Если бы автору этой книги заметили, что сентиментальная любовь новейшего времени чужда языческой древности, он указал бы на Антония и Клеопатру и завещание сурового римского полководца. В нем последний высказывает желание, чтобы его погребли вместе с телом до конца любимой им женщины. Желание его было исполнено, и любовь этих двух выдающихся людей уже не раз вдохновляла поэтов и художников.
Что касается собственно Клеопатры, то вся ее сущность окружена романтическим, почти сказочным вымыслом. Даже злейшие враги восхищаются ее красотой и редкими дарованиями. Напротив, характер ее представляет собою труднейшую психологическую загадку. Рабский дух римских писателей и поэтов, которым не по сердцу был ореол, окружавший соперницу государства и императора, разрешил эту загадку в неблагодарном для Клеопатры смысле. Все египетское было ненавистно в глазах римлянина в этой выросшей на берегах Нила женщине, видавшей у ног своих Цезаря и превратившей Антония в своего слугу, ей не могли простить ее могущества. Историки, в том числе и Плутарх, отнеслись к ней справедливее и не раз высказывались в ее пользу.
Автору хотелось поближе изучить личность несчастной царицы и на основании множества сохранившихся источников создать образ, которому он прежде всего сам мог бы поверить. Годы прошли, пока он достиг этого, теперь же, вглядываясь в созданный уже образ, он боится, что многие его краски покажутся слишком розовыми. Но ему трудно было бы подтвердить документально каждый тон, каждую черту. Если во время работы он полюбил свою героиню, то это случилось потому, что, чем яснее обрисовывалась для него личность этой замечательной женщины, тем более он убеждался, что при всех своих недостатках и слабостях она заслуживает не только сострадания и удивления, но и той преданности, которую умела возбуждать в людях.
Впрочем, не кто иной, как сам Гораций [1], назвал Клеопатру ‘поп humilis mulier’ — ‘женщиной, не способной на низость’. Значение этого отзыва станет вполне понятным, если мы вспомним, что он взят из гимна в честь победы Октавиана над Антонием и Клеопатрой.
Со стороны поэта было большой смелостью отозваться с похвалой о сопернице триумфатора в подобном стихотворении. Однако он решился на это, и его слова, равняющиеся в данном случае делу, остаются одним из почетных титулов знаменитой женщины.
К сожалению, отзыв Горация далеко не произвел такого воздействия, как отзыв Диона [2], который значительно искажает сообщения Плутарха, и вообще более тяготеет к фарсам и рассказам, ходившим среди народа и не отваживавшимся выставлять египтянку в благоприятном свете.
Снисходительнее большинства римских историков оказывается грек Плутарх, который и во времени ближе стоит к нашей героине, чем Дион. Его дед много наслушался о ней от своего соотечественника Филотаса, учившегося в Александрии в дни триумфа Антония и Клеопатры. Из всех писателей, упоминающих о царице, Филотас, пожалуй, самый надежный, но и к его рассказу нельзя относиться с безусловным доверием. При описании событий последних дней нашей героини мы руководствовались даже в деталях подробным и ясным сообщением Плутарха. Оно несет на себе печать истины, и значительные уклонения от него были бы слишком произвольными.
Египетские источники не дают, к сожалению, ничего существенного в отношении оценки характера Клеопатры, хотя мы имеем изображения ее одной и вместе с сыном Цезарионом. Недавно был найден в Александрии обломок колоссальной двойной статуи, изображающей, по всей видимости, Антония и Клеопатру. Верхняя часть женской фигуры сохранилась довольно хорошо и представляет собой красивое молодое женское лицо. Мужская фигура пала жертвой приказа Октавиана об уничтожении статуй Антония. Доктору Вальтеру в Александрии мы обязаны прекрасным фотографическим снимком с этой замечательной статуи. Кроме нее сохранилось сравнительно мало изображений (причисляя сюда и монеты), дающих нам понятие о внешности нашей героини.
Романист прежде всего стремится создать произведение искусства, но он ограничен требованиями исторической верности. Как образ нашей героини должен соответствовать ее действительной личности, так и жизнь ее, здесь описанная, должна совпадать во всех деталях с культурой изображаемой эпохи. Поэтому мы показали нашу героиню в окружении многочисленных лиц, что дает возможность изобразить ее личность в самых разнообразных житейских коллизиях.
Если автору удалось воссоздать образ этой замечательной женщины, вызвавшей такие противоречивые суждения, не менее ‘живо’ и правдоподобно, чем она рисуется в его воображении, то он всегда будет с удовольствием вспоминать о времени, потраченном на эту книгу.
Георг Эберс
I
Архитектор Горгий Александрийский привык выносить палящий зной египетского полдня. Хотя ему не исполнилось еще и тридцати лет, но он уже заведовал — сначала как помощник, потом как преемник своего отца — постройкой громадных зданий, воздвигаемых Клеопатрой [3] в Александрии.
В настоящую минуту он был завален делами, но тем не менее явился сюда до окончания работы в угоду юноше, едва вышедшему из детского возраста.
Тот, кому он приносил эту жертву, был не кто иной, как Цезарион, сын царицы Клеопатры от Юлия Цезаря [4]. Антоний [5] почтил его горделивым титулом царя царей, хотя ни царствовать, ни даже управлять ему не пришлось: мать отстраняла его от дел правления, да и сам он не добивался скипетра.
Горгий мог бы пренебречь желанием царевича, так как тот, очевидно, хотел поговорить с ним о своем окружении. Мысли архитектора были заняты другим. Флот Клеопатры и Марка Антония должен был уже встретиться с кораблями Октавиана, да и сражение на суше, вероятно, уже было дано, и судьба Египта решилась.
Горгий верил в победу царицы и Антония и от души желал ее. По-видимому, он даже считал сражение выигранным, поскольку держал в руках программу празднеств в честь победителей, и сегодня же должен был решить, где поставить колоссальную статую, изображавшую Антония рука об руку с его царственной подругой.
Эпитроп Мардион, евнух, замещавший царицу в качестве регента, и хранитель печати Зенон, обычно во всем согласный с Горгием, желали поставить статую не в том месте, которое он наметил. Для того чтобы исполнить желание могущественного регента, пришлось бы захватить частное владение. Могли возникнуть затруднения, и это не нравилось Горгию. С эстетической точки зрения Горгий также не мог одобрить план Мардиона. Поставленная на участке Дидима [6] статуя оказалась бы у самого моря, чего и хотелось регенту и хранителю печати, но в этом случае у нее не было бы фона.
Как бы то ни было, приглашение Цезариона давало архитектору возможность обозреть Брухейон с верхних ступеней храма Исиды и выбрать место для статуи. Ему очень хотелось найти подходящее место, так как скульптор был его другом и умер вскоре после окончания работы.
Храм, откуда смотрел Горгий, находился в одном из красивейших уголков Брухейона, застроенного дворцами, великолепнейшими храмами, огромными театрами, тут же возвышался форум, где македонские граждане собирались на совет, и обитель ученых Мусейон.
Местность, примыкавшая к храму Исиды с востока, называлась ‘уголком муз’ из-за мраморных статуй перед воротами принадлежащего престарелому почтенному ученому и члену Мусейона Дидиму дома с обширным садом.
Большая часть зданий, находившихся перед ним, была построена во времена Александра Великого и его преемников из дома Птолемеев, но некоторые, и притом отнюдь не худшие, были делом рук его, Горгия, или его отца. Это возбуждало гордость, и сердце художника наполнялось восторгом при виде этой части города.
Он бывал в Риме, видел и другие города, славившиеся своим многолюдием и великолепием, но нигде не доводилось ему видеть такого количества изумительных художественных произведений, сосредоточенных на таком незначительном пространстве, как здесь.
‘Если бы кто-нибудь из бессмертных, — думал он, — пожелал воздвигнуть дворец для обитателей Олимпа, достойный их величия и славы, он не мог бы создать лучшего и более соответствующего художественному вкусу, которым они нас одарили. И, конечно, он воздвиг бы его на берегу такого моря’.
Оценивая опытным взором художника гармонию форм отдельных храмов и портиков, удачное расположение зданий и памятников, он говорил себе, глубоко вздыхая, что его искусство — лучшее из искусств, а постройки — благороднейшее развлечение царей.
Без сомнения, так же думали властители, стремившиеся в течение трех столетий создать вокруг своих дворцов окружение, которое соответствовало бы их величию и богатству, выражало бы их почтение к богам и любовь к прекрасному. Ни один царский род на земле не мог бы похвалиться более пышным жилищем. Так думал архитектор, любуясь раскинувшейся перед ним картиной, где плоды неистощимой изобретательности и искусства людей представали в полном блеске на фоне темно-лазурного моря и неба, под яркими лучами солнца.
Ожидание, которое было бы невыносимо для занятого человека в другом месте и в другое время, здесь превращалось в удовольствие. Лучи солнца сверкали ослепительным блеском на белых мраморных колоннах храмов и портиков, играли на полированном граните обелисков и гладких стенах из белого, желтого и зеленого мрамора, сиенита [7] и темного пятнистого порфира [8]. Казалось, они готовы были растопить пеструю мозаику, одевавшую каждый фут почвы всюду, где не было дороги или деревьев, и бессильно отражались от сверкающего металла и блестящей глазури пестрых черепиц на крышах дворцов и храмов. Здесь они искрились на металлических украшениях, там утопали в сиянии позолоченного купола, придавая ослепительный блеск изумруда зеленой бронзе. Они превращали в коралл и ляпис-лазурь части храмов, окрашенные в красный и голубой цвет, в топаз — их позолоченные украшения. Картины из мозаики на площадях и внутренних стенах колоннад вызначивались особенно рельефно на светлом фоне мраморных масс, которые в свою очередь, чередуясь с картинами, радовали глаз своим разнообразием.
Как усиливались в лучах полуденного солнца пышные краски флагов и вымпелов, развевавшихся над триумфальными арками, над воротами храмов и дворцов, подле обелисков и египетских пилонов! Но даже драгоценная голубая ткань флагов, украшавших дворец детей Клеопатры на Лохиаде [9], не могла соперничать с лазурью моря, окаймлявшего берег темно-синей рамкой, тогда как дальше темные и светлые зеленые полосы пробегали по голубой поверхности.
Предаваясь созерцанию этой картины, Горгий, однако, не забыл о цели своего прихода сюда.
Нет, сад Дидима — явно не подходящее место для последнего творения его друга.
Еще раз взглянув на высокие платаны, сикоморы и мимозы, окружавшие приют старого ученого, он вдруг услышал шум, доносившийся снизу: народ стремился к дому Дидима, как будто там произошло нечто необычайное.
Что нужно людям от скромного ученого?
Обернувшись, он услышал чей-то веселый голос, окликнувший его снизу.
Странная процессия приближалась к храму. Впереди небольшого отряда вооруженных людей шел невысокий коренастый человек с двойным лавровым венком на большой косматой голове. Он оживленно разговаривал с каким-то молодым человеком. Перед ступенями храма они приостановились и поздоровались с архитектором, который ответил несколькими дружескими словами. Увенчанный лаврами хотел, по-видимому, подняться к Горгию, но спутник остановил его, и тот, после непродолжительного колебания, пожал молодому человеку руку, гордо вскинул голову и, раздуваясь, как павлин, отправился дальше со своей свитой.
Молодой человек, подошедший к Горгию, слегка поморщившись, посмотрел вслед удалявшейся процессии, потом спросил архитектора, о чем он молит богиню.
— О твоем приходе, — весело отвечал тот.
— Ну, значит, Исида к тебе милостива! — И мгновение спустя друзья пожимали друг другу руки.
Они были одинакового сложения и роста, их можно было даже принять за братьев, если бы черты лица архитектора не были грубее и резче, чем у его собеседника, которого он называл Дионом и своим другом.
Когда Дион с насмешкой заговорил о своем увенчанном спутнике, Анаксеноре, знаменитом исполнителе на цитре, которому Антоний подарил доходы с четырех городов и позволил держать стражу, Горгий то вторил ему, то сдерживал благоразумными замечаниями. Этот разговор ясно показал глубокое различие в характерах двух сверстников.
Оба проявляли самоуверенность, несвойственную их возрасту, но самоуверенность Горгия была результатом работы и личных заслуг, тогда как у Диона она проистекала из обеспеченного и независимого положения. Человек, незнакомый с деятельностью Диона в городском совете, где он не раз разрешал дела в известном направлении силой своих тщательно подготовленных речей, принял бы его за беззаботного гуляку, каких немало было в Александрии в эту блестящую эпоху, тогда как в Горгий все, от блеска глаз до грубых кожаных сандалий, говорило о его серьезности и деловитости.
Они стали друзьями с тех пор, как Горгий выстроил Диону новый дворец. Продолжительные деловые отношения сближают людей, если не ограничиваются только предписанием и исполнением. В данном случае заказчик только высказывал желания и давал указания, а художник превратился в искреннего друга, вложившего душу в осуществление того, что лишь смутно рисовалось первому. Таким образом, они сделались мало-помалу необходимы друг другу. Архитектор открыл в богатом молодом щеголе многое, о чем раньше не подозревал, а тот, со своей стороны, был приятно удивлен, найдя в серьезном и степенном художнике хорошего товарища, отнюдь не лишенного слабостей, что, впрочем, только усиливало их дружбу.
После того как дворец, получивший много похвал как одно из лучших украшений столицы, был окончен к удовольствию Диона, дружба молодых людей приняла новый характер, и трудно было бы решить, с чьей стороны она была сильнее.
Исполнитель на цитре остановил Диона с целью услышать от него подтверждение известия о великой победе, будто бы одержанной соединенным флотом Антония и Клеопатры.
В канопском трактире, где он завтракал, эта весть возбудила общую радость, и немало вина было выпито за здоровье победителей и за погибель их коварного соперника.
— Меня теперь считают всесведущим не только олухи вроде Анаксенора, но и многие разумные люди, — говорил Дион. — А почему? Да потому что я племянник хранителя печати Зенона, который сам в отчаянии от того, что ничего не знает, то есть буквально ничего…
— Однако же Зенон — ближайшее лицо к регенту, — заметил Горгий, — так кому же и знать, как не ему, о судьбе флота?
— И ты туда же! — вздохнул его собеседник. — Если бы я так же часто поднимался на крыши и стены зданий, как ты, архитектор, от меня бы не ускользнуло, откуда дует ветер. А дует он с юга вот уже две недели и задерживает корабли, идущие с севера. Регент ничего не знает, решительно ничего, и дядя, разумеется, тоже. А если бы и знали что-нибудь, так они слишком благоразумны, чтобы делиться со мной своими сведениями.
— Положим, ходят и другие слухи, — задумчиво сказал Горгий. — Если бы я был на месте Мардиона…
— Благодари олимпийцев, что этого с тобой не случилось, — засмеялся Дион. — У него теперь хлопот по уши. А важнейшая… этот молокосос Антилл вчера брякнул у Барины… Бедняга! Дома ему, наверное, досталось за это.
— Ты намекаешь на его замечание по поводу присутствия Клеопатры на флоте?
— Тсс… — произнес Дион, приложив палец к губам.
Толпа мужчин и женщин поднималась по лестнице. Многие несли цветы и хлебы, у большинства лица были оживлены выражением набожной благодарности. До них тоже дошла весть о победе, и они хотели принести жертву богине, которую Клеопатра, ‘Новая Исида’, почитала более всех других.
Храм ожил. Послышались звуки систр и бормочущие голоса жрецов. Тихий портик небольшого алтаря богини, который здесь, в греческой части города, привлекал мало посетителей в противоположность огромному, всегда переполненному народом храму Исиды в Ракотиде [10], был теперь крайне неудобным местом для беседы людей, приближенных к правителям государства. Замечание Антилла, девятнадцатилетнего сына Антония, насчет Клеопатры, высказанное им вчера на вечере у Барины, красивой молодой женщины, в доме которой собирались все знаменитые представители мужского общества Александрии, было тем более неблагоразумно, что совпадало с мнением здравомыслящих людей. Легкомысленный юноша обожал своего отца, но Клеопатра — возлюбленная, а в глазах египтян жена Антония — не была его матерью. Он родился от Фульвии, первой жены Антония, был римлянином в душе и предпочел бы берега Тибра Александрии. К тому же всем было известно — и преданнейшие друзья его отца отнюдь не скрывали этого, — что присутствие царицы в войске мешало Антонию и могло неблагоприятно повлиять на настроение смелого полководца. Все это Антилл высказал с унаследованной от отца неблагоразумной откровенностью, и притом в такой форме, которая могла только содействовать скорейшему распространению его слов.
Собравшиеся в храме Исиды, вероятно, еще не слышали об этой сплетне, но здесь могли оказаться люди, знавшие Цезариона. Поэтому Горгий нашел более удобным подождать его у подножия лестницы. Итак, он спустился со своим другом вниз, с трудом пробираясь сквозь толпы людей, стремившихся в храм и к дому ученого Дидима.
Им хотелось узнать, не распространился ли слух о намерении регента и Зенона отобрать у Дидима сад, чтобы воздвигнуть на его месте статую. Первые же вопросы показали, что об этом действительно уже всем известно. Говорили даже, будто дом ученого будет разрушен и притом в несколько часов. Это возбуждало общее негодование, и только какой-то долговязый детина старался оправдать неблаговидное решение правителей.
Друзья хорошо знали этого человека. То был сириец Филострат, краснобай и крикун, защищавший худшие предприятия в угоду тому, кто больше заплатит.
— Теперь этот мошенник состоит на службе у моего дяди, — заметил Дион. — Он-то и присоветовал поставить статую в этом месте. Тут у него какие-то тайные цели. И надо же им было подкупить именно Филострата. Может быть, это имеет какое-нибудь отношение к Барине: ведь Филострат был ее мужем, а затем отказался от нее.
— Отказался! — повторил Горгий. — Подходящее выражение! Да, конечно, отказался, но, чтобы побудить его к этому, бедняжке пришлось пожертвовать доброй половиной своего состояния, которое ее отец нажил кистью. Ты знаешь не хуже меня, что жизнь Барины с этим негодяем была просто невыносимой.
— Совершенно верно, — равнодушно отвечал Дион. — С тех пор как вся Александрия растаяла от восторга, слушая ее пение на празднике Адониса [11], ей не нужен столь жалкий спутник.
— Как ты можешь бросать тень на женщину, которую не далее как вчера называл безупречной, прекрасной, единственной…
— Боюсь, что свет, исходящий от нее, слепит твои глаза. А я-то знаю, как они чувствительны.
— Так пощади же их, а не раздражай. Впрочем, твое предположение имеет некоторое основание. Барина — внучка ученого, у которого хотят отнять сад, и ее бывший муж не прочь устроить эту пакость. Но я расстрою его игру. Мое дело выбрать место для статуи…
— Твое? — перебил Дион. — Да, если кое-кто посильнее тебя не вмешается в это дело. Я бы, пожалуй, отговорил дядю, но тут и кроме него заинтересованы разные лица. Царица сильна, но и приказаниями Иры нельзя пренебрегать, а она говорила мне сегодня утром, что у нее свои соображения насчет места для статуи.
— В таком случае, — воскликнул архитектор, — Филострат явился на сцену по твоей милости!
— По моей? — переспросил Дион с удивлением.
— Конечно, по твоей! Ты сам мне рассказывал, что Ира, подруга твоего детства, в последнее время доняла тебя шпионством, выслеживая каждый твой шаг. Ну а затем… Ты усердный посетитель Барины, которая явно предпочитает тебя всем нам, что легко могло дойти до ушей Иры.
— У Аргуса [12] сотня, у ревности тысяча глаз, — перебил его друг, — а между тем все, что меня привлекает в Барине, это возможность приятно провести час-другой вечером, в свободное время. Все равно. Предположим, что Ира слышала о предпочтении, оказываемом мне Бариной. Ира сама неравнодушна ко мне и потому подкупает Филострата. Подкупает для того, чтобы сделать гадость той, что стоит между мной и ею, или старику, имеющему счастье или несчастье быть дедом ее соперницы. Нет, нет! Это было бы слишком, слишком низко! И, поверь мне, если бы Ира хотела погубить Барину, то не стала бы действовать так подло. Притом она не злая. А впрочем, пожалуй… Я ведь знаю о ней только то, что она пользуется любыми средствами, когда нужно чего-нибудь добиться для царицы, а еще, что с ней не соскучишься. Да, Ира, Ира… Мне нравится это имя. А все-таки я ее не люблю, она же любит только себя и еще больше свою госпожу, что немногие могут сказать о себе. Что для нее весь мир? Что значу я в сравнении с царицей, кумиром ее сердца? С тех пор как та уехала, она бродит словно покинутая Ариадна [13] или лань, отбившаяся от матки. Царица доверяет ей, как сестре, как дочери. Никто не знает, какую, собственно, роль играют во дворце Ира и Хармиона. Называются они служанками, на самом же деле они скорее подруги царицы. Уезжая и оставляя здесь Иру — у нее была лихорадка, — Клеопатра поручила ей надзор за детьми, между прочим, и за такими, у которых уже пробивается борода: за ‘царем царей’ Цезарионом, которого управляющий дворца колотит скипетром за малейшую провинность, и за Антиллом, забравшимся вчера к нашей приятельнице.
— Ведь это сам Антоний, его отец, познакомил их.
— Правда твоя, а Антилл познакомил с ней Цезариона. Это не нравится Ире, как и все, что может огорчить царицу. Так что Барина неприятна ей, во-первых, из-за Клеопатры, во-вторых, быть может, из-за меня. Итак, она устроит старику, деду Барины, каверзу, которую внучка примет близко к сердцу, и по своей избалованности и неосторожности не удержится от какой-нибудь глупости, за которую ее можно будет притянуть к ответу. Вряд ли Ира замышляет что-нибудь против ее жизни, скорее, она рассчитывает на изгнание или на что-то в этом роде.
— Хотя я сам натолкнул тебя на эту мысль, но все-таки не решаюсь заподозрить ее в такой низкой интриге, — недоверчиво заметил Горгий.
— А я разве подозреваю! — воскликнул Дион. — Я переношусь мысленно ко двору и стараюсь понять душу женщины, способной там менять погоду по своему усмотрению. Ты округляешь колонны и обтесываешь балки, чтобы укрепить на них крышу, которой займешься в свое время. Она же и все, кто вертится при дворе, прежде всего строят крышу, а потом уже стараются поднять ее и укрепить. При этом могут оказаться и трупы, загубленные жизни, разбитые сердца. Во всяком случае крыша останется на месте до тех пор, пока главный смотритель построек — Клеопатра — будет находить ее красивой. Остальное… Но я вижу повозку. Это он… Ты хотел… — Тут он остановился, схватил за руку своего собеседника и быстро прошептал: — Ира замешана в этом деле, и не об Антилле, а об этом ханже она хлопочет. Когда мы говорили о статуе, она тут же спросила, видел ли я его третьего дня вечером, а как раз в тот вечер я его встретил у Барины. В нее-то и метит Ира. Чтобы поймать мышь, нужно открыть мышеловку, вот Ира и собирается сделать это своей маленькой ручкой.
— Если только ей не помогает какая-нибудь мужская рука, — прибавил архитектор и обернулся к повозке и к пожилому человеку, направлявшемуся в их сторону.
II
Дион хотел скромно удалиться, когда спутник Цезариона подошел к ним и поздоровался. Но тот удержал его. Это был крупный, широкоплечий мужчина мощного сложения, в его голосе и плавных, размеренных жестах чувствовалось какое-то спокойствие. Ему было около сорока пяти лет, но с виду он казался старше из-за огромной седой головы и в особенности из-за степенных манер.
— Молодой государь, — сказал он глубоким, звучным голосом, указывая на повозку, — хотел бы переговорить с тобой лично, Горгий, но я отсоветовал ему показываться на народе. Он явился сюда в закрытой повозке. Сделай одолжение, подойди и выслушай его, а я побуду здесь. Странные дела творятся!.. Да что это? Или я ошибаюсь? Неужели эта громадина, которую там тащат, статуя царицы и ее друга? Это ты, Горгий, выбрал для нее место?
— Нет, — отвечал архитектор решительно. — Да и распоряжение о перевозке статуи отдано без моего ведома и против моей воли.
— Так я и думал, — заметил его собеседник. — Цезарион хочет поговорить с тобой именно об этой статуе. Если ты можешь помешать ее установке на земле Дидима, тем лучше. Я со своей стороны готов оказать тебе содействие, но в отсутствие царицы мое влияние невелико.
— А о моем и говорить не стоит, — подхватил архитектор. — Кто нынче может предсказать, будет завтра ясно или пасмурно? Скажу одно: я со своей стороны сделаю все, чтобы помешать посягательству на право почтенного гражданина, нарушению законов нашего города и оскорблению хорошего вкуса.
— Скажи это царевичу, только осторожно, — заметил Архибий, видя, что архитектор направляется к повозке.
Когда он остался наедине с Дионом, тот спросил его о причинах суматохи на улице. Он разделял общее уважение всего александрийского общества к Архибию и знал о его отношениях с владельцем сада и его внучкой Бариной, поэтому рассказал ему вполне откровенно о своих опасениях.
— Ира — твоя племянница, — прибавил он, — но ведь ты знаешь, у нее очень тонкий расчет: подбросить неосторожному человеку золотое яблоко под ноги, а когда тот его поднимет, обвинить простака в воровстве.
Заметив вопросительный взгляд Архибия при этом сравнении, он продолжал более серьезным тоном:
— Зевс велик, но и над ним владычествует судьба! Мой дядя Зенон пользуется большим влиянием при дворе, но когда Ира и твоя сестра Хармиона, которая, к несчастью, уехала с царицей, вздумают сделать что-нибудь по-своему, он живо уступает, так же как и регент Мардион. Чем пленительнее Клеопатра, тем больше дорожат местами при ней, и уж во всяком случае гораздо больше, чем такими безделицами, как закон и право.
— Твой отзыв чересчур резок, — перебил Архибий, — и мне горько его слышать, так как в нем много правды. Наш двор разделяет участь всех восточных дворов, и тот, кому в былое время Рим подавал пример уважения к святости закона и права…
— Может отправиться туда, — подхватил Дион, — и посмотреть, как там попирают и то и другое. Здешние и тамошние правители могут усмехаться, как авгуры [14], глядя друг на друга. Это одного поля ягоды!..
— С той разницей, что у нас во главе государства стоит сама красота и прелесть, а в Риме — нечто совершенно противоположное: дикая грубость, жестокое высокомерие или отвратительная подлость.
Тут он остановился и указал на шумную толпу, приближавшуюся к ним. Но Дион ответил ему:
— Ты прав, мы продолжим этот разговор в доме прекрасной Барины. Только я редко встречаю тебя у нее, а между тем ты хорошо знал ее отца, да и у нее всегда можно услышать что-нибудь интересное. Мы с ней друзья. В моем возрасте эти слова можно понять в смысле ‘любовники’. Но в данном случае ничего подобного нет. Ты мне поверишь, надеюсь, ты сам можешь назваться другом обольстительнейшей из женщин.
Горькая улыбка мелькнула на суровом лице Архибия, он сделал движение рукой, точно отмахиваясь, и сказал:
— Я вырос вместе с Клеопатрой, но простой смертный может любить царицу только как божество. Я охотно верю в твою дружбу с Бариной, но считаю ее опасной.
— Если ты хочешь сказать, — возразил Дион, всем своим видом желая показать, что не нуждается в предостережениях своего собеседника, — что она может навредить этой обворожительной женщине, то, пожалуй, ты прав. Но прошу тебя, не придавай моим словам другой смысл. Я не так тщеславен, чтобы воображать, будто могу нанести чувствительный удар ее сердцу. Беда в том, что многие не могут простить Барине ее обаяния, которое испытываю и я, и все мы. Понятно, если много мужчин посещает ее дом, то найдется много женщин, которые были бы рады закрыть его двери. К их числу принадлежит Ира. Она злится на мою подругу, и я даже боюсь, что вся эта история и есть то самое яблоко, подброшенное для того, чтобы если не погубить, то по крайней мере удалить Барину из города, прежде чем царица — да пошлют ей боги победу! — вернется. Ты знаешь Иру: она же твоя племянница. Как и сестра твоя Хармиона, она не остановится ни перед чем, если нужно избавить Клеопатру от неприятности или огорчения, а царице вряд ли будет приятно узнать, что оба мальчика, Антилл и Цезарион, судьбу которых она принимает так близко к сердцу, посещают Барину, как бы ни была безупречна ее репутация.
— Я слышал об этом, — сказал Архибий, — и меня это тоже беспокоит. Сын Антония унаследовал от отца ненасытную жажду наслаждений. Но Цезарион! Он еще не расстался с детскими грезами. Что другие едва замечают, его задевает за живое. Боюсь, что Эрос [15] точит для него опасные стрелы. Разговаривая с ним в последний раз, я нашел, что он сильно изменился. Глаза его сверкали, как у пьяного, когда он говорил о Барине. Боюсь, боюсь…
— Вот оно что! — воскликнул Дион с изумлением, почти с испугом. — Ну если так, то Ира не совсем не права, и нам нужно иначе повернуть это дело. Прежде всего не следует упоминать о том, что Цезарион вмешался в историю с Дидимом. Никто не удивится, что мы желаем сохранить за стариком его собственность, я беру это на себя и постараюсь угомонить Филострата, — посмотри, как этот шут усердствует на службе у Иры. Что касается Барины, то хорошо бы убедить ее добровольно уехать из Александрии, если уж ее положение так щекотливо. Возьми-ка это на себя. Если я вздумаю предложить ей уехать, я, который не далее как вчера… Нет, нет! Она и без того слышала, что Ира и я… Бог знает, что ей причудится. Ты знаешь, что такое ревность! Тебя же она послушается и уедет куда-нибудь недалеко. Если сердце мечтательного мальчика не на шутку затронуто, это может привести к самым печальным последствиям. Мы должны обезопасить Барину от него. В мое имение у Себеннита она не может уехать. Найдутся злые языки, пойдут сплетни! Твоя канопская вилла слишком близко отсюда, но у тебя есть, если не ошибаюсь…
— Мое имение на морском берегу достаточно далеко и может служить ей приютом, — кивнул Архибий. — Дом всегда готов на случай моего приезда. Хорошо, я попытаюсь уговорить ее, твой совет разумен. Надо ее удалить с глаз Цезариона!
— А я, — продолжал Дион, — зайду завтра утром узнать о результатах твоей попытки, или даже сегодня вечером. B случае успеха я скажу Ире, что Барина уехала в Верхний Египет лечиться молоком. Ира благоразумна и рада будет прекратить эти дрязги в такую минуту, когда решается судьба Клеопатры и мира.
— Я тоже постоянно переношусь в мыслях к войску, — сказал Архибий. — Как все ничтожно в сравнении с решением, которое мы ожидаем на днях. Но жизнь слагается из мелочей. Они нас кормят, поят и согревают! Если Клеопатра вернется победительницей и узнает, что Цезарион на ложном пути…
— Надо ему преградить этот путь! — воскликнул Дион.
— Ты боишься, что он последует за Бариной? — спросил Архибий и слегка покачал головой. — Я думаю, что этого нам нечего опасаться. Он, конечно, был бы не прочь, но между желанием и исполнением у него огромное расстояние. Вот Антилл… ну, этот другого закала! Антилл способен отправиться за ней верхом или на лодке хоть до Водопадов, так что нам придется держать в строжайшем секрете место добровольного изгнания Барины.
— Вот только уедет ли она, — сказал Дион с легким вздохом. — Она точно цепями прикована к этому городу.
— Знаю, — подтвердил Архибий, но тут Дион указал на повозку и быстро проговорил: — Горгий зовет тебя. Постой, сделай же все, что можешь, чтобы уговорить Барину. Ей угрожает серьезная опасность. Не скрывай от нее ничего и скажи ей, что друзья не долго оставят ее в одиночестве.
Архибий молча погрозил юноше и направился вместе с ним к повозке.
Правильное, но бледное лицо Цезариона, как две капли воды напоминавшее черты его отца — великого Цезаря, смотрело на них из окна. Когда они приблизились, Цезарион приветствовал их легким наклоном головы и благосклонным взглядом. Минуту назад, когда он увидел старого друга, этот взгляд оживился юношеским блеском, но перед посторонним он желал казаться царем, хотел дать почувствовать свое высокое положение, тем более что недолюбливал Диона. Он знал, что тот пользуется предпочтением женщины, которую Цезарион любил — так^по крайней мере, ему казалось — и обладание которой было предсказано тайной египетской мудростью.
Благодаря Антиллу, сыну Антония, он познакомился с Бариной и был ею принят с почтением, подобающим его сану. Но юношеская робость до сих пор мешала признаться в любви этой женщине, окруженной зрелыми и выдающимися людьми. Только выразительные, с влажным блеском глаза слишком ясно говорили о его чувствах. И они не остались незамеченными. Недавно какая-то египтянка остановила его подле храма Цезаря, куда он отправлялся ежедневно молиться, приносить жертвы, орошать маслом камень алтаря, согласно установленному порядку, определявшему каждый шаг его жизни.
Он тотчас узнал рабыню, которую видел в атриуме Барины, и приказал свите отойти в сторону.
К счастью, управляющий царского дворца Родон на этот раз не счел нужным сопровождать его. Это придало ему смелости. Цезарион последовал за рабыней и увидел в тени мимоз, окружавших храм, носилки Барины. С бьющимся сердцем, полный трепетного ожидания, он подошел к ним, повинуясь ее знаку. Правда, его удостоили только одной милости: исполнить ее желание. Но все же сердце готово было разорваться, когда, опершись своей белой ручкой на дверцу носилок, Барина объясняла ему, что он замешан в деле о конфискации сада ее деда Дидима и что ему, ‘царю царей’, следует воспрепятствовать такой несправедливости.
Трудно было уловить смысл ее речи, слова отдавались в его ушах, точно он стоял не в тихой рощице подле храма, а на утесе Лохиады в бурную погоду, среди шумящего прибоя. Цезарион не осмелился поднять глаза и взглянуть ей в лицо. Только после того как она спросила, можно ли рассчитывать на его помощь, их взгляды встретились. Чего только не прочел он в голубых молящих глазах, — и какой несказанно прекрасной она показалась ему.
Как одурманенный, стоял он перед ней и помнил только, что, приложив руку к сердцу, обещал сделать все, чтобы избавить ее от печали. Тогда маленькая ручка со сверкающими кольцами еще раз потянулась к нему, и на этот раз он решился поцеловать ее, но пока оглядывался на свиту, Барина успела сделать знак рабам и носилки тронулись прочь.
И вот он стоял — как человек на старинной вазе его матери, с отчаянием смотрящий вслед улетающему счастью, — проклиная несчастную нерешительность, причинившую ему столько зла. Но не все еще потеряно. Если ему удастся исполнить ее желание, заслужить ее благодарность, то тогда…
Цезарион стал думать, к кому бы обратиться. К регенту Мардиону или хранителю печати? Нет! Они-то ведь и решили поставить статую в саду Дидима. К Ире, поверенной в тайнах его матери? Ни в коем случае! Хитрая девушка выведает от него все и перескажет регенту. Вот если бы Хармиона была здесь… но она отправилась с флотом, который теперь, быть может, уже вступил в сражение.
При воспоминании об этом он опустил глаза, так как ему не позволили занять подобающее место в войске, тогда как мать и Хармиона… Но Цезарион недолго предавался этим тягостным мыслям: в нем проснулись угрызения совести, от которых кровь прихлынула к его лицу… Он считает себя мужем, а между тем в такое время, в такие дни, когда решается судьба его матери, его родного города, Египта и Рима — того самого Рима, который он, единственный сын Цезаря, привык считать своим наследием, — в такие дни он думает только о красавице, проводит бессонные ночи, мечтая овладеть ею и забывая о том, что должно было бы всецело владеть его мыслями.
Не далее как вчера Ира резко заметила ему, что в такие дни каждый друг царицы, каждый враг ее врагов должен быть при войске, по крайней мере в своих помыслах.
Он подумал об этих словах, но это воспоминание только напомнило ему о дяде Иры, Архибии, который имел большое влияние не только из-за своего богатства, но и благодаря всем известной дружбе с Клеопатрой. К тому же этот мудрый, здравомыслящий человек всегда хорошо относился к Цезариону. Поэтому последний решил обратиться к нему и к архитектору Горгию, с которым познакомился при перестройке дворца на Лохиаде, причем архитектор произвел на него очень хорошее впечатление.
Решившись на это, он немедленно отправил человека из свиты к Горгию с табличками, в которых приглашал его явиться для переговоров к храму Исиды.
Около полудня Цезарион тайно отправился в лодке в небольшой дворец Архибия на берегу моря, а теперь, когда Архибий и Горгий стояли перед ним, объявил, что сам отправится к Дидиму с архитектором и защитит ученого от несправедливости.
Это было во всех отношениях неудобно, и Архибию пришлось пустить в ход все свое красноречие, чтобы отговорить царевича. Народ может узнать его в то время, как он выступит против регента, а это навлечет на него самые серьезные неприятности. Но уступить и покориться было на этот раз особенно тяжело для юного ‘царя царей’. Ему так хотелось казаться мужчиной перед Дионом! Наконец, убедившись, что это невозможно, он постарался соблюсти хоть внешний вид достоинства, заявив, что уступает настояниям Архибия только из опасения навлечь неприятности на старого ученого и его внучку. Затем он еще раз просил архитектора сделать все, что возможно, для Дидима. Когда наконец он удалился вместе с Архибием, начинало уже смеркаться и перед храмом и небольшим мавзолеем, примыкавшим к целле [16], зажглись факелы, а на площади сковороды с варом.
III
— Дело-то плохо, — сказал архитектор, глядя вслед удаляющейся повозке и покачивая головой.
— Да и там, внизу, не лучше, — прибавил Дион, — Филострат, кажется, убедил толпу…
— Неужели, — воскликнул архитектор, — Барина была женой, почти служанкой этого негодяя! Как могло такое случиться…
— Она была почти ребенком, когда их обвенчали, — перебил Дион. — Разве у нас справляются о желании пятнадцатилетней девушки, когда выбирают ей супруга? А Филострат — мы с ним вместе учились в Родосе — подавал тогда большие надежды. Его брат Алексас, любимец Антония, мог оказать ему покровительство. Отец Барины умер, мать привыкла слушаться Дидима во всем, что касалось его внучки, и ловкий сириец сумел пустить пыль в глаза старику. Ведь он и теперь выглядит недурно. Как оратор он имел успех. Это вскружило ему голову и заставило пуститься во все тяжкие. Чтобы купить красавице-невесте хорошую обстановку, он взялся за нечистое дело взяточника Пирра и выиграл его.
— Он подкупил дюжину лжесвидетелей.
— Целых шестнадцать. За ними последовали многие другие. Однако пора его угомонить. Ты ступай в дом и успокой старика и Барину, если она там. Если встретишь посланника от регента, скажи ему о незаконности этого неслыханного решения. Ты ведь знаешь законы, на которые можно сослаться в пользу старика.
— Со времени Эвергета II [17] зарегистрированные земельные участки являются неприкосновенными, а участок Дидима был зарегистрирован.
— Тем лучше. Да намекни послу, что, насколько тебе известно, регент может изменить свое решение.
— Я же сошлюсь на свое право выбирать место для статуи. Сама царица приказала учитывать мое мнение в этом вопросе.
— Это самое главное. Тогда до свидания. К Барине лучше не ходи сегодня вечером. Если увидишь ее, скажи, что Архибий собирался ее навестить, я после скажу тебе зачем. Потом я отправлюсь к Ире и попытаюсь уговорить ее. О желании Цезариона лучше не упоминать.
С этими словами Дион пожал архитектору руку и направился к толпе, окружавшей высокий пьедестал на полозьях, на котором привезли тщательно закутанную статую.
Ворота в доме ученого были открыты, так как посланник регента действительно явился к нему некоторое время тому назад. Скифская стража, присланная приятелем Барины, экзегетом [18] Деметрием, удерживала наплыв любопытных.
Архитектор был знаком с начальником стражи и скоро стоял возле имплювия [19], посреди которого бил небольшой фонтан, орошавший влажной моросью круглую клумбу с цветами. Старик-невольник только что зажег лампы на высоких подставках.
Когда архитектор вошел в дом, там уже собрались чиновники, писцы, понятые — всего человек двадцать с казначеем Аполлонием во главе.
Раб, проводивший Горгия, сообщил ему об этом.
В атриуме [20] его остановила девушка, принадлежавшая, по-видимому, к семье ученого. Он не ошибся, подумав, что это Елена, младшая внучка Дидима, о которой говорила ему Барина. Правда, она была не похожа на сестру. Вместо светлых кудрей Барины головку девушки обвивала густая гладкая, черная как смоль коса. В особенности поразил архитектора глубокий, низкий голос, выдававший внутреннее волнение, когда она обратилась к нему с вопросом, в котором слышался легкий упрек:
— Еще какое-нибудь требование?
Он прежде всего удостоверился, что говорит действительно с Еленой, сестрой его приятельницы, а затем сообщил ей, кто он и зачем явился.
Первое впечатление, которое она произвела на него, не было благоприятным. Легкая складка на лбу, показавшемся ему слишком высоким для женщины, обнаруживала недружелюбное настроение, а красивый рот обличал страстный характер и придавал ее безукоризненно правильному лицу строгое, даже жесткое выражение. Но услыхав, что он пришел защитить ее деда, она глубоко вздохнула и, приложив руку к груди, воскликнула:
— О, сделай все, чтобы помешать этому ужасному решению. Никто не знает, как дорожит старик этим домом! А бабушка! Они умрут, если у них отнимут его!
Ее большие глаза глядели на него с жаркой мольбой, а в глубоком голосе звучала искренняя любовь к семье.
Архитектор должен был помочь им и от всей души желал этого. Он сказал ей об этом, и она отнеслась к нему как к помощнику в трудную минуту и с трогательным чистосердечием просила его сказать деду, за которым собиралась сходить, что не все еще потеряно.
Архитектор с удивлением спросил, неужели Дидим еще ничего не знает.
— Он работает в беседке у моря, — быстро отвечала она. — Аполлоний — добрый человек и согласился подождать, пока я подготовлю деда. Но мне следует поспешить. Дед уже раз десять присылал сюда Филотаса, своего ученика, узнать, что здесь за шум, но я велела ему сказать, что народ стремится в гавань узнать новости о царице. Тут не раз поднимались крики, но дед ни на что не обращает внимания, когда сидит за работой, а Филотас — молодой ученик из Амфиссы [21] — любит его и слушается меня. Бабушка тоже ничего не знает. Она глуха, а рабыням запрещено рассказывать, что происходит. Внезапный испуг может повредить ей, так сказал доктор. Только бы мне не слишком огорчить деда!
— Хочешь, я провожу тебя? — дружески спросил архитектор.
— Нет, — отвечала она. — Он не сразу поверит чужому человеку. Только когда Аполлоний сообщит ему обо всем, постарайся утешить, если увидишь, что он будет очень огорчен, и скажи, что есть друзья, которые заступятся за него.
Тут она благодарно кивнула ему головой и поспешно направилась в сад через боковую дверь.
Архитектор смотрел ей вслед, тяжело дыша, с блестящими глазами. Как добра эта девушка, как заботится о своей семье! Как разумно поступает это юное существо! Он видел ее при недостаточном освещении, но она должна быть очень хороша собой. Во всяком случае у нее прекрасные глаза, губы и волосы. Сердце его забилось быстрее, и он спросил себя, не лучше ли эта девушка, одаренная всем, что составляет истинное достоинство женщины, своей сестры Барины, хотя та, бесспорно, привлекательнее? Хорошо, что его подбородок и щеки были закрыты бородой, потому что Горгий, зрелый, степенный муж, покраснел при этой мысли. И знал почему. Всего полчаса тому назад он думал и говорил Диону, что считает Барину обворожительнейшей из всех женщин, а теперь новый образ оттеснил прежний и наполнил его новым, быть может, сильнейшим чувством.
Это случалось с ним не в первый раз, и его друзья, в том числе и Дион, подметили эту слабость и отравили ему немало веселых часов своими насмешками. Немало белокурых и смуглых, высоких и маленьких красавиц воспламеняли его сердце, и всякий раз ему казалось, что именно ту, которой подарил свою быстро вспыхнувшую привязанность, он должен назвать своей, чтобы стать счастливым. Но, прежде чем доходило дело до чего-нибудь решительного, возникал вопрос, не нравится ли ему еще больше другая. В конце концов она начал думать, что его сердце не может принадлежать какой-нибудь одной женщине, а только всему слабому полу, поскольку он молод и прекрасен. Правда, он чувствовал себя способным сохранить верность, так как отличался постоянством и готовностью на всякие жертвы в отношениях к друзьям, но с женщинами дело обстояло иначе. Неужели и образ Елены, показавшийся ему таким необыкновенным, скоро побледнеет? Это было бы удивительно, а все-таки он был уверен, что на этот раз Эрос ранил его не на шутку.
Все это с быстротой молнии промелькнуло в его голове и взволновало его сердце, пока он проходил в имплювиум, где чиновники с нетерпением ожидали владельца дома. Горгий с обычной прямотой и решительностью объяснил им, почему он надеется, что их поручение останется неисполненным, а казначей уверил его, что будет очень рад, если регент отменит свое распоряжение. Он охотно подождет, пока внучка сообщит старику-ученому о грозящей ему несправедливости.
Впрочем, терпение его недолго подвергалось испытанию, потому что старик был предупрежден прежде, чем Елена успела дойти до его домика. Философ Евфранор, престарелый член Мусейона, пробрался к нему в сад и рассказал обо всем, не обратив внимания на предостерегающие жесты и взгляды Филотаса. Но Дидим знал своего коллегу, который, ведя такую же отшельническую жизнь, посвящал остаток своих дней и сил науке. Поэтому он только недоверчиво покачал головой и сердито воскликнул, как будто дело шло о самом незначительном происшествии: ‘Ну, что там еще! Посмотрим!’
С этими словами он встал и хотел выйти из комнаты, забыв даже о сандалиях, стоявших на ковре, и верхней одежде, висевшей на полке с книгами, — до такой степени, несмотря на кажущееся спокойствие, был он взволнован неожиданным известием. Но его друг, молча следивший за ним, остановил его. В эту минуту вошла Елена.
Старый философ, смущенный недоверием своего друга, обратился к ней с просьбой убедить деда, что случаются иногда вещи, противоречащие нашим желаниям. Она осторожно сообщила ему обо всем, прибавив, что надеется на помощь архитектора.
Дидим опустил голову, потом выпрямился и, не обращая внимания на плащ, который Елена держала наготове, отворил дверь и вышел со словами: ‘Нет, этого не будет’.
Евфранор и внучка последовали за ним, он же сгорбившись, но быстрыми и твердыми шагами прошел через сад и, не реагируя на вопросы своих спутников, вошел в имплювиум. Яркий свет ослепил его, и он не сразу освоился в толпе присутствующих. Казначей подошел к нему, поздоровался очень почтительно и сказал, что ему неприятно отрывать ученого от работы, которую с нетерпением ожидает научный мир, но этого требуют важные обстоятельства.
— Слышал, слышал, — перебил старик с усмешкой. — В чем же, собственно, дело?
При этом он обвел глазами присутствующих. Дидим не знал никого из них, кроме казначея, с которым имел дела по счетам Мусейона, и архитектора, для которого сочинил надпись к новому Одеону [22]. При виде незнакомых лиц уверенность, не покидавшая его до сих пор, поколебалась.
— Правда ли, что мой сад собираются превратить в публичную площадь? И для чего? Для того, чтобы поставить на его месте статую. Но об этом и речи быть не может, мой участок занесен в кадастр, а закон…
— Извини, что я тебя перебью, — возразил казначей. — Нам известны постановления, на которые ты ссылаешься, но здесь дело идет об исключительном случае. Регент ничего не отнимет у тебя. Напротив, он предлагает тебе от имени царицы вознаграждение, — размеры его ты сам определишь, — за участок земли, который будет почтен статуей высочайших представителей нашей вселенной Клеопатры и Антония. Ее уже привезли сюда. Это произведение превосходного скульптора, слишком рано умершего Лизандра, без сомнения, может только украсить твое жилище. Домик на берегу моря, к сожалению, придется снести завтра же, так как царица может вернуться каждый день с победой, если бессмертные справедливы. Статуя, воздвигнутая в ее честь, должна встретить ее при самом въезде, вот почему регент послал меня к тебе объявить его желание, которое вместе с тем есть желание царицы…
— Впрочем, — перебил его архитектор, к которому внучка старика только что обратилась с новой мольбой о помощи, — твои друзья все-таки постараются убедить регента выбрать для статуи другое место.
— Это их дело, — заметил казначей. — Что случится в будущем — нам не известно. Моя же обязанность просить достойного владельца этого дома и сада подчиниться приказу царицы, который я передаю в форме просьбы, согласно желанию регента.
Старик молча выслушал эту речь, устремив пристальный взгляд на казначея: итак, это правда. У него действительно хотят отнять его сад, его домик — приют для его работы и размышлений в течение полустолетия — ради какой-то статуи.
Убедившись в этом, он потупил взор, точно забыл обо всем, что его окружает. Невыносимая скорбь сковала ему язык.
Снаружи доносились крики и гул толпы, но старик, по-видимому, не слышал их и не замечал своей внучки. Однако, почувствовав ее прикосновение, он поднял голову и обвел взглядом присутствующих.
В тусклых глазах старого комментатора и энциклопедиста горел теперь огонь юношеской страсти, он смотрел как боец, готовый вступиться за правое дело. Дряхлый застенчивый старец превратился в опасного соперника. Его губы и тонкие ноздри сжались, и, когда казначей, повысив голос, сказал, что ему следует сегодня же вынести вещи из домика в саду, так как завтра утром его снесут, Дидим поднял руку и воскликнул:
— Этого не будет! Я не вынесу ни единого свитка. Завтра утром, как и всегда, вы найдете меня за работой и, если решитесь отнять у меня мою собственность, вам придется употребить силу.
— Полно, достойный муж, — перебил его казначей. — Всем в подлунном мире приходится подчиняться высшей воле, над богами владычествует судьба, над смертными — цари. Ты мудр и понимаешь, что я только исполняю свою обязанность! Но я знаю жизнь и, если позволишь, посоветую тебе подчиниться неизбежному. Ручаюсь, что ты не останешься в убытке, что царица даст тебе вознаграждение…
— Которого, — с горечью подхватил Дидим, — хватит, чтобы построить дворец на месте этого домишки. Но, — вспылил он снова, — мне не нужно ваших денег! Я не хочу уступать свое законом утвержденное право! За него я стою, и тот, кто осмелится посягнуть на мою собственность, которой владели мой отец и дед…
Тут он умолк, потому что на улице послышались восторженные крики, когда же они затихли и упрямый старик хотел продолжать свою речь, его перебил звонкий женский голос, обратившийся к нему с греческим приветствием ‘Радуйся!’ и звучавший так весело и приветливо, что тяжелое смущение, одевшее точно облаком лица присутствующих, почти рассеялось.
Пока одни прислушивались к гулу возбужденной толпы, а другие смотрели на старика, упорство которого вряд ли можно было преодолеть, молодежь уставилась на прекрасную женщину, только что вошедшую в комнату. Быстрая ходьба разрумянила ее щеки, обворожительное личико весело и приветливо глядело на сестру, деда и архитектора из-под голубого шарфа, обвивавшего белокурую головку.
Казначею и многим его спутникам показалось, будто само счастье посетило этот печальный дом, и у многих лица прояснились, когда старик совершенно другим тоном, чем прежде, воскликнул: ‘Ты здесь, Барина?’, а она, не обращая внимания на присутствующих, нежно расцеловала его в обе щеки.
Елена, архитектор и Евфранор подошли к ней, и последний с ласковым упреком спросил:
— Сумасшедшая, как ты пробралась сюда сквозь эту ревущую толпу?
Она весело отвечала:
— Один ученый, член Мусейона, встречает меня вопросом, здесь ли я, хотя по милости дружелюбной или — как ты думаешь на этот счет, дед? — враждебной судьбы я с детства была довольно заметной, другой укоряет за то, что я пробралась сквозь толпу, точно можно остановиться перед чем-либо, когда нужно помочь друзьям, которым приходится плохо. Но какой ужасный шум!
Она поднесла свои маленькие ручки к ушкам, прикрытым шарфом, и заговорила не прежде, чем шум утих, хотя и уверяла, что спешит и зашла только узнать, как дела.
Сестра и архитектор едва успевали отвечать на ее торопливые вопросы. Когда же она узнала, зачем явились сюда посторонние, то поблагодарила казначея и поспешила уверить его, что старые друзья ее деда постараются отвести от него эту напасть.
На настойчивые вопросы обоих стариков, как она добралась сюда, Барина отвечала:
— Вы, может быть, не поверите, так как я ни на минуту не умолкаю, но я поступила, как бессловесная рыба, и приплыла сюда по воде.
Затем она отвела деда в сторону и шепотом сообщила ему, что Архибий встретился с ней в гавани, когда она собиралась сесть в лодку, и обещал зайти к ней вечером по важному делу. Ей нужно переговорить с глазу на глаз с этим почтенным человеком и потому она не может остаться. Затем она поинтересовалась, почему так шумит народ.
Архитектор отвечал, что Филострат старается убедить толпу, будто единственное подходящее место для статуи — сад Дидима, и прибавил, что знает, по чьему наущению тот действует.
— Во всяком случае не по наущению регента, — заверил казначей.
Барина, веселое личико которой слегка затуманилось при упоминании имени оратора, ответила ему легким кивком и шепнула, что берется переговорить со стариком, лишь бы ему дали время одуматься.
Завтра утром чиновники смогут исполнить свою обязанность, если регент не откажется от своего намерения. Она между тем постарается уговорить деда, хотя он и не из податливых. Казначей же со своей стороны может напомнить регенту, что в такое время следует избегать открытых столкновений и следовало бы уважить возраст и права Дидима.
Пока Аполлоний разговаривал со своими спутниками, Барина подозвала архитектора и простилась с родными. Ей, сказала она, не угрожает никакая опасность, тем более что и на этот раз она исчезнет беззвучно, как рыба, но прежде пустит в ход язык и поговорит с таким человеком, который давно бы уже защитил Дидима, если бы царица была здесь.
Все это время глаза и уши всех присутствующих были обращены к ней. Всем хотелось любоваться и слушать ее.
Лишь после ее ухода чиновники удалились со своей свитой, чтобы еще раз переговорить с регентом по поводу этого малоприятного дела.
На этот раз Горгий неохотно следовал за молодой женщиной. Не далее как час тому назад он почел бы за счастье сопровождать и охранять Барину, теперь же ему хотелось остаться с ее сестрой, которая так благодарно и вместе с тем так скромно ответила на его прощальные слова. Но и для самых непостоянных людей заменить старую привязанность новой все же не так легко, как черные фигуры на шахматной доске сменить на белые, так что ему и теперь было очень приятно находиться рядом с Бариной. Только мысль, что Елена может предположить, будто он находится в близких отношениях с ее сестрой, несколько смущала архитектора.
В саду Барина попросила помочь ей взобраться по узкой лесенке на плоскую кровлю домика привратника. Отсюда они могли видеть все, что происходило на площади, оставаясь незамеченными, так как вокруг домика росли густые лавры. Перед обоими храмами пылали сосуды со смолой, бросавшие на площадь яркий свет, который еще усиливался благодаря факелам в руках скифской стражи. Но все равно в толпе нельзя было разобрать отдельных фигур. Только мраморные стены храмов, статуи перед домом Дидима, гермы [23] по сторонам улицы, ведущей от северной части ‘уголка муз’ к морскому берегу, выступали из темноты, сверкая при свете пылавшей смолы, а дым от факелов заволакивал небо, скрывая блеск звезд. Из людей, столпившихся на площади, ясно видны были только Дион, стоявший у подножия закутанной статуи, и Филострат, взобравшийся на одного из дельфинов, окружавших источник между храмом Исиды и улицей. Их разделяло пространство шагов в десять, позволявшее слышать друг друга. И на них-то было обращено всеобщее внимание. Подобные ораторские состязания составляли одно из любимых развлечений александрийцев, которые встречали каждый удачный оборот одобрительными восклицаниями, а каждое почему-либо не понравившееся им слово криком, свистками и шиканьем.
Барина могла видеть и слышать все, что происходило перед ней. Раздвинув скрывавшие ее ветви, она прислушалась к спору.
Когда негодяй, которого она когда-то называла своим мужем, а теперь презирала так глубоко, что не могла даже ненавидеть, задел ее родных, сказав, что они из поколения в поколение кормятся за счет Мусейона, она закусила губы. Но вскоре ее рот слегка искривился гримасой, как будто ей противно было слушать, в эту минуту Филострат обратился к Диону, обвиняя его в том, что тот хочет помешать регенту увековечить славу великой царицы и обрадовать ее благородное сердце.
— Мой язык, — воскликнул он, — орудие, которое меня кормит! Ради чего я, усталый и изможденный, обращаюсь к вам с речью? Ради нашей великой царицы Клеопатры и ее великодушного друга, которому каждый из нас обязан каким-нибудь благодеянием. Кто любит ее и божественного Антония, нового Геркулеса и Диониса, — скоро они вернутся к нам с победным венком! — тот не задумается вместе с регентом и со всеми благородными людьми отобрать жалкий клочок земли у старого скряги, который держится за него так упрямо и с умыслом!.. Слышите ли, с умыслом! А каким — не стану говорить: это слишком отвратительно, да я и не доносчик. Если же кто стоит за старого пачкуна, извергающего книги, как этот дельфин воду, — пусть себе, я ему не позавидую. Но пусть он сначала посмотрит на союзника Дидима. Вон он стоит передо мной. Лучше бы было, если бы он превратился в камень, а дельфин у его ног — в живое существо. Тогда, по крайней мере, ему можно было бы остаться в тени! Ну а теперь я должен вытащить его оттуда, я должен показать вам Диона, сограждане, хотя мне приятнее было бы говорить о вещах, которые менее возбуждают желчь! Тусклый свет не позволяет вам различить цвет его плаща, но я видел его днем. Это гиацинтовый пурпур! Вы знаете, сколько стоит такая мантия. Любой из вас мог бы десять лет прокормить на нее жену и детей! ‘Должно быть, много в мошне у господина, который решается подставлять такое сокровище дождю и ветру!’ — подумает каждый, глядя, как он щеголяет, точно павлин. Да, у него в мошне много талантов! Нехорошо только, что почти каждый из вас должен отнимать хлеб у своей семьи, глоток вина у себя самого, чтобы наряжать таких господ! Его отец, Эвмен, был сборщиком податей, и вот на те деньги, которые этот кровопийца вытянул у вас и ваших детей, его сынок рядится в пурпур и разъезжает в колеснице четверней, забрызгивая вас грязью! Как вам это понравится? Много ли он весит, этот молодчик, но ему, изволите видеть, необходима четверня, чтобы разъезжать по улицам. А знаете ли почему? Я вам скажу. Потому что он боится застрять где-нибудь, споткнуться, как и в речах спотыкается!
Тут Филострат остановился, так как его шутка вызвала смех у некоторых слушателей. Но Дион, отец которого, занимавший важный пост сборщика податей, действительно увеличил свое состояние, не остался в долгу.
— Так, так, — подхватил он презрительно, — сирийский болтун на этот раз не ошибся! Вот он передо мной, и кто же не споткнется, увидев перед собой вонючее болото? Что касается пурпурного плаща, то я ношу его, потому что он мне нравится. Мне не по вкусу желтый плащ Филострата. Конечно, при солнечном свете он довольно ярок. Он напоминает одуванчик. Вы знаете этот цветок? Когда он отцветает — а вы сами видите, похож ли Филострат на нераспустившуюся почку, — то превращается в пустой шар, разлетающийся от дуновения ребенка Не назвать ли нам эти цветки ‘филостратовыми головками’? А, вы одобряете мое предложение? Очень рад, сограждане, благодарю вас! У вас есть вкус! Вернемся же к моему сравнению. В каждой голове есть язык, есть он и у Филострата, и по его же словам, это орудие, которое его питает!
— Что вы слушаете этот золотой мешок, этого врага народа! — бешено перебил Филострат. — Видите, по его мнению, честная работа унижает гражданина!
— О честной работе и речи не было, любезнейший, — парировал Дион. — Я говорил только о твоем языке. Вы понимаете меня, сограждане! Впрочем, может быть, не каждый из вас имел дело с этим почтенным человеком, так я объясню вам, что он такое: я его хорошо знаю! Если кому случится вести какой-нибудь скверный, постыдный процесс, советую обратиться к этому человеку. Поверьте мне, дело Дидима уже потому правое, что он так нападает на него! Я уже объяснял вам, что это за дело. Кто из вас, имея сад, может сказать: он мой, если, пользуясь отсутствием царицы, у вас начнут отбирать его. А саду Дидима угрожает именно такая участь. Если это обратится в правило, опасайтесь сеять или сажать что-нибудь на своей земле, прежде чем ваши семена взойдут, у вас могут отнять ваш участок, если супруга какого-нибудь знатного лица вздумает сушить на нем белье!
Одобрительные восклицания послышались в ответ на эти слова, Филострат же прокричал во все горло:
— Послушайте меня, сограждане, не поддавайтесь обману! Никого не собираются ограбить! Хотят приобрести за крупное вознаграждение участок земли, чтобы украсить город, а вместе с тем почтить и порадовать царицу. Неужели же регент и граждане должны отказаться от случая выразить свою радость и благодарность по поводу величайшей победы, о которой мы скоро услышим, только потому, что их план не нравится злому человеку, скажу прямо, врагу отечества!
— Вот теперь я на краю болота, — живо возразил Дион, — и, пожалуй, мне в самом деле придется споткнуться! Нужно большое присутствие духа, чтобы не прикусить язык, слушая столь бесстыдную, такую ядовитую клевету! Вы знаете, сограждане, сколько лет семья Дидимов из поколения в поколение живет в этом домике, создавая замечательные труды, вы знаете, что старец, о котором идет речь, был наставником царских детей!
— А все-таки, — крикнул Филострат, — он совсем недавно прогуливался под руку с Арием, другом Октавиана, заклятого врага царицы! Да я сам слышал и другие слышали, как Дидим называл этого самого Ария своим любимым учеником!
— Вот назвать так тебя, — возразил его противник, — постыдился бы последний школьный учитель! Да если б даже тебя отдали в учение не к риторам, а к селедочным торговцам, то всякий порядочный человек из них стыдился бы такого ученика, потому что они продают хороший товар за медные деньги, а у тебя за золото можно купить только мерзости! Теперь ты отрабатываешь его, стараясь замарать честное имя достойного человека. Но я не потерплю этого! Слушайте, сограждане, я требую, чтобы этот сириец доказал измену Дидима, или я перед всеми назову его бесчестным, подкупленным клеветником!
— Ругань из таких уст не может оскорбить, — возразил Филострат презрительным тоном. Однако прошло несколько секунд, пока он собрался с духом и обратился к толпе со всей энергией, на какую только был способен. — Чего я добиваюсь, сограждане? Ради чего я говорю с вами? Я честно стою за интересы царицы только потому, что меня побуждает к этому сердце! Чтобы отстоять единственно подходящее место для статуи в честь Клеопатры, я вступаю в спор с моим противником, выслушиваю оскорбления, которыми этот наглец хочет заставить меня молчать! Но я не раскаиваюсь в этом, хотя я восстаю против голоса природы: ведь бессовестный старик, о котором мы говорим, был и моим учителем и называл меня при свидетелях одним из лучших своих учеников, пока не отвратился, не стану говорить, по чьему наущению, от правды и добродетели. Да, одним из лучших, и уж во всяком случае я был одним из благодарнейших! Я женился на его внучке. Я обладал ею…
— Обладал! — перебил Дион с негодованием. — После этого падаль, выброшенная морем, вполне может похвалиться, что обладала им!
Сириец так страшно изменился в лице, что даже при тусклом свете факелов окружающие заметили его смертельную бледность. На минуту он, казалось, потерял самообладание, но тут же оправился и воскликнул:
— Сограждане, дорогие друзья, призываю вас всех в свидетели бедствий, которые навлекла на меня, неопытного мужа, эта красивая, а еще больше развратная женщина…
Но ему не дали кончить, так как присутствующие, из которых многие знали блестящего, щедрого Диона и Барину, прекрасную певицу, участвовавшую в последнем празднике Адониса, разразились неодобрительными криками.
Впрочем, диспут не прервался бы так скоро, если б в эту минуту не овладели толпой беспокойство и страх. Послышались крики: ‘Назад, посторонитесь!’, затем топот коней и команда начальника, появившегося во главе отряда ливийских всадников. Толпа, готовая при случае вступить в борьбу даже с вооруженной силой, на этот раз не чувствовала охоты рисковать жизнью, так как повод был незначительным. К тому же словесная распря неожиданно завершилась комическим приключением, и среди тревожных криков послышался громкий смех. Толпа, кинувшись к источнику, столкнула Филострата в бассейн. Случилось ли это нечаянно или с умыслом, невозможно было разобрать, но тщетные усилия сирийца выбраться из воды, хватаясь за гладкий, скользкий мрамор, и его плачевный вид, после того как чьи-то сострадательные руки помогли ему вылезти на площадь, были так смешны, что раздражение толпы сменилось веселым настроением. Послышались шуточки:
— Ему не мешает помыть руки, они почернели оттого, что он чернил Дидима, — крикнул один.
— Какой-то мудрый врач столкнул его в бассейн, — подхватил другой, — после трепки, которую он получил от Диона, ему полезна холодная ванна.
Регенту, приславшему отряд всадников, чтобы оттеснить толпу от дома Дидима, могло быть только приятно, что эта насильственная мера не встретила сопротивления.
Народ рассеялся и вскоре уже был привлечен новым происшествием у театра Диониса. С его ступеней Анаксенор объявил о блистательной победе, одержанной Клеопатрой и Антонием, а затем пропел под звуки лютни гимн, глубоко тронувший сердца слушателей. Он уже давно сочинил его и воспользовался первым же случаем — слухом, дошедшим до него во время завтрака в Канопе, чтобы исполнить.
Как только площадь опустела, Барина оставила свой наблюдательный пост.
Никогда еще сердце ее не билось так сильно. Дион всегда нравился ей больше, чем кто-либо из ее обожателей, теперь же она почувствовала, что любит его. Конечно, его заступничество заслуживало искренней благодарности, оно показывало, что Дион посещал ее не только для того, чтобы убить время, как большинство гостей!
Для знатного молодого человека было не просто публично вступить в борьбу с бессовестным болтуном, которому она когда-то принадлежала. И как легко он одолел поднаторевшего в полемике противника. При этом выступил против своего могущественного дяди и, может быть, навлек на себя гнев Алексаса, брата Филострата, занимавшего первое место среди любимцев Антония. Это возвышало Барину в ее собственных глазах, она чувствовала, что Дион, не уступавший никому из знатных людей в городе, не решился бы на такой поступок ради какой-либо другой женщины.
С нее точно спали оковы.
Сохранив веселый характер несмотря на неудачное замужество и всевозможные огорчения, она сумела привлечь в свой дом всю александрийскую интеллигенцию, стараясь не оказывать предпочтения никому из гостей. Барина строго следила, чтобы не дать никому из них той власти, которая естественно выпадает на долю человека, сознающего, что он любим. И Диона она не особенно отличала, но теперь охотно отдала бы весь свой блеск за счастье быть им любимой и принадлежать ему. С ним она предпочла бы безвестное уединение этому шумному и блестящему обществу.
Теперь она знала, что делать, если он решит добиваться ее руки, и архитектор впервые видел Барину такой молчаливой. Он охотно проводил бы ее обратно в дом деда, где вновь бы встретил сестру Елену, ему хотелось думать, что та огорчится, видя, что ее защитник не возвращается.
После неожиданного прекращения словесной распри Дион почувствовал сильный подъем духа. Не раз уже случалось ему вступаться за правое дело и одерживать победу, но никогда это не доставляло ему такой радости, как сейчас. Теперь он только и мечтал увидеться с Бариной, сообщить ей о случившемся и услышать благодарность за свою преданность.
Внутреннее чувство подсказывало ему, какого рода будет благодарность, но лишь только светлый образ будущего уступил место размышлениям, веселое выражение на его мужественном лице сменилось озабоченностью.
Несмотря на окружавшую его темноту, которой не мог рассеять тусклый свет горевшей смолы, ему казалось, что он стоит в ярком блеске солнечного полдня в цветущем саду своего дворца, а Барина, в награду за его заступничество, в глубоком волнении кинулась к нему на грудь, и он целует ее влажные от слез глаза.
Видение вскоре исчезло, но было таким ярким, точно наяву.
Неужели Барина значит для него больше, чем он сам думал? Неужели его привлекали в ней не только ум и красота? Неужели им овладела истинная, серьезная страсть? Неужели наступит день, когда, повинуясь таинственному, непреодолимому инстинкту, наперекор рассудку, он соединится, быть может, на всю жизнь с ней, Бариной, принадлежавшей когда-то Филострату, а ныне игравшей такую заметную роль в александрийском обществе?
Будь она чиста, как лебедь, — а сомневаться в этом у него не было оснований, — все же ее имя упоминается в одном ряду с именами Аспазии [24] и многих других, к которым посетители являлись не только ради пения и увлекательной беседы. Дарами, которыми так щедро наделили ее боги, наслаждались слишком многие, чтобы он, последний отпрыск благородной македонской фамилии, мог ввести ее хозяйкой во дворец, так заботливо и успешно возведенный ему Горгием. Хотя если в нем чего-то недоставало, так только заботливой хозяйки.
А согласится ли она вступить с ним в союз, не освященный браком?
Нет!
Он не мог сделать своей любовницей внучку Дидима, женщину, которая нравилась ему, тем более что она всегда возбуждала в нем уважение, несмотря на свободное обращение с гостями. Да он и сам не хотел этого, хотя его друзья посмеялись бы над такой щепетильностью. Могла ли святость брака иметь какое-нибудь значение в городе, где сама царица дважды вступала в связь с чужими мужьями? И у него случались кое-какие любовные интрижки, но именно поэтому было бы особенно неприятно уравнять Барину с женщинами, любовью которых он пользовался, быть может, только благодаря золоту.
Мужества и твердости у него хватало, но никогда еще не приходилось ему бороться с такой силой, как теперь.
Проклятое видение! Оно всплывало перед ним снова и снова, смеялось и манило, и Дион чувствовал — наступит день, когда у него не хватит сил бороться с желанием осуществить его на деле. Если только он не расстанется с ней, то, без сомнения, наделает такого, что сам же будет раскаиваться, ему следует молить богиню красноречия ниспослать Архибию дар убеждения, когда он будет уговаривать Барину оставить Александрию.
Трудно будет отказаться от ее общества, но все-таки лучше ей уехать. Пройдет немало времени, пока они снова увидятся, стало быть, есть надежда на победу.
Дион просто не узнавал себя.
Нетвердыми шагами продвигался он вперед, подавив желание зайти для разговора к Дидиму. Там он мог бы встретить Барину, а этого ему не хотелось, хотя все его существо стремилось видеть ее лицо, слышать ее голос и слова благодарности из ее милых уст. Радостное чувство сменилось в нем раздражением, как у человека, который стоит на перекрестке перед тремя дорогами, ведущими к различным целям, из которых ни одна не может вполне удовлетворить его.
Улица, по которой он шел, протискавшись сквозь толпу, вела вдоль берега к театру Диониса. Дион вспомнил, что именно здесь Горгий хотел поставить статую. Он решил осмотреть место, выбранное архитектором, в надежде, что это изменит ход его мыслей.
Когда молодой человек подошел к театру, певец только что окончил гимн, и толпа слушателей стала расходиться. Все говорили о радостной вести, переданной в пышных стихах Анаксенором, любимцем Антония, без сомнения, имевшим верные сведения. Со всех сторон раздавались крики в честь Клеопатры, ‘новой Исиды’, и Антония, нового Диониса, и вскоре старые и молодые, греки и египтяне слились в общем крике: ‘В Себастеум!’ Так назывался дворец, против которого находилось помещение регента и правительства. Народ хотел услышать подтверждение радостной вести.
Дион вообще терпеть не мог таких шумных излияний восторга, но на этот раз настолько заинтересовался вестью, что хотел было примкнуть к толпе, стремившейся в Себастеум. Но тут внимание его было привлечено криками служителей, пролагавших путь для закрытых носилок.
Он узнал носилки Иры. Она-то во всяком случае должна иметь точные сведения, только в такой давке вряд ли удастся потолковать с ней. Ира, по-видимому, была другого мнения на этот счет, так как заметила и подозвала его. В ее голосе, обыкновенно звонком и чистом, звучали хриплые ноты. Вопросы, которыми она засыпала Диона, выдавали глубокое волнение. Не поздоровавшись, она поспешно спросила, отчего волнуется народ, кто принес известие о победе и куда стремится толпа.
Отвечая ей, Дион с трудом протискивался сквозь толпу, стараясь не отстать от носилок. Она заметила это и приказала слугам нести носилки к запиравшимся на ночь воротам, мимо которых они проходили в эту минуту, назвала страже свое имя и, когда ворота были открыты, велела внести носилки и поставить на площадке, а служителям дожидаться снаружи.
Необычное возбуждение и торопливость девушки не на шутку обеспокоили Диона. Она отказалась от предложения выйти из носилок и пройтись с ним.
— Зачем, — сказала она, — зачем ты мешаешь регенту, твоему дяде, исполнить его план и ораторствуешь в толпе, как наемный смутьян?
— Как Филострат, хочешь ты сказать, которому вы заплатили, а я дал несколько щелчков в дополнение к вашему золоту.
— Ну да, как Филострат! Не по твоей ли милости столкнули его в воду, после того как ты охладил его пыл? Ты, должно быть, хорошо исполнил свою задачу. То, что делаешь с любовью, обыкновенно удается. Смотри только, чтобы его брат, Алексас, не восстановил против тебя Антония. Что касается меня, то я желала бы только знать, ради чего и ради кого ты все это устроил?
— Ради кого? Да ради славного старика, учителя моего отца, — отвечал Дион без всякого стеснения. — А сверх того, ради хорошего вкуса, так как вряд ли можно найти менее подходящее место для этой статуи, чем сад Дидима.
Ира засмеялась отрывистым и резким смехом, и ее тонкое лицо, которое можно было бы назвать красивым, если б не чересчур длинный прямой нос и маленький подбородок, слегка нахмурилось.
— По крайней мере, ты откровенен! — воскликнула она.
— Ты, кажется, знаешь мой характер, — спокойно ответил он. — Впрочем, такой знаток, как архитектор Горгий, тоже такого же мнения.
— Слыхала и об этом. Вы оба — усердные посетители этой, как ее… обворожительной Барины?
— Барины? — повторил Дион, принимая изумленный вид. — Ты, кажется, хочешь, чтобы наш разговор напоминал лабиринт, в котором мы находимся. Я говорю о произведениях искусства, а ты все сводишь… на живое существо, — положим, тоже образцовое творение богов. Во всяком случае, заступаясь за старика ученого, я и в мыслях не имел его внучку!
— Ну, конечно, — возразила она насмешливо, — молодые люди твоего склада и с твоими привычками всегда больше склонны думать о почтенных учителях своих отцов, чем о тех женщинах, от которых происходит все зло на земле с тех пор, как Пандора [25] открыла свой ящик. Но, — тут она отбросила назад черные локоны, закрывавшие до половины ее высокий лоб, — я сама не понимаю, как могут меня занимать такие пустяки в подобное время, да еще когда у меня страшная тяжесть на душе… Мне так же мало дела до старика, как и до его бесчисленных сочинений и комментариев, хотя они мне знакомы… Пусть у него будет столько же внучек, сколько злых языков в Александрии. Но теперь нужно устранять все, что может быть неудобным для царицы. Я только что из Лохиаса, из дворца царских детей, и что я там узнала… Это… Нет, я не хочу и не могу этому верить… Одна мысль о таком несчастье душит меня…
— Дурные вести о флоте? — с беспокойством спросил Дион. Ира не ответила, только утвердительно кивнула головой, прижав к губам веер из страусовых перьев в знак молчания. Несмотря на темноту, он заметил, как она вздрогнула. Потом продолжала вполголоса тоном, выдававшим внутреннее волнение:
— Об этом еще не следует говорить… Моряк из Родоса… Впрочем, ничего не известно наверняка… Этого не может, не должно случиться!.. А все-таки… Болтовня… Болтовня Анаксенора, который возбуждает надежды в народе, совершенно некстати… Никто так не вредит сильным мира, как те, кто обязан им всем. Я знаю, Дион, что ты умеешь молчать. Ты еще в детстве доказывал это, когда нужно было что-нибудь скрыть от родителей. А помнишь, как ты бросился в воду ради меня? Сделаешь ли ты это теперь? Вряд ли! Но на тебя можно положиться. Это известие сдавило мне сердце. Только смотри, никому ни слова, никому! Я не нуждаюсь в поверенных и могла бы скрыть эту новость и от тебя, но мне хочется, чтоб ты, именно ты, меня понял… Когда я садилась в носилки в Лохиасе, вернулся Цезарион, и я говорила с ним.
— Цезарион, — перебил Дион на этот раз вполне серьезно, — любит Барину.