Время на прочтение: 13 минут(ы)
Семенов Сергей Терентьевич
Катюшка
Date: 6 августа 2009
Изд: ‘У ПРОПАСТИ и другие рассказы С. Т. Семенова’, изд. 2-е, М., Издание ‘Посредника’, 1904.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
В трактире по случаю утреннего времени и будней было пусто. В задних залах еще шумел кое-кто, но в первой комнате от входа, где помещался буфет, был занят только один стол. За ним сидело двое постоянных посетителей трактира: управляющий одним домом в соседнем переулке, Фома Фомич, грузный осанистый мужик с красным лицом, густой седоватой бородой и с бельмом на левом глазу, и плотничий подрядчик Котов, худощавый, носатый, белобрысый мужик лет под сорок. Они только что принялись за чай и пили его молча, большими глотками, с наслаждением. Выпив первую чашку и выплюнув в нее оставшийся во рту кусочек сахару, управляющий отер левою рукою усы и, обратившись к праздно стоявшему за стойкой буфетчику, проговорил:
— Садись с нами чай пить.
Буфетчик, красивый малый лет 35, немного полный, коренастый, в белой ситцевой рубахе, при часах и в фартуке, лениво вышел из-за буфета, подошел к их столу и, присаживаясь на стул, с улыбкой на лице заключил несложную речь Фомы Фомича:
— Чай пить не дрова рубить, дело возможное.
И, обратившись к опершемуся спиною о дверной косяк половому, добавил:
— Дай-ка чашечку.
Котов налил ему чашку крепким дымящимся напитком. Фома Фомич спросил:
— Что это тебя эти дни не видать было?
— В деревню ездил, вчера только вернулся, — ответил, протягивая руку за чашкой, буфетчик.
— По каким делам?
— По семейным, небольшое происшествие случилось: жена родила.
— А-а! вон какое дело! — весело воскликнул Фома Фомич. — Так стало быть с тебя вспрыски.
— Знамо, угостить должен как никак, — поддержал управляющего Котов.
— Не за что, — грустно вздохнув, проговорил буфетчик.
— Что ж так, аль не благополучно?..
— Благополучно, да родила-то не то, чего хотелось — девочку.
— А девочка нешь не человек?
— Конечно, какой же это человек… И пословица говорится: кобыла не лошадь, а баба не человек.
— Мало ль какие пословицы говорятся, на всех их и смотреть? — проговорил управляющий. — А по-настоящему, кого Бог ни дал, все слава Богу.
От сынка-то скорей по шее попадет, — сказал Котов, — а девочка выросла, сбыл ее с рук, тем делу и крышка.
— Я не потому, что мне удобнее, — проговорил буфетчик, — мне самому-то — все равно, а вот новорожденному-то… Была бы она мальчик, совсем другой толк, а женский пол… очень уж ему плохо насчет жизни. Мальчик — какой удался, такой и есть, что сам себе приготовил, тем и пользуйся. А ихняя сестра, какая ни выйди, а все от людей зависима. Иная и хорошая, а попадет на мерзавца мужа — и пропадет ни за что.
— Ну, хорошая-то не пропадет, она постоит за себя, да мало того, еще других просветит, — внушительно сказал управляющий.
Буфетчик сделал досадливую мину и проговорил:
— Трудно. Мужик какой ни на есть, а все сам себе господин, а она раба. Всяк ее обидеть может и по закону и без закону.
— А она не давайся.
— Как она не дастся, когда он муж?
— Ну, что ж, что муж? Ежели она чиста перед ним, что ж он сделает?
— Вона куда… Нет, уж будь она хоть ангел небесный, а муж всегда найдет, к чему прицепиться. Придерется к тому, отчего у ней назади пятки, и будет за это взыскивать, а она не моги защищаться.
— Почему не моги?
— Так куда же она пойдет? Куда ни пойдет, а все к нему должна воротиться, а это всякую охоту отобьет. Да вы небось сами знаете такие случаи. Муж-пьяница или свекор измываются над несчастной. Со стороны жаль, а она только жмется да плачет. Больше ей и делать нечего. Терпит, пока не окаменеет, а окаменеет, — ну, тогда она сама начнет других грызть. Сама себя никогда оказать не может — пожить, как душа требует… Душа требует этого, а ей говорят: не моги. Какого ж тут рожна хотеть?..
— Ну, для души-то загородки никто не поставит.
— Как так не поставит? Скажут: не моги, — ничего и не поделаешь… Да она уж и не идет на то. А все глядит из-за другого… Привыкла так. С самых малых лет водят ее на поводках, и малую и старую, — вот и приучили…
— Вот как ты об ихней сестре думаешь, — с легкой насмешливостью и удивлением проговорил Котов.
— Много видел я ее, вот и думаю так.
— Да и мы, я думаю, видели-то не меньше твоего, да не страдаем.
— Видели, да може не то. Со мной раз такой случай произошел, что я его, кажись, во всю жизнь не забуду.
— Что ж это за случай? Расскажи, — снова утирая усы
и уставляясь на буфетчика твердым взглядом, сказал Фома Фомич.
— Отчего не рассказать? Можно.
Буфетчик быстро допил налитую ему чашку, поправился на месте и начал:
— Было это уж довольно порядочно, я совсем молоденьким был, на сторону-то только в первый раз пошел. Пошел я сначала по трактирной части. Такая уж мода в нашей стороне. Все по трактирам да по гостиницам. Кто — в Москву, кто — в Питер, кто — дальше подается: в Харьков, Киев, Одест. По ярманкам ездят. Навязали меня мои родители одним землякам. И завезли они меня под Киев. Определили на ярманку, А сами — кто дальше поехал, кто на пароходе служить нанялся. Оставили меня во всем городе одного. Отслужил я ярманку, — в сад в буфет поступил. После сада — в гостиницу. Город-то на реке стоит, ну, пока река идет, и в нем кое-какие делишки делаются. А как река стала, все замирает. Гостиницы в нем только летом и торгуют. А зимой себя не оправдывают. Красненькая расходу, красненькая приходу, а то и меньше. Город чужой, народ — то же: то еврей, то хохол, то поляк. Настоящих русских совсем мало. Чуждо все это мне. Народ смешной, порядки во всем не наши, — не приспособлюсь я никак. И к трактирской-то жизни не приспособлюсь. В трактире, сами знаете, жить тоже нужно со сметкой, а то будешь ломать только за одно жалованье, а жалованье какое — не даром ихнего брата шестеркой-то зовут, весь век ему цена шесть целковых: двугривенный в день — куда хошь его и день. Бывалые служащие никто на жалованье не надеется, а все больше на доходы. А доходы как приходят? Хозяина али нашего брата обманул, или бутылку вина стащил, или пьяного гостя обсчитал, а на это мало того, что привычку, а нужно особую совесть иметь. А у меня и привычки не было, и совесть не дозволяла. И вышло так, что другие за ярманку-то по полсотни заработали, а я са-
поги истоптал, брюченки истрепал, а получил всего семь целковых. Починил сапоги, исправился в одежде, поступил в сад, а в саду и того меньше заработок. Подходит осень, а у меня — ни полушубка, ни пальтишка, ни денег. Ежели домой ехать, то нужно что-нибудь завезть, а мне не на что. До железной дороги ехать 200 верст, — замерзнешь как таракан. Стал я добиваться хоть куда-нибудь бы поступить, от зимней стужи укрыться. И вышло мне место в гостиницу. Гостиница была немудрая, но все-таки служащих держала, хлебом кормила. Как поступил я, она торговала еще хорошо. Простонародье толкалось: то хлеб привезут продавать, то скотину приведут. А тут некрутов принимать стали: хоть грязный гость, а денежный. Берет вино, закуску, — хозяину все доход. Ну, а как некрутов сдали, выгнали, стала тишь да гладь, ходим мы по залам, делать совсем нечего. Слышим мы, хозяин хочет с первого числа убавку нашего брата сделать. Затревожились мы! Кого разочтет? Кого оставит? Хорошего, думаем, не прогонит, а из тех, кто похуже. Из самых худых был я да еще один малый, со мной в зале служил, Илюшкой звали. Был он тамошний, безродный и бездомовый какой-то, по гостиницам жил с малолетства. Из себя был небольшой, рыхлый, ходил с присядкой, глядел больше вниз, а плут был порядочный. Нет в лесу столько поверток, сколько у него было уверток: гостя проведет, хозяина обставит и все сухим из воды выйдет. Хозяин к нему строг был и держал потому, что гости к нему привыкли. А я был новичок еще, у меня не было ни сноровки, ни бойкости. Кого, думаем, оставит? Кого разочтет? Мне уходить никак нельзя. В другие гостиницы не примут, а больше мне и деваться некуда. Илюшке тоже не хотелось. Сойдемся, бывало, в зале. Ну, как, говорим, быть? Я говорю: ‘Не знаю’. И он говорит: не знаю. ‘На наш, говорит, город и рассчитывать нечего, надо будет куда-нибудь подаваться’. — ‘Куда же, говорю, подаваться?’ — ‘А в Харьков, говорит. Там всегда
место найдешь’. — ‘Легко, говорю, сказать, а как до него добраться? Пешком, говорю, и трудно, и жутко, и дороги не найдешь’. — ‘А ежели вдвоем?’ — ‘С кем же, говорю, вдвоем-то?’ — ‘Пойдем со мной’. — ‘ А ты пойдешь?’ — ‘Пойду, говорит. Если разочтут, здесь тоже околачиваться будет не сладко, всю зиму прощелкаешь, а там по крайней мере все что-нибудь да заработаешь’. Думаю: ‘Что ж? это дело, пожалуй, подходящее’. Ну, а ему сразу пока ничего не сказал. На другой день он опять ко мне. ‘Ну, как? — говорит: пойдем в Харьков?’ — ‘Отчего ж, говорю, не пойти?’ ‘Пойдем, говорит, правда, будет хорошо. Там, говорит, коли не в гостиницу, так еще куда пристроимся. Какой, говорит, там город! Жизнь, говорит, там хорошая’. Расписал все, размазал как нельзя лучше. А у самого и глазки горят, и на щеках румянец. Стали мы сговариваться, когда выходить. Илюшка все это обдумал как нельзя лучше: тогда-то, мол, мы выйдем, тогда-то придем. Хозяину решились не говорить об этом до последнего часу. И захватило нас это так, что нам и дело на ум нейдет, мне стала не мила там всякая работа.
Дня за три того, как мы хотели рассчитаться от хозяина, вечером народу в гостинице никого не было, да ждать никого было нельзя. Темь такая стояла, шел дождь. Илюшка мне и говорит:
— Пойдем, говорит, на последках погуляем.
— Куда?
— В чужую гостиницу.
— Хорошо ль?
— Первый сорт, робеть нам теперь нечего, все равно нам здесь с ним не детей крестить.
— Я бы пошел, говорю, да у меня денег нет.
— У меня, говорит, есть рубль, а там опосля времени авось сочтемся.
Сейчас салфетки к чорту, оделись, надели картузы и марш с заднего крыльца. Приходим в одну гостиницу. Илюшка полбутылки. Подали. Я водки до тех пор не
пил. Он начинает меня уламывать выпить. Я выпил. Выпил и он. Заиграло у нас в голове! Сидим как настоящие гости: куражимся. Служащие глядят на нас, посмеиваются, мы огрызаемся с ними. Илюшка еще стакан. Выпил я и сделался сразу пьяный. Хоть песни петь, хоть плясать, хоть кверху ногами ходить! Стала во мне храбрость, как у генерала на войне. Илюшка глядел, глядел на меня и говорит:
— Ты Катюшку прачку знаешь?
Катюшка была мещанка тамошняя, круглая сирота. Осталась у ней после отца хатка, она в ней и жила, белье стирала. Девка она была не очень чтобы казистая. Бывало, как придет к нам за бельем, ребята над ней смеются, заигрывают, а она и рта не откроет.
— Я, говорю, знаю Катюшку.
— Пойдем, говорит, к ней.
— А она примет? говорю.
— Со мной примет, я ей приятель. А тебе чтоб не было скучно, и еще раскрасавицу какую-нибудь найдем.
Вино во мне расходилось. Не долго думавши, я говорю:
— Идем.
Взяли мы с собой полбутылки, белых хлебов, колбасы и пошли. Жила Катюшка в пригородной слободке, разыскали мы ее хатку, постучались. Она еще не ложилась. Сейчас выскочила она и спрашивает: кто там? Илюшка сказался, она впустила. Дома она в одном платье да простоволосая-то поприглядней казалась. Хатка у ней маленькая, беленькая, тепло в ней таково, на столе лежит чье-то белье, чинила она его должно быть. Сейчас она рубашки эти со стола долой да в корзинку. Илюшка на стол полбутылки, хлеб с закуской. Хошь, говорит, кутить? Катюшка улыбается. ‘Отчего, говорит, не погулять, не все работать, работа навсегда при нас, а приятную компанию не всегда найдешь*. Уселись мы вокруг стола, опять выпили. Катюшка сразу раскраснелась, глаза разгорелись. Откуда ее приглядность взялась? Стала она такой хорошей,
какой ее никогда не видал. Илюшка отозвал ее в сторону и что-то пошептал ей. Потом он схватил картуз. ‘Ну, говорит, посидите тут, я на минутку выйду’. Заперла за ним Катюшка, ворочается это ко мне.
— Куда, спрашиваю, он вышел?
— Не знаю.
— А скоро притти обещался?..
— Може и совсем не придет…
— Как не придет, а я куда ж денусь?
— Ночуешь у меня…
От этих слов меня индо покоробило всего. Пришло мне в голову, что Илюшка нарочно оставил меня у Катюшки, а я с шальной-то головой хоть и радоваться этому. Помолчал я немного, пока не улеглось все во мне, и говорю:
— Ночевать-то, говорю, ништо, коли Илюшка не осердится.
— На что ж, говорит, ему сердиться?
— Мало ль, говорю, на што…
А сам подвинулся к ней и облапить ее норовлю, она от меня в сторону.
— Что ж ты?.. говорю.
— А ты что?
— Я, говорю, хотел обнять тебя.
— А я этого не желаю.
— Отчего?
— Оттого, что не полагается.
— Как, говорю, не полагается. Вино пила, закуску ела — понимай свое дело.
Она поглядела на меня и говорит:
— Какое дело?
— Ну, вот, говорю, нешь не знаешь?
Вздохнула она и говорит:
— Знаю, говорит, и вижу я, что не следовало бы тебя ночевать оставлять.
— Почему?
— Потому…
— Ну, так, говорю, я уйду.
— И уходи.
— А ты не лицемеришь?
— Чего мне лицемерить?
— Да ты, говорю, с Илюшкой-то путаешься?
— Ну, что ж такое? Я, говорит, его люблю, с ним я путаюсь, а с другим не хочу, пусть он в сто раз лучше. Неужто, говорит, потому, что я бедная, со всяким валандаться должна? И без меня, говорит, немало из нашей сестры потаскушек, а я такой быть не хочу.
У меня сперва от хмеля-то в голове-то шут знает што стояло, а потом, чувствую я, начинает во мне улегаться. Слушаю я ее речи, вникаю в них, вижу — от сердца она говорит, и таким я сам себе дураком кажусь! Хорош, думаю, я гусь, нечего сказать! Правда бы, меня за дверь выпихнуть надо. А Катюшка все говорит: ‘Я, говорит, и работой проживу. Одна голова не бедна, а коли бедна, так одна. Была бы, говорит, работа, а то я прокормлюсь, угол у меня свой, никто мне не мешает, никто надо мной не стоит’…
— Все это, говорю, очень хорошо, да Илюшка-то тебе не пара, он тебя погубить может.
— Ну, что, говорит, будет, я ведь тоже, говорит, зевать не стану, обижать и ему без толку себя не дам.
Что ни слово, то золото. Говорили, говорили мы долго, и хмель мой прошел, и дурь из головы вышла. Наговорились досыта, пришло время на покой ложиться.
— Ну, говорит Катюшка, я тебе на сундуке постелю.
— Все равно, говорю, хоть на полу.
Лег я и чем больше думаю о Катюшке, тем она лучше кажется. Только больно не подходяще, а то хоть и жениться бы на ней. Такая жена ведь золото… Заснул я… Утром просыпаюсь, светло уж: вспомнилось все вчерашнее. Спрашиваю: ‘Приходил Илюшка?’ — ‘Нет’ — ‘Что он за чудак, думаю, когда же он придет?’ Стал я опять с
ней разговаривать. Спрашиваю, за что она Илюшку любит. Она говорит, что росли вместе, а потом он, как по гостиницам пошел, работу ей сыскал. Говорим мы с ней так, а Илюшки все нет. Вижу я, что надо уходить, а уходить не хочется. Стало скверно мне и досадно. ‘Куда, думаю, я теперь пойду?’ Надел картуз, вышел. Иду, а сам не знаю, куда. Зашел в ту гостиницу, где мы вчера с Илюшкой сидели, спрашиваю, не был ли он там. Говорят: не был. Пошел я к себе в гостиницу, хоть и знаю я, что робеть нечего, а подкашиваются ноги. Ну, все-таки кое-как взошел я. За буфетом хозяйский сын, в зале пьют чай только два булочника, а служащие все собрались около буфета, словно меня ждут. Гляжу, и глазам своим не верю. Стоит посреди них Илюшка в чистой рубашке, умытый, причесанный, и лукаво посмеивается на меня. Только вошел я, все ребята как загогочут. ‘А, говорят, молодой идет: как спал, ночевал? Хорош ли ночлег оказался? Илюшкино место, говорят, занять захотел? И Илюшка смеется не меньше других. Огрызнулся я, а сам не знаю, что говорить и что мне теперь делать. Вдруг входит за буфет сам хозяин, угрюмый, как голодный медведь. Взглянул на меня из-под бровей, прошел прямо за буфет, открывает конторку. Ну-ка, говорит на меня, поди сюда. Я подошел. Он вынимает мой паспорт да жалованье и кидает мне. На, говорит, получай да убирайся, чтобы и духу твоего не было, мне, говорит, таких негодяев не нужно. Меня это как обухом. Потом прошло немного. Чего, думаю, он ругается? Набрался я храбрости и говорю:
— Какой же, говорю, я негодяй? Что я вам плохо сделал? Служил, говорю, как нельзя лучше.
— Ты, говорит, мальчишка, поэтому я с тобой и разговаривать не хочу.
Отвернулся и ушел к себе в комнаты. Ну, думаю, ладно, мне все равно. Подошел я к столу, сел, подзываю Илюшку.
— А ты, говорю, заявил расчет?
— Нет.
— Как нет?
— Да так: нет и нет.
— А как же мы сговорились вместе в Харьков итти?
— Я, говорит, раздумал, иди один, меня хозяин и здесь продержит.
— Так ты меня подвел, говорю, мерзавец!
Вскочил я с места, да ему плюху. Он, было, сдачи — я ему другую. Наскочили на нас ребята, розняли, стали меня выпроваживать из гостиницы. Ушел я, очутился на улице. Куда, думаю, итти? И решил к Катюшке отправиться. Пришел. Она инда удивилась.
— Что это, — говорит, — ты такой?
— А то, — говорю, — такая проэтакая, зачем, — говорю, — ты меня подвела?
— Как подвела?
— А так подвела. Отчего ты не сказала, что Илюшка опять в гостиницу пошел?
Она божится, что ничего не знала.
— Врешь, — говорю, — ты нарочно ему в руку сыграла: он меня одурачить хотел, а ты ему помогла.
— Как так?
— А так.
И рассказал ей все дело. ‘При чем, — говорю, — я теперь остался?’ Выступила моя девка из лица, глаза как огоньки горят. Заговорила и опять по-вчерашнему — от всего сердца.
— Верно, — говорит, — он все это нарочно проделал, идол! Он на это способен. Ах он, мерзавец! Ах он, подлец! Его самого нужно подвесть.
— Как, — говорю, — его подведешь?
— Я, — говорит, — знаю как. Постой: он у меня будет знать, как товарищей в яму сажать. Ты, — говорит, — ему как приятелю доверился, а он тебя как Иуда подвел.
Бросилась она к сундуку, погремела там чем-то, вы-
нула что-то из него, потом накинула на себя кофточку, платок. ‘Посиди, — говорит, — тут, а я минуткой ворочусь’.
Ушла она, остался я один, и такая меня тоска взяла. Что мне теперь делать? Куда деваться. Пропаду я, думаю, как червяк. Думал, думал, ничего не придумал. Вдруг возвращается Катюшка.
— Ну, — говорит, — отплатила я ему за себя.
— Как так?
— А так. Были у меня ложечки чайные, ножик с вилкой да две салфетки Илюшкины. Принес он мне их на сбереженье, а верно украл у хозяина. Принесла я их в гостиницу, гляжу — сам хозяин за стойкой. Выложила я это перед ним и говорю: передайте это Илюшке и скажите ему, чтобы он вперед ко мне не ходил и таких вещей не носил, я ему больше не знакома. Ну, хозяин видит вещи свои, сдвинул брови, подозвал Илюшку да в волоса ему. Трепал, трепал, съездил по щеке, не оставил без внимания и загривок, потом выкинул расчет и из гостиницы выгнал. Иди скорей к нему, расскажи, как было дело, он тебя опять возьмет.
Послушался я, пошел. ‘Илья Филиппович, — говорю хозяину, — простите мне вчерашнее, смутил меня на это Илюшка, возьмите опять к себе’.
Поглядел на меня хозяин, ругнул хорошенько, сказал, чтобы вперед этого не было, и опять взял.
Первое время я ходил и ног под собой не чуял. Думал, теперь зиму проживу, а летом поступлю на ярманку, а с ярманки уж прямо домой. А там — ударюсь куда поближе — в Москву или Питер. Спасибо, думаю, Катюшке. Вот, отчего она меня избавила. Просто страсть! Надо как-нибудь ее поблагодарить. А как поблагодарить? Хоть бы сходить как к ней, урваться. Проситься на первых порах было нельзя, тайком итти тоже боязно. Вдруг посылает раз меня хозяин на почту, я обрадовался: вот, думаю, славно! Полетел я к ней. Прихожу, стучу,
выходит она. Так что бы вы думали? У ней во-о какие синяки под глазами! И вся она как разбитая. ‘Катя милая! говорю: что это у тебя?’
А она и говорить со мной не стала. Я ее просить, а она руками махает. ‘Уходи, — говорит, — ради Бога и вперед не ходи. Не знай ты меня. Я тебе не знакома. Я ей то и это, а она и слушать меня не хочет’.
Только и твердит одно: уходи да уходи. А оказалось что же? Илюшка-то после расчета на ее шею сел. Прямо к ней пошел, избил ее, как муж жену не бьет, да и сел к ней на шею и жил целые ползимы, пока другого места не получил.
— Вот так постояла за себя! — воскликнул Котов и злобно засмеялся.
— Что же она за дура? — строго сказал Фома Фомич. — Зачем она его принимала?
— Вот подите! Если бы сама не могла отбояриться, мне бы как-нибудь дала знать: я бы его так выставил, что он бы, где ее хата стоит, позабыл. А у ней и на то храбрости не хватило, не то, чтобы что!
— Ну, да ведь не все же из их сестры таки, — сказал Котов, несколько успокоившись от своего смеха.
— А какие ж?.. Все на один лад. Кто над ней с палкой стал, тот и капрал, — убежденно проговорил буфетчик. — Наш брат хоть и страдает, так он больше из-за самого себя, а их люди заставляют страдать…
— Ну, и они у людей в долгу не остаются, а платят за это не мытьем, так катаньем, — тряхнув головой, проговорил Фома Фомич.
— Ах ты, Господи! Еще бы нам ничем за это не платить, тогда у нас, може, от ихней сестры и духу-то не осталось…
— Верно, — сказал Котов, — а без бабьего духа плохо жить. Тогда никакой радости на свете не будет. А то трудишься, работаешь, горя сколько перенесешь,
а как обдаст тебя маленько этим душком, то и полегчает.
Котов снова засмеялся, но другим смехом, и глаза его сделались как щелки, и голос задребезжал. Смех его поддержал и Фома Фомич. Буфетчик поглядел сначала на одного, потом на другого, сдвинул брови, взял в руки налитую ему новую чашку и медленно, отхлебывая из нее, задумчиво опустил голову.
Прочитали? Поделиться с друзьями: