские ‘Кудри’, таково обращение к ‘Древне-греческой старухе’.
Следующая ступень того же приема: доведение сюжета до явной нелепости — при сохранении высокого стиля. Таковы многие афоризмы того же Пруткова. Таковы некоторые пьесы из Антологии античной глупости, усердно составлявшейся лет 15 тому назад петербургской поэтической молодежью. Вот один из типичных и наиболее удачных примеров из этой антологии:
‘Лесбия! Где ты была?’ — Я лежала в объятьях Морфея.
‘Женщина, ты солгала: в них покоился я сам’.
Вот около пародий этого типа находится и один из подводных камней поэзии, ‘важной’, серьезной. Именно пародия нечаянная, пародия на поэзию вообще.
Не только глупая или нелепая, но также и слишком простая мысль общеизвестная или очевидная истина, выраженная с известной степенью глубокомыслия, становится смешна: ‘Волга впадает в Каспийское море’, ‘лошади кушают овес и сено’: эти истины, произносимые чеховским героем, оказываются смешны. В поэзии подобная опасность, разумеется, возрастает. Тут такая же истина, или просто слишком неглубокая, не оригинальная мысль в сочетании с несоответственно высоком и напряженным стилем (и даже просто с представлением о труде, затраченном на облачение ее в стихотворную форму) — в результате дает нечаянную пародию.
Само собою понятно, что здесь стихотворный афоризм — из ловушек ловушка. В нее попадали многие. Достаточно вспомнить даже такого, в сущности, даровитого поэта, каков Ив. Ив. Дмитриев. В его ‘Апологах’ сложные ‘поэтические’ параллели часто строились для подкрепления простеньких жизненных поучений. Например:
Простой цветочек дикий
Нечаянно попал в букет с гвоздикой.
Что ж? От нее душистым стал и сам.
Хорошее соседство в прибыль нам.
Пушкин с Языковым вдоволь посмеялись над этими апологами и написали с десяток очаровательных ‘подражаний’, в которых приемы Дмитриева были доведены до уморительного завершения. Чем серьезнее тон, стиль, арсенал образов и уподоблений, чем больше поэтических приемов истрачено для изъяснения мысли коротенькой, или общеизвестной, или очевидной и без высоких слов, — тем нечаянная пародия забавней…
»От великого до смешного — шаг» — ср. пушкинский фрагмент ‘О вы, которые любили’ (1821), цит. в примечании к статье ‘Глуповатость поэзии (1927) в настоящем издании.
‘Недавно, в одном из номеров Сатирикона была напечатана пародия на мои пушкинистские статьи’ — см. в седьмом номере (1931), с. 6, этого парижского сатирического журнала (цит. по кн.: И.З. Сурат, Пушкинист Владислав Ходасевич (М., 1994), сс. 78-79):
Осенью 1830 года, в бытность свою в с. Болдино, Пушкин ежедневно кушал чай с земляничным вареньем. В настоящее время следует считать установленным, что садился он за стол не позднее 5 % часов пополудни. Пишущий эти строки <,…>, не раз имел случай доказывать, что Пушкин в с. Болдино приобрел привычку класть в каждый стакан чая два куска сахару. Возникшая по предмету сему полемика движется вокруг вопроса, был ли употребляем поэтом сахар колотый или пиленый. Если основываться на данных Румянцевского музея, первое предположение следует признать более основательным. Однако г. Цявловский вместе с покойным Щеголевым оспаривают сие предположение как сравнительно шаткое. Ввиду значительной важности указанного вопроса для русской литературы в ее прошлом, настоящем и будущем мы намерены предложить на терпеливое внимание многочисленных наших читателей целый ряд фельетонов-исследований, посвященных истории оного спора.
‘В <,Ухвате>, было сообщено, что я работаю над ‘анализом мочи теток Пушкина» — см. в первом номере парижского издания Ухват. Сатирический журнал (от 31 марта 1926), с. 9, за следующей преамбулой: Для дальнейших номеров Ухвата редакция озабочена получением следующих художественных и ученых работ известных писателей и деятелей <,…>,
‘В первом номере <,Новой газеты>, появилась статья М. Осоргина:..’ — пять номеров двухнедельника, под ред. М.Л. Слонима, вышли в Париже с 1-го марта по 1-ое мая 1931 г.
»Всякая строчка великого писателя…» — см. рец. Пушкина на издание переписки Вольтера с президентом де Броссом (1836).
‘<,…>, год тому назад М. Осоргин приписал Пушкину небезызвестные стихи Лермонтова…’ — в рассказе ‘Человек, похожий на Пушкина’, опубл. в Последних новостях, 1930/No 3367 (11 июнь), Осоргин спутал пушкинские стихи с лермонтовским стихотворением ‘Молитва’. В книжном варианте Осоргин заменил лермонтовские стихи на пушкинские, из ‘Талисмана’, см. его сб. Чудо на озере (Париж, 1931), с. 176. Ср. замечание Ходасевича в письме к Н. Берберовой от 13 июня 1930 г. в публикации Д. Бетеа ‘Письма В. Ходасевича к Н. Берберовой’ в альманахе Минувшее, No 5 (Париж, 1988), сс. 271-272.
‘М. Осоргин написал на <,книжку стихов Даниила Гусева>, рецензию…’ — см. рец. на кн.: Даниил Гусев, Р-х. Грешный цвет. Стихи о душе человеческой (Париж, 1927), опубл. в Последних новостях, 1927/2304 (14 июля).