Ключи к ‘Трем столицам’, Жуков Дмитрий, Год: 1991

Время на прочтение: 113 минут(ы)

Дмитрий Жуков.
Ключи к ‘Трем столицам’

Василий Витальевич Шульгин считал межнациональную рознь непроходимой глупостью. Любовь к своему народу, патриотизм, национализм даже — это было существом его. Но злоба на национальной или расовой основе казалась ему отвратительной, и он всегда давал жесткий отпор ‘фобиям’, в какие бы одежды они ни рядились.
В январе 1951 года, находясь в камере Владимирской тюрьмы, Шульгин записывал в тетради кое-какие воспоминания о своей жизни в эмиграции, о ‘короле поэтов’ Игоре Северянине, посетившем его в Югославии в тридцатые годы и опубликовавшем в Белграде свои сонеты, портреты знаменитых людей, в книге ‘Медальоны’. Шульгин заметил: ‘Там должен быть и мой, скажем, профиль, китайская тень, силуэт’. И по памяти воспроизвел:

В. В. Шульгин

Он нечто фантастическое! В нем
От Дон-Жуана что-то есть и Дон-Кихота,
Его призвание опасная охота.
Но, осторожный, шутит он с огнем.
Он у руля, спокойно мы уснем!
Он на весах России та из гирек,
В которой благородство. В книгах — вырек
Непререкаемое новым днем.
(Неразб.) неправедно гоним
Он соотечественниками теми,
Которые, не разобравшись в теме,
Зрят ненависть к народностям иным.
В ‘Медальонах’ такого стихотворения не оказалось.
Северянин прислал его Шульгину в Белград записанным на обороте своей фотографии. Тот заключил фотографию меж двух стекол и повесил у письменного стола в подвале, в котором жил в то время.
В тюрьме Шульгин, заполняя вынужденный досуг, написал много поэм и стихотворений.
Одно из них сделано ‘под Северянина’. О себе:
Он пустоцветом был. Все дело в том,
Что в детстве он прочел Жюль-Верна, Вальтера Скотта,
И к милой старине великая охота
С миражем будущим сплелась неловко в нем.
Он был бы невозможен за рулем!
Он для судеб России та из гирек,
В которой обреченность. В книгах вырек
Призывов не зовущих целый том.
Но все же он напрасно был гоним
Из украйнствующих братьев теми,
Которые не разобрались в теме.
Он краелюбом был прямым.
На следующий день, 22 января 1951 года, Шульгин записал: ‘Последнюю строчку прошу вырезать на моем могильном камне’. Плита может быть и ментальная, т. е. воображаемая, ‘мечтательная’.
В обоих стихотворениях есть многое из того, что могло бы стать эпиграфом к сочинениям В. В. Шульгина.
В 1926 году Василий Витальевич Шульгин оказался в Париже. Он только что вернулся из тайной поездки в Советскую Россию, был полон сил и надежд, всем рассказывал о своих впечатлениях и уже начал писать книгу ‘Три столицы’.
Это название он придумал еще по пути в Париж. Он любил названия немудреные, но запоминающиеся и точные: ‘1920’, ‘Дни’. Он выработал свой стиль, писал короткими пассажами, каждый из которых — новелла или просто законченная мысль. И отделял их тремя звездочками, треугольничком. Едва ли не каждую фразу многозначительно завершал многоточием. Удачные фразы и словечки любил повторять всю жизнь не только в книгах, но и в разговорах. Как и задавать себе вопросы: ‘Как?’, ‘Почему?’, ‘Что?’ — и тут же отвечать на них… И говорить о себе в третьем лице…
Сливки эмигрантского общества ценили его очень высоко. В Париже Шульгин был нарасхват. Редактор газеты ‘Возрождение’ Семенов часто устраивал завтраки, на которых бывали самые выдающиеся писатели-эмигранты. Приглашенный впервые, Шульгин попал в неловкое положение. Рядом с Семеновым сидела дама средних лет ‘с лицом худощаво выразительным’. Шульгин обратился к редактору:
— Ваша супруга…
— Какая супруга?
Шульгин смутился. Семенов сказал:
— И вы до сих пор не знаете нашей знаменитой Теффи. Это непростительно.
Тогда же его познакомил с Буниным старый знакомый, видавший-перевидавший всего Петр Бернгардович Струве.
— Вот это Шульгин. А это Бунин.
— И Бунин очень любит Шульгина, — любезно сказал Иван Алексеевич.
— Эта любовь пагубная. Шульгин сам себя терпеть не может.
— Не скромничайте. У вас перо экономное. В малом — много. Но знаете, чего у вас слишком много?
— Любопытно!
— Многоточий. Этого не надо.
Василий Витальевич говорил впоследствии, что ‘последний русский классик’ немного разочаровал его. Может быть, своим видом — европеец, моложавый, чисто выбритый, хорошо одетый, галстук приличный и хорошо повязан. Хотя что ж тут разочаровывающего? Скорее, сказалась извечная настороженность, с которой один литературный талант встречает другой. Однако литературному совету Шульгин внял.
Пришла пора вплотную засесть за книгу ‘Три столицы’.
О тайной поездке Шульгина в Россию знали очень немногие. Жене своей Марии Димитриевне он не сказал ничего. Она хворала, и он боялся расстроить ее. Но получилось еще хуже. Она все-таки узнала о том, что все считали немыслимой авантюрой, и от потрясения у нее сделался менингит, воспаление мозга. По выздоровлении, весной 1926 года, врачи послали Марию Димитриевну в Ниццу, где бирюзовые волны Средиземного моря набегали на золотой песок, за которым начиналось другое море — цветочное.
Для работы над книгой был нужен тихий и недорогой уголок. Шульгин купил велосипед и стал ездить по окрестностям Ниццы. В сорок восемь лет тяжело было крутить педали стального коня, взбираясь в гору, зато с высоких точек открывались такие виды, что Шульгин декламировал вслух ‘Благословляю вас, леса…’ из ‘Иоанна Дамаскина’ А. К. Толстого. Так он попал в Грас, центр французской парфюмерии, где скромно жил еще не получивший Нобелевской премии Бунин. В 1950 году Шульгин в советской тюрьме вспоминал:
‘Там были две дамы средних лет. Одна — жена Ивана Алексеевича, другая — ее подруга. Обе с ним возились очень… Думаю, что Ив. Ал. любил, чтобы его обожали. Это нужно писателям, как солнце цветам…
У Буниных меня очень хвалили за велосипед, за бодрость, за моложавость и за многое другое. Я тогда по некоторым причинам был очень в моде. Никто ничего не понимал, а я меньше всех.
Я провел у них несколько часов очень приятно, рассказывая о том, что потом появилось в книге ‘Три столицы’. Я купался в цветах своего красноречия и в нектаре своей скоро проходящей славы. Фортуна, богиня счастья, остановилась на своем колесе, послушала меня и засмеялась. Потом колесо завертелось, моя циклоида закрутилась, и я покатился, с высоты славы в долины насмешки…’
Бунины проводили Шульгина до шоссе, и он покатил дальше по асфальту, пока не нашел в городке Сан-Максим недорогую виллу, утопавшую в ромашках. Там, потом в Париже, потом в Провансе, на чердаке маленькой станции Сан-Эгюльф, что была на узкоколейке Тулон — Сан-Рафаэль, и писалась книга ‘Три столицы’. Шульгин диктовал ее Марии Димитриевне, по-домашнему Марди. Готовые куски относил на почту и отправлял по адресу, который нам еще предстоит узнать. Скучающий почтовый чиновник говорил ему:
— Если бы я согласился стать масоном, то не сидел бы в этой грязной дыре!
Бандероли приходили обратно, и Шульгин отправлял их издателю Соколову-Кречетову (Берлин, изд-во ‘Медный всадник’).
Книга вышла в январе 1927 года.
‘Она вознесла меня на необычайную высоту. Некоторое время я был самой яркой фигурой в эмиграции… Затем последовало падение. Совершенно головокружительное. С вершин восхищения — в бездну насмешки’, — скажет он, повторяясь.
Что же случилось?
С ответом на этот вопрос придется подождать.
Книга ‘Три столицы’ (Киев, Москва, Петербург-Петроград-Ленинград) рассказывает о тайном посещении монархистом-бело-эмигрантом Шульгиным этих городов во время нэпа и пронизана воспоминаниями и намеками на события, участником которых был автор. До эмиграции он провел в этих городах лучшие и нелучшие дни своей жизни. Там он жил, витийствовал, влюблялся, воспитывал детей, терял близких…
Книга чрезвычайно интересна, но не рассчитана на современного читателя. И не только потому, что последние девяносто лет нашей истории старались втиснуть в жесткую схему, лишенную правдивых подробностей, но еще из-за ее личностного характера. В памяти автора ее то и дело всплывают эпизоды его собственной биографии, судьбы его многочисленных родственников, привязанные к историческим событийм, которые старое поколение и особенно те, что были в эмиграции, воспринимали как свою жизнь. Книга была написана именно для них, а они превосходно знали предыдущие книги Шульгина, его статьи, которые должны были стать книгами. Для них не требовалось комментариев. Ново для них было то, что Шульгин говорил о жизни в СССР. И все-таки даже для них книга напоминала особняк с великим множеством комнат, каждая из которых обставлена была удивительно, поражала воображение, но еще существовали темные переходы, приводившие к дверям, крепко запертым, и ключи от них вручались любопытным уже после выхода книги, да и то далеко не все…
Сама поездка, возможность ее и благополучное окончание оказались частью большой государственной тайны, о которой написано много книг и в нашей стране и за границей, но чем больше подробностей становятся известными, тем больше затуманивается истина. В подробностях — наша история. Затуманивание истины — политика. Шульгин был политиком. В своих книгах он старался не приукрашивать историю. Но жизнь необъятна, и лучшие побуждения не достигают цели. Тайны остаются, а попытки раскрыть их оттачивают мысли и приближают нас к исторической истине.
Тем и утешимся.
В период гласности время для писателя летит быстрее. Всего полтора года тому назад я написал очерк ‘Жизнь и книги В. В. Шульгина’, ставший предисловием к его произведениям ‘Дни’ и ‘1920’, а уже появилась возможность поработать в архивах (не всех), набраться новых знаний, исправить неточности и приблизиться к исторической истине. Несколько страниц в очерке, посвященные ‘Трем столицам’, содержат минимум информации о книге. Ну а коль издается сама книга, выявилась необходимость описания прихотливого пути к ней и разъяснения многих обстоятельств, о которых Шульгин говорил завуалированно, идя по горячим следам событий и не желая подвергать опасности многих лиц, а то и просто по политическим причинам.
Не хочется повторяться. Для меня это всегда нож острый. Но придется, потому что предыдущей книге Шульгина с моим предисловием суждено было стать библиографической редкостью еще в чреве типографии, и я не уверен, что эта книга попадет к владельцам той — о таком варианте остается только мечтать.
Итак, придется снова рассказать, хотя бы коротко, о Василии
Витальевиче Шульгине, который родился в 1878 году в Киеве, а скончался в 1976 году во Владимире, прожив на свете почти сто лет и пережив несколько кровавых войн и революций, входя в тот или иной контакт с верховными правителями нашего государства, за исключением Александра II, потому что тогда он был очень мал, и Брежнева, потому что тот был совершенно невежественен и, кроме
собственного благополучия, не интересовался ничем. Шульгин часто оказывался в самом центре исторических событий, порой сам выступая в числе их главных действующих лиц. Он был выдающейся личностью, исполненной силы и обаяния, о чем я могу свидетельствовать, хотя общался и переписывался с ним, когда он находился уже в очень и очень преклонном возрасте. Прирожденный журналист, он усиленно развивал в себе и писательскую жилку, отчего его книги не только не утратили своего значения в наши дни, но будут служить материалом для историков и вдохновением для других писателей до тех пор, пока жива память о прошлом.
Шульгин уже сейчас хрестоматиен.
Судите сами. В наше время из его книг в СССР опубликованы и переизданы ‘Письма к русским эмигрантам’, ‘Годы’, ‘Дни’, ‘1920’, в которых Шульгин рассказывает о наиболее впечатляющих событиях своей многотрудной жизни мастерски, а главное — умно. Отрывки из них рассыпаны по хрестоматиям и сборникам. Редкий исследователь новейшего времени не цитирует его. И всякий раз изящная и содержательная цитата из Шульгина глядится яркой заплатой на сером рубище научной сухомятины, вздергивая читательский интерес.
Журналистом Шульгин стал после окончания университета, благо он был совладельцем правой газеты ‘Киевлянин’, с 1907 года избирался во все Государственные думы, где был яростным сторонником Столыпина и прославился речами, направленными против разрушительной деятельности революционеров, участвовал в боях во время войны с Германией и был ранен. Возвратившись с фронта, монархист и националист Шульгин помирился ‘во имя победы’ со своими противниками — кадетами и иными либералами — и стал одним из руководителей так называемого ‘Прогрессивного блока’, который вступил в конфликт с короной, что, по его мнению, привело к Февральской революции 1917 года. В марте он лично, вместе с Гучковым, принял отречение от престола императора Николая II.
Как член Думского комитета, он принимал участие в формировании Временного правительства, отказавшись от поста министра юстиции в пользу Керенского. Осознавая силу социалистов, он сказал в одной из речей:
— Мы предпочитаем быть нищими, но нищими в своей стране. Если вы можете нам сохранить эту страну и спасти ее, раздевайте нас, мы об этом плакать не будем.
В. И. Ленин ответил ему в ‘Правде’ 19 мая 1917 года:
‘Не запугивайте, г. Шульгин! Даже когда мы будем у власти, мы вас не ‘разденем’, а обеспечим вам хорошую одежду и хорошую пищу, на условии работы, вполне вам посильной и привычной!’
После Октябрьской революции он оказался в числе создателей Добровольческой (белой) армии. Был идеологом белого движения, потерял в перипетиях гражданской войны и в результате красного террора всех братьев и двух сыновей.
Оказавшись в эмиграции, Шульгин создал много произведений как мемуарно-политических, так и художественных. В 1925-1926 годах он тайно посетил Советскую Россию и описал свои впечатления в книге ‘Три столицы’. Однако некоторые обстоятельства поездки подорвали его реноме в эмигрантских кругах, и он отдался целиком литературе, поселившись в Югославии. Там он и был арестован в 1944 году КГБ, доставлен в Москву, осужден на двадцать пять лет тюремного заключения. В 1956 году его освободили из Владимирской тюрьмы и поместили в инвалидный дом. Однако вскоре он вернулся к литературной деятельности, чем привлек внимание советского руководства, обеспечившего его пенсией и квартирой. Несмотря на свой более чем почтенный возраст, Шульгин писал к русским эмигрантам, проповедуя миротворчество, был одним из создателей впечатляющего фильма ‘Перед судом истории’, работал над мемуарами, поэмами, начал книгу о мистических случаях, имевших место в его жизни… Был гостем XXII съезда КПСС.
До самой своей смерти на девяносто восьмом году жизни Шульгин не прерывал обширной переписки, правил и дополнял воспоминания. У нас в стране имеется архив, связанный с деятельностью Шульгина до 1925 года, а также записи, которые он вел в тюрьме и после нее [Подробно сведения о В. В. Шульгине см. в книге ‘Дни. 1920’, выпущенной издательством в 1989 г. (Прим. ред.)].
С 31 октября по 3 ноября 1920 года большая часть врангелевской армии и не меньшим числом штатских лиц — всего 136 тысяч человек — погрузились на 126 морских судов, от крейсера ‘Корнилов’ до яхт, и отплыли из Крыма в Константинополь. Я ошибочно написал в предисловии к книгам ‘Дни’ и ‘1920’, что среди них был Шульгин. Его там не было. После высадки в Румынии В. В, (так его звали близкие) два месяца доказывал, что он не чекист, и выправлял документы. Потом он проследовал в Константинополь через Болгарию.
Что же увидел, узнал, перечувствовал Шульгин за время своего короткого пребывания в Турции?
70 тысяч большевистских штыков и 25 тысяч сабель (10 тысяч буденовцев были переброшены с польского фронта) прошли через Сиваш и Перекоп, и Врангель отдал приказ эвакуироваться. И вот на рейде Константинополя стоят все 126 судов. Под дулами орудий английских дредноутов. На французском крейсере ‘Вальдек Руссо’ собирается совещание французского командования, на которое приглашают Врангеля. Решено: Первый корпус (25 тыс. чел.) под началом генерала Кутепова отправить на полуостров Галлиполи, кубанских казаков (15 тыс.) — на остров Лемнос, донцов (15 тыс.) — в Четалджи, штатским (20 тыс. женщин и 7 тыс. детей
в том числе) разрешить высадиться в Константинополе.
Но еще десять дней все они пребывали на пароходах и не получали горячей пищи. Еще неделя, и всем хватило бы места на стамбульском Скутарийском кладбище. Осень неожиданно оказалась холодной.
Когда В. В. приехал в Константинополь, громадный город на Босфоре уже вобрал в себя русских. На Пере, которую окрестили Перской улицей, торговали безделушками пожилые люди, при всех орденах. Русские девушки торговали своим телом в Галате, где кутили английские матросы. Французы забрали привезенные хозяйственные грузы и продовольствие, но грозились не кормить, если не будет полного подчинения. Чернокожие солдаты разгоняли палками недовольных. Итальянцы захватили все серебро, которое вывез ростовский банк. Султан был пленником иностранцев. Кемаль-паша не признавал султана в своей Анкаре, куда бежали некоторые русские офицеры, завербовывавшиеся и в иностранные легионы. Турки относились к русским неплохо. Можно было видеть, как пожилой мусульманин подходил к озябшему иноверцу, совал ему в руку пять лир и быстро отходил, чтобы не вернули деньги. Потом и турок стали подстрекать против ‘гяуров’.
Основная масса военных сосредоточилась на Галлиполи, сдерживаемая военно-полевыми судами твердокаменного Кутепова. Уцелевшие корниловцы, дроздовцы, алексеевцы, марковцы были люди отпетые. Когда французы предложат расформировать корпус и прекратят выдачу продовольствия, многие из них решат пробиваться на север и даже захватить Константинополь. Но пока они устраивались, как могли, на каменистом Голом поле — Галлиполи. Сам Вр ангель со своим штабом располагался на яхте ‘Лукулл’, стоявшей на якоре против Константинополя.
В. В. Шульгину не до писания книги. Он обращается в бывшее Русское посольство на Гран рю де Пера, чтобы хоть что-нибудь Узнать о своем сыне Ляле — Вениамине Шульгине, которого он видел в последний раз 1 августа на Приморском бульваре в Севастополе. Тот уходил на фронт ‘своей характерной, развинченной походкой, тянущей ноги’. Младший сын — пятнадцатилетний Димка нанялся тогда матросом на миноносец и теперь вместе с флотом где-то в Бизерте, в Африке. Младший брат Павел умер от тифа. Старший сын убит петлюровцами. Племянник Эфем сидит в ЧК. Брат Эфема, Саша, валяется в очень тяжком состоянии в каком-то госпитале — В. В. получил телеграмму, в которой не указан обратный адрес. Брат Димитрий остался в Крыму, а жена и Володя Лазаревский — в красной Одессе…
Но Ляля, Ляля?! Был нехороший сон — на лбу, над левой бровью, у него пулевое отверстие. Говорит, другая пуля прошла около лопатки и еще одну пулю надо вынуть. И смотрит пристально. Проснувшись, В. В. еще долго видел Лялин взгляд, его глаза страдающей газели…
В главе ‘Константинополь (Из дневника 18/31 декабря)’ книги ‘1920’ он стоит вечером на мосту через Золотой рог, который напоминает ему Николаевский мост через Неву в Петрограде, наблюдает струящуюся толпу людей и ‘симфонию огней’, размышляет об извечной борьбе между Россией и Турцией, оказавшимися в одинаково разоренном положении. Белые хранили верность Антанте. А здесь воочию убедились в презрительном отношении ‘держав-победительниц’ и к русским, и к туркам. Горе побежденным! Горе слабым!
Русских ‘неистовое количество’, и все хлопочут о визах в разные концы света.
В церкви при русском посольстве — служба. Молятся ‘о плавающих, путешествующих, негодующих, страждущих, плененных и о спасении их…’.
В посольстве В. В. сказали, что о судьбе Ляли могут знать только в Галлиполи, в канцелярии генерала Кутепова…
Он на борту пароходика ‘Согласие’. Плывет в Галлиполи, зарывшись в сено. Мерзнет, потому что с собой — ни тряпки. Лишь грязный носовой платок в кармане. ‘Яко наг, яко благ, яко мать родила’, — скажет он сорок пять лет спустя.
С парохода на берег он добирается на парусном баркасе, узнает у коменданта дорогу к русскому лагерю. Грязно, серо, скучно, тоскливо… Но вот палатки. Штаб. Он спрашивает о Ляле. ‘Нет, в списке наличных такого нет…’
24 декабря он бродил по снегу, столь редкому на широте Константинополя, разыскивая тех, кто указал бы ему на сослуживцев Ляли. Он сунулся было в палатку генерала, одного из помощников Кутепова, но из темноты ее послышалась отборная нецензурная брань. Впоследствии, когда все немного утряслось, В. В. послал к генералу секундантов, а тот, узнав, кого обругал, схватился за голову, тотчас написал письмо с извинениями, оправдываясь тем, что принял имевшего непрезентабельный вид Шульгина за недисциплинированного офицера, ищущего водку. Общественный статус Шульгина позволял ему вызывать на дуэль офицера любого ранга.
И все-таки он нашел командира Марковского полка, а тот велел разыскать непосредственного начальника Ляли. Офицер был измучен, и от черного, марковского, щегольского мундира с белыми кантами и погонами остались лохмотья. Зябко потирая руки, он рассказывал:
— Мы отступали последние… Южнее Джанкоя, у Курман-Кемельчи, вышла неувязка. Части перепутались, обозы запрудили дорогу. Давили друг на друга. Словом, вышла остановка. Буденовцы нажали. Тут пошли уходить, кто как может. У меня, в пулеметной команде, было восемь человек, две тачанки. На первой тачанке — я с первым пулеметом. На второй тачанке был второй пулемет, и ваш сын при нем. Когда буденовцы нажали, пошли вскачь, вкруговую, по полю. Наша тачанка ушла. А вторая тачанка не смогла. У них одна лошадь пала. Когда я обернулся, я видел в степи, что тачанка стоит и что буденовцы близко от них. В это время пулеметная прислуга, насколько видно было, стала разбегаться. Должно быть, и ваш сын был среди них… Вот все. Больше ничего не могу сказать. Это было 29 октября.
Офицер замолчал.
В. В. прервал затянувшееся молчание вопросом:
— В тот день рубки не было?
— Не было, — ответил офицер на этот бессмысленный вопрос, хотя не мог знать…
В. В. возвращался в Константинополь в трюме на грязных канатах. Под Новый год, 31 декабря, он оказался у Константинополя. Но французы на берег не пустили. Кто-то поделился с ним банкой консервов. И он уснул у трубы. Перед сном он думал о ‘Старом Грехе’ белых. Их осталась горсточка, но он убеждал себя, что их дело победит. Среди Белых было много Серых и Грязных. ‘Первые — прятались и бездельничали, вторые — крали, грабили и убивали…’ Но ‘Белая Мысль’ по-прежнему казалась ему прекрасной и непобежденной. Красные бессознательно идут к ней. ‘Но, боже мой. Ведь они уничтожили, разорили страну… Люди гибнут миллионами, потому что они продолжают свои проклятые, бесовские опыты социалистические, Сатанинскую Вивисекцию над несчастным русским телом’
С ним молоденькая Мария Димитриевна, дочь генерала Седельникова Так мы впервые узнаем о ней, ставшей его подругой, помощницей, а потом женой. До самой ее смерти в 1967 году Остается лишь гадать, где и как они познакомились.
На берег выпустили пассажиров всех национальностей. Кроме русских — особого народа: ‘без отечества, без подданства, без власти’. Заступиться за них было некому.
В. В. печально глядел на Босфор и лодочную суету между его берегами, на которых раскинулся город. Сколько добивались проливов! И что бы стали с ними делать? Водрузили бы крест на Ай-Софию и… навязали бы себе вражду со всем мусульманским миром..
Мысли В. В. скачут, повторяясь. Он, как всегда, наблюдателен и парадоксален. А бессвязность размышлений — это от голода. Уже двое суток без еды. Сколько же еще французы будут заставлять любоваться красотами Константинополя… натощак?
Вокруг парохода снуют босфорские лодочники — ‘кордаши’ В. В роется в карманах, договаривается с одним из них и сбегает на берег С Марией Димитриевной, надо думать.
И устраивается в здании русского посольства. Без ведома посла А. А. Нератова, назначенного еще царским правительством. Спит, где попало, без простыни и подушки, а рядом пристроились генералы и бывшие члены Государственной думы.
По утрам они бреются и говорят о русской застенчивости и безволии. Кто-то басит:
— Под пулеметы русский пойдет, тут он герой, а в обыкновенной жизни. Вот и государь был застенчив на троне, это его и погубило. Побеждают те, что чужих жизней не жалеют А мы все твердили о себе: ‘Дрянь, дрянь, дрянь!’ И дотвердились!
Вот он побрился (теперь он брил и голову) и вышел в город.
Что делают русские в Константинополе?
Они ходят по улицам и ищут пропавших жен и мужей, детей, друзей, однополчан, ищут, у кого бы занять денег, ищут пропитания, пристанища.
Жуткое зрелище русские женщины. ‘Утонченные’ (рисуют, пишут стихи, играют на фортепиано, знают языки), здесь все они курят, иные много пьют, нюхают кокаин и предаются изысканному разврату А на что еще годны эти хилые, изнеженные существа. Мужские лица — ‘расхлябанные’ У западных европейцев мускулы лица подтянуты от постоянного напряжения воли.
Безволие проявляется и в том, что едва ли не все эмигрантские газеты издаются не русскими, а теми же евреями, что зачинали революцию.
‘В Праге ‘Воля России’ — Минор и КR В Праге ‘Правда’ — Гикитсон и КR В Берлине ‘Время’ — Брейтман. В Берлине ‘Руль’ — Гессен и КR. В Берлине ‘Известия’ — Конн. В Берлине ‘Родина’ — Бухгейм. В Берлине ‘Отклики’ — Звездич (еврей). В Риме ‘Трудовая Россия’ — Штейбер. В Париже ‘Последние новости’ — Гольдштейн. В Париже ‘Свободные мысли’ — Василевский (еврей). А в 1905 году все политическое еврейство было едино в своей ненависти к исторической России’.
Вот целый ряд русских — чистильщиков сапог. От нечего делать читают Достоевского.
Русский ресторан ‘Яр’ вывесил плакат: ‘Уютно. Весело. Зал отапливается. Обед из двух блюд—60 пиастров…’ По вечерам там поют цыгане. Имена известные — Суворина, Нюра Масальская… И вообще — русских ресторанов не счесть: ‘Золотой петушок’, ‘Гнездо перелетных птиц’, ‘Киевский кружок’…
И пьют там все жестоко смирновскую водку. А в подпитии поют на манер французского вальса:
Родное нам вино
Петра Смирнова…
Когда ты пьешь его,
Захочешь снова…
Всегда свободно и легко
Я водку пью, а не Клико…
Шульгин терпеть не мог людей, у которых тоска по водке отождествлялась с ‘тоской по России’.
Вскоре В. В. перебрался в мансарду, поблизости от посольства. Он живет у своего друга и секретаря Б. В. Д. (?), который, в свою очередь, живет у друзей.
Какие грязные здесь дома! Винтовые трясущиеся лестницы. В феврале еще холодно. Спят по двое в постели. Спят на полу Шульгин спит в кухне у самой плиты. Хозяйка будит, когда ей надо пройти к единственному крану. С лестницы доносятся пьяные возгласы посетителей проституток, которыми напичкан дом.
И ни у кого в мансарде нет денег. Никто ничего не варит на плите по утрам. В окно виден сад, а за ним красивые контуры русского посольства. В саду занимаются строевой подготовкой юнкера. Доносятся команды:
— Смирно! Ряды вздвой! Прекратить разговорчики на левом фланге!
Последняя фраза по душе новоявленному мансарднику. Из Кронштадта приходит весть о восстании, поднятом ‘левыми социалистическими партиями’. Лозунги их — эсеровская чепуха! Пусть! Лишь бы большевиков сбили…
Надо купить газеты и поесть. В. В. спускается с мансарды и оказывается на площади Таксима, где масса русских офицеров-шоферов такси, а кафе для них содержит русский губернатор. Знакомый полковник продает газеты, кричит:
— Сегодня фельетоны Аверченко и Куприна!
В. В. читает Куприна, называющего русских рабами Ленина. ‘Играли с революцией и доигрались… Сто лет проповедовали ‘свободу, равенство и братство’ и не заметили, кто носит этот плакат по миру на высоких шестах, высотой с Эйфелеву башню. А если бы обратили внимание, то увидели бы, что под плакатом ходит Некто в черно-красном и что у него — хвост и козлиные копыта И что этими копытами ходит он по гуще, — месиву из грязи, крови и золота… Кто соблазнится, кто побежит за плакатами по месиву, тот в этой гуще из грязи, крови и золота увязнет… Вот Россия и увязла…’
Если миновать русское посольство, когда идешь от Таксима к Туннелю и свернешь влево на узенькую, бегущую вниз, ‘ноголомную’ улицу Кумбараджи, то окажешься у другого входа в посольство. Здесь тысячная толпа беженцев. Грязная и бесприютная очередь. Под стенкой — стол. Стоя за ним, мрачный полковник и молодая женщина дают стакан чаю за пять пиастров, с хлебом, а за десять — и пончик.
А там? Там еще хуже. Там голод…
‘Господи, неужели все было даром?..
Я загубил двоих, H. H. — троих сыновей.
И все мы так… и валяемся по чердакам, с окровавленным сердцем…
Ужели все даром, и Россию так и не вырвать у Смерти?..’
У русского посольства ‘осколки империи’ торговали всем, что еще можно было продать, чтобы купить горячего чаю с хлебом. Прекрасными акварелями, например. Просто удивительно, сколько среди русских оказалось превосходных художников!
А вот княгиня N с вывеской на груди — не женщина, а ходячая контора по найму квартир… До какой же все-таки крайности вырождается русская аристократия и интеллигенция…
Судя по дневниковым записям Шульгина, русские женщины все-таки умудрялись оставаться привлекательными, несмотря на отсутствие не то что туалетов — сносной одежды. В Истанбуле-
Константинополе их узнавали по шапочкам, сделанным из обрезанных… чулок.
В толпе он встретился со знакомой дамой в шапочке из чулка. Она спросила:
— Василий Витальевич, что с Лялей?
Он рассказал, посетовав, что больше никаких путей поиска сына не видит. И тогда дама посоветовала:
— Тут есть одна… Ясновидящая, что ли… Она уже многим помогла найти друг друга. Пойдите к ней. У вас есть одна лира?
Дама быстро начертила на клочке бумаги, как найти ‘одну’, потому что в Стамбуле нет ни табличек с названиями улиц, ни нумерации домов. В. В. верил в способность некоторых людей читать прошлое, настоящее и даже будущее — особенно, когда человечество постигают беды.
И он, поплутав по грязным переулкам и оказавшись на еще более грязной лестничной клетке, нашел ‘одну’. Звали ее Анжелина.
Сначала В. В. принял ее за обыкновенную гадалку и только удивился — все гадалки цыганисты, а эта была блондинка средних лет, небольшого роста, с серыми глазами. Она попросила его сесть за столик у окошка, сама устроилась напротив, написала что-то на клочке бумаги и спросила:’
— Как вас зовут?
Он сказал. Тогда она протянула бумажку, и на ней было написано ‘Василий’. Но там был еще и рисунок человеческой ладони с линиями.
‘Хиромантия!’ — подумал В. В.
— Я нарисовала, не глядя, линии вашей руки. Сравните…
Шульгин обратил внимание на еще два имени, написанных под рисунком.
— Николай, Александра, — прочел он вслух.
Анжелина внимательно посмотрела на В. В.
— С ними связана ваша жизнь. Но их больше нет, — сказала она.
Он подумал о покойной царской чете.
— Вы русский? — спросила Анжелина.
— Да.
— А мне кажется, вы не совсем русский… Вы малоросс.
Шульгин был поражен.
— Это верно. Но откуда вам знать?..
Она улыбнулась. В. В. подумал, а кто же она? Говорит по-русски, но мягко. Может, полячка?
— Вы знаете, что такое ‘карма’? — спросила она.
— Слово слышал… но что это значит, не знаю.
— Карма — это нечто вроде судьбы. Она есть у каждого человека, но карме подчинены и целые народы. У малороссов иная карма, чем у великороссов, которых обычно называют русскими. У вас личная карма сливается с малороссийской.
Она написала на бумаге колонку римских цифр.
— Это периоды вашей жизни. Первый кончился в девятьсот восемнадцатом году. Ваша жизнь переломилась…
Анжелина жестом показала, как ломают палку, и спросила:
— А знаете ли вы, что за это время погибло четверо очень вам близких людей?
— Знаю.
— Но вам грозит и пятая потеря…
В. В. вскочил.
— Сын? Димитрий?
— Нет, не сын, но он Димитрий.
— Брат?
— Да, брат. Дни его сочтены.
Шульгин помолчал.
— Я убедился, что вы обладаете замечательными способностями, — наконец сказал он. — Но я пришел к вам с определенной целью. Пропал мой сын, не Димитрий, другой. Жив ли он?
Анжелина опять пристально посмотрела ему в глаза и спросила:
— У вас есть его фотография?
Шульгин достал из кармана карточку.
— Какой милый мальчик, — сказала женщина. — Как я хотела бы ему помочь! Но вот это неверно…
— Что неверно?
— Неверно то, что здесь, на карточке… волосы. Нет, он без волос. Бритая голова!
На старой фотографии Ляля был с красивой прической. А в действительности он, как многие добровольцы, брил голову.
— Он жив? — еще раз спросил В. В.
Она молчала. Он заметил, что она вглядывается в стоявший на столике небольшой темный стеклянный шар. Наконец она заговорила.
— Жив. Я вам сейчас все расскажу… Самый конец октября двадцатого года… Я вижу степь, вдали горы… Скачут две повозки. Одна уходит. Другая стала… две лошади… одна упала. С повозки соскакивают люди. Налетают всадники. Проскакали. Возле повозки лежит ваш сын. Он ранен в голову шашкой… Весь в крови… Нога перебита пулей. Вы мужчина… я вам скажу правду. Бедняжка, он будет у вас калекой…
— Но он жив?
— Я вижу, как его подбирают. Это не большевики… может быть, местные. Много он перенес… гримаса страдания не сходит с лица. И плен был… Но главное — нога! Очень мучает…
— Где он сейчас?
— Сейчас? Он уже севернее. Идет с двумя товарищами от деревни к деревне. И все время на лице мученье… Он идет в большой город, который я вижу, потому что он в мыслях у вашего сына. Город у моря… Горы не такие, как в Крыму. Длинный мол, маяк… Может быть, это Одесса? И еще в мыслях у него женское имя.
— Какое имя?
Поколебавшись, она сказала:
— Елизавета.
В. В. подумал, что она ошибается. В Одессе осталась мать Ляли. Она же Екатерина… А может быть, у него была там Елизавета?
Анжелина продолжала:
— Сейчас вы находитесь во втором периоде вашей жизни. Бурном и опасном. Бои, болезни, походы, море, бури… Но вода для вас благоприятна. Смерть вам будет грозить постоянно, но вы не умрете. Вот в девятнадцатом году смерть все время стояла у вас за плечами… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Понимаю.
В девятнадцатом он часто подумывал о самоубийстве… из-за смерти Дарусеньки… любимой. А потом был тяжелый поход со Стесселем в январе — феврале двадцатого…
Анжелина продолжала:
— В двадцать втором и двадцать третьем вы будете жить за границей. Потом побываете в России, но причиной тому будет не политика. В двадцать седьмом вы потеряете родственника, а в тридцать первом переживете тяжелое воспаление почек…
В. В. почти не слушал ясновидящую.
Потом он опять спросил о Ляле. И, вздохнув, добавил:
— Если он жив, то я его найду.
Она встрепенулась:
— Не делайте этого. Вам не удастся спасти его. Будет хуже…
Вскоре В. В. узнал, что у Анжелины есть отчество — Васильевна и фамилия — Сакко, по первому мужу. Что во время гражданской войны она жила в Севастополе и кормилась гаданием. Что к ней однажды пришел офицер и сказал:
— В никакие гаданья не верю, но все же любопытно…
Она долго смотрела на него.
— Вы поедете на фронт.
Он рассмеялся.
— Я офицер.
— Вы будете ранены.
— Как?
— Легко.
— Приятно слышать.
— Потом вы вернетесь сюда и женитесь.
— На ком, интересно?
— На мне.
Офицер долго смеялся. Потом уехал на фронт, был ранен, выздоровел и женился… на Анжелине.
Такой анекдот услышал В. В. в пестрой константинопольской толпе. Он видел ее мужа — молодого, красивого, но с жестким выражением лица.
Однако это не поколебало его веры в предсказания Анжелины.
С конца 1922 года Шульгин жил под Берлином в Биркенвердере, в номере 22 дешевых меблирашек ‘Кургартен’.
Меня всегда интересовали реестры доходов и расходов моих
героев, потому что это самое что ни на есть реальное в жизни. Так вот в долларах с 1 сентября 1921 года по 1 сентября 1923 года Шульгин получил около полуторы тысячи арендной платы за мельницу в своем именьице, хуторе Агатовке, на Волыни, оказавшемся на польской территории, у самой границы (поляки уважали частную собственность, кому бы она ни принадлежала). Литературный заработок составил чуть больше пятисот долларов. Меньше ста дала кратковременная служба в Русском совете. А расходы? На экспедицию в Крым [Эта экспедиция была предпринята В. В. для спасения родствен ников, оставшихся в России] ушло 180. Диме в Бизерту —150. Жалованье Лазаревскому, который, видимо, исполнял секретарские обязанности —160. Помощь различным лицам — более 200. Екатерине Григорьевне [Первая жена В. В. Шульгина. (Прим. ред.)] — 150. Остальное (около тысячи) — на личные расходы В. В. и Марди.
Мария Димитриевна писала Володе Лазаревскому, что В. В. ‘ходит такой же оборванный, даже хуже, и так же у него нет белья’. В другом письме — у В. В. плохое пальто, а мороз изрядный, подумывают, не переехать ли в Белград из Берлина…
Письма к Марди во время своих отлучек В. В. начинал словами ‘Дорогая Марийка…’, а подписывался интимно: ‘Твой Узззюсь’.
Их отношения все крепнут, и они собираются сочетаться узами законного брака. Но было препятствие — Василий Витальевич развелся с Екатериной Григорьевной, и еще 1 октября 1923 года епархиальным советом была возложена на него епитимья и запрещение вступать в брак в течение семи лет. А они с Марийкой собирались пожениться тотчас, несмотря на берлинскую нищету, болезни. В. В. даже получил из Белграда письмо отца Марии Димитриевны: ‘Муся добрый и хороший человек: она воспитана в старых дворянских традициях’. Димитрий Михайлович просил прощения, что не может из-за службы приехать на свадьбу и благословлял ‘иконой Божией Матери, которую Муся привезет Вам’.
В. В. тогда писал сестре Лине Витальевне, что Марди болеет и приходиться бегать искать машинистку. Зубы болят. И Катя требовательна. Приходится влезать в неоплатные долги, чтобы помочь ей. Кровь у нее кутил, херсонских помещиков. Однако Екатерина Григорьевна к Марди его не ревнует и неизменно просит ‘передать привет Мусе’.
При этом Василий Витальевич все время думал о пропавшем Ляле, что и привело к событиям, весьма значительным.
Жил тогда в Берлине и занимался редактированием ‘Белого дела’, летописи гражданской войны, гвардии полковник, а потом генерал А. А. фон Лампе, тоже ‘азбучник’. Он был представителем Врангеля в Германии, и вызов к нему на совещание, пришедший в Биркенвердер летом 1923 года, не удивил Шульгина.
Кроме него, на квартире у фон Лампе 7 августа присутствовали Николай Николаевич Чебышев, бывший сенатор, а теперь консультант по политическим делам в представительстве Врангеля, и генерал Евгений Константинович Климович, бывший директор департамента полиции, ведавший в Сремских Карловцах особым отделом — контрразведкой, и, разумеется, хозяин дома.
Позже других пришел Чебышев, так передавший свое первое впечатление от увиденного там еще одного, незнакомого, человека: ‘На диване сидел приличный господин, лет так под пятьдесят. Держался спокойно, говорил без всяких жестикуляций, скорее равнодушно. Лицо было обрамлено небольшой темной, аккуратно подстриженной бородкой… Говорил ни тихо, ни громко, гладко, самоуверенно, немного свысока’.
По версии, которую я составил из старых газетных публикаций Шульгина, полных умолчаний, из кратких примечаний к некоторым тюремным снам, из разговоров с самим Василием Витальевичем, не любившим, однако, касаться этой темы, отвечавшим на мои вопросы весьма неохотно, даже с содроганием каким-то, вырисовывается такая картина:
Человека, сидевшего на диване, в Берлине ждали. Он уже был рекомендован как представитель подпольной российской организации, поставившей себе целью свержение большевиков. Он хотел соприкосновения с влиятельными эмигрантскими кругами.
Фон Лампе сказал собравшимся, что ‘человек оттуда’ прие хал, и его надо, по крайней мере, выслушать, вышел и вернулся с господином лет пятидесяти (на самом деле на десять лет стар ше), с золотым пенсне на носу, с внешностью и солидными манерами большого петербургского чиновника.
— Федоров Александр Александрович, — представил его фон Лампе.
Собравшиеся, по словам Шульгина, услышали примерно следующее:
— Господа, сейчас в России модны тресты. ‘Жиртрест’, например, делает мыло и духи. Наша организация тоже называется ‘Трест’. А теперь я объясню, во имя чего мы объединились в ‘Тресте’. Мы не хотим кровопролития, новой гражданской войны. Нужен бескровный дворцовый переворот. Для этого нам необходимо проникнуть во все поры существующей у большевиков системы управления…
Федоров говорил, что интеллигентам после переворота будет гарантирована свобода печати, неприкосновенность личности и т. д. Но всякое проявление насилия будет подавляться силой. Крестьянам дадут ‘синюю казенную бумажку с печатью’ — документ, навеки закрепляющий владение землей. В общем, будет доведена до конца столыпинская реформа…
Шульгин подумал, что НЭП дает почву для подобных утверждений.
Беседа продолжалась часа два. Федоров показался Шульгину человеком интеллигентным, смелым, энергичным, весьма осведомленным во внутреннем положении Советской России и полным веры в национальное возрождение. Он представился монархистом, но монархизм его был скорее ‘умственным’, то есть годным постольку, поскольку по своему психическому складу русские склонны отождествлять верховную власть с царем или какой-либо другой единственной личностью. Поэтому вопрос о форме правления он полагал преждевременным, хотя считал, что волевой великий князь Николай Николаевич несомненно мог бы стать правителем в первые годы после падения большевизма…
Федоров продолжал:
— Однако Высший монархический совет, с которым наш ‘Трест’ имеет постоянную связь, не оправдывает даже своего названия. Скажу откровенно, его вялость и трусость меня раздражает. Представьте себе, мы собрали представителей нашей организации в Москву со всей России и просили Высший монархический совет прислать своего делегата. Его не было… Вы понимаете, какое это произвело впечатление на русское подполье. Именно поэтому я искал встречи с вами, как я полагаю, конституционными монархистами, а также сторонниками генерала Врангеля… Россия, господа, несмотря на большевистский гнет, не умерла. Она борется с коммунизмом и в конечном счете изживет его…
— А вы сами кто будете… Я в том смысле… какое у вас лично положение в большевистской России? — спросил Шульгин.
— Видите ли, я инженер, специалист по речному транспорту, в прежние времена — начальник департамента, действительный статский советник, а ныне, как говорят большевики, ‘спец’ примерно того же уровня…
Климович спросил:
— Интересно, как такой многочисленной подпольной организации удается ускользать от наблюдения и происков ГПУ?
— Вы судите примерно так, как в басне Крылова: сильнее кошки зверя нет, — ответил Федоров. — А кошка нас кое-чему научила, хотя бы конспирации. У нас свои люди везде, во всех советских учреждениях, в армии. Поэтому нам вовремя удается отводить удары…
Беседа закончилась ‘ничем реальным, если не считать его предложения, сделанного тем же весело-серьезным, я бы сказал легкомысленно-внушительным, тоном, который вообще этой живой натуре был свойственен’, — вспоминал потом Шульгин.
— Если, господа, кому-нибудь из вас угодно было бы лично посмотреть, что делается в России, и проверить мои слова насчет того, что она живет, несмотря ни на что, то милости просим. Разумеется, мы не можем гарантировать абсолютной безопасности, но мы настолько сильны, чтобы гарантировать безопасность относительную.
У Василия Витальевича тотчас мелькнула мысль о Ляле. Поехать? Но где искать Лялю? В Крыму? И жив ли он?..
Федоров добавил:
— Я даже думаю, что мы в состоянии посадить вас в бест, в каком-нибудь посольстве в Москве. Там вы будете в полной безопасности.
Шульгин промолчал, и свидание закончилось.
Когда за Федоровым закрылась дверь, трое обменялись впечатлениями о госте, и они были благоприятными. Четвертый сказал:
— Не верьте ему. ‘Трест’ — мистификация, а он — провокатор!
Это был Чебышев.
Все остальные набросились на него, делая вид, что верят Федорову.
— Николай Николаевич, нельзя швыряться такими обвинениями. Англичане и поляки утверждают, что в России сущестаует сильная подпольная организация, — сказал фон Лампе
Тогда же Федоров побывал в Париже, встречался на рю Гренель с В. А. Маклаковым, который в глазах западных держав euu считался русским послом. 27 августа его принял великий князь Николай Николаевич в Шуаньи.
‘Через несколько месяцев после этого, — вспоминал Шульгин, — я получил сведения, что мой сын, которого я считал погибшим, жив и находится в Советской России, но собственными силами выбраться оттуда не может. Источник, из которого я почерпнул это известие, не имел ровно никакого отношения к Федорову. Однако когда предо мной стала перспектива необходимости как-то пробраться в Советскую Россию, разыскать сына и вывезти его оттуда, то я вспомнил приглашение Федорова:
— Милости просим…’
Та же мысль есть и в его книге ‘Три столицы’, но без упоминания уже имени Федорова.
Так что же это были за ‘сведения’ и даже ‘известие’?
Шульгина уже давно звал в Париж его старый знакомый В. А. Маклаков, который обитал в своей резиденции на улице Гренель, 6.
В сентябре 1923 года Шульгин поехал к нему и был радушно принят. Василий Алексеевич и его сестра Мария Алексеевна старались, чтобы В. В. чувствовал себя, как дома, но он сроду не живал ничьим нахлебником и от неловкости ходил даже наниматься статистом на кинофабрику.
Как-то он прочел во французской газете такое объявление:
‘Мадам Анжелина Сакко предсказывает будущее и дает совет мы. Плата — пять франков’.
Боже, подумал Шульгин, та самая Анжелина!..
В. В. разыскал ее по указанному в газете адресу.
Она встретила его словами:
— Вы у меня уже были.
— Какая у вас прекрасная память…
— Нет, память плохая… Но я узнаю тех, кто был у меня… Тогда вы были в военной форме.
— Я к вам с тем же вопросом — что с моим сыном?
Она придвинула к себе хрустальный шар и сосредоточилась. Лицо ее нахмурилось.
— Он жив, но…
— Где он?
Она помолчала.
— Он в России. В таком месте, откуда он не может выйти.
— В тюрьме?
— Нет.
— В лагере?
— Нет.
— Так где же?
Она волновалась.
— Я не должна вам этого говорить. Не надо, не надо?..
В. В. настаивал:
— Я мужчина. Мать его вы могли бы пожалеть. А я выдержу…
И вдруг спросил:
— В сумасшедшем доме?
Шульгин знал, что у сына плохая наследственность. Екатерина Григорьевна легко возбудима, но здорова. Однако ее отец Григорий Константинович Градовский, довольно известный публицист, страдал припадками буйного помешательства. Одно время он жил у них в Киеве, и у него была так называемая черная меланхолия. Его то отвозили в лечебницу, то брали домой… А мать Григория Константиновича умерла в сумасшедшем доме. Ляля ранен в голову…
— Я не хотела вам этого говорить…
— Где он?
— В России.
— В Киеве?
— Нет. Киев я хорошо знаю. Но похоже — гористый берег под рекой…
— Какой же это город?
Она долго вглядывалась в хрустальный шар.
— Не могу сказать… Незнакомый город.
Он ушел расстроенный. Задним умом решил, что надо было заставить Анжелину заглянуть на городской вокзал. Она бы прочла название города…
В. В. бродил по улицам Парижа, зашел в католический храм. Там венчали. Тихо играл орган. Невеста в белом. И белые цветы померанца… У молодых были напряженно-счастливые лица… А Ляля в сумасшедшем доме…
Через неделю В. В. вернулся к ясновидящей, которая сказала, что он бывал в городе, где Ляля, описывала город, и стало понятно, что это Винница.
— Ив этом городе есть лечебница для душевнобольных, очень большая, — сказал Шульгин.
Анжелина подтвердила:
— Да, это Винница, теперь я это понимаю.
— Благодарю вас! — сказал В. В. — Теперь я вам верю окончательно, и мне остается только пробраться туда и вывезти сына, если это возможно.
— Это вам не удастся, — возразила она. — Не делайте этого. Вы подвергнетесь страшной опасности. Вы думаете, вас забыли? Ошибаетесь. За вами следят неотступно. Вот еще недавно у вас украли ваши фотографии.
— Нет, я поеду. Скажите мне, вы видите моего сына?
Она снова вгляделась в хрустальный шар.
— Вижу. Сейчас у него светлый промежуток. Он в сознании… Стоит у стола и держится рукой за какой-то мешочек, который у него на веревочке на шее. Вы не знаете, что это за мешочек?
— Знаю. Все мои сыновья, а их было три, болели малярией. И вот бабушки и мамушки узнали от каких-то женщин, что на старинном кладбище на горе Щековице… Вы не знаете, что такое Щековица?
— Не знаю, — ответила Анжелина.
И В. В. рассказал ей про княженье Кия, про его братьев Щека и Хорива, про то, как Щек жил на горе, названной потом Щековицей. И про кладбище на горе, и про могилу святого человека, земля с могилы которого будто бы исцеляет от малярии. Вот и носили в угоду бабушке его сыновья черные мешочки с этой землей… У Ляли, видимо, это единственная вещь, напоминающая о доме и родных.
— Вот он сейчас стоит, — сказала Анжелина, — держится за мешочек и повторяет одно имя, чтобы не забыть его, когда помрачится разум…
— Какое имя?
— Ваше. Василий.
В. В. стало зябко.
— И вы хотите, чтобы я его забыл. Не имя свое’ а сына. Я должен ехать!
Анжелина поморщилась как от боли.
— Но вы не сможете ему помочь. Я вижу… Вам не удастся. За вами неотступно ходят два человека. Я вижу их следы…
— Анжелина Васильевна, вы все видите правильно. Но это уже было со мной. В двадцатом году. В Одессе. Там действительно за мной ходили неотступно два человека. Это их следы.
Но она, волнуясь, настаивала:
— Вам не удастся найти сына!
С тех пор образ Ляли, сжимавшего черный мешочек, не покидал его.
Вот почему в его будущей книге ‘Три столицы’ появятся строки: ‘Осенью 1923 года я получил первое известие, относительно верности которого можно быть того или иного мнения, но зато совершенно точное’.
По утрам В. В. выскальзывал из дома No 6 по улице Гренель и смешивался с пестрой толпой, словно бросался в реку. В толпе он чувствовал себя песчинкой, и это хоть немного заглушало тревогу, горе, страстное желание помочь…
Но прошло целых два года, прежде чем удалось сделать попытку осуществить это желание.
Не будем мудрить и выложим карты сразу на стол.
Начнем с фигуры Опперпута, которая мелькнет в одной из глав ‘Неопубликованной публицистики’, поясняющей ‘Три столицы’, рядом с Федоровым, возглавлявшим ‘Трест’. На самом деле, как вскоре Шульгин узнал от генерала Климовича, Федорова звали Александром Александровичем Якушевым. О ‘Тресте’ написано много книг у нас и за рубежом, есть фильмы, в которых играют великолепные актеры. Но я попытаюсь рассказать многое из того, что осталось, как говорят, за кадром…
Итак — Опперпут. Эта весьма таинственная личность имела много фамилии. Эмигранты-белогвардейцы в своих книгах определенно указывают на то, что он был чекистом, советские историки, связанные с КГБ, в не менее многочисленных книгах считают его белогвардейцем-кутеповцем, каковым он и изображается в советских романах и фильмах.
Первое его появление на политической сцене относится к концу 1920 года. Он пересек советско-польскую границу и представился Павлом Ивановичем Селяниновым, комиссаром 17-й стрелковой дивизии, главой подпольного отделения Союза защиты родины и свободы в Западном военном округе. Был он высок, светловолос, сероглаз, говорил по-русски с небольшим акцентом. Когда молодого человека (лет двадцати пяти) проверял савинковец И. С. Микулич, тот сказал, что по национальности он латыш, правильно называл командиров повстанческих отрядов и стремился к встрече с самим Савинковым, который создал Союз в первые месяцы большевистского переворота [См. мою документальную повесть ‘Б. Савинков и В. Ропшин. Террорист и писатель’. Наш современник. 8, 9, 10. 1990. (Прим. авт.)]. Встреча с Савинковым состоялась в гостинице ‘Брюлль’ в Варшаве. Селянинов вручил ему секретные приказы Красной Армии, сведения о дислокации войск и мобилизационном плане, а также предложил подробно разработанный план действий против большевиков.
Савинков ему не доверял, но сведения, привезенные Селяниновым, продал французской разведке, а на вырученные деньги напечатал несколько тюков антибольшевистских листовок. Возле станции Житковичи тюки Селянинову помогли погрузить на повозку советские пограничники. Вскоре он вернулся в Польшу уже с документом на имя Эдуарда Оттовича Опперпута. Снова встретился с Савинковым и с польскими генштабистами. Подробности этих встреч неизвестны, но отношения Савинкова и Опперпута стали более теплыми.
В июне 1921 года Савинковым в Варшаве был создан Народный союз защиты родины и свободы. В резолюции первого съезда говорилось:
‘Считать нынешние условия во всех отношениях исключительно благоприятными для развертывания многосторонней деятельности НСЗРиС на территории России, имея конечной целью свержение большевиков и установление истинно русского, демократического строя’.
В 1922 году Опперпут больше в Польше не появлялся. Известно, что он был арестован чекистами и ему будто бы угрожал расстрел. В том же году в Варшаве вышли воспоминания П. Селянинова-Опперпута, отрекомендовавшегося бывшим членом Всероссийского комитета НСЗРиС (Народного союза защиты родины и свободы). Он разоблачал Бориса Викторовича Савинкова на все лады…
Это была странная брошюра, и причина ее появления выяснилась потом…
Моя задача совсем не в том, чтобы интриговать читателя детективной стороной дела, хотя события развивались как в самом низкопробном детективе. Я просто воспользуюсь множеством источников, и в том числе дневниками, докладными записками и публичными заявлениями Опперпута, ставшими известными несколько лет спустя…
С марта 1922 года, по его словам, он стал секретным сотрудником контрразведывательного отдела ОГПУ (КРО ОГПУ), когда сидел во внутренней тюрьме на Лубянке (где будет сидеть и Шульгин в 1945-1947 годах) за участие в савинковском Союзе, ‘без малейших шансов миновать расстрел’. Именно там он и познакомился с тоже обреченным на смерть Якушевым.
В записке ‘Как возник Трест’ Опперпут описал это знакомство:
‘Так как смертников обыкновенно сажают в одну камеру, то неудивительно, что при бесконечных перемещениях мы встретились, если не ошибаюсь, в два приема почти три месяца. Якушев мне понравился. Уживчивый, спокойный, какими в обстановке внутренней тюрьмы бывают только фаталисты, беззаботный и живущий только интересами текущего дня, он редко впадал в апатию и почти всегда находил работу, которой занимал и меня. То плетет из спичечных коробок, разрезанных на мелкие палочки, плетенки для соли, то лепит из хлеба шахматные фигуры, то сооружает баррикады против одолевавших нас мышей и крыс. Неудивительно, что месяцы, проведенные вместе с ним, по сравнению с одиночным заключением, пролетели очень быстро. За это я ему всегда впоследствии оставался благодарен…’
Александр Александрович Якушев был потомственным дворянином. Родился он 7 августа 1876 года в семье преподавателя Тверского кадетского корпуса, окончил Императорский Александровский лицей и преподавал в нем, перед революцией был управляющим департаментом водных путей министерства путей сообщения в чине действительного статского советника, т. е. штатским генералом. После Февральской революции глава Временного правительства князь Львов предложил ему занять пост товарища министра путей сообщения, но Якушев отказался, сказав, что, как верноподданный его величества, он Временного правительства не признает.
По убеждениям — русский националист и монархист, после большевистского переворота он был связан с Национальным центром и готовил вместе с другими антибольшевистский мятеж в Петрограде. Когда там начались аресты и расстрелы, Якушев перебрался в Москву. Не теряя подпольных связей, он жил тем, что продавал фамильное серебро и фарфор, пока однажды к нему не явился некто в кожаной куртке и не пригласил его к Троцкому. Он уклонился от этого приглашения-приказа, и тогда за ним приехали два китайца в кожаных куртках и доставили его к Троцкому, который обошелся с ним милостиво, решив использовать царского специалиста в видах советской власти.
Троцкий, одно время руководивший и наркоматом путей сообщения, угостил его роскошным обедом, что, как заметил Шульгин в своей ‘Неопубликованной публицистике’, в то голодное время было весьма кстати, сказал, что знает о его патриотических чувствах, и обещал финансировать дореволюционные проекты Якушева по оздоровлению русских рек. По словам Шульгина, записанным в одной из тюремных тетрадей, Троцкий не только истреблял русский образованный класс, но нередко действовал и более тонко, привлекая нужных специалистов на свою сторону.
В качестве довода Троцкий будто бы напомнил Якушеву, что Государственная дума в свое время, примерно за год до начала войны, ассигновала 30 миллионов золотых рублей на Днепровскую гидроэлектростанцию. Докладчиком был А. И. Савенко, а готовил доклад и Якушев. Война помешала постройке ГЭС…
— Александр Александрович, — сказал Троцкий, — будьте спокойны, мы подхватим начинание Думы… Найдем деньги и для ваших грандиозных проектов.
Якушев был взволнован. Троцкий продолжал:
— Столыпин говорил о великой и богатой России. Его убили.
Не то жандармы, не то глупый еврей. Убили… Ну так что же! Разве для вас, русских националистов, не важно, не священно продолжить его дело. Хотя бы под крылышком советской власти…
Впрочем, Шульгин сам сознался в той же записи, что придумал этот диалог, дабы поярче изобразить ‘дьявола-искусителя’.
Якушев согласился стать консультантом советского правительства (а по словам Опперпута, заместителем Троцкого по НКПС), был своим человеком в ВСНХ, общался с Красиным и другими видными большевиками, составлял докладные записки по водному хозяйству, а в ноябре выехал в служебную командировку в Швецию.
По возвращении, 22 ноября, его арестовали.
Якушеву предъявили обвинение в организации контрреволюционного заговора и шпионажа, то есть в передаче представителю штаба генерала Врангеля и Высшего монархического совета сведений, полученных на советской службе. Якушев отрицал обвинение, и тогда ему показали фотоснимок письма, добытый агентурным путем. Оно гласило:
‘Якушев крупный спец. Умен. Знает всех и вся. Наш единомышленник. Он то, что нам нужно. Он утверждает, что его мнение — мнение лучших людей России. Режим большевиков приведет к анархии, дальше без промежуточных инстанций к царю. Толчка можно ждать через три-четыре месяца. После падения большевиков спецы станут у власти. Правительство будет создано не из эмигрантов, а из тех, ‘кто в России. Якушев говорил, что ‘лучшие люди России не только видятся между собой, в стране существует, действует контрреволюционная организация’. В то же время впечатление об эмигрантах у него ужасное. ‘В будущем милости просим в Россию, но импортировать из-за границы правительство невозможно. Эмигранты не знают России. Им надо пожить, приспособиться к новым условиям’. Якушев далее сказал: ‘Монархическая организация из Москвы будет давать директивы организациям на Западе, а не наоборот’. Зашел разговор о террористических актах. Якушев сказал: ‘Они не нужны. Нужно легальное возвращение эмигрантов в Россию, как можно больше. Офицерам и замешанным в политике обождать. Интервенция иностранная и добровольческая нежелательна. Интервенция не встретит сочувствия’ Якушев безусловно с нами. Умница. Человек с мировым кругозором. Мимоходом бросил мысль о ‘советской’ монархии. По его мнению, большевизм выветривается. В Якушева можно лезть, как в словарь. На все дает точные ответы. Предлагает реальное установление связи между нами и москвичами. Имен не называл, но, видимо, это люди с авторитетом и там, и за границей…’
Это писал бывший слушатель лекций Якушева в лицее, белогвардейский офицер Ю. А. Артамонов, бывший член шульгинской ‘Азбуки’, своему другу князю К. А. Ширинскому-Шихматову в Берлин. Московская тетушка Артамонова просила передать племяннику весточку, поскольку Якушев ехал в командировку в Швецию через Таллинн, где и состоялась их беседа в присутствии представителя врангелевской разведки В. И. Щелгачева, тоже ‘азбучника’, которого, однако, много лет спустя Шульгин обозначил как завербованного ГПУ
Так Якушев оказался в камере смертников вместе с Опперпутом.
Допрашивавший его чекист презрительно говорил
— Вы связались с молокососами. Послать по почте такое письмо! ‘Азбучники’, а азбуки не знают Хотите работать с нами?
Многие тогда были арестованы только потому, что в досье Якушева они значились как его знакомые Многие были расстреляны ‘за участие в контрреволюционном заговоре’ Якушев этого не знал, но он был обозлен на эмигрантов, подставивших его под удар, и давал письменные показания:
‘Признаю себя виновным в том, что я являюсь одним из руководителей МОЦР — Монархической Организации Центральной России, поставившей своей целью свержение советской власти и установление монархии. Я признаю, что задачей моей встречи в Ревеле являлось установление связи МОЦР с Высшим монархическим советом за границей, что, при возвращении в Москву, я получил письмо от Артамонова к членам Политического совета МОЦР…’
Из артамоновского письма явствовало, что Ширинский-Шихматов отправился к председателю Высшего монархического совета H. Е. Маркову-Второму, решившему войти в связь с МОЦР. А было уже известно (не от Якушева), что в Политсовет, кроме него, входили бывшие камергер Ртищев, барон Остен-Сакен, промышлен ники Путилов и Мирзоев, генералы, а ныне военачальники Красной Армии Отделения монархической организации существовали в Петрограде, Нижнем Новгороде, Киеве, Ростове-на-Дону..
При изучении документов создается впечатление, что Якушев сказал на допросах очень мало. Он отказался давать показания о конкретных деятелях МОЦР, и чекисты поняли, что не смогут вытянуть из него ничего даже под пытками. ‘Я не закрываю глаза на усилия большевиков восстановить то, что разрушено, но настоящий порядок наведет державный хозяин земли русской’ Это еще одна выдержка из его признаний.
И тут Дзержинский решил пойти с козырной карты отказаться от разгрома монархической организации, а использовать ее для более тонкой работы для проникновения с ее помощью в высшие круги белоэмигрантской среды. Так было положено начало крупной чекистской операции, получившей потом название ‘Трест’.
Дело сидевших во внутренней тюрьме на Лубянке Якушева и Опперпута вел известный палач, особоуполномоченный Агранов (его направил в ВЧК из своих личных секретарей Ленин). Он сперва добился замены Опперпуту смертного приговора на заключение в концентрационном лагере, а потом завербовал его, дав фамилию Стауниц. Агранов был очень ловким человеком — недаром, по одной из версий, с его именем связывают непонятную смерть Маяковского. Еще в тюрьме Стауница-Опперпута заставили написать ту самую книгу, которая разоблачала савинковский Народный Союз Защиты Родины и Свободы. Встречаясь с начальником контрразведки Артузовым, его заместителем Пузицким и даже пьянствуя с ними, Стауниц постепенно вошел в ‘Трест’.
Впоследствии Опперпут уверял, что Якушев, ‘человек весьма темпераментный’, всю свою ненависть на виновника его злоключений Артамонова перенес на эмиграцию вообще.
‘…Обладая недурным пером, крупными познаниями в вопросах монархической идеологии и в вопросах династических, он почти в один присест набросал основы программы и тактики данной легенды. Директива ГПУ была короткая: отрицать террор и ориентироваться на В[еликого] Кн[язя] Н[иколая] Николаевича] и ВМС (Высший монархический совет). Остальное в программе и тактике должно было соответствовать советской действительности. Программой и тактикой под ‘Монархическое Объединение Центральной России’ был подведен прочный баланс… Поездкой Александра Александровича (Якушева) в Берлин и проведением через ВМС, тогдашний центр зарубежного национального движения, основных положений программы и тактики МОЦР последний приобрел для ГПУ настолько крупное значение, что по ГПУ стал именоваться ‘центральной разработкой ОГПУ’. В Берлине МОЦР было присвоено конспиративное название Трест…’
Якушев отвел себе в организации вторую роль. Главой МОЦР считался генерал-лейтенант царской армии, профессор советской военной академии А. М. Зайончковский. В руководство входил бывший Генерального штаба генерал-лейтенант H. М. Потапов.
Для справки: у большевиков служили 1400 генералов и офицеров царского Генерального штаба. 13 полных генералов, 30 генерал-лейтенантов, 113 генерал-майоров. Историкам еще предстоит подсчитать, сколько служило армейских офицеров — во всяком случае, больше, чем их было в деникинской армии. Часть из них встала на сторону большевиков из левых убеждений, часть считала это патриотическим долгом, часть была мобилизована и служила не за совесть, а за страх, поскольку их семьи оставались заложниками. Именно они осуществили грамотное руководство боевыми действиями Красной Армии (под надзором комиссаров) и во многом способствовали ее победам. Однако после окончания гражданской войны подавляющее их большинство было уничтожено в чекистских застенках в 1922-1924 годах.
Естественно, что, узнав о начавшихся арестах и расстрелах, многие бывшие офицеры связывали свои надежды на изменение злой судьбы с МОЦР.
Финансами организации ведал Опперпут-Селянинов-Стауниц-Касаткин, он же шифровал письма представителям МОЦР за границей. В одном из них сообщалось, что был проведен съезд, на котором решено признать великого князя Николая Николаевича главой монархического движения в России, как местоблюстителя российского престола, и Верховным главнокомандующим всех верных ему сил.
Якушев в письмах звался Федоровым. Покровительствуемый ГПУ, он осенью 1922 года выехал за границу в служебную командировку. По пути в Берлин, в Риге к нему присоединились Артамонов и племянник генерала Врангеля евразиец П. С. Арапов.
Евразийское течение в белоэмиграции у нас известно мало, а оно заслуживает того, чтобы о нем было сказано несколько слов. Под влиянием философа Н. А. Бердяева молодые эмигранты, настроенные оппозиционно к старшему поколению, пытались совместить старые идеи с политической реальностью. В евразийских сборниках ‘На путях’ и ‘Поход к Востоку’ прослеживается идея: в силу своего национального духа и геополитической судьбы Россия никогда не станет демократией, она, Евразия, сочетающая разнородные истоки культуры и взметенная большевиками, может развить самобытную культуру, в которой принципы древнего христианства будут вполне сочетаться с советской монархией.
Евразийцы будут собираться на свои съезды, на которых, кроме их известных идеологов П. Н. Савицкого, князя Н. С. Трубецкого, князя Д. П. Святополк-Мирского, П. П. Сувчинского, будут делать доклады и представители ‘Треста’, и в частности в Берлине, на квартире у Гучкова, Александр Алексеевич Ланговой, сын известного в Москве профессора медицины, участник гражданской войны, награжденный орденом Красного Знамени. Он же станет одним из ‘контрабандистов’ в ‘Трех столицах’ В. В. Шульгина.
Приезд Якушева в Берлин совпал с окончанием съезда монархистов, проходившего в Париже с 16 по 22 ноября. Участвовавший в нем Марков-Второй, председатель Высшего монархического совета, принял Якушева-Федорова в доме No 63 на Лютцов-штрассе и сказал, что великий князь Николай Николаевич знает о ‘Тресте’ и готов возглавить монархическое движение в России. В Висбадене Якушев посетил великого князя Димитрия Павловича. Манера держаться, сановная внешность Якушева пленили великого князя, как и прочих, и он вручил ему письмо к Политсовету ‘Треста’, одобрительно отозвавшись о его деятельности.
Уже после отъезда Якушева в ‘Еженедельнике ВМС’ появилась его статья, в которой четко прослеживалась мысль советской монархии — царь и советы. Была и еще одна статья, весьма прозрачно трактующая взгляды евразийцев и самого Якушева о пользе сохранения советов в освобожденной России:
‘Наша эмиграция должна теперь усвоить, что в местных советах, очищенных от коммунистической и противонародной накипи, находится истинная созидательная сила, способная воссоздать Россию. Эта вера в творчество истинно русских, народных, глубоко христианских советов должна сделаться достоянием эмиграции. Кто не уверует в это, оторвется от подлинной, живой России’.
Евразиец Арапов свел Якушева с генералом А. А. фон Лампе, представителем генерала Врангеля в Берлине. Тот донес об этой встрече в Сремские Карловцы, где находился штаб Врангеля. Таким образом существование ‘Треста’ стало известно и другу генерала В. В. Шульгину.
Сорок лет спустя в своей ‘Неопубликованной публицистике’, которую можно прочесть сейчас, Шульгин рассказал, как ему покровительствовала в поисках сына Ляли ‘подпольная антисоветская организация ‘Трест’. И добавил: ‘История этого ‘Треста’ до сего дня так же ‘темна и непонятна’, как история мидян.
Органы Советской власти о ‘Тресте’ разноречат. Одни считают, что это была настоящая контрреволюционная и очень сильная организация, имевшая свой центр в Москве, другие полагают, что ‘Трест’ был так называемая ‘легенда’, то есть организация, устроенная агентами власти в целях провокации’.
До самой смерти сомневался он и в провокаторской роли Якушева, с которым встретился впервые на квартире у фон Лампе, где и было произнесено:
— Провокатор!
В октябре 1923 года за границу Якушев едет уже с генералом Потаповым и договаривается с поляками, чтобы они не поддерживали Петлюру и Савинкова. В Париже Потапов встречается с генералами Климовичем и Миллером. Врангель тщетно предупреждает своих генералов об опасности новой азефовщины.
Тут начинает действовать Мария Владиславовна Захарченко-Шульц. Она входила в боевую организацию белых, которой руководил генерал Кутепов. В ту пору этой красивой женщине было около тридцати лет, но она успела прожить весьма бурную жизнь. Окончила Смольный институт благородных девиц, вышла замуж за поручика гвардейского Семеновского полка Михно, который умер от ран в 1914 году, оставив вдову с ребенком. Она сама пошла в гусары, не раз бывала в разведке. В 1917 году сколотила партизанский отряд в Пензенской губернии и дралась с большевиками. Вышла замуж за ротмистра Захарченко. Он погиб под Каховкой. С третьим мужем, Георгием Николаевичем Радкевичем, получив документы на имя четы Шульц, она отправилась в Россию. При переходе границы их проводник был убит пограничниками. Они добрались до Москвы и явились на квартиру к казначею ‘Треста’ Стауницу, жившему на Маросейке.
Стауниц-Опперпут жил широко. Он был крупным валютчиком, покупал и продавал мануфактуру. Ему предъявили кусочек полотна с подписью генерала Кутепова. Стауниц забраковал затрапезную одежду четы, одел их роскошно (был уже нэп), свел с Якушевым. Их поместили на подмосковной даче и даже хотели устроить в ГПУ, в отдел по борьбе с контрабандой.
На дачу к Шульцам (о ней еще будет речь) ездил некий Антон Антонович, член МОЦР, чекист, а в прошлом — бывший служащий судебного ведомства Сергей Владимирович Дорожинский. Бывал там и Якушев.
Вскоре он вместе с Марией Владиславовной выехали в Париж. Встречались с Кутеповым, с великим князем Николаем Николаевичем. ‘Трест’ принимался за чистую монету. А. П. Кутепов даже провожал их на вокзале.
По возвращении чета Шульц поселилась в Ленинграде. Через ‘окно’ они часто переходили границу. Через это же ‘окно’ проник в Россию, поверивший Шульцам, английский разведчик Сидней Рейли. Здесь его арестовали и пристрелили. Попался Савинков…
Мария Владиславовна Захарченко была встревожена. Она писала Якушеву: ‘У меня в сознании образовался какой-то провал. У меня неотступное чувство, что Рейли предала и убила лично я… Я была ответственна за ‘окно’.
И все-таки Василий Витальевич Шульгин решил воспользоваться услугами ‘Треста’ и отправиться в Россию на поиски сына. Для этого он обратился к генералу Климовичу, которому подозрительный Врангель передоверял общение с ‘Трестом’…
В 1924 году В. В. Шульгин приехал в Белград.
Королевство сербов, хорватов и словенцев приютило многих его родные и знакомых. Здесь жила с отцом-генералом в Белграде, на улице Таковска, 42, Мария Димитриевна, не сопровождавшая Василия Витальевича в Париж. В. В. погостил у них недолго Снять квартиру в Белграде ему было не по карману, и он поселился с Марией Димитриевной в Сремских Карловцах, куда ему писали по адресу: куча брой (дом номер) 765.
Отец Марди, генерал Димитрий Михайлович Седельников, был по образоЭанию инженер и служил в техническом отделе Военного и морского министерства государства южных славян. В письме к Екатерине Григорьевне он писал, как ‘Кутепыча’ (Кутепова) проводили во Францию из Белграда и как он озадачил генерала фразой: ‘Не я с вами, а вы со мной вернетесь в Россию’. И еще он сообщал, что ‘Василий Витальевич и Муся (Мария Димитриевна) проживают недалеко от нас, изредка мы собираемся и интересно проводим время, музицируем и поем’.
21 сентября (8-го по старому стилю) Василий Витальевич с Марией Димитриевной сочетались церковным браком в Новом Саде, большом городе, чуть выше Сремских Карловец по Дунаю. Но чтобы это свершилось, Шульгину пришлось обратиться с прошением к митрополиту Евлогию о снятии семилетней епитимьи и разрешении вступить Р брак.
Ей было двадцать пять лет, ему — сорок семь.
— А если у нас будет ребеночек? — спросила она его неспроста. Он обрадовался. Но она уехала в Париж и сделала аборт.
Много лет спустя, в советской тюрьме, В. В. думал, что во время войны с немцами его сыну, непременно сыну, было бы около двадцати. Может быть, и лучше, что он не родился, а то убили бы, как племянника Сашу, югославского офицера, в апреле 1941 года. В Югославии тогда тоже уже была гражданская война, и какая-то женщина выстрелила ему в спину из окна в Мостаре. Солдаты его роты расстреляли женщину и похоронили Сашу в 25 километрах от Дуброрника…
В Любляне жила Алла Витальевна (мать Саши и сестра В. В.) со своим мужем профессором Билимовичем, знатоком Маркса и Энгельса и ‘министром земледелия’ у Деникина.
В Белраде жила сестра Павлина Витальевна Могилевская, неутешная после гибели своего сына Эфема.
В. В. по-прежнему зарабатывал себе на жизнь литературным трудом. Он сообщал Володе Лазаревскому в декабре: ‘Я написал, если хочешь, книжку, а вернее, ‘взгляд и нечто’ размером около девяти печатных листов, под названием ‘Голубой звук’. По-моему, это типичная журнальная статья, достаточно скучная, но глубокомысленно-еретическая’. Он хотел продать эту книгу ‘Русской мысли’ Струве, которому задолжал изрядно. ‘Просто как в подушку упали ‘На Босфоре’ и выдержки из ‘1919’. Никто и глазом не моргнул. Я не могу допустить, чтобы ‘1920’ и ‘Дни’ взяли исключительно качеством. Нет, в литературном мире и ‘место красит человека’.
К сожалению, так оно и было — качество ‘Дней’ и ‘1920’ было великолепное, а ниже чем средний уровень ‘1919’ и ‘1921’ не мог выдержать конкуренции с продукцией великого числа талантов, оказавшихся в эмиграции, не говоря уже о бесследно пропавшем ‘Голубом звуке’, который, как я подозреваю, был сборником избранных статей, писавшихся Шульгиным в эмиграции бессчетно. А на его гонорары жили еще и Дима, мыкавшийся по Европе в поисках работы, и Екатерина Григорьевна в Праге.
Сохранилось множество писем всех оставшихся в живых персонажей и героев этой статьи. Оживленная переписка — признак уходящей культуры, а для меня — средство прервать действие и хоть что-то рассказать о судьбе людей.
Марди хлопочет о визе для матери и сестры, которые живут в Киеве в нищете.
Дима после Бизерты повидался с В. В. в Шлангенбаде, потом работал во Франции на ферме, добывал бокситы в каменоломне, общался с Тэффи, Куприным, чуть не женился на дочери Бальмонта и наконец, не без помощи друзей Биба (домашнее прозвище В. В. Шульгина), поступил во французское привилегированное офицерское училище в Сен-Сире. Подписывал он свои письма ‘Принц Карлючий’ [Сыновья В. В. Шульгина с детства играли в вымышленную страну Овальнокотию, получившую название от овальной подушки с вышитым котом на диване матери. Они сами были подданными этой страны, в которой происходили события, очень похожие на те, что они видели в России. (Прим. авт.)]. Прислал и копию аттестата, выданного кадету, вице-фельдфебелю Димитрию Шульгину 4 мая 1925 года.
Николай Николаевич Чебышев после встречи с Якушевым-Федоровым в Берлине все не мог успокоиться, хотя ему трудно было объяснить свои подозрения. Гость ему показался любезно-угодливым, он упрекал хозяев в бездеятельности (в чем они сами упрекали друг друга), был против террора (как и каждый из присутствовавших), ратовал за перерождение русской жизни в иные, неясные, национальные формы.
Вскоре Чебышев занял место начальника гражданской канцелярии Врангеля и переехал в Белград. Врангель тоже считал Якушева-Федорова провокатором, но не отказывался от непрямых контактов с ‘Трестом’. Чебышев ездил на доклады к Врангелю в Сремские Карловцы поездом, который шел час сорок. Иногда его принимал H. М. Котляревский, личный секретарь Врангеля.
11 марта 1925 года Чебышев сидел у себя на Крунской улице в Белграде. Его внимание привлекло письмо Федорова к Врангелю от 11 февраля, в котором выражалось неудовольствие по поводу интервью великого князя Николая Николаевича, данного американскому журналисту из ‘Ассошиэйтид Пресс’. Чем уж был недоволен Якушев, не знаю, но в письме великий князь обозначался, как ‘юнкере’, а контрреволюция — ‘кооперация’.
Это снова заставило Чебышева подумать о своих подозрениях насчет Федорова и забеспокоиться о Шульгине, собиравшемся тайно пробраться в Россию.
Вскоре Чебышев с женой поехали в Сремские Карловцы, посетили ‘белый дом’, в котором на втором этаже снимал квартиру Врангель, похоронивший в этом сербском городке отца, пестовавший с женой Ольгой Михайловной дочерей Елену, Наталью и сына Алексея.
В сентябре 1924 года Врангель издал приказ о роспуске белой армии и образовании Российского общевоинского союза (РОВС) и оставался его начальником до своей смерти в 1928 году, после чего его сменил генерал Кутепов… Когда в том же, 1924, году Кирилл поторопился объявить себя ‘императором всероссийским’, Шульгин высказался в том духе, что ‘императорский титул сейчас не помощь, а препятствие для эмиграций’… Врангель уклонялся от участия в эмигрантских политических склоках, но признавал верховенство великого князя Николая Николаевича, который обещал после свержения ига большевиков установление правового порядка, союз с православной церковью во главе с патриархом, децентрализацию, самоуправление всех наций, частную собственность, как побуждение к труду, с закреплением земли за теми, кто ее обрабатывает, равную охрану знаний, труда и капитала и отказа от какой-либо мести.
Потом Чебышевы отправились к Шульгину, жившему в домишке, где пол был на одном уровне с землей.
Из беседки, обвитой плющом, доносился стрекот машинки. Василий Витальевич всегда что-то писал. А то Чебышев заставал его за чтением Евангелия. Они часто вместе бродили по окрестностям Сремских Карловец, ходили на именины к кому-нибудь из членов русской колонии, обжившейся, заведшей гимназию для своих детей. Шульгин, который брил тогда и лицо, и голову, в рубашке с широким отложным воротничком фасона ‘Байрон’, перебирал струны гитары и жалобным, тонким голосом пел русские романсы. Как писала Марди его сестре, жалуясь на однообразие карловацкой жизни, ‘В. В. смотрит на Дунай и все вздыхает о лодке’. Он действительно строил байдарку под названием ‘Риск’.
У него была метровая модель ее. Шульгин хвастал, что уже 29 лет плавает на таких байдарках.
Обе четы вышли погулять. Пока дамы собирали у патриаршьего парка фиалки без запаха, Чебышев успел сказать Шульгину, что ехать на верную смерть нельзя. Тот промолчал. Они зашли в кафану (заведение чисто сербское, подробно описанное мной в биографическом романе о Браниславе Нушиче), пили ‘шприц’ — вино с сельтерской водой. Играли венгерские цыгане, пахло конюшней, какой-то пьяница все падал со стула…
Они поднимались в гору, на вершине которой был водружен большой деревянный крест с изображением Иоанна Крестителя, покровителя Сремских Карловиц. Внизу оставались башни собора, часовня с четырьмя входами, где в январе 1699 года был подписан Карловицкий мир между Турцией и Россией, Австрией, Польшей, Венецией.
Еще выше стала видна крутая излучина Дуная, а на севере чернела громадина Петровародинской цитадели.
Цвел миндаль, абрикосы, персики — все бело и бело-розово.
Из проулка выбежали бешено две лошади. В. В. поднял палку и пошел навстречу. Лошади свернули.
— Я бы их испугался, если бы на них сидели люди, — сказал Шульгин.
— Натура героическая… Это мустанги, — иронично сказала Марди, тоже читавшая Майна Рида. Все засмеялись.
Главный разговор состоялся на Крестовой горе. С глазу на глаз.
— В конце концов, правда ли, что вы собираетесь в Россию? — спросил Чебышев.
— Да, собираюсь.
— Василий Витальевич, вы имеете полное право распоряжаться своей жизнью, как вам угодно. Но как политический деятель, вы должны учитывать грозящую вам опасность. Если вы окажетесь в руках большевиков, то они припишут вам всякого рода политические отречения, как приписали уже не так давно Савинкову.
— Я это учитываю и приму меры, Николай Николаевич, — сухо возразил Шульгин. — Если ‘Трест’, как вы утверждаете, — отделение ГПУ, во что я не верю, то в таком случае я совершенно спокоен за себя. Если Федоров, все они — провокаторы, то им полный расчет выбросить меня обратно, ибо я сам не представляю для них лакомой добычи. Мое благоприятное возвращение создает в их пользу доверие, которое они смогут широко использовать.
Если верить Чебышеву, передавшему этот разговор задним числом, уже после поездки Шульгина, создания им книги ‘Три столицы’ и разоблачения ‘Треста’ Бурцевым, то остается только верить в проницательность Василия Витальевича…
Чебышев просил генерала Врангеля повлиять на Шульгина:
— Вы согласны со мной, что Федоров — провокатор. И вот на ваших глазах Якушев-Федоров увозит от вас в чеку такого человека, как Шульгин. Помешать ему можете только вы.
Врангель говорил с Шульгиным. Но Василий Витальевич решил твердо… Мария Димитриевна уже уехала в Париж. В. В. уверил ее, что собирается в Польшу, в свое имение Агатовку.
Через Климовича были обусловлены время и место перехода советской границы. В своей будущей книге ‘Три столицы’ Шульгин постарается ‘замести следы’, изобразить дело так, что ему помогли люди, которых он назвал ‘контрабандистами’. Врангель, общавшийся с ним почти каждый день, никакого политического задания ему не дал. Более того, Шульгин уверял, что, сочувствуя его горю, Врангель даже не знал, поедет ли Шульгин сам или пошлет на розыски сына другое лицо.
Выгородив таким образом Врангеля, Шульгин, как опытный политик, позаботился и о своем моральном реноме на случай провала. Он оставил генералу Леониду Александровичу Артифексову письмо, в котором извещал, что остается врагом большевиков, и просил не верить никаким их заявлениям о его ‘раскаянии’, как было с Савинковым.
Шульгин был уверен, что ЧК следит за ним пристально еще с Константинополя, что к нему приставлен агент, что его бумаги крадут… Он даже писал нарочитые письма друзьям, в надежде, что они попадут к самому Ленину. Самонадеянность его была смешна и в своей наивности — даже трогательна:
‘В этих письмах я преимущественно давал советы Владимиру Ильичу Ленину под видом рассуждений на тему, как бы я поступил на его месте. Так что, если покойник сделал что-нибудь путное в последние дни жизни, то это, ‘очевидно’, под моим влиянием…’
Условия перехода границы позволяли В. В. уладить все дела в Сремских Карловцах, отъезд из которых откладывался по разным причинам. Сперва — ‘из-за какой-то истории с визой в Речь Посполитую’.
2 октября В. В. писал Лазаревскому: ‘…вчера я не уехал (в Варшаву. — Д. Ж. ). Уеду пятого. Остался я потому, что мне нужно кончить одну вещь — бульварный роман’. Чтобы прокормить своих, Шульгину приходилось прибегать теперь и к откровенной халтуре, печатать ее под псевдонимом. Среди его бумаг попался даже помеченный 1924 годом второй экземпляр рукописи приключенческого киносценария, герои которого летают на воздушном шаре. Видимо, В. В. самого мутило от этой страшнейшей скучной ерунды.
Мария Димитриевна помогала ему, как могла, но характерец у нее был крутенький. После одной из семейных схваток и примирения она написала шутливое:

Обязательство

Сим обязуюсь при работе с В. В. Шульгиным исполнять в точности все его желания и требования, а также при всех его замечаниях спорить и пререкаться не буду.

Мария.
1 июля 1925 г.

Но было бы опрометчивым думать, что дело ограничивалось халтурой, за которую хорошо платили. В одном 1925 году опубликовано Шульгиным великое множество статей в эмигрантской печати, прозябавшей финансово. И они, и его архивы носят следы тщательного изучения России, в которую он хотел поехать. Считая, что братство людей — отдаленный идеал, которого можно достигнуть легче, если руководители морально чисты, он заранее исключал сознательную дисциплину в России и ее процветание при коммунистах.
Еще с начала двадцатых годов он подбирал документы о моральном облике ‘ленинской гвардии’ большевиков. У Воровского на счету в швейцарском банке было 15 миллионов долларов. Там же хранились гигантские состояния Троцкого, Зиновьева, Дзержинского, Красина.
Зиновьев-Апфельбаум преподнес своей сотруднице Аделаиде Ганзен жемчужное ожерелье, стоившее 250 тысяч золотых рублей. Радек-Собельман в 1922 году истратил в Египте и Турции 3 миллиона золотых рублей на пропаганду. На миллион франков приобрел промышленных акций. Каменев-Розенфельд занимал два особняка в 15 и 20 комнат, где разместил родню. Вот доклад Дзержинского ЦК в августе 1922 года о пьянстве и крупной картежной игре главковерха Каменева, членов Реввоенсовета Склянского, Коссиора, Подвойского, Смилги. Вот заметка в ‘Дейли мейл’ от 9 ноября 1923 года о роскошном съезде господ во фраках и бальных платьях в советское посольство в Берлине в годовщину революции и о том, как голодная толпа немцев смотрела на это.
ные права надежно защищались. Слово ‘пролетарий’ там исчезло из лексикона, и лозунг, начертанный наверху первой полосы наших газет, стал бессмысленным. Хороший труд и превосходная организация его сделали возможным не только приличную оплату вынужденного временного безделья безработных, но и сносное существование пьяниц, хронических лентяев и прочего отребья, в том числе и террористов, борющихся за интересы ‘пролетариата’. Опасность подачи отрицательных примеров с нашей стороны остается…
Ныне мы отчетливо видим результат слияния интересов партийных, советских и торговых дельцов, круто замешанный на уголовщине и неуклонно приближающий нас к новому смутному времени, когда вся страна, растеряв остатки дисциплины, разобьется на мафиозные образования и бандитские шайки, физически уничтожит носителей нравственного идеализма…
Среди бумаг Шульгина вдруг оказался и самый первый номер журнала ‘Огонек’, вышедший 1 апреля 1923 года. Сначала я подумал, зачем он был В. В., этот официальный источник информации. Но это была все-таки какая-никакая, но информация, и нам она дает понятие о тогдашней обстановке.
Номер начинался стихотворением Маяковского ‘Мы не верим’ над одной из последних фотографий В. И. Ленина.
…Не хотим
не верим в белый бюллетень!
С глаз весенних сгинь,
навязчивая тень!
В нем был портрет Мустафы Кемаль-паши, портрет Муссолини… Рисунок Невского проспекта 1919 года — трупы людей и лошадей у Гостиного двора, жители, влекущие сани с гробами. И то же место в 1923 году — трамваи, автомобили, оживленная толпа. В нем была статья о голоде и фотографии императорских корон, самолетов, мертвого города Хара-Хото, профессоров, лечивших Ленина, — Крамера, Миньковского, Ферстера. Объявление о самоликвидации эсеров, статьи о жилищном кризисе в Москве и о Московском Художественном театре, выступившем в Америке с постановкой ‘Царя Федора Иоанновича’. Рассказ о матче Алехина, который играл с двенадцатью противниками одновременно, не глядя на доску, а потом попросил папироску: ‘Извините, я забыл свой портсигар — у меня ужасная память’. Статья об игорных домах, где нэпманы делают ставки пачками долларов и фунтов стерлингов, и черной бирже, где торгуют валютой. Статья о самогонщиках. Фотография Сергея Есенина и Айседоры Дункан у Бранденбургских ворот в Берлине. Стихи, рассказ…
То ли было в России.
Из доклада Нансена: ‘Голод захватил 19 000 000, из которых 15 приговорено к голодной смерти’. Доклад был неточен. Умерло 6 миллионов человек.
Выписка из брошюры Троцкого: ‘Мы так сильны, что если мы заявим завтра в декрете требование, чтобы все мужское население Петрограда явилось в такой-то день и в такой-то час на Марсово поле, чтоб каждый получил 25 ударов розог, то 75 % тотчас бы явилось и стало бы в хвост и только 25 % более предусмотрительных подумали бы запастись медицинскими свидетельствами, освобождающими их от телесного наказания’.
Когда это писалось, число жителей Петрограда уменьшилось втрое.
Я подумал, а не сгущены ли тут краски. Пошел проверять по сочинениям Троцкого. Волосы становились дыбом…
Я где-то читал, что в покоренных Чингисханом мусульманских странах если в толпе появлялся монгольский воин и приказывал лечь на землю и ждать — он вернется и снесет всем головы, то люди как завороженные ложились и покорно ждали смерти. На Руси до этого не доходило, могли растерзать… А тут!
В восемнадцатом томе — откровенные русофобские высказывания. Что же касается казарменного социализма…
‘Социалистическое строительство принципиально отвергает либерально-капиталистический принцип ‘свободы труда’.
У Троцкого читаешь о диктатуре пролетариев, которые сами низводились до уровня рабов. Введена трудовая книжка. На предприятиях военная дисциплина и кары по любому поводу. Труд-армии. ‘Идейная борьба с мещански-интеллигентскими и тред-юнионистскими предрассудками’. Продовольствие только в руках государства. За это же ратовал и Ленин.
Брошюра Троцкого ‘Терроризм и коммунизм’ (1920). Главное — устрашение. ‘Красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать’. Но что это за класс, если терроризируются и рабочие, и крестьяне, не говоря уже о прочих? Или вот еще: ‘Репрессия для достижения хозяйственных целей есть необходимое орудие социалистической диктатуры’. Расстреляны, повешены, распяты на крестах, утоплены — миллионы. А Ленин все требовал ужесточения наказаний.
Их выученик Сталин пришел позже…
Большевистский переворот и последующие события в России оказали на западный мир неслыханное воздействие. Это был отрицательный пример, который заставил сильных мира того пойти на уступки работающему человеку, сделать так, чтобы хороший труд высоко оплачивался, старость была обеспечена, а конституцион (…)
Но почему сохранил этот номер Шульгин?
Из-за разворота: ‘Кулисы истории’ с факсимиле отречения великих князей, будто бы написанных рукой Шульгина. И первого списка Временного правительства — Львов, Милюков, Гучков и другие.
А поперек надпись, сделанная на полях:
‘Никогда ничего подобного я не писал. Да и почерк не мой, моим я, пожалуй, мог бы признать одно слово ‘Отречение’. Кто написал текст, понятия не имею. В. Шульгин’.
1 октября 1925 года он написал для ‘Нового времени’ статью ‘Одиннадцать заповедей’, в которой на основах христианской морали мечтал о будущей программе ‘килевой’ партии для России.
Начал он с заповеди ‘не сотвори себе кумира’, разъясняя, что нельзя оправдывать преступлений вождей нации даже во имя родины. Призывал трудиться и ставил в пример Америку, где труд делает людей богатыми. Считал во имя заповеди ‘не убий’ грехом личную месть, поскольку казнить может лишь правовое государство.
Он писал о взаимоотношениях между мужчиной и женщиной, о том, что в наши дни семья распадается, поскольку женщины отдаются не любя, а мужчины презирают женщин за это. ‘А если мужчина не хочет семьи, тогда он не хочет детей. А если он не хочет детей, у государства нет будущего. Это конец’.
Заповедью ‘не укради’ утверждается собственность. Но грабеж уже произошел. Так пусть хоть мужик сохранит свою землю на вечные времена.
Ему кажется, что народ в России поверил в ложь об ‘ужасах царизма’, но все равно — родина прекрасна. Самое страшное — зависть, прямое нарушение заповеди ‘не пожелай’. Ею пронизаны все взаимоотношения современных властителей России. ‘Зависть — это гад с пастью, дымящейся кровью’. От слабости власти, от желания не потерять своих привилегий и проистекает величайшая жестокость ее. ‘Любите друг друга’.
‘Власть должна быть чутка и доступна. Если этому может помочь честная печать, надо помочь и печати. Если для этого нужен парламент, надо обзавестись и парламентом. Власть должна быть снисходительной к человеческой глупости. Она должна быть настолько сильной, чтобы не быть обидчивой. Кто силен, тот добр.
Власть должна быть милосердна к слабым. Отнюдь не связывая крылья передовым, сильным, тем, кто авангард нации, поощряя их мужество и смелость, власть должна вместе с тем подбирать упавших и отсталых.
Словом, выполняя свой суровый долг, власть, поощряя и карая, должна то и другое делать только во имя любви с твердой верой, что наступит день, когда люди станут умнее, чище, добрее…
Мрачному человеконенавистничеству не может быть места в светлом христианском государстве’.
А что должна совершить ‘килевая партия’?
A) Углубить религиозное настроение нации.
Б) Во внешней политике проявлять миролюбие.
B) Во внутренней развить напряженную деятельность, чтобы пустить в ход все производительные силы страны.
Г) Требуя напряженного труда, не допускать переутомления, бережно сохраняя физическое и моральное здоровье населения.
Д) Стараться связать многовековое монархическое прошлое России с неведомым будущим. Вызволив из-под обломков весь живой материал, строить новую Россию в соответствии с этим материалом. Сохранить армию, возвращающуюся к традиционным порядкам.
Е) В отношении организованных уголовных преступников, именующих себя коммунистами, руками властей предержащих совершать акты возмездия, не переходящие, однако, пределы строгой необходимости.
Ж) Бороться с распутством мерами органического характера.
3) Укреплять началом собственности. В частности, закрепить землю документально, ибо недопустимо поземельное владение, основанное на уголовном титуле. Торжественным актом во имя высших интересов простить земельных захватчиков.
И) Стремиться, чтобы твердость сильной власти имела целью обеспечить населению наибольшее материальное благосостояние и наивысшую возможную духовную свободу.
Что ж, под такой программой ныне подписались бы многие.
В 1925 году, в Любляне (Югославия) вышла книга его зятя профессора А. Билимовича ‘Пафос хозяйствования’. Каждый ее пункт был обговорен с Шульгиным, и поэтому она любопытна для нас.
В ней различались четыре типа участия различных слоев общества в хозяйственной жизни.
‘1. Разрушать хоз. жизнь других, но самому обогащаться (классйческими типами участия останутся властвующие в России ‘коммунисты’), (Сделаем поправку — это не относится к так называемым ‘рядовым коммунистам’. — Д. Ж )
2. Разрушать хоз. жизнь других и самому оставаться бедняком (это типично для русских социалистов-народников различных оттенков),
3. Развивать хоз. жизнь других и увеличивать свой собственный достаток (это типично для хозяйствующего христианина, не являющегося подвижником),
4. Развивать хоз. жизнь других, но самому оставаться бедняком (это хоз. подвижничество, примеры которого нам дали русские святители в их устроении старой русской хоз. жизни, к этому типу должны быть причислены и многочисленные идеалисты — изобретатели и организаторы производства в позднейшее время)
Первый и четвертый типы — это два антипода. Недаром И. Бунин вспоминал слова историка Ключевского о том, что Россия погибнет, когда разрушена будет гробница св. Сергия Радонежского. А значит, возродится Россия, когда образы русских национальных устроителей жизни вновь встанут перед мысленным образом нашего народа… При этом сейчас пред лицом ужасающей нищеты, в которую ввергнут наш народ, важно не столько то, чтобы обогащающий других непременно отрекался сам от достатка, сколько то, чтобы вообще восстановилась русская хоз. жизнь. Пускай люди, которые помогут этому восстановлению, обогатятся сами, лишь бы восстановилось и возросло богатство русского народа. Важно только, чтобы обогащение отдельных лиц не получалось путем эксплуатации и разрушения хозяйства других’
Такова была хозяйственная программа, в которой прослеживается влияние нэпа и отголоски ранних религиозно-нравственных учений. Но кто мог услышать этот слабый голос в стране, опущенной в горловину чудовищной мясорубки бесчеловечного эксперимента, который проводился по прописям учения сугубых материалистов? В резюме этого труда говорилось:
‘Не позволяйте материальным потребностям вытеснять духовные… Не становитесь рабами материальных благ, не позволяйте им принижать своего духа… Уважайте все отрасли продуктивной и общеполезной хоз. деятельности — домашнее хозяйство, сельское хозяйство, ремесло, индустрию, транспорт, торговлю, кредит, банки, даже биржу, да, даже биржу, так как и она необходима и полезна, если только правильно выполняет свою функцию. Во всех этих отраслях, начиная с предпринимателя и кончая рабочим, может проявляться подлинный творческий пафос… Не забывайте о социальной политике и социальной реформе, которая должна устранять болезненные наросты на хоз. механизме. Ибо подобно тому, как ржа разъедает железные стержни, эти наросты разъедают здоровое хоз. творчество, губят его красоту и софийность, гасят пафос хозяйствования’
Это полезное чтение. Особенно сейчас, когда делаются попытки наладить хозяйственную жизнь страны и бороться со все растущими ‘наростами’. Правда, без отчетливого духовного учения, которое оживило бы убитую душу русского народа, менее других жадного до материального благополучия…
На маленьком вокзале городка Шульгина провожали все — даже сам Врангель и грудные дети в колясках, новорожденные в изгнании. Таков был обычай. Официальная версия — поездка в Польшу по своим делам. Мария Димитриевна еще была в Париже…
Генерал Климович сказал на перроне:
— Я Якушеву верю, иначе не стал бы вам помогать. Но не до конца… Вы — отец, риск — ваше дело. Разузнайте поподробнее о ‘Тресте’.
Чебышев все еще пытался его остановить.
— Сына вы не найдете. А если и найдете, каким образом вывезете бедного сумасшедшего?
Путь в поезде у Шульгина был недалек. В Новом Саде он сел на пароход и поплыл вверх по Дунаю, усердно приглядываясь к своим попутчикам. В 1922 году приставленного к нему агента ГПУ взяли под наблюдение и нейтрализовали, но в 1923-м из фотографии, где он снимался, пропали его карточки…
Билет на пароход был взят до Вены, однако Шульгин сошел в Праге, а оттуда, стараясь не попадать на глаза русским, проследовал в Польшу, где жил в Ровно у дальних родственников, отращивая бороду, изменяя внешность. На всякий случай он съездил на свою мельницу в Агатовке, которая была, как мы помним, на самой границе, — для проверки, нет ли слежки, ибо собирался перейти границу в другом месте.
У родственников в Ровно он нашел ‘Хатха-Йогу’, которая произвела сильное впечатление на его мистическую душу. Он не видел большой разницы в индийской философии и христианском вероучении. Это было в ноябре — декабре 1925 года, а когда мы впервые увиделись с ним в Гагре, он через сорок с лишним лет перечитывал сочинение йога Рамачараки, которое прислали ему московские друзья. Он вспомнил, какая мысль посетила его в Ровно: если человек достигает известного уровня развития, он получает тайного руководителя, ему ‘случайно’ начинают подвертываться книги, отвечающие на мучительные вопросы.
И он всегда исповедовал максимы индийских мудрецов о том, что самые радикальные политические и социальные перемены никогда ничего не изменят, так как в новые формы существования человека перекочевывают старые недуги, человек остается, чем был, а совершенное общество не может быть создано людьми или состоять из людей, которые сами несовершенны. Но это не просто пессимизм, это осознание необходимости самосовершенствования…
Шульгин думал о теоретиках, которые собственные ощущения принимают за ‘естественное право’ народов, человечества, вселенной. И пишут законы, выполнение которых рано или поздно приводит к катастрофе. О том, что любовь к родине, патриотизм — это долг. В ‘Трех столицах’ он говорит, что эти мысли ему подсказывает некий йог, проповедующий терпимость и справедливость Он уповает на христианские заповеди, которые из зверя через десятки тысяч лет создадут человека совершенного. Заповеди Моисея для него — дифференциальное уравнение, из которого вытекает христианский интеграл: ‘Люби ближнего, как самого себя’ Произойдет слияние с Богом, произойдет обещанное второе пришествие Христа, будет дан новый закон и узнана Истина…
Примерно такие мысли обуревали его, когда он писал главу ‘Нечто йогическое’. Он не сказал, что дало толчок им, изъяснившись так:
‘Эта непонятная глава имеет назначение сделать для читателя более понятными дальнейшие непонятности этой книги’.
Но ‘непонятностей’ остается более чем достаточно, и моя задача — расшифровать то, чего он не сказал тогда, но не все, пока не выйдут на свет Божий документы, имеющие отношение к поездке Шульгина…
Он перешел границу через ‘окно’ в районе Столбцов 23 декабря 1925 года.
Этого уже нет в книге, а есть ‘такой-то вокзал такого-то города в такой-то стране, такого-то числа, в таком-то часу’. Есть ‘молодой человек, т. е. средних лет’, которого надо спросить по-русски, нет ли у него спичек, и спичечная коробка должна быть определенная. Это ‘контрабандист’, которого послали другие ‘контрабандисты’, с которыми Шульгин сошелся будто бы во время своего предыдущего пребывания в Польше.
Мы не можем довольствоваться почти романтическим описанием этого перехода в ‘Трех столицах’, в котором Шульгин выступает как очень талантливый и наблюдательный литератор. Чувство ожидания, неизвестности, опасности, природа и люди — все это изображено блестяще и перемежается философскими размышлениями о нравах человеческих, о помышлениях высоких и низких, о законе и правде…
Любопытно, что четверо, сопровождавших его, ‘оказались так или иначе офицерами русской армии. Все участвовали, если не в гражданской, то в мировой войне. И в шалашике посыпались названия полков, бригад, географические названия, известные всем и известные только каждому из собеседников, словом, обычное, знакомое военное журчанье…’.
Если все они были сотрудниками ГПУ, а не служили в этом учреждении в своих целях, то прошли они подготовку невозможную. Б этих разговорах Шульгин мигом различил бы фальшь, как бы ни совершенна была агентурная ‘легенда’.
Так появляется сомнение в советской трактовке ‘Треста’.
Но вернемся на первое, как говаривал Аввакум.
В Варшаве Шульгин встретился с ‘молодым человеком, т. е. средних лет’, представителем ‘Треста’ Липским (он же Артамонов, тот самый, что подвел Якушева), который довез его до границы и направил в ‘окно’. Провел его через границу ‘Иван Иванович’ (сотрудник ОГПУ Михаил Иванович Криницкий). Затем Шульгин отправился в Киев с паспортом на имя Иосифа Карловича Шварца (в ‘Трех столицах’ — Эдуарда Эмильевича Шмитта) в сопровождении ‘Антона Антоновича’ (Сергея Владимировича Дорожинского). В Киеве Шульгин остановился в гостинице ‘Бельгия’, ‘Антон Антонович’ — в ‘Континентале’…
Можно сколько угодно называть подлинные имена, места явок, но не приблизиться к выводу, который сделал Шульгин: ‘Когда я шел туда, у меня не было родины. Сейчас она у меня есть’.
Но сперва он был сплошное жадное любопытство.
Какова она, Россия? Он покинул ее в 1920 году, умытую кровью, а был еще 1921 год, ‘когда умерли миллионы, когда матери поедали собственных детей, погибших часами раньше их самих…’.
Он не верит, что земля способна плодоносить, если она не принадлежит кому-то… Кто будет стараться на чужой земле? ‘Иван Иванович’ играет (а может, и не играет), говоря: ‘Твоя земля? Моя-то сегодня. А завтра, может, уже и не моя… Ну какое ж тут хозяйство? Ведь хозяйство же не на один день. ‘Интенсификация’, ‘удобрение’, ‘корнеплоды’… Олухи! Кто ж будет интенсифицировать свое поле, чтобы оно другому досталось? Реформаторы! А душу человеческую реформировали, сволочь?! Душа-то все та же, мерзавцы!’
Эпоха военного коммунизма давно прошла, есть гостиницы, рестораны… Россия отъедается и кажется довольной… Все складывалось настолько гладко, что у Шульгина все-таки мелькала мысль: ‘А не попал ли я в руки ловких агентов ГПУ?!’ Все-таки мелькала. Но он гнал ее. ‘Контрабандисты’ обещают ему помочь найти сына.
Он осознает, что эмиграцию, как врага советской власти, можно сбросить со счетов. Она занята мелкими интригами. Что же касается стодесятимиллиоиного русского народа, живущего у себя на родине, то Шульгин даже приходит к грешной мысли, что это народ никчемный, позволяющий власти делать с собой что угодно…
Но…
Скажем, англичане, немцы, французы — ‘суть продукт долголетнего самоуправления, привычки к ответственности за свою родину, за свои государственные и политические дела. У нас же население совершенно не было к этому приучено, все делалось в верхах. А потому, как требовать от масс гражданственности? Она не является в течение нескольких лет, а воспитывается веками’.
Мысли и вопросы, не устаревшие и по сей день!
Но если внимательно прислушаться к разговору Шульгина с ‘контрабандистом Антоном Антоновичем’, то вдруг возникает ощущение, что Шульгина провели в Россию, потому что он умен и способен правдиво рассказать о том, что видел. Другого сочли бы провокатором, человеком, завербованным ГПУ, а Шульгину поверят. Собеседник его превосходно осведомлен о нравах эмиграции. И облик его таков: ‘В глаза мне метнулось тонкое сухое лицо в пенсне, которое блеснуло как монокль… Он был бы на месте где-нибудь в дипломатическом корпусе’. Шульгин упирал на то, что белые проиграли в борьбе с оружием, но не проиграли в борьбе идей, что их эманацией стал фашизм, противник коммунизма в мировом масштабе… для современного читателя все ясно, и эта его карта бита. От подобных мыслей и сам Шульгин отречется еще в канун второй мировой войны, когда агрессивный германский нацизм отодвинет в тень опереточный итальянский фашизм. Вспомним, что книга писалась в середине двадцатых годов.
Собеседник Шульгина говорит едва ли не парадоксами. И слишком умно для агента ОГПУ. Революцию, мол, делают сытые, если им не дать два дня поесть, как было в феврале семнадцатого… А вот заботы о самом необходимом, ‘то есть об элементарной безопасности от набегов Чека и о том, чтобы не умереть с голоду, поглощали всю психику’. И тот же военный коммунизм — до бунта ли обессиленным скелетам, которые, протягивая руки, молят о хлебе? Чтобы прекратилось физическое и моральное уничтожение русского народа, был создан нэп. Заработало все — мужик, фабрики, железные дороги. Не только Ленин и коммунисты, огромные миллионы людей ‘бросились выжимать из нэпа спасение своей стран ы!’. И это с решимостью, волей, силой, свойственной большевизму.
Когда Шульгин писал об этом, никто и предполагать не мог, что грянет рубеж двадцатых и тридцатых годов, разорение крестьянства, голод и смерть от него семи миллионов человек, расширение концентрационных лагерей, появившихся еще в 1918 году расстрелы, всеобщий страх и торжество тирании… Что можно предположить за словами собеседника Шульгина — нечаянное пророчество или продуманную систему физического и морального унижения и уничтожения русского народа?
А пока он скрупулезно записывает цены, благо при нэпе есть
чего есть. За границей он соскучился по икре, борщу и телятине… Отмечает, кто во что одет…
Оказавшись в родном Киеве, он видит реставрированные церкви и переименованные улицы — Крещатик и тот стал улицей Воровского. Удивляется ‘апокалипсическим’ названиям учреждений: ‘Укрнархарч, Укрнарпит, Винторг, Бумтрест… Он видит строй красноармейцев и по залихватской песне, по внешнему их виду узнает армейскую преемственность. В правящей элите, в высшем классе он видит множество евреев, занявших место вырезанных образованных русских бюрократов и интеллигентов.
Для него самое страшное — взбунтовавшийся народ, пугачевщина. Так стоит ли его будить?
‘Чтобы он разнес последние остатки культуры, которые с таким великим трудом восстановили неокоммунисты при помощи нэпа? Для того, чтобы, разгромив ‘жидов’, он вырезал всех ‘жидовствующих’, то есть более или менее культурных людей, ибо все они на советской, то есть на ‘жидовской’ службе?
Нет, не надо черного бунта…’
Он готов примириться с любым правлением, с любыми ‘панами’, лишь бы не было разрушений и крови, не предполагая, что вскоре храмы будут взрываться, а новый класс начнет сводить счеты друг с другом, вовлекая в кровавую мясорубку миллионы тех, кому не до бунта. Он позволяет себе весьма некорректные высказывания о Ленине, чтобы потом раскаяться в этом.
А сейчас он видит густое движение на улице, извозчиков, трамваи, автомобили. Кругом обилие сластей, торгуют абсолютно всем, даже книгами с двуглавым орлом на обложке, за что в 1920-м расстреляли бы. Уж не есть ли это смирение ортодоксального коммунизма?
Волнуясь и озираясь, Шульгин покупает книгу Шульгина ‘Дни’, выпущенную ленинградским издательством ‘Прибой’.
И еще. ‘Я как-то читал в одной иностранной газете, что на вопрос одного иностранного корреспондента, что он делает во время ‘отпуска’, Ленин ответил:
— Внимательно изучаю ‘1920 год’ Шульгина…’
И он тешит себя мыслью, что Ленин обратил внимание на его фразу: ‘Белая Мысль победит во всяком случае…’ И считает Доказательством этого расслоение советского общества, неравенство, неофициальное деление на богатых и бедных. ‘В этом большом городе нет сейчас двух людей равного положения’. Он не силен в марксистских догмах, в принципе социализма: ‘От каждого по способностям, каждому по его труду’. Уже в самом этом принципе заключено неравенство, ибо нет двух людей, равных по способностям. Важно лишь найти способы осуществления этого
принципа в рамках социализма… Шульгин был твердо убежден, что без права (хотя бы для крестьянина) частной собственности на землю толку не будет.
Впрочем, это не ново… Шульгин и ему подобные были властителями в мире частной собственности, но слишком много пили, ели и вели пустопорожних разговоров. Коммунисты прогнали их с помощью лозунга ‘грабь награбленное’, коммунизм сдали в музей (музей революции) и подчинились новым властителям ‘из жидов’.
И он пророчествует. Жизнь возьмет свое. ‘Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу. Эта должна уметь властвовать…’ Но мы спросим — лучше ли новая многомиллионная бюрократия, в которой национальные различия не играют роли? И что значит фраза Шульгина о ней: ‘Они из уголовной сволочи превращаются в фашистов’?
Однако тогда он еще верил в фашизм, но с оговоркой:
‘Опасность хамства, соблазн измывательства над бесправным (перед силой) населением это есть та подводная скала, на которую сядет фашизм в той стране, где им не будет руководить человек исключительного благородства и неодолимой властности’
Далеко ли ушел Шульгин от крестьянина, бунтовавшего в 17 веке с надеждой посадить ‘доброго царя’? Государственные преступления творились и творятся ‘волей масс’. Надежда на настоящего вождя — та же игра в лотерею. Шульгин в свое время разочаровался в парламентаризме. Впрочем, он мечтал о законах, непререкаемых и священных, прочно защищающих право личности, обязательных и для вождя, и для парламента. Но все в этом мире течет и перерождается. Вожди и парламенты могут любые законы толковать в свою пользу и выдавать эгоистическое своеволие за ‘волю масс’.
Книга ‘Три столицы’ заставляет думать, сравнивать, сомневаться. Она битком набита мыслями, и уже не хватает места отмечать художественные удачи. Она полна антиномий, и при всем ее оптимистичном, для своего времени, настрое, сейчас читается пессимистично, хотя в лозунге ‘перестройки’ звучит великое обещание, а публикацией книги и сопутствующих ей мыслей проверяется объявленные гласность и плюрализм мнений.
О том, что ‘Три столицы’ читали в Советской России, хотя она и не переиздавалась здесь, можно судить по подробно описанному эпизоду, как Эдуард Эмильевич Шмитт, скрываясь от слежки, решил выкрасить бороду и как эта борода стала лиловой после умывания и была сбрита. Все перипетии этой истории были перенесены Ильфом и Петровым в их роман ‘Двенадцать стульев’, в описание приключений Кисы Воробьянинова…
И вот уже поезд несет Шульгина в Москву…
В пути узнается много из разговоров. Во всяком случае так было еще на моей памяти. Сейчас мы сдержаннее англичан. Шульгина интересует купец-нэпман, которого ценят, потому что дело большое и его надо знать. Только вот бумажек и разрешений появилось много. Прежде купец дал слово, и семьдесят вагонов мануфактуры отправили, а нынче верят не словам — бумагам. Когда никто никому не верит, нет кредита, а нет кредита — нет торговли и промышленности.
Железные дороги в Советской России в 1925 году работали отменно. Шульгин вспомнил Государственное совещание в Москве в августе 1917 года, когда он говорил о митинге вокруг искалеченного. локомотива. ‘Митинги и работа — вещи несовместимые’.
Шульгин считал, что большевики, которые тогда составляли половину зала Большого театра, встречая яростными криками подобные выступления, ‘намотали на ус’ говорившееся и, прийдя к власти, митинги разогнали.
4 января 1926 года Шульгина встречал в Москве на Киевском вокзале ‘Петр Яковлевич’ (Шатковский, некогда, по утверждению белоэмигрантской печати, жандармский полковник, ставший сотрудником ОГПУ).
С того самого августа 1917 года Шульгина в Москве не было. Тогда воздух был пропитан дешевыми и крепкими духами проституток. Происходило социальное догнивание. ‘Это был какой-то кабак на кладбище’, — как выразился Шульгин. Теперь все успокоились. Рабочие по-прежнему живут на окраинах и добиваются на производстве ‘довоенных норм’, ‘бесконечное число чиновников’ заняло квартиры в центре.
Удивительна способность Шульгина оставаться актуальным в своих писаниях на долгие годы, как бы ни было парадоксальным или глубоко личным его мнение или наблюдение. Например, проблема архитектуры Москвы и сохранения памятников. В 1925 году Москва показалась ему застроенной невзрачными домиками. Он ценил старину и роскошь, но считал их исключающими друг друга. ‘То, что роскошно, есть продукт последнего слова науки, техники и искусства’. Он ратует за сохранение старинных поэтических особняков, а рядом предлагает воздвигать роскошные небоскребы. И еще он узнал, что в Москве тщательно реставрируют памятники архитектуры, открывают все новые музеи. ‘Остаткам человеческим мы рубим головы без всякого сумления’, — говорит ‘Петр Яковлевич’, сопровождавший его в Донской монастырь, бывшую резиденцию покойного патриарха Тихона, где Шульгин узнает о новых репрессиях против духовенства.
Нам теперь известно и продолжение этой реставрации и действительной тяги к культуре в двадцатые годы. В начале тридцатых по указанию и под руководством Л. М. Кагановича было взорвано более трехсот памятников архитектуры мирового значения, ведущий реставратор Петр Димитриевич Барановский оказался в тюрьме, и было построено всего несколько конструктивистских зданий, даже отдаленно не напоминавших ‘роскошные небоскребы’, и понадобилось еще тридцать лет, чтобы Москва получила ‘вставную челюсть’.
Шульгин, не очень ловкий в политической экономии, пытался в длинных рассуждениях выяснить причину нехваток, дороговизны, очередей в Советской России, хотя то, что он описывает, не идет ни в какое сравнение с нынешней экономической обстановкой. Ленинский кооперативный план в книге Шульгина видится в действии, и вряд ли где он представлен нагляднее (с точки зрения постороннего наблюдателя). Но он усматривает и другое, что может быть оценено нами в полной мере:
‘В чиновничьем хозяйстве всегда есть наклонность застыть в установившихся рамках, в нем всегда обнаруживается недостаток инициативы, этакая некоторая степенность чиновничья, которая весьма недалека от китайской неподвижности’.
Шульгин надеялся, что небольшой слой частников, хоть немного конкурируя, подстегнет и огосударствленную промышленность. Надеялся на то, что окрепший крестьянин потребует своей доли в правительстве. Надеялся на завоевание Россией мировых рынков…
15 октября 1927 года, когда о поездке Шульгина в СССР стало уже известно широко, в еженедельной газете П. Б. Струве ‘Россия’ была опубликована статья, озаглавленная ‘Послесловие к ‘Трем столицам’. Шульгин коротко описал свое первое знакомство с Якушевым-Федоровым, не упоминая, кто при этом присутствовал, и обращение к нему через присутствовавшее лицо (Климовича), а следовательно, к организации ‘Трест’.
‘За два года, — писал Шульгин, — она успела связаться с лицами, занимавшими в эмиграции действительно солидное положение. ‘Трест’ импонировал, во-первых, тем, что у него были кое-какие средства. Это обстоятельство в глазах русской эмиграции, все существование которой ‘вымощено добрыми пожеланиями’, не перешедшими в действие из-за бедности, свидетельствовало о какой-то силе. Поражала и некоторых восхищала смелость этих людей, бестрепетно переходивших границы туда и обратно, исчезавших из Москвы под предлогом поездки в провинцию и появлявшихся в Париже или Берлине для того, чтобы через несколько дней опять ‘вступить в исполнение своих служебных обязанностей’ в Советской России. Солидность ‘Тресту’ придавало и то, что у него, очевидно, были друзья в правительственных кругах некоторых государств и что, например, визный вопрос, который есть чистое наказание Божие для рядового эмигранта, для членов ‘Треста’ не служил никаким препятствием. Они ездили, куда хотели, доставая визы с молниеносной легкостью. Правда, именно эти обстоятельства — деньги, смелость, связи — некоторыми скептиками толковались не в пользу ‘Треста’: агентам ГПУ легче всего иметь и то, и другое, и третье. Но их голос звучал неубедительно. Хотелось верить в русское мужество и русский гений.
Переход границы и вообще путешествие по России мною изображено в книге ‘Три столицы’ так, как оно было, за исключением, впрочем, кое-чего, о чем можно сказать сейчас (мы знаем уже много больше. — Д. Ж). Так, например, разговор с неизвестным в ‘слипингкаре’ на самом деле происходил не в вагоне и не с ‘неизвестным’, а является сводкой нескольких разговоров, которые я имел с Федоровым-Якушевым в Москве. Таких бесед я имел три в Москве’.
Расскажем чуть больше, чем мог сказать Шульгин тогда.
Первая беседа их в Москве состоялась 13 января 1926 года на квартире у Якушева, куда Шульгина привел ‘Антон Антонович’ Дорожинский с должным соблюдением конспирации. Стол был сервирован перед горящим камином. ‘При разговоре присутствовал кто-то из старших членов организации, человек с умным, массивным лицом, который, однако, ничего не говорил, а только слушал, выражая свое сочувствие наклонением головы’.
Это был генерал Потапов. Говорил больше Якушев, выказывая превосходное знание обстановки в эмиграции, которую не слиш ком уважал за раздоры. Говорил он умно, живо, хоть и не по-ораторски гладко. Он хвалил Шульгина за книгу ‘Дни’. Когда же он заговорил о России, глаза его загорелись. Россия не умерла и будет жить, несмотря на большевистскую власть. Не умёр бессознательный жизненный инстинкт и сознательная воля к сопротивлению. Он был уверен в силе своей организации: ‘не выскребешь нас никакой ложкой хирурга’ (читай Дзержинского, отметил Шульгин) Дело все в сроках. Якушев зло высмеивал социализм. ‘Что ж тут говорить: с социализмом сели в планетарную лужу’.
В ‘Трех столицах’: ‘Никакого коммунизма больше нет, есть глупая болтовня людей, которым стыдно сознаться, что они кругом провалились, опростоволосились… Осталось лишь желание удержать за собой власть. Население большевиков ненавидит, и потому эта власть падет. Надо быть к этому готовым’.
Якушев говорил о большевистской лжи. Мужикам землю обещали, а не дали. А их организация сделает все, чтобы выполнить то, что не успел сделать Столыпин. Он говорил о расслоении среди коммунистов — одни корчат из себя бар, другими пренебрегают…
Шульгин вспоминал: ‘Его очень занимала мысль пообедать сообща со мной в каком-нибудь шикарном ресторане, чтобы показать мне, как ‘живут и работают’ в пролетарском государстве (впоследствии это было признано слишком опасным)’.
Заговорили о евреях. Эмигранты считают, что в России царит беспросветное еврейское засилье. Якушев уверял, что на верхи пробивается и сильная русская струя. Евреи, разумеется, сильнее. Так пусть придавят еще, и тогда мы опомнимся. Россия-то восстанавливается русскими руками.
Из ‘Трех столиц’: ‘Это сделано русскими руками, и потому хотя мы и щеголяем сейчас в еврейской ермолке, но под ней, слава Тебе Господи, с каждым днем нам Бог мозгов прибавляет…’
Вот он, Якушев, сохраняет превосходные отношения с Троцким: ‘Он хочет познакомиться с вами. С еврейством надо как-то поладить, среди них есть люди.’
Шульгин ответил:
— Если вы считаете это полезным, я готов.
‘Но Якушев, как бы спохватившись, дал отбой:
— Нет! Это слишком опасно!’
Так Шульгин вспоминал уже в 1966 году. Он считал, что опасно было и для Троцкого, этого негодяя, которому будто бы ‘где-то в Бразилии родственник разможжил голову пресс-папье’, а разгар их борьбы со Сталиным был во время шульгинского посещения России.
И в то же время Шульгин боялся еврейских погромов, с чем Якушев охотно соглашался. Евреи совершают грубейшую ошибку, не поддерживая русских преемников советской власти. В эмиграции говорят о ‘еврейском фашизме’ в России. Так оно и есть, но борьбу против него надо вести не погромами, а духовную, экономическую, политическую, ибо частичные избиения укрепляют психическую мощь мирового еврейства и ослабляют психику русской стихии…
Якушев боялся коренной ломки после падения большевиков. Если исключить их злоупотребления властью, истребление ‘буржуев’, не так-то плохи самоуправление и децентрализация. Он с отвращением говорил о демократии, которую разводило Временное правительство, и склонялся к ‘силе, мощной духовно и достаточно численной количеством, силе приблизительно в типе выступившего сейчас на мировую арену фашизма’ (разрядка В. Ш.).
Якушев, да и Шульгин тогда считали столыпинскую ‘ставку на сильных’ с одновременной христианской милостью к слабым предвозвестьем фашизма.
Много позже Шульгин напишет:
‘Но хитлеровцев (В. В. всегда писал Гитлера через X. — Д. Ж ) только по невежеству называют фашистами. Они никогда не были фашистами и никогда себя сами так не называли. Они были ‘наци’, т. е. национал-социалистами. Между этими двумя (неразб.) великая разница, что, конечно, когда-нибудь поймут’.
Якушев склонялся к просвещенной монархии, называл имя великого князя Николая Николаевича и резко отрицательно относился к иностранному вмешательству в русские дела:
— Вы видели Россию, Василий Витальевич. Плохо, конечно, но скажите: находимся ли мы в таком положении, чтобы продаваться иностранцам за всякую цену?
Не менее резко Якушев высказался и в украинском вопросе, в отношении ‘самостийников’. В общем, взгляды его с шульгинскими вполне совпадали.
И наконец заговорили о главной цели приезда В. В. в Россию. Он попросил помочь ему добраться до Винницы, где, по его сведениям (он не сказал, откуда их получил, чтобы избежать косого взгляда трезвомыслящего Якушева), находится в больнице для душевнобольных его сын. Якушев ответил, что пока это невозможно, и предложил послать туда своего человека.
— А если он вас узнает? — спросил Якушев.
— Так что же?
— А то, что он вас же и выдаст. Вас схватят, а ‘Трест’ взлетит на воздух. Так не годится. Мы пошлем своего человека.
И послали.
Шульгин написал записку с намеками, понятными только для Вениамина:
‘Дорогой Ляля! Я тебя ищу. Доверься предъявителю этого письма. Лиз жива, Димка тоже. Чтобы тебя узнать наверное, расскажи что-нибудь предъявителю письма из Овальнокотских сказок. Храни тебя Господь.

Твой Биб’.

Бибом, как мы помним, в семье называли В. В., а Лиз — это, скорее всего, Екатерина Григорьевна.
Пока ищут Лялю, Шульгину предложено пожить на даче под Москвой. ‘Антон Антонович’ Дорожинский присоединился в уличной толпе к Шульгину и ‘Петру Яковлевичу’ и сказал:
— Вы можете во всем довериться Василию Степановичу. И он вас устроит. Комната найдена. Бросьте гостиницу.
Тут же его познакомили с Василием Степановичем, который оказался Радкевичем, мужем Марии Владиславовны Шульц. Молодой, не старше тридцати, тот был красив в своем романовском полушубке и треухе. Он сказал, что и сам живет за городом, а Шульгина поселят неподалеку, у одной старушки.
Шульгин купил постельное белье, плед в ГУМе, ныне ЦУМе, а до революции в ‘Мюре и Мерилизе’, отметив, что цены там дешевле, чем у нэпманов. Толпа расхватывала все. Он понял выражение ‘товарный голод’. Но откуда деньги берутся? Он подумал, что, видимо, казна приплачивает государственным предприятиям, работающим в убыток, хотя крупные фабрики, по идее, должны производить более дешевый продукт. Подумал он и о монополии государственных трестов. А дешевизна искусственная. Берут меньше налогов с государственной торговли. Надо подкармливать рабочих за счет ограбления деревенской России. Это беда, когда государство вмешивается в рынок — товары с него исчезают. ‘Требовать от чиновников всезнания нелепо, а поручать ничего не понимающим людям тончайший аппарат цен еще глупее’. Ленин призывает коммунистов учиться торговать, ‘поумнел… прикрикнул на свою шпану’, и Шульгин надеется, что ‘два великана’ — государственный и частный, — конкурируя, облегчат жизнь населения. Однако он уже видит и другое.
Будучи в комитете Государственной думы, он видел, что Путиловский и другие заводы, взятые в казенное управление генерала Маниковского, в конце концов справились с поставкой снарядов на фронт в 1916 году, но было уже поздно…
‘Где остановить линию государственных снегов, одевающих Россию сверху? Где проложить черту, за которой должна быть зеленая поросль сочной частной инициативы?’
Не это ли стало мучительным вопросом и нашего времени?
Однако вернемся к Шульгину с Радкевичем, направившимся на Казанский вокзал и в Лосиноостровскую, тогда еще дачное место. Он поселился в домике у старушки, ждал известий о Ляле и читал советскую печать, так горячо воспринимая события, что однажды послал заметку в ‘Красную газету’ с рационализаторским предложением, о чем нашел отзвук в одном интервью.
Встревожили его строки в газете: ‘Небезызвестный черносотенный писатель В. В. Шульгин заболел язвой желудка’. А вдруг корреспондент предчувствовал его будущую болезнь? ‘Правда’ критиковала Шульгина за какое-то место из ‘Дней’…
Дурацкая орфография, но он начинал жить жизнью страны, радоваться ее достижениям, печалиться из-за неуспехов, ведь если рассудить, ‘советская власть есть не более, как печальное приключение, грустный эпизод тысячелетней русской истории’.
‘Василий Степанович’ жил в двух станциях от Лосиноостровской. Шульгин часто ходил к нему пешком, сразу познакомился с ‘Прасковьей Мироновной’, его женой. Имя это подходило к ней, ‘как лапти к шелковому чулку’. Супруги непрестанно кашляли — сильно простудились — переходили в последний раз границу, провалились в ледяное болото.
Вот как описывал Шульгин свое пребывание на даче несколько десятилетий спустя:
‘Я был отдан Марии Владиславовне Захарченко-Шульц и ее мужу под специальное покровительство. Муж ее был офицер. По ее карточкам, снятым в молодости, это была хорошенькая женщина, чтобы не сказать красивая. Я ее узнал уже в возрасте увядания, но все-таки кое-что сохранилось в чертах. Она была немного выше среднего роста, с тонкими чертами лица. Испытала очень много, и лицо ее, конечно, носило печать всех испытаний, но женщина была выносливой и энергии совершенно исключительной. Она была помощницей Якушева… Мне приходилось вести откровенные разговоры с Марией Владиславовной. Однажды она мне сказала: ‘Я старею. Чувствую, что это последние мои силы. В ‘Трест’ я вложила все, если это оборвется, я жить не буду’.
И еще она жаловалась на медлительность Якушева. Шульгин заметил, что она ‘идеализировала другого члена этой организации’.
Опперпута. Но об этом потом…
Троица обменивалась рассказами об ‘ужасных приключениях’, выпавших на их долю в последние годы.
‘Эдуард Эмильевич’ часто ездил в Москву в сопровождении ‘Прасковьи Мироновны’. Так они посетили суд, который действовал только из соображений партийной целесообразности. А когда они проходили по Лубянке мимо старинного дома, стоящего до сих пор голубоватым покоем за изящной решеткой, Мария Владиславовна сказала, что в подвалах его расстреливают тех, кто в народный суд не попадает. В газетах об этом уже не объявляют.
В шестидесятых годах Лев Никулин писал роман ‘Мертвая зыбь’. Они с В. В. встречались. А 22 апреля 1963 года В. В. отправил автору будущего романа большое письмо с описанием лиц, связанных с ‘Трестом’. У меня есть и черновики этого письма, из которых я уже цитировал. Само письмо он продиктовал стенографистке, ‘обязанный любезности Владимира Ивановича’ (Шевченко), тогдашнего начальника владимирского КГБ, под надзором которого находился Шульгин.
Он писал, что Мария Владиславовна была настоящим офицером, что отец ее был поляк, а мать — русская, что у нее были тонкие руки и она носила золотое кольцо…
‘Ее с мужем послал в Россию Кутепов. Она стала секретарем ‘Треста’. Между прочим, она работала ‘на химии’, то есть она перепечатывала тайную корреспонденцию, которая писалась химическими чернилами. Она проявляла, затем печатала на машинке. Это была работа иногда очень изнурительная. Я познакомился с нею в Пушкине. Это был населенный пункт в лесу, где она жила, постоянно приезжая в Москву, откуда примерно час езды. Они с мужем меня устроили там же в одной семье простой женщины-вдовы, кондуктора железной дороги. Там оба супруга меня навещали, и я у них бывал. Это описано в ‘Трех столицах’, конечно, не называя их’.
По выходе ‘Мертвой зыби’ Шульгин написал Никулину ‘заметку’:
‘Как все труды этого рода, и роман имеет целью не историческую правду и не создание художественного произведения, являющегося самоцелью, а торжество Партии, партии социал-демократов-большевиков’.
Шульгин писал, что Никулин воспевает провокаторов.
‘Главный из них — Феликс Дзержинский — ‘Золотое Сердце’.
С последним у меня лично особые счеты. На нем много крови, но меня он пощадил. И выпустил меня обратно в эмиграцию. Этим он, на мой взгляд, обнаружил, если не золотое, то разновидность некоего человеческого сердца.
При этом он преследовал и партийные цели. Ему казалось: вместо того чтобы делать из Шульгина ‘мученика’, расстреляв его (как, например, капитана Рейли), выгоднее его скомпрометировать, вернув ему свободу.
Может быть, и так. Но мне думается, что тут было и еще нечто. Ведь ‘политику’ мне в данном случае ‘приклеили’. Настоящей целью моего путешествия в 1925—26 гг. было отыскать сына, помещавшегося в доме умалишенных, и вывезти его оттуда за границу.
Расстрелять отца, спасающего сына? На это не поднялась рука у человека, не знавшего пощады в других случаях. Поэтому у меня к Ф. Дзержинскому особое отношение. И тут я ставлю точку.
Однако я обязан рассматривать его и с другой стороны. Он создал, если верить автору ‘Мертвой зыби’, организацию ‘Трест’ путем провокации и, использовав ее, ликвидировал свое создание, подобно богу Хроносу, который пожирал своих детей, исполнивших поставленные им задания.
‘Le agents provocateurs’ хорошо известны французской юридической доктрине. Последняя считает их деятельность преступной, посколько провокаторы заставляют своих жертв совершать преступления, которых они не совершили бы, предоставленные самим себе.
Весьма наглядным примером являюсь я, лично, пишущий эти строки. Широко стало известным заглавие моей книги ‘Три столицы’. Но очень немногие знакомы с ее содержанием. Содержание же ее таково, что и сейчас, по истечении сорока лет, она, эта книга, считается строго запрещенной. Это значит, что она в 1967 году преступна и опасна с точки зрения Советской власти. Даже у автора ее нет. Так как многое я забыл, то я сам не могу точно рассказать, в чем мои преступления, связанные с книгой ‘Три столицы’.
Но как же это чудовище появилось? Предоставленный самому себе, я ни в коем случае этой книги бы не написал. Меня к этому принудили настойчивые просьбы провокаторов, за спиной которых стоял Ф. Дзержинский.
Первоначально я категорически отказался описывать свое нелегальное путешествие в Советский Союз, боясь, что подведу своих ‘друзей’ по Тресту.
Но мне было сказано, что весь текст, который я свободно напишу в эмиграции, может быть предварительно процензурирован в Москве до печатанья книги. И потому мне нечего опасаться, что я кого-нибудь подведу.
Так и было сделано. Рукопись побывала в Москве, была прочитана и одобрена. Одобрены были, значит, и все ‘преступные’ страницы. В числе их и выступления против Ленина, до того резкие, что сейчас я сам их вычеркнул бы.
Поэтому, кроме подписи автора, т. е. ‘В. Шульгин’, под этой книгой можно прочесть невидимую, но неизгладимую ремарку: ‘Печатать разрешаю’ Ф. Дзержинский.
Вот что такое провокация. Она заводит самих провокаторов гораздо дальше, чем они сами того хотят.
Я сделал этот вывод для себя. Но Л. В. Никулин, через сорок лет после краха этой системы, возвеличивает ее в книге ‘Мертвая зыбь’. Нам явно не по дороге, и поэтому оказывать содействие этой акции в форме книги, пьесы или экранного воспроизведения мне невозможно.
Сказанного достаточно. Но для ясности хочу еще кое-что прибавить. Мы совершенно расходимся с Л. В. Никулиным в оценке некоторых лиц, им изображенных в романе ‘Мертвая зыбь’. Это особенно касается Марии Владиславовны Захарченко-Шульц и ее мужа Радкевича. Автор романа ‘М. з.’ рассказывает, что муж Марии Владиславовны был вечно пьян. Я жил тогда под Москвой около месяца, почти ежедневно видясь с супругами. И ни разу я не видел мужа Марии Владиславовны пьяным. Это первое. Л. В. пишет, что Мария Владиславовна била по щекам своего вечно пьяного мужа. Это Никулин излагает по рапортам Якушева. Но вот мой рапорт:
Она обращалась с мужем ласково, правда, слегка снисходительно. Она была старше его и, естественно, им руководила. Это — два.
Но есть и третье. Есть свидетельство женщины, на которую Л. В. Никулин обратил минимальное внимание. Он уделил ей в своей книге только одну строку:
— Шульгин доверился некой ясновидящей…
Так. Но если бы Шульгин не доверился ясновидящей, то роман ‘Мертвая зыбь’, как я думаю, не появился бы. Шульгин не поехал бы в Советский Союз. Ведь только благодаря ее чудодейственному дару он узнал, что его сын жив и находится в Виннице, в Доме умалишенных’.
В октябре 1960 года Шульгин нашел через КГБ врача, лечившего его сына в 1925 году. В. В. беседовал с ним во время поездки на Украину, позволенной Хрущевым в пропагандистских целях — ради будущих ‘Писем к русским эмигрантам’. Ляля скончался в лечебнице для душевнобольных в Виннице еще до приезда Шульгина в Советскую Россию. У врача же он узнал, что здание лечебницы было цело во время войны, когда под Винницей располагалась ставка Гитлера. В нем дислоцировался немецкий штаб, и будто бы фюрер в нем останавливался. ‘Трестовики’, видимо, знали о смерти Ляли с самого начала, но извещать об этом Шульгина не входило в их планы. Оттого его и не пускали в Винницу.
Через десятки лет В. В. жалел, что, думая о своем и участвуя в политических эмигрантских распрях, он мало занимался таким явлением, как ясновидение Анжелины. Он даже говорил в старости:
— Ценность моих литературных произведений не идет ни в какое сравнение с этой книгой, которую я написал бы и напечатал, получив от нее, от Анжелины, все то, что она могла дать… Русский человек задним умом крепок!
Мы весьма далеко забежали вперед, но утешает, что все связано.
Возмущение Шульгина по поводу никулинской лжи понятно. Но ‘заметку’ автор предназначал для Мосфильма, предлагавшего ему ‘некоторые сценки для картины ‘Мертвая зыбь’.
‘Прошу принять выражение совершеннейшего почтения’, но помочь Мосфильму В. В. Шульгин не может.
Однажды у Василия Витальевича было ‘очень рискованное свидание’ на вокзале. С человеком, ездившим в Винницу. Подстраховывал В. В. Радкевич. В ‘Трех столицах’ дело изображено так, что В. В. случайно, после встречи, увидел ‘Василия Степановича’, укрывшегося за газетой.
На самом деле Радкевич заранее предупредил:
— В случае чего, бегите!
— А вы?
— Я остановлю их. Задержу.
— Чем?
— Револьвером, если понадобится.
— А дальше — что?
— Дальше? Там видно будет.
— Я не согласен.
— Послушайте. Те, что мне это приказали, они меня и выручат Поняли?
‘Это были слова человека мужественного, решительного, владеющего собой. Он был совершенно трезв в этот раз, как и всегда. Я никогда не видел его пьяным’, — повторял Шульгин в другой записи, где уверял, что сначала не верил Марии Владиславовне (‘своя своих не познаша’).
‘У ее мужа были красивые глаза, глаза мечтателя, чуть печальные… Он ее любил, это было очевидно’.
Шульгин ездил в Москву и в одиночку. И даже смотрел фильм ‘Броненосец Потемкин’ в огромном здании с тремя кинозалами. Это несомненно ‘Метрополь’, в котором я, по какой-то иронии судьбы, видел фильм Ф. Эрмлера о Шульгине ‘Перед судом истории’, шедший всего неделю и снятый с экрана, потому что игравший самого себя старый элегантный белогвардеец совершенно затмил своих оппонентов, большевистских историков, и вызывал сочувствие к тому, к чему, по мнению идеологических лидеров Ильичева и Суслова, вызывать его было не надо.
‘Броненосец Потемкин’ показался ему глупым и даже отвратительным. Во-первых, мало логики в том, что судовой врач якобы ‘не видел’ червей в мясе, которым кормили матросов. Шульгин помнил, что с флотом ‘цацкались’. Во-вторых, стоило ли изображать подвигом то, что бандитствующие матросы убили своих офицеров и удрали в Румынию. В-третьих, большевики показывают, как надо расправляться с начальством, разжигают кровавые страсти. Что может из этого выйти? ‘Что ж, если Бог хочет наказать, Он отнимает разум’.
Теперь уже Шульгин ходил в галифе, высоких сапогах, синей фуражке с желтым околышем и синей толстовке.
Таким его и привел ‘Антон Антонович’ на какую-то квартиру, в которой состоялось второе свидание с Якушевым. Лучше, чем Василий Витальевич в своем послесловии к ‘Трем столицам’, я его не изображу, а нам легко следить за беседой, потому что мы уже знаем, кто есть кто.
‘Сначала мы говорили с Федоровым вдвоем. Он получил письма из-за границы и возмущался эмигрантскими распрями. Затем разговор соскользнул на генерала Врангеля, к которому Федоров относился с большим уважением, но сокрушался, что барон Врангель под разными предлогами отказывается иметь с ‘Трестом’ дело. И тут я принял деликатное поручение: если, даст Бог, я благополучно вернусь в эмиграцию, попытаюсь изменить точку зрения генерала Врангеля на ‘Трест’ в благоприятную сторону. Должен сказать, что я с величайшим удовольствием и даже, можно сказать, с энтузиазмом принял это поручение’.
Шла еще речь о базе для врангелевцев в имении Шульгина возле советско-польской границы, под видом фабрики гнутой мебели.
‘Затем последовал обед, за которым нас было четверо: Федоров, Антон Антонович, я и еще одно новое для меня лицо. Фамилию я, конечно, не спрашивал, что поставил себе правилом, а имя и отчество ничего мне не сказали, кроме того, что они (Оскар Оттович) или что-то в этом роде, были удачно подобраны к его внешности. Он с своей рыжей бородкой, такой, как изображают ‘дядю Сэма’, и сильной фигурой напоминал инженеров из обрусевших иностранцев, — такие бывали, например, инженеры, руководившие в свое время большими иностранными предприятиями в России. Федоров представил мне его как ‘нашего министра финансов’. Соответственно с этим, разговор пошел по финансовым темам. Поскольку было возможно, я старался выяснить, как они добывают деньги.
— Мы бедны, как церковные крысы, — сказал Федоров, — но вот все же выкручиваемся. Конечно, для того, чтобы сделать дело, для которого мы существуем, нужны ‘планетарные’ суммы. Их мы ищем. Пока мы их не найдем, бессмысленно приступать к решительному шагу. Но на текущие надобности кое-как выколачиваем.
Из разговора выяснилось, что социальная природа ‘Треста’ такова. Нэп позволил вести кое-какие коммерческие дела. Эти дела, естественно, дают кой-какую прибыль. Эта прибыль идет на дело. Таким образом, руководители ‘Треста’ — на поверхности нэпманы. Глава их, в смысле финансового руководства ‘трестовскими’ предприятиями, и был могучий человек с клинообразной рыжей бородой, говоривший хорошо по-русски, но все же с иностранным акцентом.
Позже я узнал от других членов ‘Треста’, что это второй, после Федорова, глава ‘Треста’, его ‘мотор’, человек огромной воли и инициативы, соединяющий коммерческие умения с превосходными конспиративными способностями. А еще позже я узнал, что это и был знаменитый ныне Опперпут’.
После обеда Дорожинский отвез Шульгина на дачу в Лосиноостровскую.
Но, судя по бумагам Шульгина, есть основание считать, что, кроме описанных двух и прощальной третьей, были у него и еще встречи с Якушевым-Федоровым. Например, на даче. Тогда Шульгин изъявил желание побывать в Ленинграде. И вдруг кто-то в середине разговора стукнул в окно. Якушев вышел и вернулся с человеком, который вручил пакет и откланялся по-польски: ‘До видзеня, пан’. Якушев сказал, что это связной из польского посольства.
В купе поезда Москва — Ленинград Шульгина ждет уже очередной ‘контрабандист’. Чувствуется, что в разговор с ним в ‘Трех столицах’ вложено содержание беседы с Якушевым…
‘— За это время, я думаю, вы убедились, что не все здесь в России именно так, как вам казалось издали…’
Шульгин:
— ‘Да. Оказалось совершенно иначе. Я думал, что еду в умершую страну, а я вижу пробуждение мощного народа’.
Его собеседник говорит, что в России никогда не умирал не только бессознательный жизненный инстинкт, но и сознательная воля сопротивления.
Впрочем, как уже было подмечено, все выкладки очень похожи на всегдашние убеждения самого Шульгина… Гигантский социальный эксперимент, проводившийся и проводящийся на живом теле России, приводил к ‘издержкам’, к многомиллионным жертвам, но пробуксовывал на неизменности природы человеческой, растрачивая добытое добром и трудолюбием на эгоизм, зависть, властолюбие, леность, жестокость и пр.
Запечатленное и предвиденное у Шульгина требует осмысления, что и пытаемся сделать мы сейчас, стараясь вырваться из тенет закостенелых догм и чиновничьей консервативности. И прислушиваемся к любому мнению, рожденному добрыми побуждениями, а не групповыми интересами.
В Петербурге-Петрограде-Ленинграде Шульгин жадно ловил историческое прежнее, сохраненное по сию пору в зданиях, музеях так щедро, что даже не верится, а в глаза ему бросалось новое… Он следил за тем, как грызется с большинством партии Зиновьев, как Бухарин старается подойти к новой экономической политике расширительно, потому что возврата к военному коммунизму нет. И Шульгин уверен, что всем страшно будущее. ‘Нарастает и нарастает грозное’. А мы, читая, знаем, что грядет Сталин, и не один, но именно на него повалятся все шишки, хотя система сама запрограммировала появление его у власти… Да, ‘новые буржуи почище старых: грубее, жестче, беззастенчивее…’. Идейные рядовые недовольны. Шульгину кажется, что они ‘им’ покажут. Он ошибался — именно на них и будет опираться Сталин при очищении партии от ‘оппортунистов’, таких же палачей…
Ну, а пока нэп. Сверкают витрины ювелирных магазинов. Круглые сутки вращаются колеса рулетки в игорных домах, давая средства на… народное просвещение. А в Зимнем дворце покои отведены музею революции.
‘Перед одним портретом я простоял довольно долго. Это был господин средних лет, с большими усами и еще с большими воротничками. Лицо такое, какое бывает у еще молодых мужчин, когда у них уже чуть начинает сдавать сердце.
Этот господин был мне скорее несимпатичен и во всяком случае очень далек от меня. Между тем это был я собственной персоной’. Он видел ‘Заговор императрицы’, пьесу графа ‘Алешки’ Толстого в Суворинском театре и ругался немилосердно, хотя и оценил таланты автора и актеров…
Пребывание в бывшей столице воскресило в памяти Шульгина думские заседания, убитого Николая II, открытие памятника Александру III, родило ядовитейший ответ на плоские вирши Демьяна Бедного. ‘Храм на крови’ на месте гибели Александра II и где-то прочитанная фраза: ‘Русские имеют обыкновение убивать своих Государей…’ — вызвали горечь причастности к пролитию крови. От сотни погибших на его глазах в феврале семнадцатого до ‘миллионов казненных, десятков миллионов погибших от голода, доведения страны до пределов ужаса и бедствия’.
При нэпе он видел пока ‘возвращение вспять’ и склонен был воспринимать с юмором попытку большевиков набросить колпак на ангела, венчающего ‘Александрийский столп’, и невероятное число, ‘в каждой щели’, аляповатых бюстов ‘доброго дедушки Владимира Ильича’.
Когда состоялась третья встреча с Якушевым? Судя по всему, по возвращении из Ленинграда. Вот ее описание 1927 года:
‘Третья беседа произошла по моей инициативе. Итак, я принял поручение к генералу Врангелю. Но, приняв таковое, я хотел знать немного больше. Пока я мог сказать генералу Врангелю только, что я видел верхушку ‘Треста’ (Федоров, молчавший человек, Антон Антонович и Оскар Оттович), что я видел еще кой-кого, кроме верхушки, что, по-видимому, у ‘Треста’ есть связи по всей России, но что я совершенно не могу ничего сказать об их реальных силах в смысле антибольшевистского действия. Я понимал, однако, что просить руководителей ‘Треста’ продемонстрировать мне массовые сцены невозможно, ибо конспираторы, которые по какому бы то ни было поводу собираются в большом числе, обречены на провал. Вся техника конспирации может покоиться только на том, что низы не знают верхов. Но я мог просить, чтобы руководители сами раскрыли мне свои силы, какими они их считают. Другое дело, насколько они сами ошибаются и насколько им можно верить, но все же источник осведомления у меня был один, и я должен был хоть им воспользоваться. Я сказал об этом Антону Антоновичу, с которым виделся чаще, и он ‘испросил мне аудиенцию’ у Федорова именно на сей предмет.
Федоров понял законность моего желания доложить генералу Врангелю сущность надежд ‘Треста’.
Я здесь не скажу всего, что мне сказал Федоров по той причине, что это было бы в некоторых отношениях невыгодно. Но сущность его заявления состояла в том, что и в данную минуту ‘Трест’ обладает достаточными силами, чтобы попытаться сбросить советскую власть. Но ‘Трест’ боится ‘следующего дня’ после победы. Вряд ли удастся удержаться, погубив лучшие свои силы в уличном бою в Москве. ‘Время работает на нас. Рисковать в нашем положении нельзя. Надо бить наверняка. А для этого надо ждать и уметь вовремя воспользоваться благоприятными обстоятельствами’.
Затем он коснулся вопроса, чем могла бы помочь эмиграция, причем развивал мысль, что, конечно, она опоздает к решительному моменту, но что ее естественная роль подкрепить новую власть кадрами людей, совершенно определенного образа мыслей и сильно дисциплинированных. В этом смысле он придавал большое значение сохранению воинских кадров эмиграции, но, разумеется, под условием согласования их деятельности с ‘силами внутренними’.
Много лет спустя Шульгин рассказывал, что Якушев был любезен, что на обед подали навагу и рябчики с рябиной, что он поблагодарил Якушева за поиски сына и спросил, что мог бы сделать для ‘Треста’. Якушев ответил:
— О сыне вам дали неправильные сведения. Его в Виннице нет. А сделать вы можете следующее… Мы хотели, чтобы вы, благополучно вернувшись, написали книгу, такую же талантливую, как ‘Дни’ и ‘Девятьсот двадцатый’. Мы все поклонники вашего литературного таланта. Эмиграция должна знать, что, несмотря на большевиков, Россия жива и не собирается помирать…
— Мне не хочется огорчать вас, но я категорически отказываюсь, — сказал Шульгин.
— Почему?
— Я буду в полной безопасности, а вас здесь перехватают.
Шульгин согласился писать книгу после долгих уговоров и при условии, если текст ее перед публикацией прочтут в Москве.
Якушев переглянулся с Опперпутом и ‘Антоном Антоновичем’ и, как бы прочтя в их глазах ответ, сказал:
— Это сделать можно!
Это было сделано. За исключением главы ‘Антон Антонович’, вся рукопись достигла Москвы и вернулась. Цензура была чисто технической — вычеркнули, например, подробное описание того, как возобновляется прерванная связь между людьми, обслуживавшими ‘окна’ по обе стороны границы. Крайне резкие выпады против Ленина остались…
Шульгин считал, что Якушеву идею написать книгу подал Дзержинский. А тому кто? Троцкий? Сталин?
С Лениным, признавался Шульгин в шестидесятых годах, он обошелся грубовато. ‘Ведь даже когда на дуэли подходишь к барьеру, приветствуешь противника поклоном’. А Ленин когда-то посвятил Шульгину в ‘Правде’ несколько строк весьма корректных, читал его книги, которые потом запретил Сталин. Кстати, Якушев настаивал, чтобы в книге было ‘поменьше идеологии’.
Ленина возвеличили после смерти, превратили в святого, чтобы хоть какая-нибудь вера была. ‘Задача: преобороть озверение советских людей, вернуть им душу человеческую’. Для этого внушалось, что Ленин ‘сильный и добрый’. Но был ли он добрым?
‘Дора Каплан выстрелила в Ленина, как Богров в Столыпина. Он, Ленин, будто бы приказал пощадить ее. Она умерла своей смертью, прожив много лет. Служила в какой-то библиотеке’.
Это красивый жест, к сожалению, легенда. Дора Каплан жила только несколько дней, как и Богров. Обоих убили. Убили, вероятно, те, кто заметал следы…
Все секретное опасно. Это палка о двух концах. Что такое ‘секрет’? Это — ложь.
О лжи сказано:
— Диавол — лжец и отец лжи. И человекоубийца он от века’.
Шульгин хвалил Ленина за нэп.
‘Где уничтожается собственность, цветущая страна превращается в пустыню. Российская пустыня, сотворенная Интегральным коммунизмом, возрождалась фантастически быстро, оплодотворенная нэпом’.
Это противоречие, мол, и радовало Ленина и мучило его душу, требовало колоссального напряжения, что было одной из причин его смерти.
В одной из позднейших заметок Шульгин рассказывал о начальнике владимирского КГБ, называя его то вымышленной фамилией Вишневский, то Владимиром Ивановичем. Он был чекистом еще при Сталине, что избавляет от дальнейших характеристик.
Когда Шульгина выпустили из Владимирской тюрьмы, они как-то сидели в служебном кабинете ‘Вишневского’, где стоял бюст Дзержинского. Хозяин кабинета указал на него рукой:
— Вот кто вас разыграл!
— Не очень ясно, кто кого разыграл.
— Что вы хотите этим сказать?
— Вы читали книгу ‘Три столицы’? — спросил Шульгин.
— Достать ее трудновато. Она запрещена у нас.
— Но не для вас же.
— Конечно. Я ее достану.
Шульгину книгу прислали из Югославии, на адрес полковника, который сказал:
— Ну, знаете, Василий Витальевич, за эту книгу вас действительно надо было повесить.
Это и надо было Шульгину, который спросил:
— Несомненно. Но какую казнь придумать тому, кто смотрит на нас из угла?
— При чем тут Дзержинский? Не он, а вы написали эту преступную книгу.
— Да, я написал. Но предложил мне написать эту книгу Якушев. А он не мог этого сделать без разрешения того, кто украшает ваш кабинет. Не ясно: кто кого разыграл…
Шульгин до конца жизни сомневался в том, что Якушев и его ‘заговорщическая дружина’ (В. В. говорил, что познакомился во время поездки с девятнадцатью ее членами) верно служили ОГПУ. Они хотели трансформировать Россию по примеру Запада, не веря в творческую силу насильственного коммунизма, готовя переворот изнутри. В ‘Неопубликованной публицистике’ он пишет:
‘Шла тайная, но жестокая борьба между двумя претендентами на власть — Троцким и Сталиным. Тогда еще не было известно, кто победит. Под крылышком Троцкого собирались самые различные антисоветские и антисталинские группировки. Якушев определенно опасался Сталина. Быть может, ему было известно завещание Ленина, предупреждавшего партию в отношении Сталина.
Якушев был несомненным троцкистом в том смысле, что считал его умным и деловитым. Нерешенная в то время борьба между Троцким и Сталиным должна была влиять на тогдашних чекистов…
Однажды Якушев сказал мне:
— Что вы думаете о ‘Тресте’?
— Я думаю, что ‘Трест’ есть антисоветская организация, и притом очень сильная, так как она не боится всесильной руки ГПУ.
На это он сказал:
— ‘Трест’ — это измена, поднявшаяся в такие верхи, о которых вы даже не можете и помыслить’.
После предположений о том, какие это были ‘верхи’, Шульгин говорил о самодержавном деспотизме Сталина и о своей неминуемой гибели, если бы довелось не возвратиться за границу.
‘Я не мог и не должен был остаться в России в 1926 году. Я шел путем, предначертанным мне судьбою. Я должен был написать книгу ‘Три столицы’.
В ночь на 6 февраля Шульгин выехал в Минск вместе с ‘Антоном Антоновичем’. Перевел его через границу все тот же ‘контрабандист Иван Иванович’ Криницкий.
Потом Шульгин писал, что ‘был в совершеннейшем восторге от моих ‘контрабандистов’ и одновременно огорчен тем, что П. Н. Врангель моими чувствами не воспламенился и ‘контрабандистами’ заинтересоваться не захотел’.
Первым делом по возвращении в Париж Шульгин пошел к Анжелине. И она сказала ему:
‘До сих пор я говорила, что ваш сын жив, и я вас не обманывала. Но теперь должна вам сказать: он умер. Немного не дождался вас. Я вижу его могилу. Он умер, но жив. Он там, где Владимир. Это душа, которая ему покровительствует. Он очень любил вашего сына и там его встретил.
— Какой Владимир? — недоумевал Шульгин.
— Да это же вам близкий человек. Он старше вас, плотный такой, золотое пенсне… Вы с ним много работали…
Шульгин все не мог взять в толк, о ком речь.
— В газете, в газете работали. Вспомнили?
Он вспомнил. Вернее, предположил…
Это был Владимир Германович Иозефи. Предки его пришли из Австрии, но сам он получился совсем русак. Сперва он был женат на очень нервной даме (Кутузовой, вот память!), разошелся с ней и женился на молоденькой. Он был счастлив с ней. Она душилась духами Z’Or и народила ему кучу детей. В Киеве он был гласным городской Думы, после революции примкнул к Шульгину. Вместе они поехали в Екатеринодар, выпускали ‘Россию’. Он брал на себя расходы и заботы, а от Шульгина требовал одного:
— Дорогой Василий Витальевич. Ваши статьи — хребет нашей газеты. Дайте статью, а все остальное устроится.
Где и как писались ‘Три столицы’, мы уже знаем.
Но Шульгин не был бы Шульгиным, если бы не позволил себе литературное кокетство. Под занавес он изобретает монолог, в котором запрятан пространный разговор с Липеровичем, рядовым евреем. Шульгин предлагает ему объединиться против Бронштейна, а если худо придется евреям, то предлагает многомиллионную эвакуацию их в Крым и далее — то ли в Палестину, то ли в другие страны — испытать судьбу русской эмиграции. Он верит, что у евреев сердце будет обливаться кровью при прощании со второй родиной.
В 1923 году Шульгин в одной из статей одобрил книгу И. М. Биккермана, И. О. Левина, Д. О. Линского, В. С. Манделя, Д. С. Пасманика ‘Россия и евреи’, вышедшую в эмиграции, за честность, с которой признавалось, что ‘евреи заблудились’. Это нашло свое отражение и в концовке ‘Трех столиц’, в ее главе ‘Эпилог. Одиннадцать заповедей, или Речь, которая не была сказана’. Не говоря уже о перекличке тематической с ранними его писаниями, мы сталкиваемся с таким пассажем:
‘Когда по приказанию еврея была уничтожена семья, носившая имя Романовых, когда евреи принимали видное участие в избиении целых классов, русских по крови, когда громили помещиков, избивали офицеров, уничтожали под именем эксплуататоров крупную буржуазию, когда вырезывали крестьянство под именем кулаков, когда уничтожали торговцев под именем спекулянтов, когда убивали служителей религии, как таковых, когда вытоптали мещанство под именем мелкого буржуя, когда смели интеллигенцию, обвинив ее в контрреволюции, когда ‘били’ все нации — украинцев, татар, армян, грузин, сартов, калмыков, киргизов, то как вы хотите, чтобы только одних евреев оставили в покое? Это по теории вероятности было бы абсолютно невероятно’.
Поскольку это было на воображаемом советском суде над Шульгиным и речь шла о еврейских погромах, он с торжеством выложил, что эти слова написаны евреем Биккерманом, а не фашистом Шульгиным.
Он напомнил свое поведение во время дела Бейлиса, свою статью ‘Пытка страхом’ 1919 года и предлагал разобраться в понятиях ‘антисемитизм, черносотенство’ и, как бы сейчас сказали, ‘русофобство’.
Да, он — русский фашист, и основателем русского фашизма считает Столыпина. Фашизм и коммунизм — родные братья, оба делают ставку на сильных, на энергичное меньшинство. Муссолини подражает Ленину, он создавал свою организацию по образу коммунистических ячеек. Впрочем, это шульгинское старое убеждение, что судьбами народа и человечества управляло, управляет и будет управлять меньшинство…
Кстати, рассказывая как-то о Чебышеве, сразу назвавшем Якушева провокатором, и о большинстве, осудившем за это бывшего сенатора, Шульгин припомнил слова Екатерины II в такой интерпретации: ‘Всегда право меньшинство. Почему? Потому что умных меньше, чем глупцов’.
Это и есть ‘шульгинизм’. Но зачем же прибегать к излишней жестокости, истребляя русских или евреев?
Человечество обогатилось и положительным и отрицательным опытом со времени написания ‘Трех столиц’. Создается впечатление, что сильные мира сего, к каким бы партиям они ни принадлежали, в каких бы государствах ни правили, какую бы идеологию внешне ни исповедовали бы, друг к другу ближе и друг друга лучше понимают и уважают, чем собственные народы, которые они одинаково стараются держать в узде, либеральной или кровавой, но узде. Может последовать возражение — а разделение на государства, а войны и пр.? По крайней мере, из опыта последних десятилетий известно, что между сильными происходит внутривидовая борьба. Но меньшинство объединяется, трудно сказать, как сложатся судьбы мира в всесветском масштабе — то ли это будет наследственная тирания избранных, а народ жестким химическим, генным или иным контролем превратится в безгласное стадо рабов, либо народу дадут возможность проявлять инициативу и жить лучше, чтобы повышался объем и качество производимого продукта, чтобы и избранным перепадало больше. Впрочем, из истории известно, что и при полной нищете народа избранным всегда жилось неплохо, и порой ощущение власти ценится ими больше, чем роскошь. Пример тому Сталин, хотя позже стремление урвать неправедный кусок и положить его в швейцарский банк, при полном государственном обеспечении, охране и привилегиях, которые не снились никаким миллиардерам, свойственно было не одному члену Политбюро… Причем эта внутривидовая борьба тем жестче, чем уже рамки мафии, а зарождается она с самого появления организации, претендующей хотя бы на крохотную власть. А что же говорить о страстях, возникающих при дележе большого пирога?
Меня могут объвинить в цинизме… Будут говорить об идеалистах. Но рано или поздно все идеалисты, пришедшие к власти, теряют свои идеалы. Во-первых, идеалист может прийти к власти только при очень странном стечении обстоятельств, но и то ему придется притворяться и хитрить при карабкании по иерархической лестнице, а это не проходит даром ни для психики, ни для идеалов. Во-вторых, страх перед соперниками кидает его в объятия силы международной, не скрывающей в последнее время свои претензии на богоизбранность.
Не лучше и воинственные идеалисты, одержимые, от Кальвина до Пол Пота, захлебывавшиеся в крови своих жертв…
Какие только преступления не совершались во имя идеалов!
Шульгин был идеалистом. Но его идеалы скромны и, кажется, осуществимы.
‘Самое важное для меня в данную минуту установить, что руководство страной при помощи организованного меньшинства вполне совместимо с предоставлением большинству широких политических прав. При этой системе организованное меньшинство стоит на страже основных и как бы непоколебимых принципов. Если на эти принципы покушаются, оно, организованное меньшинство, защищает их всеми средствами — словом и делом, пером и штыком.’
Но где народу взять веру в ‘непоколебимость принципов’ после стольких обманов и жертв? В развороченном улье теряется инстинкт самосохранения вида и совершается немыслимое — пчелы жалят друг друга, издыхают, очищая место… для кого?
Не получилось тиранией одного, делается попытка тирании многих. Шульгин приметил, что приход Сталина был заложен в словах Бухарина: ‘Владимир Ильич был великим инструментом сбережения партийной энергии’. Сберегая энергию, докатились до полной лености мысли и некомпетентности в большинстве областей человеческой деятельности. И на это еще наслоилась потеря понятий чести и честности, связанная с разрушением религий, что есть уже чистый сатанизм.
Шульгин был человеком верующим, икону в старости брал с собой даже в дома творчества, но он никогда не был силен в богословии. Хотя кто теперь силен?.. Многословие его в этой области можно свести к тезису о свободе воли. Человек свободен в своих поступках в этой жизни, но судим будет по делам своим там… в вечной жизни за гробом. Но вечность отменили, уподобившись французскому королю, который сказал: ‘После меня хоть потоп’. Исчезла вечность — исчезло ощущение греха. Остался страх наказания, ‘система социальной защиты’, основанная на требованиях текущего политического момента, то есть не на праве, а на произволе.
Напомним, что Шульгин приехал в Россию в период нэпа, и то, что происходило, он считал началом возвращения к естественному развитию экономики, ‘скоропостижной кончиной марксизма’, которую провозгласил будто бы Ленин, ‘сильнейший в истории внушитель’.
Лучше ли стало, когда в СССР слопали всех капиталистов? Теперь добиваются с превеликим трудом того, что уже имели при капиталистах.
Капитал может лежать мертвым грузом. Может спать земля, к которой не приложены ленивые поневоле руки. Нарушается закон спроса и предложения. Пущенный в ход капитал подстегивает труд и удовлетворяет спрос… И вот в социалистической республике твердо установлено собственническое сознание. Наконец русский крестьянин получил свой хутор. Исполняется мечта убитого Столыпина, сказавшего: ‘Вам нужны великие потрясения, а нам Великая Россия…’
По парадоксальному мнению Шульгина, побеждает ‘белая идея’. Как бы не так!..
Проводив в сентябре 1925 года Шульгина в Сремских Карловцах, бывший сенатор Чебышев потерял его из виду на целый год. Он вспоминал Шульгина думского — щеголеватого, с закрученными кверху усиками, Шульгина крымского — в парусиновой рубахе, бритого, с голой головой, загорелого…
В 1926 году Чебышев съездил в Париж на эмигрантский съезд и узнал, что Шульгин вернулся, а увидел его лишь в октябре, когда В. В. вернулся с Ривьеры. И записал в дневнике:
‘Я вспомнил, как во Флоренции показывали Данте на базаре и говорили:
— Это тот, который побывал там (в аду)…
Шульгин уверяет, что Россия наливается соками жизни и что в этом ее спасение’.
В тот день они обедали в ресторане с В. В., Марди и Володей Лазаревским. Чебышев подозрительно выспрашивал у Шульгина подробности поездки.
Через несколько дней они обедали у Александра Ивановича Гучкова. И опять те же расспросы…
26 октября Чебышев записал в дневнике: ‘Странно! Или я чудовищно ошибаюсь в моих предположениях, или Кутепов, Гучков, Шульгин — жертвы чудовищной провокации’.
А в ноябре исчезает генерал Монкевиц, помощник Кутепова…
16 января 1927 года Чебышев записывает:
‘Шульгин был приподнят, потому что за час перед тем у меня на собрании П. (?) демонстрировал полуистлевшую прокламацию большевиков в Крыму, с назначением за голову Врангеля и Шульгина по миллиону (по курсу это было 200 рублей)’.
Но вот вышли ‘Три столицы’, и Чебышев 27 февраля отмечает: ‘Антон Антонович’ у Шульгина — это Дорожинский, товарищ прокурора киевского окружного суда. Он был при мне, когда я был прокурором киевской судебной палаты’. Кстати, Сергей Владимирович Дорожинский уже при встрече на границе узнал Шульгина, потому что запомнил его по Киевскому университету — он учился на первом курсе, когда В. В. верховодил среди правых на выпускном.
Книга ‘Три столицы’ шокировала эмигрантов. Одни называли Шульгина в печати ‘предателем белой идеи’, а другие обещали расправиться с ним за то, что он якобы раскрыл контрреволюционную организацию.
Уже из Варшавы, через Липского-Артамонова, Шульгин послал письмо в Москву:
‘Еще раз хочется поблагодарить вас за все. На расстоянии это еще виднее. Полуторамесячный инцидент представляется мне сейчас чем-то далеким и совершенно удивительным: как будто добрый волшебник взял меня за руку и, показав царство грез, вернул обратно на землю. Займусь отчетом, который хотел бы закончить возможно скорее…’
Это о ‘Трех столицах’.
Л. Никулин приводит письмо Шульгина ‘дорогому Антону Антоновичу’ от 3 марта: ‘Отчет может вызвать шум. Не испугаются ли шума давшие согласие, и не смогут ли они, ссылаясь на поднявшуюся шумиху, взять согласие обратно. Быть может, придется ознакомить их предварительно с отчетом и, так сказать, спросить, не считают ли они отчет непозволительной, с их точки зрения, сенсацией’.
Л. Никулин и некоторые эмигрантские авторы уверяют, что ‘Три столицы’ читал предварительно не только Якушев, но и Дзержинский, но это вряд ли верно, поскольку тот болел и в июле скончался. Его сменил тоже поляк — Вячеслав Рудольфович Менжинский.
Но никто, кроме Климовича, не знал, что Шульгин переписывался с Якушевым весь 1926 год. Он был в курсе всех дел ‘Треста’, в котором наметился раскол. Сначала кумиром Марии Владиславовны был Якушев, по приказанию которого, по словам Шульгина, она бы дала себя разрезать на части. Но деятельная ее натура не выносила бездействия — от подчиненных ей офицеров она требовала террора против большевиков. Якушев же считал, что свержение большевиков должно грянуть как гром с ясного неба. Тогда возможны эксцессы, но настораживать ранее времени чекистов не стоит.
Мария Владиславовна влюбилась в Опперпута, который тоже был за активные действия. Шульгин же в письмах поддерживал Якушева, считая, как и он, террор вредной отсебятиной, призывал сдерживать зуд бросать бомбы, поддерживать дисциплину.
Они не только переписывались, они встречались. Встречался Шульгин и с Марией Владиславовной в Париже, куда она наведывалась, смело переходя границу, часто не извещая даже об этом Якушева. Кутепов посылал с ней в Россию все новых офицеров.
Дела готовились нешуточные, если судить по письму, которое
Мария Владиславовна привезла Стауницу от Кутепова: ‘…много слышал о вас, как о большом русском патриоте, который живет только мыслью, чтобы скорее вырвать нашу Родину из рук недругов… Задуманный нами план считаю очень трудным. Для его выполнения следует подыскать людей (50-60 человек). Ваш Усов’.
В ноябре Якушев через ‘окно’ в эстонской границе добрался до Ревеля-Таллина и вместе с Марией Владиславовной вел переговоры с руководителями эстонской разведки. Шульц получила известие из Москвы от Стауница-Опперута, что ее муж крепко поругался с ним из ревности, и ей пришлось вернуться.
Якушев проследовал в Париж один, встретился с Кутеповым и великим князем Николаем Николаевичем, от которого получил воззвание к Красной Армии. 5 декабря Якушев посетил Шульгина, квартировавшего тогда у Булонского леса. Встреча была радушной, хотя Мария Димитриевна поглядывала на Якушева косо. Она не могла простить ему волнений из-за поездки Василия Витальевича. Шульгин сказал, что Чебышев по-прежнему подозревает провокацию, но если это так, то он, Шульгин, слепой, а Николай Николаевич — гений. Якушев сказал, что передал вдове Димитрия Пихно большую сумму денег, оставленную ему еще во время поездки в Россию, и привез от нее золотой нательный крест.
Это была их с Якушевым последняя встреча.
Однажды в конце апреля 1927 года Шульгин пошел в русскую церковь на рю Дарю. После службы на паперти к нему подошел Артамонов и взволнованно сказал:
— Василий Витальевич, катастрофа! Вы уже знаете об Опперпуте?
— Каком Опперпуте?
— Об Оскаре Оттовиче, с которым вы обедали у Якушева… Вас просит зайти генерал Кутепов…
Шульгин уже читал в газетах, что 13 апреля в Финляндии и Польше появились некоторые офицеры, из тех, кого он видел в России, а также Касаткин-Стауниц-Опперпут-Упелинц, которого обвиняли в том, что он предал савинковцев, лично расстреливал офицеров в Кронштадте и Петрограде, и называли ‘советским Азефом’. Опперпут, которого до тех пор Шульгин знал лично только как Оскара Оттовича, опровергал слухи тоже печатно и обещал разоблачить деятельность ГПУ, агенты которой будто бы предлагали ему за молчание 125 тысяч рублей золотом и пенсию 1000 рублей в месяц. Но деньги не были доставлены. Предварительно он сообщал, что в секретной операции ‘Трест’ задействовано 50 сотрудников ГПУ.
С Кутеповым у Шульгина отношения были прохладные, поскольку тот поссорился с Врангелем. Но Шульгин все-таки пошел.
Кутепов сказал, что недели две назад получил две телеграммы: одну из Финляндии от Марии Владиславовны, а другую — от ее мужа Радкевича из Вильно. Обе сообщали, что ‘Трест’ — провокация чекистов. Кутепов выехал в Хельсинки, где Шульц жила в гостинице, а Опперпута финны, на всякий случай, посадили в крепость. По словам Марии Владиславовны, Опперпут однажды сказал ей:
— Послушайте, дорогая, не пора ли прекратить этого дурака валять?
— О чем вы говорите?
— За кого вы меня принимаете? — спросил Опперпут.
— За самого выдающегося после Якушева члена ‘Треста’.
— Мария Владиславовна, я чекист. Меня вынудили стать им на Лубянке, но я ненавижу большевиков. Мне это все надоело, и они это знают… Меня убьют!
— А как же Якушев?
— Он тоже завербован.
— А другие?
— По-разному… Предупредите своих офицеров, кого можете, чтобы уходили своими путями. Я предупрежу вашего мужа и еще кое-кого… Мы же с вами уйдем в Финляндию через ‘окно’, пока его не закрыли.
По рассказам некоторых чекистов пенсионного возраста, вскоре Менжинскому было приказано кончать с операцией ‘Трест’, приступить к арестам… Будто бы ‘сам Сталин’ звонил каждые полчаса и справлялся о делах. Узнав о разоблачении ‘Треста’, он сказал:
— Ну и хорошо. Эта организация завоевала такой авторитет на Западе, что стала мешать нашей хозяйственной деятельности, торговым связям с капиталистами, которые начинают думать о ней как о ‘теневом кабинете’.
Напомню, что был уже 1927 год.
Кутепов посетил Опперпута в крепости и получил от него две записки, в которых излагалась трестовская легенда и многое другое. В Париже Кутепов дал их прочесть Шульгину.
Всего в крепости Опперпут написал около трех десятков докладных записок, которые поставили под угрозу провала свыше сорока линий контрразведывательного управления ОГПУ. Там был и доклад ‘Как возник ‘Трест’, который мы уже цитировали…
Генерал Потапов, один из руководителей ‘Треста’, сообщал из Москвы Кутепову:
‘…3 апреля один из сослуживцев Александра Оттовича Упелинца по Красной Армии в Гомеле в 1920 году, Махнов, опознал в нашем Касаткине известного провокатора Опперпута — правда, указав, что Опперпут в 1920 году не носил бороды. Об Опперпуте нет надобности распространяться — его имя упоминается в известной Красной книге ВЧК…’
В этом письме, которое потом в белоэмиграции считали дезинформационным, говорилось, что Опперпут занимался рискованными торговыми операциями, что он требовал от Якушева перевести деньги по адресу: Анна Упелинец, Рига, ул. Барона Кришьяна, угрожая разоблачениями. Высказывалось ‘невероятное предположение’, что и Мария Владиславовна — сообщница Опперпута. А то, что Опперпут предупредил офицеров в России о предстоящем аресте, Потапов объяснял, что тот намеревался встретиться и сотрудничать с Кутеповым.
История эта очень темная.
С одной стороны, Опперпут действительно передал Кутепову массу документов, раскрывавших тайны ГПУ. С другой, Опперпуту в эмиграции не верили.
Врангель писал 9 июля 1927 года своему другу генералу И. Г. Барбовичу: ‘…разгром ряда организаций в России и появившиеся на страницах зарубежной печати разоблачения известного провокатора Опперпута-Стауница-Касаткина вскрывают в полной мере весь крах трехлетней работы А. П. Кутепова. То, о чем я говорил и Великому Князю и самому Александру Павловичу, оказалось, к сожалению, правдой. А. П. попал всецело в руки советских Азефов, явившись невольным пособником излавливания именем Великого Князя внутри России врагов советской власти’.
За несколько дней до этого Шульгин, как это уже с ним не раз бывало в тяжкие времена, отправился к Анжелине. Она ответила, что не любит политики, и все же согласилась помочь. В. В. показал ей несколько писем от двух ‘трестовиков’, желая узнать что-нибудь о людях, которые их писали. Анжелина сказала:
— Уберите их, Василий Витальевич, я не хочу к ним прикасаться. Они меня собьют. Дайте вашу руку.
Она взяла руку.
— Думайте об этих людях.
Он стал думать. И она Сказала:
— В ваших мыслях человек, которого вы называете Антоном. На самом деле он — Сергей. Он все время сопровождал вас, пока вы были там. Он — ваш друг.
И добавила:
— Другой — Александр. Он и есть Александр. Они ваши друзья и сделали все, чтобы вас спасти. Есть еще третий. У него много имен и много паспортов, но крещеное его имя — Иоган. Вы правильно думаете, что он провокатор. На нем кровь. Он убивал сам. У него много разных денег. В паспортах у него какие-то значки, которые я не могу разобрать. Он плохой. Но не до конца! На него сильно влияют две женщины. Одну вы знаете. Мария. Вы часто ее видели… там.
Анжелина отпустила руку и взяла карандаш.
— Вот простой карандаш. А если бы, вместо графита, было чистое золото, то это было бы похоже на эту Марию. Она не блистает внешностью…
Потом вздохнула и добавила:
— Бедняжка! Она погибнет. Очень скоро. Спасти нельзя… Я вижу… вокруг головы ореол… нимб мучеников. Мария влияет на этого Иогана в лучшую сторону. Она его любит.
— Любит?
— А вы не знали? Она с ним живет… А есть другая около него. Ее имя — Соня. Еврейка. Очень красивая. Она виновница всего. Телеграфируйте вашим друзьям. Они не знают про нее.
Телеграфировать Шульгин не мог…
Конец Опперпута непонятен.
Член боевой организации Кутепова ‘Союз национальных террористов’ офицер Виктор Александрович Ларионов вспоминал, что в Финляндии Мария Владиславовна Захарченко-Шульц считала себя обреченной, так как обывателя в условиях нэпа на борьбу с большевиками ей не поднять. ‘Мы погибнем, — говорила она, — но за нами придут другие. Наше дело не умрет с нами вместе’. Она познакомила Ларионова с Опперпутом, худощавым, рыжеватым шатеном с острой бородкой и внимательным, изучающим взглядом. Тот представился, крепко сжав руку Ларионова длинными пальцами:
— Опперпут-Стауниц. Ответственный работник КРО ОГПУ.
Мария Владиславовна сильно сдала, ‘не блистала внешностью’.
Лицо ее осунулось, скулы выступили, платье висело как на вешалке. Она говорила, что чекисты обманули всех — эмиграцию, англичан, поляков, эстонцев. Ее саму с мужем спас Опперпут.
Кутепов хотел назначить ее главой Союза национальных террористов. Она отказалась, но вместе с Опперпутом составляла планы тотального террора… Опперпут получил новую кличку — Ринг. С его помощью она хотела осуществить взрыв дома, где жили работники КРО ОГПУ. В Хельсинки было собрано около тридцати боевиков. Опперпут обратился к ним с речью, заклиная ни при каких обстоятельствах не сдаваться властям живыми.
— Все равно сдача не спасет, шлепнут в подвале в затылок, а до этого будут жечь свечкой, бить, издеваться, применять страшные моральные пытки. В каменном мешке долгими месяцами с живыми мертвецами по соседству каждую ночь, каждый день, каждый час вы будете ждать жутких слов: ‘Выходите с вещами’ и чувствовать всем своим существом, что вас никто и ни что не спасет, с этой мыслью засыпать и встречать каждое утро.
31 мая 1927 года проводник от финского генерального штаба перевел Опперпута, Марию Захарченко-Шульц и Вознесенского (Петерса), двадцатидвухлетнего боевика, через границу. Они отправились в Москву. Двинувшиеся следом другие тройки должны были начать действовать в других городах, как только в газетах появятся сообщения о взрыве в Москве.
10 июня появилось советское правительственное сообщение о неудачной попытке взорвать жилой дом No 3/6 по Малой Лубянке.
6 июля в ‘Правде’ опубликовано интервью заместителя председателя ОГПУ Генриха Григорьевича Ягоды:
‘Организаторы взрыва сделали все от них зависящее, чтобы придать взрыву максимальную разрушительную силу. Ими был установлен чрезвычайно мощный меленитовый снаряд. На некотором расстоянии от него расставлены в большом количестве зажигательные бомбы… Взрыв был предотвращен в последний момент сотрудниками ОГПУ’.
Далее Ягода рассказал, что после неудачи трое террористов бежали из Москвы. 18 июня район в Смоленской области, где укрывался Опперпут, был оцеплен. Он отстреливался из двух маузеров и был убит в перестрелке. Захарченко и Петерс двинулись из Витебска в Смоленск на захваченной машине. Но их опознали. ‘В перестрелке с нашим кавалерийским разъездом оба белогвардейца покончили счеты с жизнью’. И еще Ягода сказал: ‘У убитого Опперпута был обнаружен дневник с его собственноручным описанием подготовки покушения на М. Лубянке и ряд других записей, ценных для дальнейшего расследования ОГПУ’.
Существует много версий этих событий. Чекист-невозвращенец Г. С. Агабеков утверждал, что среди террористов был агент ГПУ Опперпут. Но он исчез. Взрывчатка была обнаружена случайно в общежитии сотрудников ГПУ. Делались выводы, что Опперпут нарочно не показал дома, где жили ответственные сотрудники ОГПУ, и что Мария Владиславовна сама пристрелила Опперпута после этого.
Есть свидетельство красноармейца Репина о гибели двух террористов на военном стрельбище. ‘В интервале между двумя мишенями стоят рядом мужчина и женщина, в руках у них по револьверу. OiiH поднимают револьверы кверху. Женщина, обращаясь к нам, кричит: ‘За Россию!’ и стреляет себе в висок. Мужчина тоже стреляет, но в рот. Оба падают’.
В Ленинграде террористы бросили гранату в Центральном партклубе. Пострадали 26 человек. Террористы ушли в Финляндию. Радкевич, муж Марии Владиславовны, в 1928 году бросил бомбу в бюро пропусков ОГПУ. Бежал и, окруженный под Подольском, застрелился.
Вскоре один из руководителей террора Бубнов сделал вывод, что Кремль охраняется как крепость, а для мелкого террора не стоит терять людей. ‘Прежде всего, рассчитывать на массовое пробуждение активности в СССР нам не приходится. Хорошо мечтать о народном терроре, сидя за границей… а войдите в шкуру полуголодного, вечно борющегося за кусок хлеба забитого обывателя СССР, постоянно дрожащего перед гипнозом всемогущества ГПУ, с психологией, что сильнее кошки зверя нет…’
Шульгин в июне 1927 года написал две статьи, озаглавив их ‘Сидней Рейли’ и ‘Опперпут’ и собираясь напечатать их в газете ‘Возрождение’. Сведения для этих статей ему сообщили конфиденциально, но не разрешали пока печатать, чтобы не повредить делу…
И его опередил Владимир Бурцев, которого Шульгин назвал ‘ветераном политических разоблачений’.
8 октября в ‘Иллюстрированной России’ появилась его статья ‘В сетях ГПУ’.
‘Нет ничего тайного, — писал Бурцев, — что не стало бы явным.
Лет 15-20 тому назад мне пришлось заниматься разоблачением провокаторской деятельности охранных отделений. Я много писал об их Азефах и Гартингах, Зубаровых и Комиссаровых. В то время эти наши рассказы произвели потрясающее впечатление на общественное мнение и у нас в России и во всем мире… Даже русское правительство в лице Столыпина — по крайней мере официально — старалось отгородиться от провокаторов…
Помню, в редакцию моей газеты ‘Будущее’, издававшейся в Париже, приходили с выражением сочувствия моим разоблачениям не только революционеры, но и представители самых умеренных государственных течений. С горячим протестом против провокаций приходили ко мне в редакцию — Луначарский и Зиновьев, Чичерин и Литвинов…
Но вот они сами пришли к власти, и отношение их к провокации резко изменилось.
Они усовершенствовали бывшие охранные отделения и заменили их ГПУ…
В настоящее время подчинена сыску вся жизнь в России. Все пронизано провокацией. На сыск и провокацию брошены огромнейшие средства, о которых не могли и мечтать старые охранные отделения…’
Бурцев рассказал историю вербовки Якушева-Федорова. ‘Ему грозили смертной казнью, требуя признаний. Он долго не сдается. На этот случай ГПУ придумало верный способ, как вырвать раскаяние у самых упрямых арестованных, способ, на который до сих пор, казалось, не был способен решительно никто в мире. Этот способ допроса изобрели большевики, и они об этом говорят с самодовольством как о средстве, перед которым никто не может устоять’ [См. статью в ‘Советской России’ от 20 декабря 1988 года о неудачной попытке медиков из ЦРУ воспроизвести это химическое средство в наши дни. (Прим. авт.)].
Бурцев рассказал о заграничных поездках Якушева и Опперпута, о доверии к ним эмигрантов, о ‘человеке необычайной смелости’ В. В. Шульгине, которому устроили нелегальный поиск сына под непосредственным руководством ГПУ и даже попросили написать книгу воспоминаний и проредактировали ее.
Это был тяжелый удар. Достоверность ‘Трех столиц’ да и репутация Шульгина, несмотря на благожелательный тон Бурцева, в глазах эмигрантов подрывались. Он это почувствовал сразу. Как политическая фигура Шульгин переставал существовать, но он сделал отчаянную попытку спасти свое реноме.
25 октября Струве отвел несколько полос в своей газете ‘Россия’ шульгинскому послесловию к ‘Трем столицам’, предварив их предисловием ‘Разоблачения’ В. Л. Бурцева и какая им цена?’. Они, мол, полезны, но используются активными противниками борьбы с большевиками во главе с Милюковым. Они разоружают. Струве задается вопросом: был ли ‘Трест’ просто созданием ГПУ или сложным переплетом большевистской провокации и противобольшевистской борьбы? Он склонен утверждать последнее, пытается уловить евразийскую идеологию у части ‘Треста’. В провокаторстве же Опперпута его смущает то, что он помог многим подпольщикам избежать ареста. Кто Опперпут, ‘пока никто, кроме самого ГПУ, не может с полной достоверностью сказать’.
ГПУ не сказало. Может быть, это сделает КГБ?..
А пока вернемся к шульгинскому послесловию, из которого я уже обильно черпал нужные сведения. О свиданиях с Якушевым-Федоровым, об истории написания ‘Трех столиц’. А теперь о ‘провокаторстве’ Опперпута, о котором Федоров и Антон Антонович все шлют зашифрованные телеграммы.
Заодно Шульгин излагает то, что узнал из записок Опперпута о судьбе Сиднея Рейли, которого тоже пригласил в Россию ‘Трест’ и поселил на даче под Москвой. Обещано было, что с ним ничего не случится. Когда стало понятно, что Рейли арестуют (по приказу Сталина), Якушев-Федоров пришел в отчаяние и даже грозил ‘застрелиться’, по словам Опперпута. Рейли гордо заявлял, что среди английских офицеров не бывает предателей, и отказывался давать показания. Он хотел вырваться и написать книгу ‘Великий блеф’. Его ‘обрабатывали’ и водили по ночам на расстрелы. Один из чекистов говорил Опперпуту: ‘Эти иностранцы не могут выдерживать таких картин — просьб о пощаде убиваемых в соединении с матерщиной палачей, это на них так действует, что они готовы после этого на все, лишь бы вырваться на свободу, вырваться на родину и там разоблачить то, что мы тут делаем, они забывают, что разоблачать не придется…’
Рейли повели на прогулку на Воробьевы горы и там его застрелил ‘лучший стрелок ГПУ’ — товарищ Ибрагим.
Одновременно инсценировали схватку на финляндской границе, чтобы создать впечатление — будто бы Рейли убили при переходе границы.
Свое возвращение Шульгин потом приписывал еще и компенсации, которую в ОГПУ обещали Якушеву за Рейли. У Чебышева есть упоминание о том, что, когда после ареста Рейли советский представитель заявил об этом английскому посольству в Берлине, секретарь посольства сказал:
— Правительство его величества не посылает секретных агентов в Россию, и у нас нет сотрудника, которого бы звали капитаном Рейли. Гуд монинг, сэр!
А речь шла о друге Черчилля.
Есть у Чебышева сведения и о том, что настоящая фамилия Опперпута — Упениньш, что он был сыном зажиточного латвийского крестьянина, родился в 1894 году, учился в Рижском политехникуме, в 1915 году поступил в Алексеевское военное училище, воевал на Западном фронте и в Закавказье. Во время Октябрьского переворота арестован, доставлен в Смольный, освобожден, служил в военном комиссариате, а с 1920-го судьба его нам известна… Завербовали их с Якушевым на Лубянке с помощью ‘химических средств’.
Чебышев считал, что цель ГПУ при создании ‘Треста’ — заставить отказаться от террора, поверить в перерождение советского режима и во ‘внутренний взрыв’.
6 июня 1927 года Чебышев записал в дневнике:
‘Один из общественных деятелей стал утверждать, что ‘Опперпут может играть комедию и теперь’. Шульгин справедливо заметил, что непонятно тогда, зачем ему надо было бежать и прикидываться перебежчиком. Он мог продолжать прежнюю игру, ведь его же ‘белые’ считали своим! Какая надобность была ликвидировать целую организацию?..
Шульгин сидел около большой лампы с громадным белым абажуром. На нем была кофта жены, черная, с каким-то бело-серебряным кабалистическим узором. У него было хорошее, молодое, взволнованное лицо…’
Но вернемся к послесловию Шульгина, где Шульгин подвел итоги деятельности ‘Треста’. Все одурачены, летели как бабочки на огонь. Шульгина выпустили, видимо, потому, что нагрузили ответственным поручением — привлечь симпатии Врангеля к ‘Тресту’.
‘Трестовики’, — писал Шульгин, — которые защищали мою жизнь перед Сталиным или кем-нибудь из них (а, надо думать, такие собеседования были) могли орудовать этим аргументом’. Однако Врангель проявил острую проницательность. Ну а кому пошла на пользу книга ‘Три столицы’?
Мне кажется, что любопытна вся концовка послесловия:
‘Якушев знал, приблизительно, мое настроение. Я не скрывал, что считаю погромное разрешение еврейского вопроса великим бедствием для будущей России со многих точек зрения, а также разделял его точку зрения, что террор надо применять с умом. Кроме того, было совершенно ясно, что возрождающаяся, несмотря на большевиков, Россия произвела на меня сильное впечатление и что это не может не отразиться на том, что я напишу.
Это так. Но в конце концов из этого стечения обстоятельств получилась курьезная вещь. Если перечесть мою книжку под тем углом зрения, что каждая страница аппробирована ГПУ, то получается любопытное сопоставление.
Если отбросить все те резкие выпады, которые пишутся против советской власти на каждой странице, то смысл книги резюмируется в формуле: ‘Все, как было, но хуже’.
Но ведь это есть величайший скандал, какой можно только себе представить, для коммунизма и социализма. Это ведь есть именно то, чем сейчас на все фасоны орудует так называемая оппозиция. Ведь именно в этом оппозиция упрекает правящих социалистов, что они совершенно отошли от социализма, что они термидорианцы, что они обуржуазились. И это настолько сильное утверждение, что, при всей своей ‘прямолинейности’, Сталин не знает, с какой стороны подойти к этой гидре оппозиции и как ее ликвидировать. Самое ужасное — крикнуть социалистической власти, что никакого социализма в социалистической стране нет. Ибо это обозначает, что все ужасные жертвы были напрасны, что социализм — ложь, мираж и неосуществим даже там, где вся власть в руках социалистов. Понятно поэтому, почему с такой яростью Сталин и К? это отрицают и утверждают, что все это клевета оппозиции и социализм есть, развивается, грядет.
Но тогда остается совершенно непонятным, зачем же было ставить штемпель ‘разрешено к печатанью ГПУ’ на ‘Трех столицах’, которая голосом, исходящим из совершенно противоположного лагеря, всецело подтверждает ту мысль, которую враги Сталина сделали главным орудием против него?
Тут есть нечто непонятное, что, впрочем, как все тайное, когда-нибудь разъяснится’.
Пока не разъяснилось.
У эмигрантов дела шли все хуже. Российский общевоинский союз (РОВС) прозябал. В 1927 году его председатель генерал Кутепов подумывал о том, чтобы устроиться рабочим в столярную мастерскую.
Еще в 1926 году генерал Врангель расформировал свой штаб в Сремских Карловцах, переехал в Бельгию и поступил на службу горным инженером. В апреле 1928 года он скончался в расцвете сил от скоротечной чахотки, привитой ему, по слухам, агентами ГПУ. Через два года бесследно исчез и генерал Кутепов…
А в Москве состоялся XV съезд ВКП(б). Было покончено с нэпом, началась коллективизация сельского хозяйства, новая волна массового террора…
Начал действовать сталинский каток. Расстреляно большинство членов ‘Треста’. Расстреляны те, которые расстреливали, а потом и те и те… Многие поколения в органах безопасности перестали существовать за то, что много знали. Артузов-Фраучи Артур Христианович, непосредственно занимавшийся ‘Трестом’ в ОГПУ, расстрелян в 1937-м. Якушев — в начале тридцатых. Что же касается Опперпута — поживем, узнаем что-нибудь?..
Уж больно задела Шульгина история с ‘Трестом’. Он вновь и вновь возвращался к ней, сообщая так или иначе все новые подробности…
То он вспоминал, что Якушев будто бы сказал чекистам:
— Я готов работать, как русский националист, против иностранных штабов и против эмиграции, которая меня так подвела. Но я ни в коем случае не буду работать против советских русских, внутренних русских.
Одним из первых шагов Якушева было завязывание настолько тесных шагов с польской разведкой, что он обменялся с одним из руководителей ее револьверами с выгравированными на них серебряными инициалами.
А то вдруг сообщал, что Якушев работал и с английской разведкой ‘Интеллидженс сервис’, но сомневался, делал ли он это по заданию ГПУ или использовал англичан в собственных целях — ради их помощи в замышляемом им перевороте.
Когда Шульгина арестовали в Сремских Карловцах и переправили в Венгрию в начале 1945 года, там его допрашивал полковник Ким из органов безопасности, ‘умный и культурный’, спросивший, почему Василий Витальевич отказался от участии в политической жизни с 1927 года.
Шульгин ответил:
— ‘Трест’ был разъяснен как политическая провокация. Значит, меня обманули, как ребенка. Дети не должны заниматься политикой.
— Нет, нет, — сказал следователь, — вас не обманули. В ‘Трест’ вошли наши сотрудники, и его ликвидировали. Но сам по себе ‘Трест’ был подлинной антисоветской организацией, и очень смелой. По некоторым приемам она напоминала Интеллидженс сервис. Несомненно, у Якушева были связи с англичанами…
Противоречий много…
Шульгин размышлял. О какой измене говорил Якушев? Не Ягода ли был замешан? Троцкий готовил заговор против Сталина… Якушев мог использовать Троцкого, хотя идеология у них была разная…
И надо бы еще сказать о последнем свидании В. В. с Анжелиной. Во время предыдущих она жаловалась, что другим помогает найти близких (когда-нибудь я расскажу об этом больше), а собственную дочь найти не может. Она потеряла ее, десятилетнюю, когда бежала из красного Петрограда. И, несмотря на свой дар, не могла увидеть ее…
Анжелина постилась, молилась. Значит, верила в Бога.
И в то же время она была председателем теософского общества в Париже. Теософию (науку о Боге) Шульгин считал видом религии. Он не был догматиком и уважал чужие верования. Например, философа Фауста Соция, переселившегося из Италии в Польшу в 16 веке. Польша была земля обетованная для всевозможных еретиков. Соций был арианец и жил в Кракове. Он отрицал догмат св. Троицы и был веротерпим. Бог един, Христос заповедал любовь к ближним — вот, что привлекало Шульгина в Соции. Близок ему был и индиец Рамачарака, переведенный в России в XX веке.
Потом Шульгин жалел, что не спросил Анжелину, видит ли она Бога. Но вопрос был бы глупый — Бога не увидит никакой ясновидящий. Он спрашивал себя, что такое Бог?
Само слово это создано человеческими устами. Бог — это мысль? Сначала испанцы тоже были для индейцев богами…
Бог — это мысль, которая таится в самом человеке. Высокая
мысль. Иногда она приходит от другого человека. С точки зрения православного догматика, Шульгин позволял себе мыслить суетно. Но он хоть сам дошел до вывода, что Божий промысел непостижим.
И все-таки Анжелина Васильевна нашла свою девочку, которая когда-то исчезла бесследно, убежав от людей, присматривавших за ней. И сумела выписать ее из СССР.
В 1927 году, когда Шульгин в последний раз посетил Анжелину Васильевну, он увидел ее дочь. На звонок дверь ему открыла девушка лет семнадцати. Она была похожа на мать, но ее отличала застенчивость и одновременно вызывающее поведение, что, как отметил он, характерно для всех, являющихся из СССР.
Положенные десять франков Шульгин отдал отчиму девушки, еще красивому, с холодными глазами. В. В. не мог не заметить, что падчерица смотрит на отчима влюбленными глазами, а тот ловит ее взгляды вожделенно… ‘Бог отказывал Анжелине в ее ясновидении, когда дело касалось дочери, ибо это причинило бы ей горе, — подумал Шульгин. — Но потом решил очистить ее страданием’.
Он различал в человеке три начала: подсознательное (инстинкт) сознательное (разум), надсознательное (наитие). Анжелина умела вызывать в себе последнее.
— Вернусь ли я еще в Россию? — спросил Шульгин.
Она подумала и сказала, запинаясь:
— Конечно, да. Но… но я вижу вас в России только в небольшом обществе. Всего несколько человек… Ясно вижу.
Она долго молчала и добавила:
— Перед концом жизни вы вернетесь к большой политике, но она будет связана с Берлином. Нынешний период вашей жизни — не конец. Он длительный. Конец наступит тогда, когда около вас будет женщина, много-много вас моложе. Ее имя — Вера.
В 1967 году Шульгин говорил:
— Почему Берлин? Пока это для меня загадка. Политика коснулась меня… А Вера? Несколько Вер прошло мимо меня. О каждой я думал с некоторым ужасом — не она ли? Да минует меня Вера сия!..
Напомню, что жить ему оставалось еще добрый десяток лет.
И размышлять о Боге.
‘Бог есть Жизнь и Смерть. Но смерти нет? Есть. Есть смерть для всего, что смертно. Всякая жизнь умрет. Она потому и называется жизнью, что ее ждет смерть. В минуту смерти ясно, что жизнь была… Живые спешат удалить ее труп из своей среды, потому что знают: он разложится и станет невыносимым для всего живого. Почему? Потому что хозяин тела, дух, ушел’.
Он все-таки материалист, этот мистик. Дух у него ‘сохраняет свой образ в форме из материи более тонкой и даже тончайшей’, хотя живет в мире невещественном…
Шульгин вернулся в Россию, как мы уже знаем.
Несмотря на то что он решил покончить с политикой после публикации ‘Трех столиц’ и скандала с ‘Трестом’, поселиться в Сремских Карловцах, писать романы, было еще много политических статей и книг по национальному вопросу.
Этот вопрос преследовал его всю жизнь. Он рос, набухая кровью, от года к году. И русский националйст (но не расист) оказался лицом к лицу с теми, кто разделял идеи Гитлера. Сперва он думал ‘примерно’ так:
— Пусть только будет война! Пусть только дадут русскому народу в руки оружие. И он свергнет советскую власть.
Но еще в 1935 году он слышал с эмигрантской трибуны и другое мнение:
— Не за всякую цену мы можем продаваться. Мы не должны присоединяться к тем, кто будет воевать не только с Советской властью, но и с Россией, с русским народом.
И вот Гитлер захватывает Югославию. И снова национальный вопрос — Хорватии дается статус ‘независимой’ и возможность расширяться за счет Сербии. В Сремских Карловцах, ставших хорватскими, лилась кровь. За каждого убитого немца или хорватского усташа расстреливали десять сербов. Их просто не считали людьми. Вниз по Дунаю плыли плоты с пирамидами, сложенными из сербских голов. Генералы Краснов и Шкуро были на немецкой службе.
‘Мне удалось не поклониться Гитлеру, — писал Шульгин. — Его теория о том, что немецкая раса, как сероглазая, призвана повелевать над людьми с темными глазами, казалась мне непостижимо нелепой. И в особенности потому, что нелогичный этот расист начал истреблять сероглазых же, т. е. англосаксов, норвежцев, чехов, поляков и русских’.
Да, русские. Они не повернули оружие против власти. Они дрались до последнего рубежа. За Родину! Власовцев было ничтожное число, как и эмигрантских батальонов, уничтоженных в боях.
В октябре 1944 года Советская Армия вошла в Сремские Карловцы, а в январе следующего года Шульгина препроводили в Москву и судили за тридцатилетнюю (1907-1937) антикоммунистическую деятельность.
— Ну это ‘дела минувших дней’, — сказал прокурор, и Шульгина приговорили к двадцати пяти годам тюремного заключения, хотя он надеялся на десятилетнюю давность.
Шульгин был освобожден в 1956 году вместе с многими другими, препровожден в инвалидный дом в Гороховце, а потом поселен во Владимире.
Ему повезло, что в верхах нашлись люди, пожелавшие использовать его известность в эмигрантских кругах и большой литературный дар. Его возили в Москву и Киев. Он увидел могучую державу, еще не впавшую в период застоя, но уже чреватую им. И смысл его новых писаний был понят так:
Мы, монархисты, мечтали о сильной России, коммунисты ее создали — слава коммунистам! Есть еще русские эмигранты, занимающиеся ‘холодной войной’ — и мечтающие о ‘горячей’. Теперь в России никого к стенке не ставят, тут нет ни единого человека, который хотел бы войны, а все, кроме опасности атомной войны, — пустяки. ‘Свергать Советскую власть не надо’ — великодушно говорил он эмигрантам, доживавшим свой век в различных уголках Европы и Америки. Хвалил все, что видел вокруг, с наслаждением человека, долго не видевшего воли. Откровенно и благодарно льстил Хрущеву, но не удержался от такого пассажа:
‘…мы смотрели балет. Балет этот очень занятный, в него вложена мысль. Представлено, как добродетельная кукуруза борется со скверными сорняками. В смысле хореографическом интересно применение топота для изображения гнева…’
Шпилька, она и есть шпилька. Она прошла цензуру незамеченной. Сохранить нечто шульгинское ему позволили лишь в одном заявлении: ‘Я — мистик. Мистицизм плохо совместим с материализмом’. У этих слов будет продолжение…
И позволили еще сказать откровенно (без чего Шульгин не был бы Шульгиным), что кругом дефицит и очереди, но их обещают очень скоро ликвидировать, что существует ‘бисова теснота’ жилищная, однако ‘говорят, что через 15 лет будет 15 квадратных метров жилплощади на душу населения’. (Напоминаю, что на дворе
был год 1959.)
Но не позволили ему сказать еще больше, что, однако, осталось в рукописях. Когда-нибудь я вернусь к тому, что увидел и что вспомнил Шульгин в двух столицах — Москве и Киеве в 1959 году, как и ко всей жизни его после 1927 года, исполненной приключений и невероятных совпадений…
Довелось ему побывать и в третьей столице, в Ленинграде, где снимался фильм ‘Дни’, переименованный и показанный как ‘Перед судом истории’. В нем тоже были упомянуты ‘Три столицы’. Скажу только об этих кадрах.
Актер, игравший историка-марксиста, спрашивал его о белых, и Шульгин отвечал, что они разбазарили себя в распрях, как партийных, так и личных. Великая миссия превратилась в житейскую свару. Это была война всех против всех. Не было ни программы, ни вождя, которые преградили бы путь мировому шествию коммунизма.
В 1929 году умер великий князь Николай Николаевич, и когда он, Шульгин, стоял в толпе хоронивших, мимо проходили официальные представители многих великих держав. Он тогда подумал, что хоронят последнюю надежду. Он был тайком в России в разгар нэпа, видел, что все хуже, чем до революции, но народ пробуждался к новой жизни, и он готов был склонить свою седую голову перед новым, если бы оно было лучше старого…
Главное впечатление, которое выносил каждый смотревший на экран, можно было выразить коротко — не боится. Человек ничего не боится и совершенно свободно выражает свои мысли. Прямо марсианин какой-то.
Шульгину напомнили, что вот он, политический противник, отбывший тюремное заключение, говорит столь откровенно… Разве это не доказательство той свободы, в которой он изволил иронически сомневаться? Ему напомнили высказывания о Ленине.
Да, он согласен, высказывания в ‘Трех столицах’ о Ленине неуместные, оскорбительные, недостойные. Так он относился к Ленину, а теперь считает своим долгом засвидетельствовать, что Ленин стал святым для многих, для миллионов, поскольку его последователи, размышляя о нем, становятся лучше, а лучше — значит добрее.
Он вновь и вновь возвращался к ‘белой идее’. Он протестовал против мазания всех белоэмигрантов одной черной краской, говорил, что те из них, кто пошел за Гитлером, утеряли право называться белыми.
Ему показывали кинохронику — Власов с окружением. А он упрямо твердил:
— Это не белые!
Апофеозом фильма было его присутствие на XXII съезде Коммунистической партии и встреча со старым большевиком Петровым, громадным тучным старцем, торжествующе насевшим на Шульгина с привычными для зрителей обвинениями, а тот смотрел спокойно, чуть иронично, отвечал непринужденно и… сочувственно.
В финале фильма он произнес монолог:
— Основное мое убеждение — благо человечества. И этому своему убеждению я не изменял никогда. Но методы, которые следуют употреблять для блага человечества, бывают разные. Поэтому я и боролся по-разному…
Странное дело — его уличали во всех и всяческих грехах, а он одной статьей своей, манерой говорить, какой-то неведомой культурой поведения, искренностью вызывал, как мне показалось, злорадную симпатию. Надо же — уцелел! Нет, это был не марсианин, это было ископаемое…
‘Перед судом истории’. Фильм быстро сошел с экрана, едва ли не через неделю. Как он появился-то, непонятно. Впрочем, напомню, что год был 1965, почти безвременье в идеологических установках, совсем недавнее утверждение Брежнева наверху иерархической пирамиды.
Во время одной из первых встреч с Шульгиным я спросил о фильме. Он сказал:
— Я еще в самом начале работы над фильмом сказал режиссеру Эрмлеру: ‘За нелегкое дело беретесь. Мне уже ничего не грозит — в моем возрасте инфарктов не бывает, кровь находит обходные пути в сердце. А вы молодой человек (Эрмлеру тогда было за шестьдесят. — Д. Ж.), и эта работа вам может дорого стоить’. К сожалению, я оказался пророком — у Эрмлера инфаркт…
Я говорил Василию Витальевичу, что фильм производит впечатление блестящей шульгинской импровизации, и выразил удивление, как ему вообще дали увидеть свет. Но он уверял меня, что картина подвергалась такому ‘обрезанию’, что от нее остались рожки да ножки. И приводил пример:
— Вы помните сцену Дворцовой набережной в Ленинграде. Я разговаривал там белой ночью с девушками в белых платьях — выпускницами школ и по воле режиссера, пожелавшего выгодно подать меня, изъяснялся на трех главных европейских языках. Так вот… мне хотелось еще раз выразить нечто важное для меня… свое неприятие кровавой российской традиции убивать царей. А потом из этой сцены все вырезали, и получился у меня с девицами глупейший диалог. Помните, я там сказал о хрустальной туфельке Сандрильоны. А дальше было так: ‘Надев хрустальный башмачок, Золушка становится принцессой, а в наше время это опасно. Я мог бы рассказать о четырех принцессах… Но это слишком печальная история!..’
Недавно в архиве мне попалось дело с перепиской по поводу фильма ‘Перед судом истории’, вариантами сценария. В одном из набросков сцены на Дворцовой набережной рукой Шульгина было написано совсем не то, что он рассказывал мне на берегу Черного моря. Вернее, там была совсем иная тональность, приоткрывавшая другого Шульгина.
‘Я злой колдун, я убил четырех принцесс, я сжег их тела огнем и из принцесс сделал их… Золушками! Вы никогда не слыхали об этом’.
Не любил он эти свои мысли, как не любил напоминаний о том, что его провело ОГПУ, но мнение обо всем этом имел, излагая его в своих записках весьма недвусмысленно. Как и некоторые идейные и экономические соображения.
Так, Шульгин считал, что большевики несколько опрометчиво включили в свой пропагандистский арсенал лозунг французской революции: ‘Свобода, равенство, братство’. Уже у самих французов словом ‘свобода’ манипулировали сменявшие друг друга диктаторы. Братства под сенью гильотин просто не могло быть, а равенство перед законом сводилось на нет неравенством экономическим.
В России свободу олицетворяла провозглашенная Лениным диктатура пролетариата, сменившаяся диктатурой сильной личности, а после смерти Сталина наступил век откровенной партийной диктатуры.
‘Полгода, напр., я торгуюсь с представителями партийной цензуры при выработке фильма ‘Дни’.
Ну а равенство? Коммунисты в лучшем положении, чем другие. ‘Человек, получающий 350 р. в месяц, не может быть уравнен с теми, кто получает 95 рублей’.
Братство же — отдаленный идеал. Оно достигается легче, если руководители морально чисты. Без этого никакой дисциплины быть не может, а следовательно, и процветания.
Из разговоров с Шульгиным у меня сложилось впечатление, что мысль создать фильм возникла тотчас после нового появления старого монархиста на общественной сцене и едва ли не в недрах владимирского КГБ, офицерам которого был вменен в обязанность присмотр за исторической личностью. На них и распространилось обаяние Шульгина, рассказывавшего случаи из своей жизни красочно. Они навещали его часто, сиживали подолгу, слушали прирожденного рассказчика с раскрытыми ртами, возили его в черных ‘Волгах’, оказывали мелкие услуги. Кому-то из них, едва ли не самому начальнику, вдруг пришла в голову мысль: ‘Так ведь это же история нашей революции! Почему бы не сделать фильм, пока жив еще этот исторический кладезь?’
Как бы то ни было, мысль о фильме доведена была, как говорят, до соответствующих инстанций и превратилась в замысел.
Играть Шульгина (под другой фамилией) должен был профессиональный артист или артисты, поскольку период времени замышлялся большой, а за основу бралась его книга ‘Дни’, в которой повествование начинается с 1905 года.
Шульгина пригласили консультировать фильм, чтобы освятить его именем в титрах все, что будет сниматься.
‘Апофеоз фильма был бы в том, — вспоминал Шульгин, — что некогда яростный противник коммунистов присутствует на XXII съезде КПСС в качестве гостя. Я ушел со съезда в мрачном настроении. Под красивой и волнующей формулой ‘Да не будет человек человеку волк, а друг, брат и товарищ’ я увидел нижеследующее: чрезмерную любовь к Востоку и незаслуженную, неразделяемую мной ненависть к Западу’.
Да и стар он был очень для фильма. Он, смолоду не гонявшийся за славой и деньгами… Но его убеждали, что все это важно для истории, кинохроника снимала его на съезде больше десяти минут, однако на экране не показали, поскольку решено было, что говорит он неправильные вещи.
Но мысль о фильме подчиняла себе все больше людей. Уже ему придумали название ‘Дни’, уже о нем говорили в Москве и Ленинграде, уже ленинградский режиссер Фридрих Эрмлер и огоньковский репортер и сценарист В. П. Владимиров (Вайншток) напрягли творческие бицепсы, уговаривали Шульгина, чтобы он сам выступил в свете юпитеров, и показали старику две свои последние ленты. Одна была о том, как Лев Толстой с Эдисоном помогли некоему Охрименко найти свой путь в жизни. Вторая — о полярнике Седове, которого Шульгин хорошо знал лично, помогал собирать деньги на героический поход и даже поссорился с ним, когда обнаружил, что тот только и думает, как бы достичь
Северного полюса во славу России, а о возвращении живым не заботится. Шульгин сравнивал Седова с жюльверновским маньяком капитаном Гатеррасом.
Поссорился он и с почтенными кинодеятелями, сказав им, что в последнем фильме они ‘глумились над памятью трагически погибшего Николая II’ и что на этом пути сотрудничества у них не получится.
Эрмлер тоже рассвирепел и, вспомнив свое чекистское прошлое, заявил своему классовому врагу, что фильм ‘Дни’ будет сделан и
без участия Шульгина. Шикарный и… обличительный.
Шульгин не остался внакладе, ответил резкостью.
‘Однако, — вспоминал Шульгин, — В. П. Владимиров проявил себя человеком и отходчивым, и добродушно-настойчивым, мы разошлись с таким незаписанным условием: В. П. Владимиров будет писать свой сценарий, а я буду писать свой контрсценарий, и затем мы попытаемся их согласовать’.
Владимиров и в самом деле написал сценарий, но Шульгину его не показывал, хотя тот уже свои реплики набросал…
И тут Василий Витальевич проявил характер. Он потребовал, чтобы ему показали то, что испечено на сценаристской кухне. Причем все! Что это за практика в кино, когда артисту показывают только его реплики, а на остальное и взглянуть не дают! Тут фильм особый. Это все равно, как если бы его пригласили сказать слово на экране о Седове, а потом прибавили бы неприличный хвост… Нет, он должен знать все.
Во-вторых, развлекать зрителей он не собирается — здесь, мол, сидел царь, здесь — Гучков. Он попытается объяснить смысл трагедии, которая разыгралась в 1917 году и закончилась в подвалах Ипатьевского дома в Екатеринбурге-Свердловске. А если его толкование будет неприемлемо для Советской власти, то нечего его и привлекать.
И в-третьих, он может написать для Идеологической комиссии все, что скажет в роковом вагоне, стоявшем на станции Псков в 1917 году. А там — пусть решают.
23 июля 1963 года Шульгин отправил письмо председателю Идеологической комиссии ЦК КПСС Леониду Федоровичу Ильичеву, в котором сообщал, что сценария нет, а есть лишь договоренность с известным режиссером Фридрихом Эрмлером и даже ходатайство платить зарплату ему, Шульгину.
‘За что?’ — в своем стиле вопрошает Василий Витальевич.
Это делает честь энергии и заботливости кинодеятелей, которые утверждают, что между ними и Идеологической комиссией есть полное согласие. А есть ли такое согласие с ним, с Шульгиным? Как бы не вышло досадного недоразумения — ‘мне начнут присылать зарплату, а я по совести ее пока принимать не могу и принужден буду отсылать ее обратно’.
(В киношном мире это произвело некоторый переполох. Здесь никто и никогда не возвращал денег за несделанную работу. Шульгина называли ‘старым чудаком’. Но он был умнее всех тех, кто решил погреть руки на боевике об отречении Николая II.)
‘Эта трагедия, — продолжал Шульгин в своем письме к Ильичеву, — должна быть поставлена в соответствующие рамки и трактована в таком стиле, который мне приемлем, т. е. хотя я принял отречение из рук Императора, но сделал это в форме, которую решаюсь назвать джентльменской. Это акт не только величайшего значения, как перемена формы правления, имеющий тысячелетнюю давность, но он является рубежом между двумя эпохами, и так и должен быть рассматриваем’.
Нет, он не даст согласия, пока добросовестно не изучит сценария. Да и потом он оставляет за собой право отказаться от работы, если его попытаются заставить говорить не то, что думает. Мало того…
‘Я — именно то, что называется глубокий старик, мне 85 лет, и я не отличаюсь бодростью Аденауэра. За свою долгую жизнь мне приходилось быть писателем и говорить публично, но я никогда не был актером. Между актером и оратором — большая разница: актер говорит речи, которые ему пишут, а оратор, если он не говорит экспромтом, то он произносит речь, которую составил сам. В мои годы не переучиваются. Поэтому я претендую, что моя роль в фильме ‘Дни’ будет написана мною самим’.
Вот оно! Шульгин уже знает, что его ждет в работе со сценаристом и режиссером. ‘Мы исходим из разных взглядов на монархию вообще и на Императора Николая II в частности’.
Но если даже он поладит с обоими, где гарантия, что текст, написанный самим Шульгиным, будет приемлем для Идеологической комиссии ЦК КПСС.
Вряд ли в высокой инстанции произвело благоприятное впечатление настойчивое написание слова ‘Император’. Да и вся логика письма. Но, видимо, в дело вступила тяжелая, хотя и закулисная артиллерия, порождаемая желанием киношников сделать что-то из ряда вон выходящее.
И Шульгину дали сценарий.
Согласно этому произведению, задуманному весьма широко (я читал его), Шульгин должен был появляться в первых и последних кадрах. А в середине была попытка объять необъятное. Рассказывал о своем реэмигрант Любимов. Мелькал Бунин с его рассказом ‘Конец’, Париж, Тэффи, Куприн, Шаляпин, Казем-Бек, Оболенский… Получился милый винегрет, рассыпавшийся на составные части при первом же соприкосновении с замыслом литературного зубра Шульгина. И уж никак не отвечал названию его книги — ‘Дни’.
Короче, в этом соревновании победил его вариант, консервативный и весьма впечатляющий. По нему и снимался фильм, в котором ‘суперзвездой’ предстал сам Василий Витальевич Шульгин. Предстал ‘Перед судом истории’, как решил товарищ Ильичев, руководивший тогда искусством и литературой.
Лев Никулин, писавший свою ‘Мертвую зыбь’, навестил Шульгина в доме творчества в Голицыне 23 апреля 1963 года. Получив нужные сведения, он, по мнению Шульгина, воспользовался ими скверно. ‘Мертвая зыбь’ — название хорошее. ‘Это волна, — писал он, — что еще волнуется и качает корабли, но это качка по инерции… Ложь, обман, провокация. Эти приемы когда-то принесли плоды, но они оказались ядовитыми ягодами. Они отравили прежде всего тех, кто их выращивал. Они разлагали государственный аппарат, превращая правительственных агентов в преступников’.
Шульгин отмечал неточности в книге о ‘Тресте’. А поскольку у него была переписка с Ильичевым о фильме (односторонняя — Ильичев снизошел до устного указания: ‘Принять во внимание возражения Шульгина’), то Василий Витальевич в одном из писем ядовито спрашивал всемогущего тогда секретаря ЦК:
‘Допустима ли правительственная провокация, как метод политической борьбы в государстве правовом, иначе сказать закономерном? Если провокация допустима, то это следовало бы как-нибудь выразить в Конституции. Если нет, то отрицательное отношение к провокации должно быть провозглашено в основных законах или в нарочитом декрете’.
Когда делали фильм ‘Операция ‘Трест’, Шульгина попросили стать в нем этаким вкраплением, комментирующим события. Он отказался. Он хорошо помнил свои мытарства с предыдущим фильмом.
Тогда он тесно сотрудничал с Иваном Алексеевичем Корнеевым, давал ему свои черновики, сообщал о ходе работы… Это был бедный и очень образованный человек, влюбленный в Шульгина, который в одном из писем к нему писал, что Эрмлер и Владимиров взяли его ‘за горло’. Им хочется показать старца, который принял отречение, но ему не хочется быть простым исполнителем их замысла, отказываться от своего мировоззрения. ‘Нет! Себе дороже станет!’ Из письма явствовало, что он посылает Корнееву ‘некоторые мысли по поводу фильма’ и советует по прочтении уничтожить, чтобы не было неприятностей.
Судя по тому, что И. А. Корнеев подготовил к печати ‘Неопубликованную публицистику’, можно предположить, что она является частью этих опасных мыслей.
В предисловии к неосуществившейся публикации, помеченном
11 июня 1964 года, Корнеев писал, что она составлена по черновым материалам к фильму и называл 86-летнего автора ‘гениальным артистом, вдохновенным пророком нового времени’.
Мне первый машинописный экземпляр Василий Витальевич вручил много позже, сказав:
— Все верно, и это мое нынешнее мнение.
Я хранил рукопись, как важнейший документ, и вот он пригодился…
Я знаю, что Шульгин диктовал Корнееву большую книгу ‘Годы’, о думской деятельности за десять лет, предшествовавших революции.
Корнеев проделывал громадную работу для Шульгина. И радовался ей. Так, 19 марта 1966 года он сообщал ему, что болел всю зиму, но закончил работу по составлению сборника всех речей того в Думе. Оказалось, что Шульгин выступал 61 раз, а 62-ю речь он сказал на объединенном заседании всех четырех дум 27 апреля (10 мая) 1917 года по случаю XI годовщины открытия Государственной думы. В письме он привел речь, и мы возьмем из нее характерный отрывок:
‘Столыпин сыграл огромную роль в моей жизни. Со страстью, свойственной молодости, я отстаивал с кафедры Государственной думы его программу, потому что считал предначертанный им путь действий единственно правильный для спасения России и ее дальнейшего эволюционного развития. Несомненно, Столыпин был наиболее выдающимся государственным деятелем Российской империи в последний ее период. Это признавали и враги его.
Вскоре я сблизился с Петром Аркадьевичем и полюбил его. После его мученической кончины память Столыпина стала для меня священной. Считаю, что сейчас еще не настало время для объективной оценки его деятельности…’
Я попытался найти более подробные сведения о Корнееве. Их мало. Мария Димитриевна упоминает о нем в письме от 20 октября 1963 года и предупреждает Василия Витальевича, чтобы не ездил на съемку в Ленинград. Обманут-де. ‘Еврейские трюки ты знаешь хорошо’. Вспоминает, как Вайншток говорил в гостинице ‘Заря’: ‘Да разве я мерзавец? Разве я не понимаю, что именно нужно, чтобы удовлетворить В. В.? Да разве я не такой же интеллигентный человек? (Мимика и жесты соответствующие)’. Марди считает его мерзавцем и мошенником.
В ответе Шульгин уповает на лучшее. Машина по фильму заработала. ‘Судьба захотела, чтобы я как бы приложил руку к крушению Империи, которую я ценил и любил. Объяснение в книге ‘Дни’, которую ты писала под мою диктовку’.
В следующем письме:
‘Китайский коммунист спросил русского коммуниста:
— Согласен ли ты, чтобы ценой гибели нескольких сотен миллионов буржуев коммунизм водворился во всем мире?
На это Хрущев ответил:
— Иди к черту, Маодзедун!
Этот разговор решил ‘судьбы мира’ и вдохновлял Шульгина при работе над фильмом. И еще соображения:
‘Я всю жизнь делал то, чего я не хотел. Разве я хотел в Думу? Я ненавидел парламент с детства, когда еще в России ничего этого не было, а только случайно, ничего в этом не смысля, читал в газетах про какую-то борьбу партий в Европе.
Во вторую Думу меня послали черные Волынские мужики, которые заявили, что я им нужен в Думе, потому что они ничего не понимают, чего им там, в Думе, надо делать.
В третью Думу потому, что я выделился во второй и от меня требовали, чтобы я, молодой, не отказывался от своего долга перед Россией. Но в четвертую я отказался наотрез. Тогда Антоний, архиепископ, впоследствии митрополит, послал на меня телеграфную жалобу Димитрию Ивановичу. От него я получил депешу:
— Соглашайся. Через год откажешься.
Отказаться не удалось через год, потому что изменилось со смертью Д. И. (Пихно. — Д. Ж)
Теперь мне так же противно выступать в фильме, как тогда идти в Думу.
Но обстоятельства круто изменились и дезертировать не могу. Но ты не бойся, дорогая моя Машенька, за мое здоровье. Я выдержу, потому что чувствую: жалок тот, в ком совесть нечиста. Господь Бог поставил передо мной еще один барьер, и я его возьму с помощью Божией’.
В следующем письме:
‘Фильм вызвал на срок 20 дней Ивана Алексеевича. И платит ему содержание. Работа идет’.
14 декабря В. В. рассказывает о съемках. ‘Надо подчеркивать трагизм движения рук, но если чуть-чуть сделаешь жест более широким или узким, то опять нехорошо, ибо ‘искусство там, где начинается чуть-чуть’. Еще хуже с голосом. Если говорить тихо, ‘трагическим шепотом’, то аппарат может не уловить его. Но если закричать трагически, то тоже плохо, ‘от великого до смешного только один шаг’.
Описание съемки:
‘Мотор! Два раза ‘дзз-дзз’! Номер какой-то кто-то кричит. И после этого какой-то ящичек перед лицом делает громко: хлоп! И тогда Эрмлер: ‘Начинайте’. После этого ты должен начать ‘естественно и спокойно’.
Корнеев при всем этом присутствует и ловит каждое слово Василия Витальевича.
И ведь вот как бывает… Я сам встречался с Иваном Алексеевичем Корнеевым, а хоть убей, не помню его, даже храня копию своего письма Шульгину, в котором, среди прочего, говорится:
‘Вы, конечно, знаете, в каких условиях живет Иван Алексеевич, знаете его супругу, которая говорит, что они ‘наняли аблоката’ и очень беспокоится о судьбе доходов, которые может принести будущее издание книги. Обстановка очень тяжелая, прямо удушливая какая-то. Сам Корнеев от болезней высох совершенно, он едва передвигает ноги, так что ожидать от него бойкости в устройстве ваших общих дел не следует. Чувствуется великая нищета. Возможно, этим объясняется задержка в перепечатке экземпляра книги для Вас. Я предложил ему деньги на перепечатку и свою машинистку, но он постеснялся взять у меня что-либо и сказал, что месяца через полтора вышлет Вам полный текст. Сейчас у него есть три экземпляра, но они нужны ему для представления в издательство. То есть два — в издательство, один — себе, рабочий…
Все прежние ‘друзья’, типа Владимирова, от него отступились. Владимиров занял у него 50 рублей и не появляется больше полугода. Обстановка сейчас для издания книги не очень благоприятная, но я надеюсь на лучшее. АПН любит издавать литературу такого рода. Книга им должна понравиться, тем более что она написана блестяще, а стилистической изысканностью их не балуют…’
В. П. Владимиров числился автором сценария фильма ‘Перед судом истории’. Шульгин умер 15 февраля 1976 года во Владимире на девяносто девятом году жизни. Книга ‘Годы’ вышла в издательстве АПН в 1979 году с посвящением В. П. Владимирову, признательностью за участие в создании книги и его же предисловием. И. А. Корнеев не упомянут нигде.
‘Три столицы’ — это книга и о народе, и о властителях его.
В 1958 году Шульгин написал книгу в пятьсот страниц ‘Дело Ленина’. Во владимирском КГБ книгу взяли, хвалили за стиль, но похерили в своих архивах. Судя по отголоскам в записях Шульгина, он хотел извиниться за ‘непристойности’, допущенные в ‘Трех столицах’ в адрес Ленина (кстати, изъятые при нынешней публикации книги издателями), но нестандартные мысли обнародованы быть не могли.
Вот, например, в марте 1967 года некий Арон Яковлевич из Академии наук прислал ему письмо, в котором вызывал на диспут, выдвинув такой тезис:
‘Русская революция не только не могла не быть, но, явившись в мир, она сделала для него дело огромной важности, притом дело доброе — благотворное’.
Шульгин отвечал в ‘открытом письме’, что не отрицает мирового значения Октябрьской революции. ‘Но она не была ни доброй, ни благотворной. Создав некие грандиозные материальные ценности, она жутко понизила актив Добра в мире и не достигла тех результатов, к которым стремилась. Это жестокое заявление я должен подтвердить фактами, показав, что революция обещала и что дала…’
Он начал издалека, писал о своем уважении культа сильного человека. Приводил пример, который дается здесь мною в коротком пересказе.
Александр II своей реформой привел в ярость революционеров, осуществив их идею. И тогда они стали охотиться за императором. 1 марта 1881 года первая бомба попала в казака. Царь приказал кучеру остановиться и пошел помогать казаку, лежавшему на мостовой. И тогда бросили вторую бомбу… Александр II был еще жив, когда его привезли во дворец, куда собралась семья. Когда медик объявил: ‘Государь император скончался!’, все опустились на колени. Наследник Саша был огромный, веселый, добрый, любил играть с детьми… Встал же с колен суровый император. Первые его слова были:
— По-видимому, гражданские власти растерялись. Передать охрану столицы войскам. Совету Министров собраться через два часа…
Пролив минимальное количество крови, Александр III предотвратил революцию, утвердил мир. Это был сильный человек. Он говорил:
— Войну могут любить только те, кто ее не видел. А я видел.
Во время русско-турецкой войны он командовал дивизией…
На этом ‘открытое письмо’ обрывается.
После тюрьмы, как уже говорилось, Шульгин в октябре 1956 года был отправлен в Дом инвалидов в Гороховце.
Мальчишки останавливали его на улице и спрашивали:
— Ты поп?
У Шульгина была большая седая борода, а на голове — черная широкополая измятая шляпа.
Отцы объяснили мальчишкам кое-что, и они кричали вслед:
— Идет Временное правительство!
Восьмилетний мальчик как-то пригласил его на елку.
— Ты — дед Мороз, — сказал он.
Шульгин не пошел, потому что был оборван и без копейки денег на подарок. Мальчик обиделся и потом сказал:
— Ты был дед Мороз, а теперь ты Булганин!
Булганин был тогда вторым человеком после Хрущева.
Шульгин смеялся, когда его пригласили на съезд партии и в соседнем кресле, тоже гостем съезда, оказался снятый к тому времени с постов Булганин. Описывая этот случай, Шульгин заключил:
‘Мальчишка оказался едва ли не пророком.
А Хрущев? Хрущев по-прежнему парил высоко уже в одиночестве. Он действительно пришел на смену Сталину, хотя и не разделял его кровожадной политики. А отвергнув культ личности в отношении Сталина, Хрущев против своей воли и убеждения возобновил культ личности в отношении самого себя. Ни одного публичного выступления не могло быть, если не повторить титул ‘несгибаемый ленинец’, присвоенный Никите Сергеевичу. И когда он входил в зал, то все вставали со своих мест и рукоплескали.
Я смотрел на это, сидя рядом с Булганиным, и мне было больно, потому что я любил Хрущева. Во-первых, он подарил мне 13 лет тюрьмы. А во-вторых, он порхал по всему миру, самым искренним образом проповедуя всеобщий мир.
И я думал и повторял про себя: ‘Судьба играет человеком…’
Она сыграла и с Никитой Сергеевичем свою обыкновенную мелодраму. И он ушел в небытие, и на следующий же день после его ухода, люди, превозносившие его до небес, стали его поносить…’
В ночь на 30 июня 1958 года Шульгин увидел во сне Сталина.
В какой-то комнате было много разных людей. Несколько особняком за школьной партой сидел Сталин. Его как будто чуждались, но он улыбался и был таким красивым, каким В. В. никогда его не видел ни на одном портрете. Шульгин подошел к нему отчасти потому, что его несколько смутило соображение — из тех людей, которые сейчас его сторонятся, было немало людей, еще недавно лежавших перед ним ниц, как перед идолом… Сталин улыбнулся еще веселей, глаза его сияли просто необыкновенно. В. В. сказал ему: ‘Здравствуйте. Как объяснить, а лучше сказать, как совместить эти удивительно сияющие глаза и ласковую улыбку с тем морем крови, которую вы пролили?’ Он сказал это без всякого вызова, с веселым любопытством. Лицо Сталина несколько изменилось, глаза продолжали сиять. Он ответил: ‘Они поставили меня править вашей страной. Вы думаете мне это было приятно, желал я этого? Нет, ваша страна мне чужая. Но они меня поставили, и я правил, как умел’. Потом произошло нечто совсем глупое… Какая-то дама, немолодая, но державшая себя вольно, устроила скандал. Она заявила рассерженно, что на вешалку она не может повесить свое пальто, потому что шуба Сталина ей мешает. Сталин встал со словами: ‘Хорошо. Я это улажу’. В былое время, может быть, он уладил это дело так, что вместо пальто он повесил бы его владелицу. Вешалка была со многими крючками, всем места бы хватило. Но сейчас… сейчас было иначе.
Когда В. В. проснулся, он подумал, почему на том свете, где, очевидно, этой ночью он нашел Сталина, лицо этого второго Чингисхана так прекрасно — сияющие необычайным светом глаза, эта ласковая улыбка доброго властителя? Быть может, он воображал о себе, что он таков. Быть может, он не поверил двумстам миллионам людей, которые лежали перед ним во прахе и прославляли его в стихах, прозе, льстивых речах как благодетеля человечества, как ‘гения всех времен и народов’. После его смерти прошло пять лет, и ни один из этих раболепцев даже случайно не обмолвился, что Сталин был. Его имя просто не называется, не произносится. ‘Гений всех времен и народов’ в течение пяти лет забыт. Как это могло случиться? Кто-то повелел забыть Сталина. Но кто он?
Очевидно, его наследник — Сталин номер два. Тот, которого еще не знают… но он должен быть… Впрочем, кто же такие ‘они’, которые Сталина, как он сказал, ‘поставили’?..
Сон оказался пророческим. 2 июля Шульгин имел разговор с одним из тех важных лиц, которые зачастили в инвалидный дом для бесед с ним. И между прочим ему было сказано:
— Да, мы стремимся к свободе, наступит время, когда но будет ни насилия, ни судов, ни террора. Поживите с нами еще восемьдесят лет, и вы увидите это… Но ныне у нас диктатура пролетариата, и мы применяем и будем применять террор большинства против борющегося против нас меньшинства.
В последние годы жизни Шульгин часто вспоминал время ‘Трех столиц’ и повторял:
‘Свят только труд добровольный’.
‘Собственность есть диктатура над материей’.
‘Дайте собственнику бесплодную скалу, и он превратит ее в цветущий сад’.
‘Собственнику легче признавать свои ошибки и на них не настаивать’.
И еще я нашел в его записях слова, будто бы сказанные в свое время Якушеву:
‘Как говорят, Ленин предполагал, что передышка будет длительной. Но он умер, лучше сказать, погиб, а Сталин, занявший место Ленина, ее, переделку, сократил, как сократил все и вся. Он провозгласил ‘генеральную линию’, т. е. Террор, доведенный до края. Начался ужасный Сталинский голод. Но голодные умерли, а выжившие потеряли всякую возможность сопротивления. Они повиновались. Из безусловного повиновения родилась рабская сила. Рабы способны сеять и собирать зерно. Рабы очень хороши для войны. Некоторое время Римское могущество покоилось на повиновении рабов. Рабы колхозники дали Сталину нищенский хлеб, рабы-бойцы победили рабов Гитлера. Из песни слова не выкинешь. Рабство имеет два лица: ужасное и созидательное. Рабы создали пирамиды и грандиозное использование разливов Нила. Рабы, управляемые умными жрецами, есть явление, над которым стоит задуматься.
Конечно, выросшее человечество пришло к мысли, что и Свобода способна творить великие дела. Но при одном условии: свободные должны знать цену Согласия. Несогласие разрушает все дела человеческие, в том числе и Свободу.
Поэтому и при свободном строе надо сохранить нечто от Рабства. В этом случае оно называется ‘Дисциплина’. Это слово благозвучно и потому легко приемлемо. Свобода немыслима без Дисциплины’.

————————————————————-

Текст издания: Шульгин В. В. Три столицы / [Послесл. Д. Жукова, с. 398-496]. — М.: Современник, 1991. — 495 с., 21 см. — (Серия мемуаров ‘Память’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека