Клюшников И. П.: биографическая справка, Клюшников Иван Петрович, Год: 1992

Время на прочтение: 10 минут(ы)
КЛЮШНИКОВ Иван Петрович [2(14).12.1811, хутор Криничный Сумского у. Слободско-Укр. губ.— 16(28).2.1895, там же,], поэт, прозаик. Дядя В. П. Клюшникова. Из дворян, сын помещика, имевшего чин стат. советника. Получил хорошее дом. образование, к-рое продолжил в Моск. губ. г-зии (с 1825) и на словесном отд. Моск. ун-та (1828—32), окончил со степенью кандидата. Слушал лекции Н. И. Надеждина, М. Т. Каченовского, И. И. Давыдова (на него и др. профессоров писал едкие, остроумные эпиграммы), после 1832 — М. П. Погодина и С. П. Шевырёва. В 1830 или 1831 в ун-те сближается с Н. В. Станкевичем, становится членом его кружка (1831—39), вместе с Я. М. Неверовым, В. И. Красовым составил первонач. ядро кружка, куда вскоре вошли В. Г. Белинский (именно К. ввел его в кружок после изгнания из ун-та), К. С. Аксаков, О. М. Бодянский, А. П. Ефремов и др., позднее М. А. Бакунин, В. П. Боткин и M. H. Катков — люди, длительное время составлявшие ближайшее окружение К.
Со студенч. лет К. особенно интересовался историей (готовил И. С. Тургенева для поступления в ун-т), по окончании ун-та давал частные уроки по истории и рус. словесности, в т. ч. сестре и брату Ю. Ф. Самарина (РА, 1880, кн. 2, с. 273). С марта 1838 по 1839 ст. учитель истории в Моск. дворян. ин-те, однако от карьеры учёного отказался: К. знал, по собств. выражению, историю ‘по-своему’, ‘рассказывал о людях и делах отдаленного прошлого, будто самовидец, как бы о лично пережитом’ (<Катков> — PB, 1883, No 2, с. 803). В 1835 вместе с др. участниками кружка был близок к ред. ‘Телескопа’ (РА, 1885, кн. 2, с. 583).
Обладая живым, насмешливым, склонным к скептицизму умом, К. играл в кружке роль признанного каламбуриста, эпиграмматиста и Мефистофеля, успехом пользовались его пародийные октавы, сатирич. стихотв. ‘Обозрение всемирной истории’, К. собирался написать и ‘пасквиль на все человечество’ (Переписка Станкевича, с. 440). Как и др. члены кружка, К. внимательно изучал философию Г. В. Ф. Гегеля, вместе со Станкевичем штудировал Ф. В. Шеллинга и И. Канта, но собственно философские, осн. на систематич. ‘методе’ построения мало вдохновляли его и также служили предметом острот: ‘С адскою усмешкою смотрит он на мою попытку отыскать счастие в идее всеобщей жизни и говорит: жаль Николаши!’ (письмо Станкевича Бакунину 12 нояб. 1835 — там же, с. 585).
В выработке нового цельного мировоззрения, обнимающего все сферы бытия — человеческого, историч., природного — через обращение к нем. философии, видели молодые рус. идеалисты кружка Станкевича ‘исход’ и спасение от пустоты, мертвенности ‘всеобщей’ и индивидуальной жизни. Абстрактные категории ‘абсолютной’, бесконечной, ‘божественной’ жизни предъявлялись в качестве ценностного критерия каждому моменту бытия — поступку, переживанию, чувству. Но быть точкой приложения этих требований могла только преображенная личность, поэтому воспитание души, ее очищение и просветление считалось обязат. нормой, а вернейшим средством — пост, труд самосознания и мысли, преодолевающих бесплодность отвлеч. созерцания. Без этих внутр. ценностных ориентиров кружка не может быть понята духовная драма К. (и др. участников кружка), личность поэта и его лирика: чуждая филос. рефлексии — почти ни одна из названных проблем не обсуждалась в его стихах, и филос. подоплека его поэтич. признаний почти не просматривается,— она явилась как бы психол. проекцией идеальных установок кружка, его интимным, камерным зеркалом, в к-ром участники кружка узнавали собств. настроения и ‘падения’.
К. неожиданно начал писать стихи в 1838, решив таким обр. ‘отметить свои страдания’ (ЛН, т. 56, кн. 2, с. 120). Еще до того как обратиться к поэзии, он пережил душевный кризис, продолжавшийся более полугода (до осени 1837). Как и у др. участников кружка, у К. был свой ‘период отвлеченности’: смысл его заключался в борьбе с ‘призрачностью’, ‘прекраснодушием’ — т. е. неспособностью перевести конкретный душевный опыт в идеальный и вместе с тем жизненно-полнокровный план бытия, истинную ‘жизнь в духе’, все они ‘расшиблись’ о действительность, к-рой не могли овладеть — дать ей ‘стройное’, сообразное своим понятиям содержание. У К. этот ‘момент’ был еще ‘ужаснее’ и ‘чуть не довел до смерти или сумасшествия’ (Белинский, XI, 322), ‘мысль о своей бесплодной жизни… иссушила его до костей… Он исповедовался в своих грехах передо мною, как человеком чуть-чуть не святым, но уж, конечно, безгрешным’ (там же, 181). Впоследствии эта беспощадность к себе (‘самоедство’ К. к этому времени было хорошо известно), согласно принятой в кружке этике, распространится и на друзей, у К. это примет особенно неделикатную, бесцеремонную форму: он плохо понимал, что можно оскорбиться ‘истиной’. Выходом из этой изнуряющей борьбы после очередного приступа ипохондрии был ‘религиозный экстаз’: по словам Белинского, весной 1838 он ‘стал здоров, светел, остер до невозможности, начал писать прекрасные стихи’ (там же, 395). В 1838—41 К. поместил в ‘Моск. наблюдателе’ и ‘Отеч. записках’ ок. 40 стихов, не оставшихся незамеченными.
К. подписывался криптонимом : фита, начальная буква греч. слова ‘феос’, бог — шутливое прозвище К., полученное от друзей за его экзальтиров. настроение, когда он не мог ни о чем говорить, кроме как о ‘высоком и прекрасном’. Большинство из 100 ‘пиес’, написанных к 1838, к-рые он намеревался издать отд. книгой, не сохранились.
Лит. дебют К., стих. ‘Медный всадник. Сознание России у памятника Петра Великого’ (МН, 1838, ч. 18),— традиц. апология Петра I, пробудившего Россию ‘от сна полночи’ (‘наша Русь — его созданье’), оно выпадает из осн. тональности лирики К., как и стихи ‘К Москве’ (на к-рую поэт смотрит как на ‘живую летопись’ ‘и русских бед, и русской славы’), ‘Песнь инвалида’ — об А. В. Суворове и иронич.-бытовое ‘Городок’, Белинский отнес ‘Медного всадника…’ к явным неудачам (XI, 380—81, 395), Станкевич отозвался о нем как об ‘особенно хорошем’ (Переписка Станкевича, с. 431).
Господствующие мотивы лирики К., определившие ее страдальческую и однообразную тональность,— ‘тяжкая тоска’, ‘горечь безучастья’, неистребимость ‘сомнений вековых’, бессмысленность, пустота прошлого и безнадежность безотрадного будущего, нерв мн. стихов — плач о непрожитой жизни сердца, неутоленных желаниях и надеждах. На фоне этих традиц. мотивов элегич. и романтич. школы выделяются темы греха и раскаяния (соотносимые с поздней любовной лирикой Ф. И. Тютчева, как и интонац.-ритмич. рисунок нек-рых стихов), к-рые часто сгущаются до мотивов нечистой совести, переживания стыда и позора (‘Элегия’ — ‘Есть сны ужасные’, ‘Мой гений’, ‘Ночная молитва’ и др.). Поэзия К. как бы наглядно реализует в себе самый ‘состав’ душевных терзаний участников кружка Станкевича. Однако эта ‘наглядность’ была очевидной именно для посвященных. Отравляющая рефлексия, неотделимая от лирики К., была пережита и др. участниками кружка, что во многом способствовало увлечению его стихами: они их читали друг другу, цитировали в письмах, а Белинский в рецензиях упоминал о нем сразу вслед за М. Ю. Лермонтовым и А. В. Кольцовым, критик отмечал ‘болезненность’, истинность и ‘выстраданность’ чувства в ‘прекрасных’ стихах ‘под фирмою 6’, нередко высказываемого в ‘пленительных поэтических образах’ (IV, 180, см. также: IV, 195—96, 526—27). Для позднейшего же и ‘незаинтересованного’ восприятия скорбные и часто панихидные интонации поэта, сама ‘убийственная’ рефлексия К., в отличие, напр., от лермонтовской (психол. родство с к-рым К., по преданию, вполне сознавал, об эпигонстве, в силу одноврем. публикаций обоих поэтов, говорить не приходится), оказались недействительными, ‘литературными’, поглощенными условно-поэтич. строем обычной элегич. поэзии: лексика и стилистика К. в осн. ориентирована на поэзию пушкинского периода. Новое идеально-романтич. сознание не нашло в лице К. адекватных средств ху-дож. воплощения.
В поэтически более зрелой форме и с особенной остротой комплекс душевных переживаний К. выразился в стихах о любви: ‘Я уж давно за слезы упоенья—‘, (1838), ‘Ночное раздумье’, ‘Ей’, ‘Песня’ (‘Мне уж скоро тридцать лет’), ‘Когда горя преступным жаром…’ (все — 1840). Стих. ‘Я не люблю тебя…’ (1838) — одно из лучших в поэтич. наследии К.: признание в нелюбви выражено в нем с такой обреченной преданностью и силой, что не уступает всепоглощающей любовной страсти: ‘И, как безумный, я и плачу и тоскую, / И все о том, что не люблю тебя!’, мотивы раскаяния и вины (‘Я обманул природу, / Тебя, себя…’) не исчерпываются здесь этически напряженным переживанием внутр. разлада: неустранимость его разрешения обнаруживает универсальный смысл, свидетельствуя о неподвластной человеку логике развития чувства (ср. аналогичное по теме стих. В. Г. Бенедиктова 1837 г. с тем же назв.). Стих, ценил и К. Н. Леонтьев, для него оно было (в 1851) ‘ближе всего на свете’ (Собр. соч., т. 9, СПб., 1913, с. 72). Неполнота пережитого или несостоявшегося чувства связывалась с собств. неспособностью к внерассудочной, цельной и в то же время неземной любви, она приобретала особенный для сознания поэта драматизм в контексте исповедуемых в кружке Станкевича представлений о значимости чувства: и мировоззрение, и этика кружка не только допускали счастье, любовь (в к-рой видели ‘таинство’ жизни, своего рода религию, полноту бытия), но прямо их предписывали: доходящая до надрыва жажда любви и счастья постоянно сопутствует безнадежной и разуверившейся душе поэта.
В кон. 1838 Боткин сообщал Бакунину об изменившемся мироощущении К.: ‘скептич. неисчерпаемые фантазии’ разрешились в ‘глубокое, нравственное религиозное чувство… Он поэт примирения’ (Ежегодник РОПД. 1978, Л., 1980, с. 100), о том, что он ‘поэт примирения’, а А. С. Пушкин — ‘поэт распадения’ К. сам, без к.-л. чувства дистанции, писал Белинскому (Белинский, XI, 395). Настроения примирения, надежда на новую жизнь и душевное возрождение получили отражение и в лирике, но клюшниковские благословения жизни (‘Жизнь’, ‘Утренний звон’) и небесные видения отмечены известной насильственностью, мечтат. серафичностью, какой-то непрочностью, несмотря на искренность и этих порывов. Именно в строфах, связанных с темой религ. просветления, чаще всего возникают массовые элегич. клише — ‘сладостные звуки’, ‘святая грусть’, ‘святой мой идеал’, ‘заветный идеал’, ‘святая гармония’ и т. д. Одновременно во мн. стихах К. прибегает к симптоматичному для романтич. сознания скрещению возвышенного и низкого пластов бытия, рассчитанно-сниженным образам и интонациям (‘Быть иль не быть — ужасное мгновенье!.. Но самовар кипит, и вам готовят чай’, ‘Тянуться в небо… и потом / Преважно шлепнуть в грязь лицом’ — ‘Элегии’, обе — 1838, см. также ‘Претензии’, 1840), однако в новую стилистич. цельность они не срастаются.
Приступы ‘ужасной хандры’ К., возобновившиеся с весны 1839, перемежавшиеся периодами экзальтиров. просветления, все более начинают принимать форму, близкую к клинической (о чем сообщают в письмах Станкевичу Белинский, Боткин, Бакунин, Т. Н. Грановский). В обширном письме Станкевичу Белинский излагал историю душевных метаний К. и своих обострившихся с ним отношений (Белинский, XI, 395—406). К. ‘восстает’ на Белинского, Боткина и Бакунина, обвиняя их во всех смертных грехах и требуя от них согласия со своими выводами об их ‘пошлости’, чувственности и ничтожестве, после саркастич. эпистолярной ‘проповеди’ против Белинского (не сохр., как, за редким исключением, и др. письма К.: он вообще не оставил проясняющих личность самопризнаний) — К. вскоре сам назвал ее ‘помешательством’ — он принял с ним ‘тон спасителя’, к-рому тот на минуту ‘поддался’ (там же, с. 397)), Бакунину он с такой ‘адской логикой’ нарисовал ‘нашу внешнюю жизнь’, что у него ‘волосы стали дыбом’ (Бакунин, т. 2, с. 249). Отношения К. с друзьями никогда не были вполне открытыми (не было ничего в душе другого, чего бы ни коснулась его скептич. ирония — см.: Переписка Станкевича, с. 401), ближайшее же участие К. в их интимных делах (откровенность, исповедальность также предписывалась этикой кружка) в роли уличающего поверенного в отношениях Белинского и А. М. Щепкиной, Боткина и А. А. Бакуниной, Белинского и Боткина в период их временной враждебности — все это привело к постепенному охлаждению и резкому неприятию личности К. Он все более замыкается в себе, отдаляется от друзей (попадает под влияние своего брата-врача Петра, такого же ‘ипохондрика’), пытающихся спасти его от потерянности, безволия, расслабленности и ‘разложения’.
Внутр. кризис, как и психич. болезнь К., имеет свои вполне реальные корни: это свой вариант расчета с идеализмом, постулатам к-рого он так ревностно пытался следовать, в это время ‘безвозвратную погибель’ своих друзей он видит в ‘стремлении к небывалому миру идеалов, вместо того, чтобы жить как все’, в отречении ‘от простой веры отцов наших’ (Белинский, XI, 401), самому же К., его ‘мефистофельской’ по изначальным психологии, импульсам натуре, ни установка на простоту, ни мистич. настроения не давали твердой внутр. опоры.
Умств. интересы К. в нач. 1840-х гг., однако, не ослабевают: он говорит ‘очень умно о Гёте’ (правда, ‘кроме Гёте и себя’ он ни о чем не говорит — Грановский и его переписка, т. 2, с. 380), делает интересные наблюдения в связи с творчеством Н. В. Гоголя, обсуждает в качестве лит. типов Погодина и Шевырёва (направл. против них язвит, ст. Белинского ‘Педант’ была принята Боткиным и др. за статью К.), в последний приезд в Петербург в марте 1842 (после осени 1841), будучи в маскараде с И. И. Панаевым, К. ‘вкратце пересказал’ ему ‘Феноменологию духа’ Гегеля и суть заблуждений Белинского: ‘Панаев был в отчаянии’ (Белинский, XII, 92), к этому времени критик уже совершенно охладевает к личности и поэзии К., удивляясь, что ‘стишонки’ Красова и могли занимать его ‘как вопросы жизни и смерти’ (там же, 129).
Не ранее, очевидно, весны 1843 (в июне этого года Белинский упоминал о чтении и оценках К. рукописи историка Ю. И. Венелина — там же, 167) К. внезапно уезжает в деревню (ок. 40 лет живет в своем родовом имении на Украине, где, по-видимому, женится), порывает все связи и остается в полном забвении (многие считали его умершим). Единств, публикация этого времени — пов. ‘Любовная сказка’, написанная, видимо, во время приезда в Москву в 1849 и напечатанная в ‘Отеч. записках’ (1849, No 6) (как прозаик К. дебютировал в 1841 — рассказом ‘Привидение первого мужа, или Вдова замужем’ — непритязательным очерком из светской жизни, с элементами нравоописания: Л Г, No 50). В повести К., любопытном явлении прозы 1840-х гг., по-своему преломились влияние натуральной школы, отзвучавшие романтич. веяния и поиски средств психологич. реалистич. письма. Среда как бы провоцирует, но не определяет личных качеств героев, обычных людей смешанных свойств, не устойчивых ни в слабостях, ни в достоинствах (однако более удался К. жен. тип не идеальной, но вполне положит, героини, с зачатками эмансипированности). Тип ‘мечтат. романтика’ трансформируется в ‘семейного мечтателя’, не сознающего в себе др. призвания, литературно полемичен и неоднократно возникающий в повести мотив ‘сбывшейся мечты’ — в противовес традиционно недостижимой: герой, т. о., лишается возможности сослаться (в своих внутр. неудачах) на прозу и ‘пошлость’ жизни.
В 1880 К. неожиданно, ‘будто выходец с того света’ (PB, 1883, No 2, с. 803), появляется в Москве, встречается с другом юности Катковым (к-рого он некогда ‘уважал’ и ‘умолял не сбиться с пути’— Белинский, XI, 401), в ‘Рус. вестнике’ Катков напечатал стихи К. 1880-х гг. со своим вступлением (1883, No 2, 1886, No 5). Как явствует из этих стихов и письма к А. В. Станкевичу 1880 (изд. 1964, с. 493), К. остался верен своим убеждениям, во многом прежними остались и поэтич. мотивы, приобретая в нек-рых случаях энергическую афористичность: ‘Насквозь грехом, насквозь пропитан ложью, / Грешил и плакал, плакал — и грешил’, ‘Я пережил все помыслы земные / И нищий духом Богу предстаю’ — из стих. ‘Вечер. Chezsoi. Пред иконой матери всех скорбящих’ (1880), но б.ч. это зарифмов. декларации отстоявшегося душевного опыта, помещенные, к тому же, в публицистич. контекст, исполненный инвектив новому веку. В программном стих. Nova ars poetica. Мечты и идеалы поэта будущности’ (1880) кротость, терпение, дух добра и святыни — качества, к к-рым призывает уже обретший их автор,— совмещаются с морализующим указующим перстом учителя жизни, обличителя и нового, и старого поколений. При этом неизжитыми остались виденья ‘небесной любви’, составляющие ‘святилище души’ 70-летнего поэта (‘Беатриче’, ‘Ad venerem uranium‘).
Я. П. Полонский, знавший К. в нач. 1840-х гг., вывел его в поэме ‘Свежее предание’ (1861—62) под именем Камкова, рефлексирующего интеллигента-идеалиста 1830—40-х гг.— образ, не ставший ключом к личности К., нек-рые черты его облика использовал И. С. Тургенев в рассказе ‘Гамлет Щигровского уезда’ (Тургенев, IV, 591). Модель творч. поведения К. нашла отражение в пародии А. М. Бакунина на ‘философии, друзей его сына’ (хотя автор ее не был знаком с поэтом) ‘Приди хандра, мой гений мощный…’, к-рая местами ‘прямо метит’ в К. (Гинзбург, с. 146—47).
Изд.: Сб. лучших произв. рус. поэтов, СПб., 1858 (Сост. Н. Д. Щербина), Гербель, Поэты 1820—1830-х гг., Поэты кружка Н. В. Станкевича, М.—Л., 1964 (вступ. ст., послесловие и прим. С. И. Машинского, вкл. все известные стихи К.), Рус. эпиграмма, ‘Любовная сказка’.— В кн.: Проза рус. поэтов, М., 1982 (изд. подготовлено А. Л. Осповатом).
Лит.: Белинский (ук.), Анненков П. В., Н. В. Станкевич. Переписка его и биография, М., 1857, Переписка Н. В. Станкевича. 1830—1840, М., 1914, Т. Н. Грановский и его переписка, т. 2, М., 1897 (ук.), Кольцов А. В., ПСС, СПб., 1909 (ук.), Аксаков К. С, Воспоминание студентства. 1832—35 гг., СПб., 1911, Бакунин М. А., Собр. соч. и писем, т. 2, М., 1934 (ук.), Полонский Я. П., Проза, М., 1988, с. 366— 67, Достоевский, XIX, 351, Барсуков, IV, V (ук.), Бродский Н. Л., Поэты кружка Станкевича, СПб., 1913, В. Г. Белинский и его корреспонденты, М., 1948, с. 74—75, Гинзбург Л., О лирике, изд. 2-е, Л., 1974, с. 142—48, Журавлева А. И., О поэтах кружка Станкевича.— ‘Вестник МГУ’. Сер. Филология, 1967, No 4, Манн Ю. В., В кружке Станкевича, М., 1983, ЛН, т. 56—58, 67 (ук.), Bourmeyster A., Stankevi et t’idatisme humanitaire des annes 1830, t. 1—2, Lille, 1974 (ук.). + Некролог: ИВ, 1895, No 5. Венгеров. Источ., КЛЭ, Иванов, Боград. ОЗ (1), Рус. писатели, 1990, Муратова (1), Масанов.
Архивы: ЦГИАМ, ф. 418, оп. 98, д. 302, оп. 102, д. 119 (студенч. дело К.), НБ МГУ (рукопись К. на рус. и лат. яз. ‘О духе рим. лит-ры’, 1832), ГИМ, ф. 351, No 68, и др. (письма Н. В. Станкевичу, 1839, Ал-дру В. Станкевичу 1880-х гг.).

Л. М. Щемелева.

Русские писатели. 1800—1917. Биографический словарь. Том 2. М., ‘Большая Российская энциклопедия’, 1992

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека