Катенька, Веревкин Николай Николаевич, Год: 1837

Время на прочтение: 56 минут(ы)

Н. Н. Веревкин

Катенька

Повесть

Года два тому назад, в губернский город П*** въехала щегольская дорожная коляска, запряженная шестерней. Промчавшись по Московской улице, она остановилась у ворот лучшего в том городе трактира, над окнами которого красовалась великолепная голубая вывеска.
Звук колокольчика пробудил дремлющее любопытство любопытных жителей города П***, и едва экипаж поровнялся с воротами, около него образовались уже группы. Их составляли большею частию дворовые люди, посланники нетерпеливых барынь, которые приказали им узнать, во что бы то ни стало, кто таков приезжий, — статский он или военный? А если военный, то — брюнет или блондин? А если брюнет, то — с усами или нет? А если с усами, то — молод или стар? А если молод, то женат или холостой! А если холостой, то — сколько у него душ? За достоверность сведений по этой последней статье, как самой важной, уполномоченные посланники барынь города П***, отвечали своим лицом и имуществом, — разумеется, под словом ‘лицо’, не одну, а обе щеки.
Между-тем, еще до возвращения посланных, разные гипотезы, основанные на догадках, распространились по домам, мимо которых промчалась коляска. Подполковница утверждала, что она сама видела, как приезжий, поровнявшись с губернским правлением, вытянул шею, сжал брови и, сделав гримасу, снова погрузился в галстух, — из чего заключала она, что он должен быть не военный генерал и разных орденов кавалер. Соседка ее, вдовствующая капитанша, говорила, напротив, что он военный генерал: этот факт подкрепляла она следующим наблюдением: от самой гимназии до аптеки иностранца Ивана Ивановича, приезжий не сводил глаз с инвалидов, переносивших из дома в дом разные старые мебели и очень приветливо им улыбался, когда они делали ему фронт, придерживая обеими руками на голове кресла странного вида. Девица Крахмалова, невеста тридцати восьми лет, божилась на распев, что он, сколько она, девица Крахмалова, могла заметить, совсем не генерал, и даже не полковник, и даже не подполковник, а молодой гусарский или драгунский офицер, вероятно присланный за ремонтом. Более логическая, дочь советника казенной палаты спорила с нею до слез, что он вовсе не гусар и не драгун, но, по всем признакам, молодой Москвич или, что все равно, молодой Парижанин , ибо(союз ведомства казенной палаты) между Москвoю и Парижем, по мнению П—ских барышень и Казанских откупщиков, нет никакой разницы. Супруга станционного смотрителя, и сам станционный смотритель, который носит усы и воображает, что он кавалерист, потому что у него в команде состоит шесть разгонных троек, уверяли всех и каждого, что этот господин: — Турецкий посол, по имени князь Пюклер-Мускау. Губернский доктор, нарочно живущий против трактира, — муж Русский по рождению, а Немец по ремеслу, — видя шесть лошадей в коляске, ласкал себя надеждою, что в этом благородном экипаже должно быть по-крайней мере шесть богатых, классических болезней, которые интересный путешественник вероятно везет на теплые воды, но которых половина, если не более, при благотворной помощи жирного супу приятеля его трактирщика, может на следующее же утро перейти в его целительные руки. Служащие в губернаторской канцелярии играли в то время на биллиарде, в трактире под вывескою‘Растеранция Горот Фершал-у нас.’, и, приняв нежданного гостя за ревизора, во ожидании суда Божия велели подать себе дрей-мадеры. Другие обыватели, более пожилые и опытные, сочли его за отставного комменданта, страдающего гемороем. Подписчики разных газет и журналов, встретившие коляску на каменном мосту, приметив в руках незнакомца книгу в светло-лососиновой обертке, разнесли по городу, одни, что приехал Бальзак, другие — что барон Брамбеус: при первом известии, все сорока-летние барыни почувствовали себя удивительно молодыми и способными еще к самым огненным восторгам любви, при втором во всех мужских сердцах сильно призабились сии и оные , учитель Русской грамматики в старом деревянном храме витийстсва, спрятался даже под кровать. Это еще более взволновало умы и увеличило тесноту на улицах. Молодые дамы и невесты, сгорая нетерпением, брали зонтики и спешили на бульвар, прилегающий к трактиру, лично удовлетворить свое любопытство, мужья и женихи, повесив носы, следовали за ними. Все народонаселение города суетилось. Один только доктор неподвижно глядел сквозь стекло своих окон, надеясь, что из коляски прежде всего вылезет подагра, и один только толстый трактирщик, герр Иогансон, не разделяя общего беспокойства, с видом отменной важности стоял у ворот, между-тем как прислуга его мела лестницы и посыпала ее песком. Но толпа недоумевала: ее не столько удивляло появление такой щегольской коляски, сколько то, что верх коляски был поднят, зонтик на то время опущен, и никто не выходил, даже не выглядывал, из экипажа, никто, — кроме франта каммердинера, украшенного жидовской бородой. Выскочив из коляски в самом начале действия и насвистывая арию из Фра-Диаволо, он понуждал ямщиков скорее выпрягать лошадей и осторожнее поставить коляску в сарай. Ямщики, поощренные двугривенными, хлопотали усердно, и через несколько времени экипаж скрылся от взоров удивленной публики. Доктор со вздохом отошел от окна. Я должен, однако ж, как верный историк, упомянуть, что если коляска не оправдала ожиданий почтенного врача, зато губернская медицина обогатилась при этом случае одним примечательным фактом, который, конец концов, не был совершенно безполезным для доктора. При раздаче поощрений один оборванный мальчик, проворнее других, получил две награды, серебряный двугривенник и медный пятак. Другие мальчики хотели отнять у него эти премии. Защищаясь от их насильства, он одною рукой положил двугривенник в рот, а другую, в которой был пятак, спрятал позади себя. В ту же минуту он почувствовал страшную резь в желудке, со всеми ее следствиями, и упал наземь. Его отнесли к доктору, который прежде всего вынул изо рта и руки мальчика двугривенник и пятак, и, к удивлению эскулапа, страдания тотчас прекратились. Двугривенник и пятак были конфискованы в пользу науки, и обстоятельное описание такового непонятного явления отправлено в журнал ‘Друг здравия’. А оно очень хорошо понимается помощию теории врачебного электричества, которое теперь в моде! Двугривенник, извольте видеть, есть металл положительный, пятак, как всем известно, отрицательный. Следственно, это два полюса, и гальваническое течение учредилось мгновенно у неосторожного мальчика от рта к intestinum rectum. Своим влиянием на пищеварение оно произвело все эти дивные феномены. Доказательство — что надобно учиться физике! без этого нельзя постигнуть всех чудесных свойств двугривенника и пятака. Но, как бы то ни было, я упоминаю об этом казусе только для того, что он сделал сильное впечатление на жителей города и до-крайности увеличил их любопытство относительно таинственного путешественника. Кухарки вскрикнули, что деньги его наколдованы, и половина дворовых людей тотчас побежала доложить своим барыням, что шестерней в коляске приехал не гусарский офицер, а черт: целых три улицы вдруг перекрестились со страху. Подписчики разных газет и журналов, люди вообще не суеверные, еще более убедились, что это сам барон Брамбеус. Толпа разинула рты, но удивление гуляющих дам возросло до высочайшей степени, когда коляска вдруг исчезла и ворота затворились.
— Где же он? спрашивали оне.
— Где ремонтер?
— Где Бальзак?
— Где Брамбеус?
— Где князь Пюклер-Мускау?
— Неужели он будет спать в сарае?
Но, в эту минуту, на бульваре, ведущем к трактиру, показался стройный молодой человек, одетый в дорожное платье, с портфелем под мышкой. Он шел пешком, ища взором вывески, указательницы трактира. Каммердинер, который не отходил от ворот, издали узнал своего барина между гуляющими, и бросился навстречу к нему.
— Пожалуйте сюда, ваше сиятельство!
— Где моя квартира?
— Вот здесь, ваше сиятельство!
— Давно ли вы приехали?
— Часа полтора будет, ваше сиятельство.
— А я зарисовался. Здешние окрестности прелесть!
Говоря это, он отдал портфель каммердинеру, и взбежал по выметенным ступеням лестницы.
Дамы, чт следили его ушами и взором, снова зажужжали как пчелы.
— Вы слышали?
— Слышала.
— Он князь!
— Да, князь!
— Ах, какой милашка!
— Ах, что у него за нос!
— Совершенно Петербургской!
— Фи! лучше, чем Петербургской, настоящий Английский!
— Ну, теперь вопрос, будет ли он завтра в Собрании?
— Будет, без-сомнения будет!
— Их, как бы я этого желала?
— И я тоже!
— Поэтому его не было в коляске, когда она мимо нас проскакала?
— Разумеется, не было, он остался-было за городом гравировать пейзаж.
— Как же нам показалось, будто мы его видели?
— А я и сама не знаю! Впрочем, всему виноваты полковница и капитанша. ‘
— Проклятые трещотки!
— Несносные сплетницы?
И вот удовлетворенное любопытство разжидило группы. Говор утихал постепенно, бульвар пустел молодые дамы и девицы расходились в молчании обдумывать завтрашние туалеты, наперед уверенные, что интересный князь посетит местное дворянское Собрание. Но не здесь предел потрясения, произведенного в губернском городе появлением красивой коляски, запряженной шестеркою. Когда молодые дамы и девицы воротились домой и донесли пожилым барыням о своем открытии, страшный спор вспыхнул вдруг в тех местах, где дворовые люди, как я прежде сказал, распространили слух о прибытии в город нечистой силы. Воротившиеся с гулянья утверждали, что приехал молодой князь, но их маменьки были уже твердо уверены, что к ним пожаловал старый чорт, и представляли явные доказательства его адского происхождения. Начались следствия и наочные ставки. Посланники защищали справедливость своего донесения, однако ж молодые дамы и девицы общими силами одержали в этот день памятное торжество над суеверием: когда они побожились, что собственными глазами видели очень миленького князя, и слышали сами разговор его с каммердинером, во всех трех улицах вдруг раздался двойной залп, — паф! — пал! — как-будто трехсот хлопушек, разбитых о пол в два приема, и здесь собственно кончилось потрясение, произведенное появлением красивой коляски, запряженной шестеркою.
Посланники, повесив носы, ушли в людские размышлять о следствиях ложных донесений.
В гостиных шум прекратился, но разговоры не умолкали, и хотя город пришел по-наружности в прежнее целомудренное положение, однако ж розовые женские страсти, подстрекаемые соревнованием, клокотали в нем глухо, как растопленная лава в недрах Везувия, когда он жителям окрестностей Неаполя сбирается дать на другой день бал с великолепным освещением.
Что делал в это время путешественник?
Князь Анатолий С***, освежив усталые члены ванною, лежал на софе, курил сигару и пил чай. Воображение развертывало перед ним свиток минувшего, и он как в грамоте читал в нем бывалые ощущения своей молодости. Воспитанный в Петербурге, князь Анатолий с детства пристрастился к искуству Карачио, Тициана и Рафаэля, юная рука его жадно хваталась за карандаш, как некогда рука Ломоносова за перо, спеша излить гнездящиеся в груди впечатления. Образованный отец не препятствовал пылкому мальчику, и, видя, что Провидение создало его живописцем, сосредоточил все свое внимание на систематическом развитии в сыне зачатков прекрасного, Божьего дара. Таких отцов, и таких сыновей, у нас не много: но нельзя сказать, чтобы их вовсе не было. Двадцати лет, Анатолий уехал в Италию. Там, — под этим небом, в которое так страстно влюблено солнце, вдоль портиков миропрестольного Рима, близ волн Адриатики и Бренты, между ласками роскошного дня и лобзаниями лучших в мире ночей, он освоился с изящным и предался ему душою. Им овладело желание стремиться к совершенству и, достигнув его, прежде всего ‘бессмертить черты той женщины, которая пленит его сердце и, в промежутке двух поцелуев, скажет ему:—люблю. Ах, сладка и утешительна такая мысль!….. Не в ней ли большею частию и схоронены зародыши славы! Не она ли, та могущественная пружина, двигательница наших способностей? Не ею ли вдохновенные совершаем мы те подвиги дарования, которым удивляется человечество? Любовь — идол художника, без ее наитий, он холодный камень.
Анатолий провел четыре года в Италии, он исходил ее вдоль и поперек, вмешивался в толпы странствующих художников, рисовал изваяния, разбросанные по церквам, копировал антики, делал очерки, и всячески старался направить талант свой к практической легкости и к созданию, к идеям творческим. Уже в эти ранние годы, он предпочитал верное изображение внутренних страстей самонадеянному злоупотреблению блестящих эффектов. Он тщательно изучал произведения великих учителей Искусства, которых труды собраны в Ватикане, в картинных галлереях Неаполя и Флоренции, в залах гостеприимного дворца Питти, приходил в восторг при взгляде на труды Леонарда да-Винчи, Доминикино, Сальватора, и падал на колени перед картиною Страшного Суда Микель-Анджело. Дикая прелесть ее, при необыкновенном характере красок, производила на него глубокое впечатление: смотря на нее по целым дням, он одушевлялся, приходил в какое-то ясновидение и, погруженный в созерцание ее подробностей, забывал в это время и Рим и Альпы, и гульбища на берегах Арно, и невесту моря Венецию, и таинственные гондолы под арками Роntе di sosрiri. Это олицетворение идеи безграничной, это победа кисти над землею и небом, не порождало в нем однако ж мелочной охоты подражать, верного признака второстепенного дарования, напротив, Страшный Суд вдыхал в него только желание создать что-нибудь свое, самобытное, отечественное. Зато с каким постоянным усердием наблюдал он на каждом шагу колорит, освещение, отделку, богатство перспективы, живость подробностей! Влекомый непреодолимою волей, он ребячески разжигал в душе своей тот всепожирающий пламень, которым природа наделяет души истинных художников, и которым она сожигает их тело.
Последним местопребыванием Анатолия в Италии была Флоренция: он переселился туда из Рима, покинув его вдруг. Причина внезапного отъезда погружалась во мрак неизвестности, хотя на счет ее носились разные слухи. Некоторые говорили, что он принужден был бежать следствий поединка с одним из капелляриев, племянников папы, другие, что повод к этому подала связь с маркизою Джованиною Вombelli, третьи, что он скрывается от заимодавцев. Верного не знал никто. Между-тем князь С*** жил в столице Тоскании, работал без усталости, а иногда являлся в обществах, но гораздо чаще посещал мастерские, и казался довольным. Только изредка, и то, когда не было свидетелей, грусть туманила лице его. В эти минуты духовной муки слезы катились с его ресниц и, падая на палитру, смешивались с красками, но слезы вскоре уступали место покорности Провидению, которое в свою очередь, как восходящее солнце, золотило края сердца его розовыми лучами надежды. Нет горести, исключая оскорбления, сделанного раздражительному самолюбию, которой бы не перенес человек двадцати четырех лет. Надежда, это несомненное доказательство присутствия Бога в душе нашей, приголубливает воображение и, среди жесточайших страданий, кажет нам счастие возможным и близким. Эта иллюзия, подчиняющая будущее нашему произволу, не есть ли лучший дар Вседержителя? И не безрассудно ли заменять добровольно софизмы магического слова авось черствыми выкладками случая, основанными на рассчете вероятностей? Нет, господа мыслители, я не променяю шаткого призрака надежды быть счастливым на самое положительное убеждение, что никогда им не буду! Нет, не отнимайте у меня моей миленькой шалуньи надежды, не разлучайте меня с нею: я к ней привык, к ней, моей голубушке, она целует меня в глаза и в губы, когда я один, она шепчет мне на ухо — ‘ты еще утешишься’, и я ей верю, хотя конечно заблуждаюсь подобно тысячам людей. Но пусть я заблуждаюсь!…. Когда человеку приятно в заблуждении, истина для него бесполезна, и он может отдать ее в журнал безденежно.
Тайна Анатолия не обнаруживалась: он глубоко зарыл ее в сердце, и ни один звук не обличал ее при посторонних. Напротив Флоренция, дивясь щегольству dell illustrissimо signore Мosсоvitо, дивилась также его разговору, усыпаннному блестками остроумия, спрыснутому солью любезного злоязычия, и дивилась еще всегда одинаковому расположению духа этого рrinсiре. Не раз глаза его голубые, как Нева, — когда Нева не отражает серого неба, — выманивали фонтаны искр из больших черных глаз Флорентинок, не раз его Славянские светлорусые волосы, на которые южные женщины смотрят всегда с такою завистыо и жадностью, возбуждали электричество, — на этот раз не врачебное, — в их смуглых, волнистых локонах, но эти впечатления, переменчивые, мимолетные, не проникая в его душу, полную деятельной беспокойности, скользили только по ее поверхности.
Слух о приближении холеры заставил его покинуть Флоренцию. Анатолий объехал Швейцарию, взглянул на берег Рейна, выпил бутылку Иоганнисбергера во Франкфурте за благоденствие Русской живописи, и через Берлин возвратился в северную Пальмиру. Чт его ожидало в обществе столицы? Уважение к дарованию, поощрение молодого таланта, успех, на который он имел право по своему рождению и богатству? Ни сколько! Здесь его встретили с теми неистовыми почестями, от которых человеку с умом душно, а не отрадно, и которым, в надушенных гостиных, подвергается всякий, пробывший пять лет за границею с целью или без цели. Старая госпожа Ф***, главная вводительница иностранцев, тотчас приняла его под свое покровительство и посвятила в мистерии эксклюзивости интимов. Любопытные альбомы его разошлись по городу. Не было вечера на дачах, не было раута на чистом воздухе, где б Анатолия не носили на руках. Приглашения градом шли на него. Мadame V***, раздавательница гостинных прозвищ, по долгу звания своего, и из уважения к его пребыванию во Флоренции, дала ему титул Флорентийского Антенора. Il faisait fureur, — что на нашем православном наречии значит — души в нем не чаяли Петербургския модницы, но это вовсе не восхищало Анатолия. Любя изящное, преданный искусству, он умел определить настоящую цену всей этой мелочной суетности, всего этого натянутого энтузиазма людей существенно холодных, для которых самое необыкновенное дарование не стоит сотни свежих Фленсбургских устриц. К госпоже Э***, полинялой кокетке, которая манила его к себе самыми сладкими взглядами, самыми испытанными улыбками, он чувствовал только отвращение неодолимое, и в особенности не мог видеть равнодушно ее непременных спутниц и спутников: он зевал на их ареопагах, не принимая на себя труда опровергать дюжины полторы обветшалых парадоксов, почерпнутых из Балланша и Ламене, которыми эти дамы и эти господа так искусно пускают пыль в глаза вновь произведенным корнетам. Он смотрел на жизнь не сквозь очки Большой Морской или Английской набережной, но внутренними очами художника. Сначала этот особенный взгляд на мир нравился всем своею оригинальностию. Сначала интимы госпожи Э*** нисколько не замечали, что красноречие Анатолия устремлялось именно на них, и они хохотали от души, слушая его выходки, наполненные остроумными эпиграммами. Потом он показался им однообразным: к тому ж в это время явился из чужих краев другой предмет любопытства, какой-то нахальный vicomtе, и он отвлек от Русского князя внимание Петербургских Француженок: этим именем я вовсе не думаю обидеть их Русской гордости, потому что они ее не имеют, титул ‘Француженки’ они принимают за самую лестную похвалу себе. И в самом деле они иностранки для всего, что занимает Русских. Многие из них узнали о Пушкине только в то время, когда он умер, о других наших писателях и до-сих-пор сведения у них не имеется, между-тем как все они знают наизусть, я уже не говорю Бальзака и Санда, но даже Брота, Карра, madamе Reуbaud и прочую литературную дрянь берегов Сены. Они хвастают тем, что по-Русски не знают, и я их не обвиняю: так их воспитали родители, и онb так воспитывают своих дочерей, — если только это можно назвать воспитанием. Одним словом, vicomtе притянул к себе, электрическою силой, все лорнеты первой величины Каменного острова и Черной Речки. Появление его дало отдых Анатолию, и доставило возможность располагать своим временем: он снова взялся за краски, и не более двух раз в неделю покидал любимое занятие для исполнения неизбежных условий этого круга. Однако ж госпожа Э*** не выпускала его из виду, и в одно светлое и прелестное утро, пролюбезничав с ним накануне весь вечер, написала к нему маленькую душистую записочку…. Вы думаете любовную? Совсем нет! Записочку коммерческую, записочку, которая заключала в себе просьбу, ссудить ее недели на две тремя тысячами рублей. Анатолий исполнил желание этой ультраженщины. Через две недели записка повторилась. ‘Если вы одолжите мне еще три тысячи, писала она, то я буду должна шесть, и вменю себе в приятнейшую обязанность возвратить вам всю эту сумму в начале будущего февраля, непременно.’ Анатолий был так простосердечен, что вторично ей поверил. Первого марта явилась третья записка: ‘Аnаtole de mon coeur, пришлите мне четыре тысячи для круглого счету! На праздниках я постараюсь с вами расплатиться непременно.’ Эта заимообразная нежность вывела наконец из терпения князя С***. Он отказал ей наотрез, и с этой минуты фешьенебельная звезда его померкла! Мadame Э***, подкрепляемая многочисленною роднею, принялась пересмеивать, чернить Анатолия, распространяя по всем гостинным корни своего злоречия. В двадцати домах зажужжали вдруг, что он оригинал, негодяй, скряга, вольнодумец, ужасный грубиян и глуп как мостовая. Не было возможности им не верить. Это говорили девушки, надутые как парики и помешанные на том, что им на роду написано выйти замуж за какого-нибудь короля, молодые люди, военные и статские, старики, старушки. Через месяц никто более не сомневался в справедливости этих рассказов. Репутация князя С*** была обезглавлена и четвертована. Петербург признал его таким, как хотела madame Э***. Госпожа V***, раздавательница прозвищ, назвала его lе рrinсе Сruton. Надобно было бежать из этого общества, в котором постоянною милостью пользуются только люди с медным лбом и фланелевым сердцем.
Анатолий это и сделал. Он отправился в половине мая путешествовать по России. В нем давно таилось желание, принесть на алтарь отечества две картины, которых сюжеты были бы почерпнуты из нашей славной истории, но для этого ему нужно было сперва обозреть страны, свидетельницы происшествий. Сердце Анатолия оттаяло и взыгралось как голубка, в привольных пажитях полуденных губерний. Он стал другим человеком, вспомнил веселые караваны Итальянских художников, и сколько мог воскресил прежнюю жизнь свою, идучи тихо, останавливаясь где вздумается, и набрасывая на бумагу все, что ни попадалось живописного. Таким образом достиг он до П***, где намеревался прожить около трех месяцев, и где вовсе не ожидал произвести своим приездом такого волнения между мирными жителями. Не доезжая до города, он вышел из коляски, приказав людям ехать вперед, а сам остался снять очерк берегового пейзажа В—вы. Стук колес, звук колокольчика, фырканье лошадей в летнюю вечернюю пору привлекли к окнам провинциалок, жадных к новостям и неприученных к ним, по географическому положению города, находящегося вне линии больших почтовых дорог. Остальное довершили праздность и воображение. Городская молва — снежный ком, который чем дальше катится, тем больше становится.
Лежа на софе, он думал вовсе не об лихорадке, постигшей город П***, но об Италии, о Риме, из которого за три года принужден был бежать как преступник. Черные думы летали над ним, как голодные коршуны над приговоренным к смерти кристиносом. Чтоб прогнать их, он вскочил, и, прошедшись по комнате, начал перебирать свои портфели. Из сумки одного из них выпало письмо. Анатолий поднял его и прочитал адрес: ‘Ее Высокородию, милостивой государыне, Авдотье Семеновне Бегемотовой, П-ской губернии, в городе П***, на Плясовой улице, в собственномдоме.’
— Ах, вот кстати! сказал Анатолий, у меня из головы вон это письмо, хорошо что само в руки попалось, завтра надобно будет его отвезти…..
И, сказав это, он разделся и лег спать.
На следующее утро, едва красавец Фаэтон пустился рыскать по белому свету, хорошенькие потомки Эввы, обитающие благополучный город П***, осадили единственный модный магазин, который содержит там Анна Ивановна Фрост. Перерыв до основания новейшие Парижские наряды, привезенные ею за три месяца с Лебедянской ярмарки, они разошлись по домам дошивать широкие рукава букмуслиновых платьев. Воображение их находилось на высшей точке раздражения: они охотно бы вычеркнули двенадцать часов из своей жизни, чтоб скорей дождаться вечера и, порхнув в собрание, свести с ума приезжего князя.
Такой диковинки в их стороне еще не бывало: залетали к ним иногда кирасиры, гусары, уланы, ловкие, восхитительные, не гвардейские, а армейские, заезжали также польские графы, которые впоследствии всегда оказывались сыновьями управителей имений, завертывали и конвертные Курляндские бароны с своими баронскими дипломами на конвертах: каковые дипломы желающие могли видеть у них ежедневно, от шести утра до семи часов вечера, кроме праздников и воскресенья. Но настоящего Русского князя, молодого, богатого, и к тому еще живописца, им никогда еще не удавалось иметь в гостях у себя. В городе уже было известно, что Анатолий остается на несколько времени, что он пять лет жил в Италии, и что теперь путешествует для обогащения храма Русских художеств историческими картинами.
Любопытство их простиралось до невероятности. Миленькие головки бессменно торчали в окнах, караулили его, когда он поедет к губернатору. Сами маменьки при малейшем стуке высовывались в форточки. Даже в женском частном пансионе, по случаю этого необыкновенного происшествия, классы кончились двумя часами ранее, а чиновники губернаторской канцелярии замучили городского переплетчика, который вместе с тем был городским парикмахером.
Анатолий, не подозревая переворота, проспал безмятежно до десяти часов утра и в двенадцать посетил начальника губернии. Отсюда отправился он отыскивать старушку Бегемотову. Доргою он невольно приметил, как по появлении наемных дрожек его открывались окна и выказывались миленьне профили, существа невинные и резвые, словно Рыбки, играющие на дне мраморного фонтана. Подле них возвышались великолепные фасады неприступных чепцов, навьюченных на седые, торчащие брови, которых один вид приводил его в содрогание. Поразило его также, что при встрече с ним Статские снимали шляпы и кланялись так низко, как-будто от него зависело представить всех их к награде. Подумав немного, он приписал первое действию любопытства, а второе влиянию чистой, нeиспорченной нравственности.
Вскоре дрожки его остановились перед крыльцом красивого дома, и он очутился в зале, убранной просто, но со вкусом. Лакей доложил о приезде его и отворил дверь в гостиную, где Анатолий нашел женщину почтенной наружности, старую, но еще бодрую, которая сидела на софе и читала третий том ‘Памятника событий’.
Она встала. Он поклонился, и отдал ей письмо, прибавив, что оно от внука ее, Владимира Теплова.
— Ах, как я вам благодарна! сказала обрадованная старушка. Владимир редко пишет ко мне, и потому письма его имеют для меня двойную цену. Где вы его видели?
— Я расстался с ним в Москве, узнав о намерении моем побывать в П***, он хотел доставить мне случай представиться к вам.
— То есть, дать мне возможность узнать вас лично, оттого что заочно я давно вас знаю. Владимир, возвратясь из Италии, много говорил про ваше к нему благорасположение.
— Про нашу дружбу, возразил Анатолий. Я люблю его как брата. И можно ли не любить его?
Признательная улыбка, скрепленная слезой, была ответом Авдотьи Семеновны.
— Мы жили вместе в Болоньи, продолжал князь — и вместе копировали одну картину. Он часто вспоминал вашу нежную попечительность об его детстве и то время, которое провел он в этом доме.
— Да, отвечала госпожа Бегемотова: Владимир воспитывался у меня, рос на моих глазах, и с моего порога вступил в свет, в службу. Он живой оттиск покойной своей матери, сын моего сердца, и вы меня извините, если я прочитаю при вас письмо его.
Авдотья Семеновна надела очки и, распечатывая конверт, сказала князю:
— Нетерпение в старых людях простительно, им должно торопиться каждую минуту……
Пользуясь этим промежутком разговора, Анатолий начал рассматривать комнату.
Стены были оклеены обоями, по углам возвышались печи, уставленные вдоль карниза Китайскими фарфоровыми куколками, в середине стояла софа, окруженная креслами, над софою висел портрет во весь рост покойного мужа Авдотьи Семеновны, Василья Захаровича, в мундире секунд-маиора Малороссийского гренадерского полка, на противоположной стороне находились грудные портреты Александра Ильича Бибикова и графа Петра Ивановича Панина, двух незабвенных сокрушителей Пугачевского бунта, под знаменами которых Василий Захарович сражался на берегах Сакмары и Белой Реки и, вместе с храбрым Михельсоном, участвовал 25 августа 1774 года в совершенном поражении казака Зимовейской станицы. Авдотья Семеновна наследовала от Василья Захаровича благоговейную почтительность к изображениям начальников, которые покровительствовали его, и сохраняла их свято в память супруга, убитого впоследствии при переходе Суворовым через Сен-Готард. По смерти мужа, пользуясь пенсионом, она с двумя дочерьми переселилась в родной свой город П***, и там занялась их воспитанием. Дочери ее, милые как полевые гвоздики —что значит также и отлично красивые, — выросли в этом уединении, и, не взирая на недостаточность состояния, недолго дожидались женихов. Обе оне умерли родами, оставив, одна сына, Владимира Теплова, другая дочь Катеньку Майнову. Двойной удар этот перенесла Авдотья Семеновна с христианским смирением. Она вменила себе в обязанность заняться исключительно двумя сиротами, и попечения увенчались успехом. Владимир, вышедши из университета, вступил в службу по министерству внутренних дел, путешествовал, и на-днях надеялся получить место секретаря при резиденте в Гамбурге. Катенька жила у ней.
Анатолий слышал все эти подробности от своего друга, и, находясь в доме, о котором там так часго ему рассказывал приятель, смотрел на окружающие предметы с каким-то наслаждением старых знакомцев.
Старушка, прочитав письмо, прервала его наблюдения признательностью за доставление давно ожиданных известий и просьбою навещать ее как-можно чаще.
— Не сомневайтесь, отвечал Анатолий, в моем желании, сколько позволять мне занятия, разделять с вами время. Тихий семейный круг — моя сфера, я предпочитаю его шуму обществ.
Он встал. Но вдруг скрипнули двери, и в гостиную вошла девушка.
Он поклонился ей, она ему присела.
— Это внучка моя, Катерина Петровна Майкова, сказала Авдотья Семеновна, и потом, обратясь к Катеньке, прибавила: — Князь Анатолий Григорьевич С***, о котором ты так много слышала от брата, Владимира.
Катенька опять присела, Анатолий опять поклонился, и ушел, повторив обещание бывать у них часто.
Садясь на дрожки, он сказал про себя: ‘В этой девушке нет ничего необыкновенного. Пошел!’
Дома нашел он пригласительный билет на бал дворянского Собрания. Билет этот произвел на него то же самое действие, какое на Русского в камлотовом плаще производит Итальянец в енотовой шубе.
В восемь часов вечера большая часть общества уже толпилась в низеньких комнатах дома, отведенного квартирною коммиссиею под храм увеселений. Окна, для воспрещения догорающим лучам солнца спорить с блеском тонких полувосковых свеч, были завешены серым госпитальным сукном. Стулья и узенькие диваны тянулись вдоль стен танцевальной залы, выкрашенной желтыми, пунсовыми и сиреневыми полосками. На возвышении перед главною дверью помещались музыканты в затрапезных сюртуках и фризовых шинелях : ими дирижировал жид, одетый Венгерцом. Зимою странствующие трубадуры сменялись благополучно хором военной музыки, но на лето егерский полк, квартирующий в окрестностях города, выступал обыкновенно на шоссейные работы, и любительницы галопада принуждены были в каникулы скакать под звуки, извлеченные из партитур ‘Швейцарской Хижины’ и ‘Дианина Древа’. В прилегающей круглой комнате расположен был буфет: там для поощрения себя к развязности франты курили трубки и пили мадеру. Диваны вдоль стен залы унизаны были дамами. Мужчины, промоченные духами как губки, порхали между стульев, оставляя за собой в воздухе струи аптечно-косметической атмосферы. Кoки губернаторских чиновников, причесанные городским парикмахером, отличались в особенности изящною высотою, которая делала их головы похожими на Чатырдаг в миниатюре.
Барышни, румяные как нитки кораллов, взявшись за руки, гуляли по зале целыми хороводами, в ожидании приезда губернатора. Молодые люди, по части питейных сборов, и егерские офицеры, рапортовавшиеся больными, не давали им отдыха, беспрестанно забегая вперед и стараясь не выпускать красавиц из-под перекрестного огня острот и злодейских взглядов. Благонамеренные чепцы, наблюдавшие с высоты узеньких диванов за ходом происшествий, хмурились и улыбались, смотря по тому кто шептался с их дочерьми. Мало-по-малу съехался весь город. Желание увидеть князя Анатолия утроило число посетителей. В половине десятого полицеймейстер приказал покурить в комнатах. Наконец явился губернатор. Несколько чиновников, и помещики, которые в то время задержаны были в городе полициею за долги, бросились опрометью навстречу начальнику губернии, который приехал с Анатолием, и едва они вошли в залу, смычки, с акомпаниментом литавр, приветствовали их польским —
Славься сим, Екатерина! Славься, нежная к нам мать!
Губернатор, раскланявшись на все стороны и поговорив с несколькими дамами, сел в углублении. Анатолий искал Авдотьи Семеновны, но ни ее, ни Катеньки не было.
Польский умолк. Начались кадрили. Князь С***, прислонясь к окну, пронизывал взорами общество, которое тоже, надувшись вниманием, не спускало с него испытующих взоров. Комплименты местных кавалеров не удостоивались ответов, даже вздохи их не долетали до ушей дам, занятых единственно князем: только ропот удивления, отчего он не танцует, вырывался из грудей в антрактах кадрилей.
— Ах, милая! шептала одна: ведь я тебе сказывала, что эти Петербургские нас степных дворян в грош не ставят.
— Вот вздор какой! отвечала другая: мы совсем не степные.
— Знай я, что он не намерен танцовать, говорила третья, ни за чт не надела бы нового чахла под платье.
— Э, Февроша, напрасно! Мосье Карамзин, кажется, сказал в одной книге, что первым впечатлением пренебрегать не надобно.
— Конечно, Ненилочка, тем более, что этот князь как две капли воды похож, знаешь, на того гипсового Аполлона, мимо которого маменька всегда приказывает проходить зажмурив глаза.
— Ах и в самом деле! у него……
Февроша сказала Ненилочке что-то на ухо, и обе они покраснели и захохотали.
Перед мазуркой группы сгустились.
— Он нас знать не хочет?….. пищала дочь советника казенной палаты. — Он нас презирает!…..станем же мы его ненавидеть, прибавила Петербургская барышня, то есть, барышня только-что окончившая свое воспитание в столице, милое наивное существо, которое, будучи в пансионе, для упражнения в отечественном языке, писывало в мелочную лавку такие записки: ‘Господин лавошник! Пришлите мне орехов на двадцать копеек, только сделайте одолжение как можно по-больше.’
— А вы слышали, mesdames, сказала кузина заседателя, что он перед обедом был у Бегемотовой?
— Быть не может?
— Честное слово! Спросите у полицеймейстерши…
— Где же счастливая Катенька? заметила девица Крахмалова.
— О, ее здесь нет! Она по обыкновению прогуливается в эфире: для этой умницы земные веселости слишком глупы.
— Будьте к ней снисходительнее, возразила племянница инвалидного маиора. С ее ничтожной фигуркой поневоле станешь прятаться.
— Но любовь слепа, сказала опять девица Крахмалова, силясь проглотить слезу, мелькнувшую в оловянных глазах. Разве мы не видим людей, которые женятся по страсти на горбуньях?
— Конечно….. и еще на каких! возразила дрожащим со злости голосом сестра землемера. В жизни ни за что ручаться нельзя. Я читала в ‘Ледяном доме’ пример гораздо разительнейший, именно, что шут Педрилло был женат на козе.
— Браво, браво! прошипела осса прокурорша и, взглянув пристально на девицу Крахмалову, прибавила: — Ну, после этого старым девкам грех отчаяваться!
Все дамы засмеялись, тридцати-восьми-летняя невеста побагровела, разинула рот — и если б в ту минуту не заиграли мазурку, она бы верно откусила нос оссе прокурорше.
Самая замечательная и самая любопытная древность в каждом губернском городе, это мазурка. Там она вполне сохранила почтенные черты святой старины, там она еще смело топчет ножки дамы, преклоняет перед нею колени, вертит его над головой, брыкает коблуками, и, если природа наделила ее шпорами, вонзает их в еловый пол, зацепляет ими женские платья, раздирает юбки до самого лифа, там наконец она, прихотливая дочь фантазии, свободно выделывает все существующие на свете фигуры, начиная с той, где бросают платок вверьх, до чехарды включительно.
Смычки визжали, пары образовали круг, и мусье Лошаков, живое подобие своей фамилии, застучав, затопав, фыркая и мотая головой, открыл мазурку с величественною мадам Тетериной, которой гигантский нос напоминал употребительное в старину стенобитное орудие. Мусье Лошаков, распустив в левой руке белый носовой платок, несся как степной конь, которому удалось вырваться из табуна. Мадам Тетерина скользила умильно, вытянув свою журавлиную шейку. Анатолий разговаривал с губернатором, кусал губы, чтобы не лопнуть со смеху, он не жалел, что приехал в собрание, скука быть в обществе людей незнакомых вознаграждалась с избытком набором множества любопытных карикатур. Дамы беспрестанно на него оглядывались, и это приводило в бешенство франтов губернских канцелярий, которые надеялись затмить князя своими коками. Мазурка не достигла еще до половины фигур, как уже двадцать два любовных разрыва воспоследовало между танцующими. Но всех более выходил из себя один егерский штабс-капитан, имевший притязания на авторство, потому что своими стихами ‘К ней’ и ‘К мечте’ он уже успел зачумить альбомы шести губерний, через которые проходил с полком. Этот знаменитый писатель танцевал с Надеждой Михайловной Момусовой, Московскою второй гильдии купчихой, которая вышла по любви за поручика Момусова, известного в гусарском мире любителя рому и денег. Штабс-капитан был влюблен в Надежду Михайловну и, зная наизусть всего Пушкина, никогда не марал уст своих ‘презренною прозой’, но говорил только стихами Бахчисарайского фонтана и Евгения Онегина, коверкая их безмилосердно, когда требовало этого применение к местности. Едва стулья их сблизились, он шепнул ей на-ухо, голосом нежным и восторженным:
‘Скажи, о Надя, кто с тобою,
В сем граде равен красотою?
Вокруг лилейного чела
Ты косу дважды обвила,
Твои пленительные очи Светлее дня, чернее ночи.’
И, намекая о скором отправлении своем к полку, он описывал адские мучения, которые претерпевает сердце вдали от милой, прибавляя с видом ревности, сомнения и упрека:
‘Не долго женскую любовь, Печалит хладная разлука, Пройдет любовь, настанет скука, Красавица полюбит вновь!’
Надежда Михайловна, которая слышала тирады эти вчера и третьяго дня, в ответ ему взглянула на
князя. Штабс-капитан, в справедливом негодовании, и чтоб возбудить ревность ее, выбрал милочку пятнадцатилетнюю, Настиньку, и потом, садясь на свое место, залихватски покрутил усы и произнес:
‘Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей,
И тем ее вернее губим
Средь обольстительных сетей.’
Надежда Михайловна улыбнулась, и не переставала глядеть на Анатолия. Штабс-капитан дулся и грыз ногти с отчаяния. То же, или почти то же, происходило между прочими парами. Мазурка приближалась к концу. Не было возможности продолжать ее, оттого что все танцоры перессорились, как вдруг, в последнюю фигуру Надежда Михайловна решилась frарреr un grand сouр и выбрать князя С***. Она это исполнила ловко, смело, мгновенно, подскочила к Анатолию и, прежде нежели он успел собраться с мыслями, протянула к нему руку. Эта решительная мера, этот геройский подвиг Надежды Михайловны, произвели ропот изумления и любопытства.
Музыка заиграла громче. Старики и старухи привстали. Молодежь прищурилась. ‘Быть тут чуду! Быть тут чуду!…..’
Надежда Михайловна два раза облетела залу с Анатолием, и полторы дюжины сердец лопнуло в открытых грудях с зависти, с гневу, с отчаяния, что та же смелая мысль не пришла им прежде. Штабс-капитан вспыхнул. Он ударил себя по лбу и вскрикнул истерически: ‘Нет, я не знал любви взаимной!’
Потом пустился опрометью к лестнице, твердя:
‘Любил один, страдал один!….’
Сбежав ступени, он произнес еще громче:
‘И гасну я как пламень дымной!’
И угас как дымной пламень. А между-тем Надежда Михайловна торжествовала.
— Счастливица! шептали барышни.
— Нахалка! говорили старые невесты.
— Выскочка! прошипела осса прокурорша.
— Авантюрьерка! прибавила девица Крахмалова.
И меньше чем в пять минут собрание опустело.
Прошло несколько недель. Анатолий обобщился с городом или, правильнее, с окрестностями города, собирая сведения для предполагаемой картины, и только по вечерам находил время бывать у Бeгемотовой. Добрую старушку навещали весьма немногие, и он скоро сделался очень коротким в ее доме. Он приходил к ней отдыхать и слушать Катеньку, которая пела голосом, живо напоминавшим ему один любимый голос Италии.
Катеньке тогда минуло двадцать лет. Черты лица ее с первого взгляда не представляли ничего особенного, кроме свежести и белизны. Карие глаза почти сливались с оттенками каштановых волос. Но зато обыкновенность головки щедро выкупалась стройностью талии, грациозностью плеч, рук, ножек и тем пленительным отпечатком du сommе il faut, который так хорошо подражает простоте природы среди искусственности всех наших обычаев, вкусов и движений. Она не состояла в списке городских красавиц, и что ж мудреного? Чтоб находить Катеньку прелестною, надобно было судить об ней не по наружности, но пристальнее всмотреться в ее душу и наблюдать шаг за шагом, как разгорались глаза ее, когда она приходила в восторг от чего-нибудь изящного. Многие ли из нас способны к этой бескорыстной наблюдательности? Многие ли одарены чутьем открывать ангела в теле не сияющем красотою? Для этого нужен даже сверх-естественный случай, и тут еще, если душа наблюдателя черства, себялюбива, намагнитизирована жадностью к большому числу душ ревизских, очень трудно отгадать сокровище, заключенное в неблестящей оболочке. Катенька была без-сомнения типом милого в женщине. С ловкостью и талантами она соединяла большой рассудок без притязаний, и ум проницательный, этот гибельный дар, который сжитает женщину, как Юпитер сжег Семелу, явившись в ее спальне громовержцем. Прибавьте к тому необыкновенную кротость характера, доброту, и сердце пылкое, чрезвычайно склонное к дружбе, рожденное нарочно для любви, чт весьма редко в женщинах, хотя женщины, если верить слухам, нарочно созданы для любви. Но воспитание ее не отличалось той самоуверенностью жительниц столицы, которую они почерпают в постоянной привычке жить в кругу, не терпящем застенчивости, хотя и было чуждо отпечатка провинциализма и нераздельных с ним странностей, предрассудков, жеманства. Катенька не пищала как пищат губернские дамы и барышни, не говорила нараспев, как говорят они, чтоб казаться интересными, не употребляла в разговоре странных слов и местных изречений, свойственных каждому уезду, не вмешивалась в сплетни, интриги, пересуды, и одна в целом городе узнала о приезде Анатолия тогда только, когда увидала его с Авдотьей Семеновной и услышала от нее, что это князь С***.
Сильно забилось сердце доброй Катеньки при этом имени. Она давно уже знала князя по письмам и рассказам своего двоюродного брата Владимира, и заочно принимала в нем участие, не смея даже думать о возможности с ним сойтися. И вот это несбыточное свидание сбылось! Катенька смешалась, однако она скрыла радость свою: она только присела князю, и, как на зло, в первый раз в жизни, присела неловко.
Анатолий тоже слыхал о Катеньке от Владимира, но он, Бог весть почему, полагал ее красавицею. Разочарование осердило его. Однако ж в следующие посещения, он познакомился с ней короче, и удостоверился, что трудно быть милее. Он чуть не своротил с ума, услыхав ее голос, восхитительно похожий на другой чудесный голос, слышанный в Риме и которого он не мог забыть. Кроме того Анатолий с радостью нашел в ней ум, быстро схватывающий впечатления, ум женский, совершенно различный свойствами от умов мужских, ум не подозревающий того, что он ум, и притом свободный от староверческих идей о настоящем смысле благопристойности, которыми у нас, в известных слоях общества, стараются стеснять рассудок девушек и делать вовсе не способными к разговору.
Катенька мало видела, но много читала, нечаянный случай доставил ей возможность выучиться Английскому языку. Умная, религиозная, наблюдательная, обильная здравым смыслом словесность этого языка, раскрыла перед нею целый рудник умственных наслаждений. Она окружила себя Английскими книгами, и не брала в руки Французских романов, в которых читатель не встречает ничего кроме поверхностного взгляда на житейские обстоятельства, или глубокой испорченности сердца с наглыми насмешками над всем, что только есть священного и усладительного в частном быту человека. Конечно, светлая душа ее не могла поколебаться от грязных умствований бездарных судей человечества, но она не хотела осквернять святыни чувств своих прикосновением к этим смешным и часто столь отвратительным произведениям, которые для людей зрелых и опытных безвреднее ‘Памятной книжки’, но для студентов и барышень опаснее опиума. Она тоже любила поэзию. Ей бы, конечно, не следовало читать Байрона, но справедливость требует сказать, что она его читала. На всякую другую женщину он подействовал бы слабее, потому что другая менее бы углубилась в него. Но Катенька, от природы мечтательная, одинокая, без подруг, без приятельниц, преследуемая грубым равнодушием местного общества, с восторгом отыскала поэта, подобно ей гонимого обстоятельствами и недовольного окружающими, который так гениально изобразил несколько пленительных женских очерков. Она не отделяла, в простоте и невинности своей, того, что внушало ему раздраженное воображение, от настоящей поэзии, от поэзии действительпости. Но и эти едкие ощущения умела она скрывать в глубине огорченной души, и ни с кем не делилась печальными мыслями, которые возбудил в ней певец Отчаяния. Авдотья Семеновна бранила ее иногда за постоянную паклонность к чтению, советуя более разнообразить занятия: тогда Катенька прятала Байрона, подходила к роялю, и пела. И как пела! Она чувствовала музыку, и превосходно понимала этот звучный язык без слов. Огненною струей он врывался в душу ее. Глаза воспламенялись. Лицо, утратив бледность, походило на утренний цветок, то озаряемый солнцем, то тускнеющий от набежавшего облака. Тоны гармонической речи казались ей нездешним, раздирающим плачем или победною песнью ангелов. Горесть ли, радость ли, пересказывали они, все это находило отголосок в ее сердце и следственно в сердцах слушателей. Авдотья Семеновна часто заливалась слезами. А Анатолий?…… О, он далеко улетал на золотых крыльях мысли!….. Велика сила музыки. И при всем том есть люди, которые не только ее не чувствуют, но даже хвастают своим бесчувствием!….. Не говорили бы по-крайней-мере этого! Они не знают, что признаваясь в нечувствительности к музыке, человек компрометирует себя едва-ли не столько же как объявляя, что он ел кулебяку.
Словом, Анатолий привык к Катеньке, и заменил сперва равнодушие к ней любопытством, потом любопытство участием, наконец участие дружбою. На дружбе однако и остановилась возрастающая прогрессия его привязанности. И эта дружба была уже очень трогательная. Когда Катенька разливала чай, он намазывал тартинки, когда она играла, он перевертывал ноты, когда она вышивала в пяльцах, он, сидя против нее, разбирал ей шерсти, сматывал их в клубки, хвалил или осуждал узоры, когда она гуляла в саду, он гулял и приносил ей криспен. После прогулок, он садился подле нее в гостиной, и рассказывал про Италию, или говорил о литературе, художествах, музыке, и тихо грустил при мысли, что этой девушке суждено жить в кругу, где никто не знает цены ей, где она быть-может ввек не найдет себе мужа. Сватались за нее, правда, егерский штабс-капитан, автор многих стихов в альбомах, двое местных чиновников, да мусье Лошаков: но им ли быть женихами Катеньки? Дорого бы дал Анатолий, чтоб пристроить ее, соединить судьбу ее с судьбой достойного человека: да где его взять в степи? Это огорчало его, потому что он искренно желал ей благополучия: он хотел бы озолотить ее всеми лучами счастия, и не мог успеть в этом, и досадовал на свое бессилие.
Но того ли хотела Катенька? то ли она чувствовала?
Живя в городе, где никого не было, кто бы мог ей напомнить, что у ней есть сердце, она до двадцати лет не испытала ни одной судороги любви, как вдруг явился Анатолий…… Анатолий, друг ее брата, художник, окутанный княжескою мантиею, юноша, окруженный в уме ее всеми прелестями славы и молодости. О, тут Катенька не вытерпела! Бедная! она не понимала своего положения, она дерзнула играть с таким человеком, как мотылек играет с огнем, и подлетев слишком близко к светильнику, обожгла свои розовые крылья. Короче —Пора пришла, — она влюбилась.
Влюбилась нечаянно, невольно, не как влюбляются красавицы, разбавляющие любовь благоразумием, не как влюбляются слишком молоденькие девушки, у которых под именем любви кроется только желание написать первое любовное письмо, обмануть им своего корреспондента и таким образом избавиться от надзора маменьки, не как влюбляются великие женщины, которые, чтоб заставить любить себя, готовы схватить жертву свою за горло, не как влюбляются добродетельные вдовы, которые схоронили одного мужа, и хотели бы повторить это удовольствие еще на другом, а буде возможно, то и на третьем: нет! Катенька влюбилась горячо, бескорыстно, и почти безнадежно! Первые дни она сама себя не понимала, и не могла дать себе отчета в своем волнении. Голова была у ней как в чаду. Жар и озноб не давали ей покою. Потом Катенька плакала, и разбирала холодное обращение Анатолия, в глазах которого она не читала ничего кроме сострадания. Но страсть превозмогла.
— Я дурна, я бедна! сказала она. Он никогда не будет моим мужем! Ему ли, блестящему амаранту, вплетаться в один букет с заглохшим в поле ландышем?……. Но я его люблю…… и с меня довольно! Любить его есть уже верх счастия. О, я не выпущу из рук этого первого и последнего счастия! Я истощу, Господи, все, что ты дал мне, души и сердца на эту любовь! Я солью в нее одну все мои чувства и, не смея мыслить о взаимности, буду любить его тайно, — молча, издали!
Анатолию и на ум не приходило о страсти, которую он внушил этой девушке. Впрочем, Катенька мастерски скрывала ее и, хотя она с жадностью ловила каждое его слово, каждый его взгляд, хотя колени ее дрожали и кровь ее бросалась в голову при входе его в комнату, однако она так искусно умела занавешивать эти признаки огненной любви ледовитою вежливостию, что не только он, скромный и чуждый самонадеянности, но даже самый тщеславный любезник — полотер , не мог бы сказать об ней глупцу-приятелю: ‘я ей нравлюсь!’
Авдотья Семеновна заметила только, что с некоторого времени Катенька охотнее пела нежели прежде, и приписывала эту перемену присутствию знатока. Догадка старушки походила отчасти на правду. Видя, какое действие производит на Анатолия ее голос, Катенька не лишала себя удовольствия приводить его в восторг и слышать его рукоплескания. Но несчастная девушка прибегала также к роялю, как единственному средству облегчить при людях душу свою и выражать бессловесными звуками то, что хотелось бы ей сказать словами. Между-тем разговоры ее вовсе не походили на ее песни. Песнь дышала страстью, разговор отличался только холодным глянцом общежития. Беседуя с Анатолием, она всячески избегала предметов отвлеченных, чтоб не выронить как-нибудь из влюбленной души звука, который бы мог обличить ее тайну. В гостиной, при Анатолие, глядя на строгие черты отца, она напитывалась стоическим самоотвержением и готовилась к отчаянному бою со страстью, не понимая того, что бой этот не ровен. Одна, в своей комнате, она с благоговением и благодарностью, налагала на себя вечное иго любви, заковывала в него все свое будущее, и безропотно подчинялась мукам, от которых избавиться не имела уже силы. Ужасное положение! И как часто оно бывает уделом женщин!
Положение мужчины, влюбленного безнадежно, несравненно сноснее. Он, по-крайней-мере, может громко жаловаться на гордость красавицы, еще громче упрекать, порой даже написать на нее статью и тиснуть в журнале, и во всяком случае без притворства делиться своею грустью со всеми, в ком бьется благородное сердце. Но что может женщина, когда она любит и не любима? Ей дозволяется только плакать, и то не при людях. Она должна чистотою и целомудрием тщательно закрывать от взоров всего мира, запавшую в грудь искру. И как бы искра эта ни разгоралась, как бы высоко ни разметывала пламени и как бы, силясь вырваться, ни сжигала внутренности бедной страдалицы, женщина не в праве, ни мгновенным румянцем, ни движением губ, ни пошевеливанием бровей, ни невольным воплем, обличить в себе присутствие мук, часто превосходящих силы человеческие. Такое состояние ужаснее даже состояния путешественника, умирающего от жажды в жарчайший полдень лета на раскаленных песках Аравии.
И все это чувствовала Катенька, хотя ни Авдотья Семеновна, ни Анатолий не подозревали того, что в ней происходило, — так умела она казаться равнодушою к тому, чьей бы рабою согласилась быть навсегда, чтоб один раз иметь право сказать ему — ‘Люблю тебя!’, и так безропотно переносила в течении целого вечера беспрестанные доказательства его умеренной дружбы и убийственного сострадания! Но за то наедине, когда никто не мог ее видеть, когда никто не мог подслушать, она давала простор слезам и чувствам. Она плакала, рыдала, молилась Богу, просила помилования и заступления, призывала в помощь к себе, слабой девушке, любящей для возмездия, Веру, спасительную Веру. Тысячу раз повторяла имя Анатолия, вспоминала каждое его слово, каждое замечание, высказанное с чувством или остроумием, и терпеливо, в величайшей подробности, разлагала самые неопределенные оттенки слов его и замечаний, доискиваясь в них до-чего-нибудь отрадного, имеющего хоть малейший, хоть наружный признак нежности. С благоговением прижимала она к груди лоскутки бумаг, по которым бродил своенравный карандаш его, с безумием целовала цветы, которые он сорвал, или листочки деревьев, обитые с ветвей его хлыстиком: она клала их под подушку, она усыпала ими постель, она прятала эти драгоценные дары судьбы в книги, в ноты, в свои тетрадки, на память каждой прогулки, каждого свидания, каждого разговора, и как святыню берегла ту перчатку из черного кружева, в которой он однажды, забывшись, пожал ее руку.
Так чисто, так возвышенно любила его добрая, несчастная девушка, цветок чужого, лучшего неба, ошибкою выросший у нас на земле, женщина, достойная родиться красавицей и быть любимой Дантом, Байроном или каким-нибудь Сигизмундом Августом.
Между-тем Анатолий, занятый созданием картины, продолжал чертить свои эскиз, переправлял, обдумывал, и, беспрестанно увлекаясь богатством предмета, не видал как пролетели четыре месяца. Ему нравилась провинциальная жизнь, нравились эти занятия, приятно наполняющие все утро, и нравились вечера, проводимые у Авдотьи Семеновны. Он решился провесть зиму в П***, и отложил до весны предположение свое посетить берега Лены и Иртыша, который отмстил за покорение царства Кучумова, поглотив покорителя. Анатолий не был связан ни службою, в которую он хотел вступить не прежде двадцати шести лет, ни обстоятельствами: он вполне мог располагать своим временем, никому не давая отчета. Он предпочел зимовать скорее в уединении губернского города, нежели в уединении своей деревни, которая находилась верстах в девяноста оттуда: по-крайней-мере здесь были оригиналы, с которых в минуту скуки, в метель, в темную и сырую погоду, можно было рисовать эпиграмматические скиццы. Хлебосольная и нечестолюбивая Авдотья Семеновна продолжала принимать Анатолия радушно как друга ее внука и человека, который ‘делает ей честь’, бывая у ней в доме. Надежды ее не простирались далее границ дружбы. Мысль о возможности женить Анатолия на Катеньке ни разу не пришла ей в голову, она и не думала об этом, и уверенная в благоразумии внучки, почтенная старушка не видела ни какой опасности в ежедневных ее свиданиях с князем. Анатолий, с своей стороны, продолжал беззаботно навещать их, и приписывал ничему другому как привычке радость, которая брызнула из глаз Катеньки, когда он неожиданно обявил ей намерение свое зимовать в П***.
Бедняжка, не приготовившись к такому избытку счастия, чуть не изменила себе, когда в минуту близкую к долгой, быть-может вечной, разлуке, Анатолий сказал ей золотую весточку, которая продлила блаженство ее еще на несколько месяцев. С какою признательностию молилась она небу в тот незабвенный вечер, как горячо целовала благословляющую руку Спасителя! Как-будто оглушенная счастием, она старалась убедить себя, что эта отсрочка отъезда есть уже доказательство несовершенного равнодушия. Самые муки казались ей сладкими, и она утешала себя мыслью, что терпит их за него. А он!…… Он внимательно осматривал с головы до ног всех П—ских жителей, которые обнаруживали склонность к супружеству, и искал в кругу их жениха для милой Катеньки.
Впечатление, какое произвел он в П***, хотя и не увеличивалось по причине принятого им правила почти ни с кем не знакомиться, однако и не уменьшилось. П- ския дамы и девицы были очень не довольны князем С*** за то, что он не расточал им вздохов, не рисовал их портретов, не гулял с ними по бульвару, не показывался в дворянском Собрании, и, встречаясь на улицах, кланялся им так учтиво, что с ними делалось дурно. Сверх-того они не могли простить ему этого постоянного предпочтения дому Авдотьи Семеновны. Дом этот был для них как бельмо на глазу, они с радостью подожгли бы его, они разобрали бы его по доскам, по щепкам, они срыли бы этот проклятый дом когтями с лица земли, и похоронили бы Катеньку на сто сажен в земле под его обломками. Не смея приступить к исполнению благого намерения, они удовольствовались, покуда, распространением разных вымыслов и сплетней. Сплетни эти были нижеследующие: Девица Крахмалова утверждала, что мадам Бегемотов очень неприлично заманивает князя С*** в сети, и нарочно оставляет одного в комнате с мамзель Катериною, чтоб удобнее поймать его. Девице Крахмаловой очень хорошо был известен этот маневр: двадцать лет сряду он приводился в действие ее матушкою, но увы, до-сих-пор еще не принес желанных плодов, что впрочем делает честь вкусу П-ских волокит.
Дочь советника казенной палаты, племянница инвалидного маиора, сестра землемера, Февроша и Ненилочка, говорили вголос, что они еще таких неучтивых князей в жизнь свою не видали, что это ужасть, что князь обижает весь город, поселившись безвыходно в гостинной госпожи Бегемотовой, что, со времени освобождения России из под ига Татар, такого сраму у них не случалось. Несмотря на это, проказницы, где б ни сталкивались с ним, всякой раз бросали на него такие умильные взгляды, что от них мог бы растаять даже тот мамонт, которого нашли замерзшим в ледяной горе, в Сибири и, для благополучия Петербургских зевак, перевезли в кунсткамеру академии наук.
Подполковница, прокурорша, почтмейстерша и друтие рассказывали, напротив, наверное, что князь Анатолий бывает часто у Авдотьи Семеновны только для того, чтоб отвлечь общее внимание от Надежды Михайловны Момусовой, с которою будто-бы состоит он в непозволительных и совершенно противозаконных сношениях, а о Катеньке он вовсе и не думает.
Но многие мужья и отцы этих дам и девиц, сомнительно покачивали головами, и не верили женским сплетням, им все чудилось, что князь Анатолий живет у них не спроста, что он подослан сюда из Петербурга нарочно с кистями и красками, чтоб только замазать им глаза, что рано или поздно он грянет на них доносом, и что поэтому всего благоразумнее превозносить его до небес, и не повторять сплетней, которые могут рассердить его сиятельство. Один только квартальный, как лучше всех знающий настоящую цель приезда и занятий Анатолия, — потому что князь и госпожа Бегемотова жили в его квартале, — отдал ему справедливость в письме к искренному другу своему, частному приставу в С-ве:
‘Ангел мой, Александр Ильич! Ты не можешь вообразить себе как у нас весело. Те три дома на Московской Улице, что при тебе только начались строиться, теперь уже совершенно кончены. Наш секретарь управы завел у себя фортoпьяны, и к чаю подают у него нынче серебряные ложки. — Дочка середняя форстмейстера упала об Троицын день с качель и выломила себе ребро. Грязная улица вся выгорела осенью, при чем погибли два жида. Двум нашим приятелям, Платону Федоровичу Непей-квасу и Михайле Захарьевичу Подбей-носу в уголовной палате вышло решение: приговорили бедняжек сослать в Сибирь. Ах, да мимо идет нас с тобою чаша сия, ангел мой Александр Ильич? Предводитель выписал себе новый коричневый фрак и новые брюки из Петербурга: говорят 200 дал, но за-то, чорт возьми, как хорошо. Забор около Конного рынка, аптеку иностранца Ивана Ивановича и городские каланчи выкрасили вс за-ново. Словом все обстоит благополучно, и в отличном порядке, так, что ты не можешь вообразить как здесь весело. Кстати, забыл уведомить: приехал сюда здешний богач, князь С***, и живет в моем квартале уже более полугода. Здешние барыни крепко на него зубы острили, да попали в лабет. Он им голубушкам носы повытянул, а сам бывает только у Катеньки Мaйновой, той, чт воспитывается на Плясовой улице у бабушки своей Бeгемотовой. Разные толки ходили в публике на счет их дружбы: да все не правда! Он живописец, так она служит ему натурщицею, и вс тут. Прощай, ангел мой Александр Ильич, будь здоров.
‘Твой ‘Емельян Верхоносиков.’
Письмо это было запечатано железною Тульской печатью, на которой изображена собака, прикованная цепью ко гробу, и кругом вырезана Французская надпись Русскими буквами —фидель Жюско тамбо.
В Нью-Йорке люди сходят с ума от фанатизма, в Лондоне от туманов, в Париже от политики, в Италии от музыки, в Германии от любви, в Петербурге от Выборгских кренделей, в Москве от гвардейских офицеров, а в П*** очень часто с ума сходят от неожиданных новостей.
Таким образом капитанша, та самая, которую мы видели в начале рассказа, девятого ноября, в третьем часу после обеда рехнулась вдруг, услыхав от почтмейстера, что к князю С*** прискакала эстафета из Италии.
Эта новость сильно потрясла мозговую систему капитанши. С испугу она вообразила, будто эстафета прислана к Анатолию с тем, чтоб он немедленно поймал ее, запечатал в пост-пакет и отправил в землю, изобилующую, по ее мнению, еретиками и апельсинами.
О сем чрезвычайном происшествии полицеймейстерша в тот же вечер доложила вице-губернаторше.
А вице-губернаторша сказала ей на это: — Э, зачем вы не подсмотрели?
Город не с меньшим удивлением узнал обе эти новости, хотя никто не мог проведать, в чем именно заключалось послание, прилетевшее к князю С*** с берегов Тибра или Арно. Догадки сменяли одна другую. Любопытство томило женщин, стесняло их дыхание, разгоралось на щеках, светилось во взорах. Выведенные из терпения, оне решились напоследок обратиться к Афанасью Ильичу Луковкину, бывшему учителю истории и Русского языка, известному, сверх многих других талантов, необыкновенным искусством подслушивать у дверей, и отправили его в гостинницу князя добиться толку от кого бы то ни было.
Луковкин, старый угодник прекрасного пола, бегал раз десять, в снег и в вьюгу, на квартиру
Анатолия и столько же раз возвращался без удовлетворительного ответа, не имея счастия заставать его сиятельства дома.
П-ския дамы впали в меланхолию. Афанасий Ильич Луковкин, для развлечения лам, стал им декламировать свои сочинения.
Луковкин — удивительный сочинитель! Верите ли вы, он не только напишет стихи и прочтет их вам, но еще потом положит их на ноты и пропоет, потом из мотива романса смастерит Французскую кадриль и разыграет ее, и наконец, в довершение, попросив вас занять место свое у рояля, протанцует всю свою поэму. Кроме того он истребляет клопов и тараканов, плачет над Роксоланою, вырезывает мозоли, выводит пятна с платьев приятелей, знает наизусть множество подблюдных песен, буфонит ничуть не хуже гаера, с большим остроумием назначает в святочных играх что тому делать, чей фант вынется, и обладает важным секретом заговаривать собак от ревматизмов. Но главная страсть его — трагедии! Он вдолбил в гомеопатическую пропорцию мозгу, которую отпустила ему природа, что он сам — олицетворенная трагедия в пяти действиях и в стихах, и, в силу этой господствующей идеи, он душит всех в губернском городе П*** тирадами из своих драматических творений, никогда не покидающими карманы его. Ему нет дела, где бы он вас ни поймал: на улице или в гостинной, в спальне или за обедом: лишь бы поймать вас и ухватить за фалдочку. Тогда он всхлипывает, ударяет себя в грудь и голову, взмахивает руками, и стихи как дрова с треском валятся на вашу голову.
В этот вечер П-ская публика сосредоточилась у советника казенной палаты. Мужчины пили пунш и играли в бостон, дамы страдали мигренью, барышни злословили ближних. Один Луковкин, засучив рукава, ревел во все горло свою трагедию ‘Истинная любовь’. Читая роль мужчин, он держался правой стороны, читая роль женщин, переходил на левую, для роли королевича всходил на креслы, а для роли короля вскакивал на стол, предупреждая в местах, черезчур патетических, дам, страждущих нервами, чтоб они благоволили или выйти из комнаты или не слушать, поелику он сейчас сделает ртом подражание кораблекрушению и вместе представит отца, проклинающего сыновей. П-ския дамы, потрясенные перекатами громового голоса, как-будто проснулись от долгого забытья, и меланхолия их снова превратилась в жадное любопытство. Луковкину не дали кончить лучшей сцены его и, несмотря на стужу, в одиннадцатый раз послали его на рекогносцировку к дверям Анатолия. Женщины не думают о препятствиях, если дело касается исполнения их прихотей.
Несчастный Луковкин тщетно ожидал князя С***. Князь не возвращался. Холод пробрал до косточек пиита в нетопленном коридоре, зуб у него не сходился с зубом, руки и ноги одеревенели, одно сердце кое-как еще колотилось, защищаемое от сквозного ветра четырьмя дестями писчей бумаги, исписанной стихами. А Анатолий в это время сидел у Авдотьи Семеновны. Получив эстафету, он сейчас написал несколько писем, сделал нужные распоряжения, и отправился к доброй старушке.
Авдотья Семеновна, окруженная подушками, читала по-обыкновению ‘Памятник событий’. Катенька, грустная и задумчивая, пела любимую арию свою, Саstа divа, из Нормы. Анатолий бережно отворил двери. Катенька обернулась и дрогнула, вместо радости, чувствуемой при взгляде на него, сердце ее сжалось. Она встала, приблизилась к круглому столу, открыла работный ящик и расположилась шить. Князь С*** опустился в кресла.
— Чт с вами, князь, спросила его Авдотья Семеновна: вы как-будто встревожены?
— Немножко, отвечал он, впрочем это пройдет.
— Однако в вас заметна перемена?
— Легко быть может! Я получил письмо по эстафете из Рима.
Катенька быстро подняла глаза и устремила их на Анатолия.
— Из Рима? недоверчиво повторила старушка.
— Да, из Рима, продолжал он: письмо милое и страшное, вожделенное, рассекающее Гордиев узел моей жизни.
Катенька продолжала смотреть на него пристально.
— Короче, прибавил Анатолий, я пришел с вами проститься.
— Проститься! вскрикнули они обе. Да разве вы едете?
— Я еду завтра, чем-свет.
Авдотья Семеновна всплеснула руками. Катенька наклонила голову к работе.
— Но куда же это вы едете? спросила его Бeгемотова.
— Я еду в Италию.
— Зачем?
Он не отвечал ни слова.
Если б кто-нибудь бросил тогда Катеньку на раскаленное ложе Монтезумы, то и оно показалось бы ей свитым из душистых роз, в сравнении с теми муками ревности и боязни, которые в одну минуту ворвались в ее сердце. Она знала, что Анатолий ее не любит, но доселе утешала ее мысль, что, равнодушный к ней, он одинаково равнодушен к целому женскому миру. Она гордилась своим выбором. Она упивалась сладостною уверенностью в несуществовании соперницы. Страдания любви безнадежной чужды еще были в душе ее терзаний ядовитой ревности. Она готова была прозакласть голову, что сердце Анатолия свободнее орла, ширяющего под солнцем, и, счастливая этою вольностью друга, ничего более не просила у Бога как удобности видеть его каждый день, любоваться на него каждый вечер. И вдруг неожиданное известие породило в ней тысячу опасений. Темный смысл слов Анатолия относительно письма перепугал ее. Она не смела верить истине, не смела отвергать ее: несмотря на то, дорого бы дала она чтоб услышать правду, подобно преступнику, который предпочитает скорое обявление смертного приговора мучительному незнанию своей участи. Надежда, льстивая раба желаний наших, намекала ей, что Анатолия призывают в Италию просто дела художественные, какая-нибудь выставка, какое-нибудь новое чудо живописи или новый Геркуланум, открытый внутри нового Везувия. Она и мысленно недоговорила рокового слова.
Молчание длилось, никто не нарушал его, Авдотья Семеновна собиралась с духом, Катеньке казалось, что ее жгут живую, Анатолий переносился воображением к подножию Капитолия.
Наконец старушка решилась повторить вопрос:
— Но зачем же, князь, вы так поспешно едете в Италию? Неужели вы скроете от нас причину вашего отъезда?
— Можете ли вы это думать? возразил он, тронутый вопросом: вы меня любили как сына, ваш дом считал я родственным, шесть месяцев ежедневно приходил я сюда любоваться на тихое и благочестивое счастие, какого не знают богачи средь золота и роскоши, так от вас ли я скрою происществие, которое производит перелом в моеи жизни!…… Вы делили иногда тоску души моей, разделите же теперь ее радость. И вы тоже Катерина Петровна, вы, в чьей лестной дружбе я никогда не сомневался, поздравьте меня. Я счастлив! я очень счастлив! Не правда ли, вы меня никогда еще не видали таким шумным, веселым? Я похож на ребенка. Радость выводит меня из моего обыкновенного характера. И мудрено ли? она длится миг, много два: надо дорожить ею и пользоваться. Только, ради Бога, не смейтесь надо мною! Я расскажу вам по порядку историю моей юности, ничего не скрою от вас. Слушайте!
Катенька усилилась улыбнуться и отвечала с твердостью:
— Вы не ошиблись во мне. Ваше счастие было моим постоянным желанием.
Авдотья Семеновна, готовясь слушать ‘историю’, спрятала книгу под подушку и опустила крышку двойной лампы. Это разлило зеленоватую темноту в комнате, и совершенно скрыло лицо Катеньки, сидевшей боком к столу. Бедняжка, чуть не прыгнула на шею бабушке, которая освободила ее без
намерения от ужаснейшего положения! Она чувствовала, что ноги ее мерзнут, что голова горит, что во рту сохнет, что она умрет тут же, на этом месте, если не уйдет….. и не смела уйти, боясь обнаружить свою тайну. И между-тем, она боялась также, что Анатолий прочтет в глазах ее, как в зеркале все впечатления своего рассказа……
Анатолий призадумался, расправил рукою волосы, и начал:
— Мне было двадцать три года, я жил в Риме. Конечно, Рим не представляет праздному путешественнику, алчущему удовольствий насильственных, столько средств к развлечению как другие Европейские столицы, но для художника, для человека, которого души коснулся пламень Изящного, Рим драгоценнее Колыванских рудников. Это неисчерпаемый океан. Его барельефы, статуи, колонны, развалины амфитеатров, цирков, мавзолеев, водопроводов, теплиц, куполы гигантских церквей, красивые сады загородных вилл, великолепные музеи, где хранятся образцовые творения искусства, производят на молодое сердце неизъяснимое впечатление. Живопись наполняла все дни мои, в особенности я пристрастился к картине Страшного Суда Микель-Анджело. С утра я отправлялся в придел Сикста Пятого, потом бродил по-городу, по палацам, наблюдал, копировал, приходил домой обедать, и в вечеру снова пускался гулять. Любимым местом прогулок моих была Villа Вorghesе, которая может считаться прекраснейшею дачею Римскою.
Раз вечером, в ту самую минуту, когда с берегов озера Виллы я восхищался островом, выплывающим из середины его с грациозным храмом Эскулапа, мимо меня тихо проплыла красивая лодка. В ней сидели две женщины, одна — не дурная собою, другая необыкновенной красоты. Лицо ее, чрезвычайно свежее, тонкое и правильное, казалось живым оттиском одного из тех идеальных типов совершенства черт человеческих, какое только Греки умели постигать умозрением и выражать на мраморе вдохновенным долотом. Луч заходящего солнца, дрожа на зеркальной воде, озарил это чудесное лицо пурпоровым блеском, и довершил очарование. Надо быть художником, чтобы понять потрясение, какое подобный вид может произвести в уме, исполненном восторга к Прекрасному, в душе пламенно преследующей отвлеченное совершенство формы, в воображении, благоговеющем перед изящною природою. Я ощутил внезапный пламень в голове, в ногах, по всей коже. Я чуть не упал в озеро.
Авдотья Семеновна вздохнула и понюхала табаку.
В глазах Катеньки играло безумие. Слушая выражения этого глубокого чувства красоты, она живо почувствовала все свое ничтожество, и напрягла все силы, чтобы удержать в взволнованной груди вопль отчаяния, последний крик погибели.
— Пришедши в себя, продолжал Анатолий, я уже не видал никого: причаленная лодка стояла у берега, незнакомки исчезли. Я не заметил, которой дорожкой он удалились, и принужден был воротиться домой, не отыскав следа их. Ночь провел я без сна, внутренний жар мешал мне забыться, насилу дождался я утра, и с радостию покинул постель и побрел в собор. Спустя несколько дней я работал в одной картинной галерее. Кисть не повиновалась моей воле. Образ этой женщины беспрерывно мелькал передо мною и, казалось, становился между мною и полотном. Я бросил кисть, и пошел вдоль стены рассматривать картины и искать в них лица, столько же совершенного как то, которое представилось моим глазам или моему воображению во время прогулки по берегу озера. Пленительное лицо Магдалины в одной картине Тициана особенно привлекло мое внимание. Я впился глазами в это лицо, которое краше красоты и живее всякого лица живого, и старался открыть в нем сходство или разницу с моим идеалом. Созерцание мое было непродолжительно. Кто-то остановился позади меня перед той же картиною. Я оглянулся…… Это она! Она!…. с другою женщиной, которая казалась ее компаньонкою. У меня потемнело в глазах. Незнакомка, устремив взор на картину, стояла в каком-то восторге. Чувство красоты оживляло черты ее своим волшебным огнем, или, точнее, красота, казалось, переливалась невидимой струею из картины в ее лицо и смешивалась с той, которою победила ее природа. Я не могу вам выразить восхитительности этого эффекта. Я задрожал. Руки мои покрылись холодною влажностью. Они сложились сами ладонями, сами колени согнулись подо мною…. Не помню, чт со мной происходило…. Довольно того, что я, в остолбенении, со сложенными руками, с пылающим взором, с разинутым ртом, стоял перед нею на коленях я не мог произнесть ни одного слова.
—Signor pittorе! сказала она, отступая несколько шагов, с улыбкою, которая сияла явным удовольствием, от моего невольного восторга: что вы это делаете?
-Signоrа! вскричал я: простите моему безумию, но теперь, теперь, я вижу, что кисти не выразить и,
всему искусству не постигнуть даже сотой доли того совершенства, до какого достигает иногда сама природа в тех избранных существах, на которые она захочет высыпать всю сокровищницу изящнейших форм своих. Этой картине стыдно смотреть на вас……..
— Sietе mattо, signor pittorе! сказала она, смеясь прелестно. Встаньте, ради Бога! Кто-нибудь может прийти и увидеть вас в этом положении…..
Я встал, стыдясь сам своего поступка и не смея возобновить разговора. Моя молодость, мое замешательство, казалось, тронули ее. Она ласково начала разговаривать со мною, спросила, какой я нации, давно ли живу в Риме, как мне нравится Италия, и еще несколько пустых вещей , которыми Итальяшки всегда открывают беседу с иностранцами. Я отвечал на все ее вопросы дрожащим голосом и очень коротко. Она сказала, улыбаясь, что я не должен так опрометчиво воспламеняться наружностью женщин, потому что в Риме увижу еще много красавиц несравненно лучше ее, пожелала мне успехов и славы, поклонилась с особенною приятностью и ушла далее.
Вообразите талию, которую почти можно было бы заключить в обручальное кольцо, шею Медицейской Венеры, плечи, изваянные чудесной удивительной белизны, проглядывающие сквозь черную блонду, ножки, маленькие и отлитые с непостижимою изящностью, все в величайшей гармонии……
Катеньке сделалось дурно: бедная девушка не могла выдержать далее этих восторженных похвал сопернице. Вся в огнях, она встала, и дрожащими ногами, опираясь о стулья, подошла к небольшому столику, где стоял графин с водою. Она выпила стакан воды. Вода иссохла во рту несчастной. Увлеченный своими воспоминаниями, Анатолий даже не приметил ее удаления и продолжал рассказывать.
— Я стоял на том же месте, но в совершенном забытии. Кровь клокотала во мне. Голова кружилась. Она уже давно исчезла из виду, а я все-еще видел ее перед собою…… Словом, Авдотья Семеновна, я был влюблен до беспамятства. Когда я начал рассуждать с собою, мне стало жаль, что я не побежал за нею….. что я по-крайней-мере не спросил, с кем имею честь разговаривать, и кому должен быть благодарен за спасительное наставление в рассуждении женщин. Как теперь узнать, кто она такова? Быть-может, я никогда уже ее не встречу!…. Мысль эта приводила меня в отчаяние, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Это был мой хороший знакомец, Англичанин, сир Роберт Гленельг, человек с длинным носом, длинными волосами, с длинными ногтями и предлинным вопросительным уes? Он спросил меня о причине моей задумчивости. Обрадованный возможностию быть откровенным, я открыл ему душу свою. Сир Роберт произнес свое длинное-Уeеееes? Лорд сжал мне руку, и предложил пройтись по галерее. Сделав несколько шагов, он вдруг остановился и сказал: — Ну да! это та самая, которую я встретил на лестнице….. Тут больше никого не видно, и у крыльца стояла только ее карета. Та, которая так поразила вас своей красотою, называется marchesa del Воmbelli. Она ваша соотечественница.
— Русская?
— Как икра, которую вы недавно получили из Одессы.
— Вы не знаете фамилии ее родителей?
— Слыхал, да не помню. Чт-то очень мудреное. Но имя ее знаю: маркизу зовут Джованнина. Я думаю, это — настоящее Русское имя?….. Отец ее занимал во Флоренции какой-то дипломатический пост. Она приехала в Италию в детских летах, воспиталась в этой земле, и родители выдали ее замуж за старого, богатого и ревнивого маркиза Миланского, с которым она недавно сюда приехала. Я бывал у них в Милане. Ей теперь всего девятнадцать или двадцать лет….. Да хотите ли, я вас познакомлю с ними? Я очень короток с маркизом, ей тоже будет приятно свести знакомство с своим земляком.
Я расцеловал его как родного брата. Утешительнейших сведений он никогда б не мог мне доставить.
— Когда же мы к ним поедем?
— Когда угодно, сказал Гленельг: хоть завтра. Но за это знакомство, столь милое вашему сердцу, вы должны тоже одолжить меня сердечным образом.
— Прикажите, сир Роберт. Все на свете для вас сделаю.
— У меня давно лежит на сердце одно желанье: доставьте мне случай, любезный князь….
он остановился. Мною овладело нетерпение. Я бояался, чтобы он не потребовал от меня пособия в какой-нибудь любовной затее.
— Что такое? спросил я с живостью. Говорите?.. Какой случай?
— Убить Русского медведя, хладнокровно отвечал баронет. Мне страх хочется поохотиться на медведей. Несколько наших отправились на прошедшей неделе из Рима в Норвегию охотиться на медведей, да я не захотел ехать с ними. У меня есть другие предположения. Дайте мне рекомендательные письма к вашим родным в Петербург, чтобы они мне показали, где там живут самые огромные и самые свирепые медведи!
— Извольте, сир Роберт, извольте! сказал я, обнимая моего длинного благодетеля.
— Не правда ли, прибавил он, что это очень восхитительно приятно убить страшного медведя?
Delightful! очаровательно! отвечал я. Я вам отдаю всех Русских медведей за маркизу del Воmbelli.
— Вы очень добры! сказал сир Роберт.
Он дружески пожал мне руку и обещал на другое утро зайти ко мне. Ночь напролет просидел я у окна. Тысячи планов представлялись уму моему, и я отвергал их в ту же минуту, чем более обдумывал я, средства понравиться этой женщине, тем более казались они невозможными, так что к утру мною овладело отчаяние, и когда Гленельг явился, он ахнул, увидев меня!
— Помилуйте, что с вами? было первое его слово. Я полагал найти вас веселым, а нахожу с лицом вытянутым в полторы морской мили…..
Я не дал договорить ему, и увлек его на улицу. Мы приехали к рalazzо, который занимал маркиз. Джованнина приняла меня как-нельзя милее. Молодое лицо ее улыбнулось мне как розовая ночка. Она была одета по-утреннему, и я нашел ее еще прелестнее вчерашнего. Разумеется, я казался неловким и робким. Миллионы фраз вертелись в голове у меня и ни одна не вылетала из уст. Я сказал ей мою фамилию, и узнал в полминуты фамилии ее отца и матери. Родители ее принадлежат к старинному Русскому дворянству, но никогда не были богаты. Джованнина мигом узнала во мне того безумца, который рабом упал перед ней на колени в картинной галерее, и, кажется, не сердилась за эту неподвижность моего языка, скованного пылкою, чистейшею любовью.
На следующее утро, я встретил ее гуляющую в Villа Вorghese. Свежий воздух придал мне несколько смелости, которую будуар и гостинная всегда у меня отнимают. Я заговорил о художествах. Она отвечала умно, с заметным навыком, к подобным разговорам. От художеств речь перешла к поэзии, и потом по-обыкновению коснулась чувств. Джованнина рассуждала очень красно, я иногда противоречил ей. В две недели мы сдружились совершенно. Я рисовал ей узоры, по которым она вышивала по канве, когда она навивала шерсть на карты, я держал ей моток, если ей было скучно, я придумывал для ней разные развлечения.
Наконец слово ‘люблю’ было произнесено с одной стороны и повторено с другой. Я почитал себя счастливейшим из смертных. Ревность маркиза заставила нас избирать места наших свиданий в мастерских художников, музеях, домах общих знакомцев и на гульбищах. Самые торжественные клятвы утвердили между нами взаимную страсть, которая составляла общее наше блаженство. Джованнина приняла от меня кольцо моей матери, которое она обязалась носить всегда и возвратить мне только в то время, когда судьба позволит нам променять его на брачное.
Но блаженство наше было слишком кратковременно. В мае месяце, года два тому назад, мы стали встречаться реже, по причине старого маркиза, который начал подозревать жену и сам ездил везде с нею. Потом, несколько дней сряду мы и вовсе не видались. В терзаниях страсти, я решился написать к ней. На другой день какой-то ладздзароне принес мне ответ. Позвольте, Авдотья Семеновна, прочитать вам это письмо….
Анатолий вынул из бумажника записку, придвинул лампу. Катенька осталась при столике с водою, где она сидела на стуле, уныло оперши голову на руку. Она была более мертва чем жива. Кто изобразит состояние любящей души, терзаемой так безжалостно подобным рассказом! Кто исчислит муки, которые злополучная девушка вытерпела в продолжении этого времени!….. Бедная Катенька! Пожалейте об ней.
Анатолий начал читать.
‘Беги, беги, друг мой из Рима! Не оставайся здесь на минуты. Письмо твое попало в руки маркиза. Мы погибли. Твоя жизнь, моя свобода в величайшей опасности. Он поклялся умертвить тебя, вонзить десять кинжалов в твою драгоценную грудь, и грозит запереть меня на всю жизнь в монастырь. Пока он не узнает, что тебя уже нет в Риме, его ничем нельзя будет успокоить, и он сдержит свое страшное слово в отношении к нам обоим. Заклинаю тебя чистотою любви нашей, моим счастием, твоим собственным счастием, уезжай как-можно скорее отсюда. Я люблю тебя выше всего в мире, и уже доказала тебе это. Я буду любить тебя до последнего биения моего сердца — о, буду! буду! — Я не могу жить без этой любви, которая составляет все мое блаженство, все мое утешение, всю мою надежду, которая слилась с моей жизнию, которой ты так достоин. Не сомневайся, Анатолий, в моей живейшей, безграничной к тебе привязанности. Удались на время из этого ужасного города, где наемные кинжалы уже устремлены на твое нежное, благородное сердце. Этот человек недолго будет меня мучить. Как скоро услышишь, что я свободна, приезжай к твоей Джованнине, твоей невесте, твоей рабе. Приезжай в то время, когда пройдет вся опасность, и когда ты будешь в праве дать мне сладостное имя твоей жены. Увези тогда меня в Россию, возврати меня в наше отечество, и люби меня, я буду вдвойне счастлива, с тобою и на родной земле. Отныне, это цель моей жизни, и я тебе вверяю ее, как человеку благородному, как Русскому дворянину. Но я умру, если не донесут сегодня же, что ты уже далеко отсюда. Напиши ко мне несколько слов с этим человеком, скажи, что меня любишь, поклянись еще раз, что никого в жизни не будешь любить кроме твоей несчастной Джованнины. Твоя навсегда — Дж.’
Анатолий, кончив письмо, в восторге своем поцеловал его и с чувством прижал к груди. Катенька, в своем уголку, облилась тихими слезами.
Авдотья Семеновна, напротив того, была растрогана этим чтением, и спросила:
— Что ж сделали после этого?
— Что ж мне оставалось делать! возразил Анатолий. Я бросил все, и через два часа мчался уже по дороге во Флоренцию. Я успел только написать записочку к одному из моих приятелей, прося его собрать все мои работы и вещи, и отправить их во Флоренцию, и несколько слов к Джованнине о том, что я исполняю ее волю, подтверждаю все свои клятвы и обязуюсь честным словом возвратиться к ней, как скоро она будет свободна, и дать ей, ей одной, имя моей супруги.
Катенька, которой все тело было уже холодно как лед, вздрогнула при этих словах, но никто не заметил ее движения. Анатолий продолжал:
На пол-пути от Флоренции настиг я друга моего, Гленельга. Он, накупив Английских ружьев, пистолетов, саблей, рогатин, разного калибра, в Риме и Ливурне, ехал уже в Петербург стрелять медведей, и еще останавливался торговать ружья в каждом месте, где только увидел что-нибудь хорошего или нового в этом роде. Целая повозка уже нагружена была страшным охотничьим арсеналом, и медленно тащилась на шоссе за его дорожною каретою. .
— Стой! стой! закричал он, узнав мою коляску и моего каммердинера. Это вы, князь?….. Кстати, нет ли у вас знакомых в Камчатке? Дайте мне еще рекомендательные письма к тамошним медведям. Если Петербургские мне не понравятся, я поеду охотиться на медведей в Камчатку.
Я очень рад был встретиться опять с этим оригиналом, — если оригиналами можно назвать людей столь независимых и так свободно умеющих употреблять свои богатства на удовлетворение личных прихотей, не заботясь о том, чт скажут, и не стесняясь условиями выказной роскоши. Сир Роберт крайне удивлялся, что я покинул Рим. Когда я объяснил ему причину моего бегства, Великобританское лицо его приняло выражение братского участия: он с чувством пожал мою руку, и сказал протяжнее обыкновенного:
— Уeееes?….. Ну, это нехорошо! Мне очень жаль, что я надул вас, любезный князь!
— Как? вскричал я. Каким образом?
— За драгоценный алмаз я дал вам пустую тряпку. За одну красавицу вы мне великодушно уступили всех ваших медведей.
— Вы шутите, сир Роберт, когда у меня сердце разрывается!
— Нет, не шучу. Конец концов, любезный друг, если должно случиться несчастью, то уж гораздо отраднее и занимательнее быть съедену медведем нежели женщиною. Нам может-быть суждено погибнуть обоим на этих двух различных охотах, но я буду ужасно забавляться до самого погребения в желудке зверя, а вы будете страдать все время, пока не убьет вас раздраженное воображение.
Я не отвечал ему, но с этой минуты я его и возненавидел. В его словах заключалась какая-то дьявольская ирония, которая до-сих-пор неприятно отдается в ушах моих. Проклятый островитянин! Неужели он вправду предсказал судьбу мою?….. неужели я должен погибнуть?
— О, нет, нет! вскричала Катенька вдали от милого расскащика, вскакивая со стула, и лицо ее покрылось теплым румянцем любви, готовой великодушно принесть себя в жертву. Нет, вы будете счастливы!….. Я….. мы каждый день будем молить Бога за вашу жизнь, за ваше счастие….. и Он выслушает моление бедных……
Одушевленная этим порывом благородного чувства, она имела силу подойти в эту минуту к общему столу и занять прежнее свое место. Анатолий взял ее руку, сжал с чувством эту оледенелую, преданную ему руку в своих раскаленных ладонях, и поцеловал ее.
— Я никогда не сомневался, добрая, милая mademoiselle Сatherine, сказал он, в вашей дружбе ко мне и в вашем искреннем участии в судьбе моей. Бог милостивый, я уверен, услышал уже ваше желание. Но я никогда не буду совершенно счастлив, пока вы не будете считать меня родным своим братом, и я не найду случая доказать вам мою братнюю привязанность всем, что только может быть причиною вашего благосостояния и счастия……
Катенька хотела отвечать, и слова замерли на ее дрожащих устах. Этот отзыв убил ее. Сострадание в такую минуту! Сострадание и покровительство за такую любовь!….. Оскорбление сердца за его чистейшее самоотвержение!… Нет, это уже было свыше сил бедной девушки. Она собрала все свои силы, все присутствие духа, чтоб не лишиться чувств, но не могла удержать слез. Слезы, тихо, но обильно, катились по ее лицу.
Анатолий, приписывая эти слезы чувству благодарности, долгое время смотрел на нее с глубоким участием, потом продолжал:
— Во Флоренции получил я письмо от Джованнины. Через три месяца после моего отъезда, она снова явилась в общество. Успокоенный муж перестал мучить ее евоими подозрениями. Тихо мчалось время мое на берегах Арно, оно все отдано было Джованнине, я разнообразил его кистью и пером. Кисть старалась выразить черты ее, перо передавало ей в письмах сокровища влюбленной души. Сколько раз хотел я, переодетый крестьянином, прокрасться в Рим, чтобы, хоть издали, взглянуть на нее!….. Наконец слух о приближении холеры принудил меня оставить Италию. Я возвратился в Россию. Здесь переписка наша сделалась реже, однако не прекращалась, каждые два месяца Джованнина писала ко мне, я писал к ней. Муж ее был жив, и мы не искали ни сойтись, ни видеться. Но вчера эстафета привезла мне известие о смерти маркиза. Я получил письмо от Джованнины. Скажите сами, могу ли я не ехать к ней немедленно!…. Могу ли не сдержать моего слова? Джованнина свободна, и я завтра же лечу в Рим жениться на ней, на этой единственной женщине, которую любил, люблю, и всегда буду любить.
Он замолчал. Авдотья Семеновна плакала. Катенька, бледная как труп, сидела боком к столу. Страшная тайна раскрылась наконец перед нею. Она услышала ужасную истину до последнего слова. Совокупив остаток сил, с твердостью мученицы, идущей на казнь, она сказала Анатолию последнее — ‘Прощайте!’ — обняла бабушку и ушла в свою комнату.
Пораженный этой внезапной холодностью, Анатолий хотел бежать за нею, чтоб еще раз поцеловать руку ее, еще раз поблагодарить ее за ее дружбу, сказать ей перед долгой разлукой несколько тех слов, которые проникают прямо в душу и никогда не изглаживаются из памяти. К счастию, Авдотья Семеновна удержала его.
— Оставьте ее, князь, она слишком расстроена вашим рассказом. Впрочем, это ничего, я прикажу напоить ее мятой и завтра она будет здорова.
— Потрудитесь по-крайней-мере сказать Катерине Петровне, что если я не успел нарисовать ее портрета теперь, то по возвращении из Италии непременно сдержу свое слово.
— Полноте, князь! Женившись, где вам думать об этом. Вы верно и не заглянете в нашу сторону.
— Напротив, непременно постараюсь навестить вас. К тому ж мне надобно будет кончить картину, которая остается здесь.
— Посмотрим, посмотрим!
И, заливаясь слезами, Авдотья Семеновна обняла Анатолия, благословила его, проводила до дверей и, по-Русскому обычаю отпустила, с хлебом и солью. Через полчаса коляска его уже жгла мостовую.
На другое утро, узнав об отъезде Анатолия П-ския дамы, в чрезвычайном заседании, большинством голосов положили касательно отъезда князя С**, грубьяна, от которого не было ни какого проку, утешиться, к Катеньке послать депутацию, составленную из первостатейных сплетниц города, с выражением общего соболезнования об ее потере, на депутацию возложить обязанность тщательно замечать, какое действие произведут речи посланниц и о таковом действии доложить собранию для принятия дальнейших мер, а учителя Луковкина, оказавшегося виновным в том, что вчерашнего числа, не дождавшись возвращения оного князя грубьяна, ушел пить пунш в кондитерскую и собранию никакого известия не доставил, лишить всех прав на чтение трагедий своих во время обедов и в наказание женить его на капитанше, у которой реченный Луковкин имеет состоять под строжайшим присмотром.
Все статьи этого приговора тотчас были приведены в исполнение. На пятый день поутру, Луковкин, просыпаясь, к изумлению своему, увидел себя полным супругом капитанши.
Оставивши П—у, Анатолий скакал безостановочно на ветроногих быках Украинских через бездны ноябрской грязи Малороссии и Волыни, и помощию этих быстрых почтовых средств достиг в полтора месяца до Брод, пограничного города Иудеи, — я ошибаюсь, — Галиции : Иудея собственно лежит в Азии. Смейтесь, смейтесь, господа, над Малороссийскою почтою на быках! Я утверждаю, что это самая быстрая езда в свете. Что ваши железные дороги и паровозы в сравнении с нею! Если б я был злой человек, и хотел сделать подрыв компании, мне стоило бы только учредить между Петербургом и Царским Селом дилижансы на быках, или быковозы : но я держусь правила, что не должно мешать никакой промышлености. Одним словом, Анатолий достиг до Брод на крыльях любви и быков. Отсюда до Лемберга не долго было ему проскакать по сыпучему песку. Тогда Ротшильдовская железная дорога от Брод до Лемберга еще не существовала, и следственно он не испытал ни какой задержки. Он спешил в Вену, где, по извещению Джованнины, письма ее должны были ожидать его: она обещала писать к нему каждую неделю роste restante в столицу Австрии. Но у самых ворот Лемберга ожидало его несчастие. В трех стах шагах от шлахтбаума, при спуске с небольшого возвышения, у коляски его сломилось дышло, и несмотря на хладнокровие Австрийских лошадей, на все усилия неподвижного почталиона, экипаж опрокинулся в глубокую боковую канаву. Каммердинер слетел с козел в грязную воду. Анатолий попал под коляску, и переломил ключевую кость в левом плече.
Несчастный путешественник пролежал в Лемберге, у жида, три месяца, не видя никого кроме доктора. Он тотчас написал Джованнине о своем приключении и просил ее адрессовать письма в Лемберг, а в Вену отправил эстафету за посланиями страстной своей любовницы, которые там накопились со времени выезда его из П***. Из Вены в несколько дней пришел официальный ответ на Немецком диалекте, лучшим почтамтским слогом, что ‘писем из Италии на имя князя С*’ в оном почтамте в получении оказалось всего — одно, како все при сем и препровождается, буде же таковые впредь получатся, то оные немедля будут отправляемы в город Лемберг, по желанию.’ Несколько удивленный этою неисправностью своей корреспондентки, Анатолий, не владея одною рукою, с нетерпением сорвал зубами печать с одинокого письма, которое ему доставили. Оно пылало любовью. Страстные выражения огнем жгли тоненькую бумагу Италиянскую и пальцы больного Анатолия. Джованнина писала, что ожидает его прибытия с сердцем, полным любви и преданности, что она не будет ни есть и спать, пока не заключит его в своих объятиях, что если он через месяц не явится в Риме, то она поедет к нему навстречу в Вену. Анатолий целовал тысячу раз это драгоценное письмо и в безумной радости чуть не съел его. Оно его успокоило. Но скоро неизвестность о причине остановки в отправлении следующих писем Джованницы начала мучить его мрачными предположениями. Прошел месяц, прошли два, он писал в Вену, писал в Рим, писал в Милан и Флоренцию: ни откуда пе было ответа. Бедный молодой человек, страдая душевно и телесно, на дурной квартире в гостинице сынов Израиля, на третий месяц начал проклинать Судьбу и К*, а именно, судьбу, женщин, жидов и тараканов.
На четвертый месяц, когда кость в плече кое-как срослась, он в три дня написал и отправил
к ней одно за другим десять отчаянных писем, в которых заклинал ее дать какой-нибудь ответ и говорил, что еще шесть недель будет ждать известий от ней в Лемберге, десять писем, в которых здравый смысл был выворочен наизнанку,— что показывает, до какой степени Анатолий любил свою бесценную Джованнину!
В ожидании этого ответа, однажды поутру Анатолий ходил по комнате, и вдруг увидел на столе письмо. Как выразить стремительность, с какой он бросился на него! Он распечатал его, не посмотрев даже на адрес, раскрыл и задрожал. — Это не ее рука! — Он перекинул страницу и взглянул на подпись. — Боже мой!….. от Катеньки!…..
Чт она пишет?
‘Вы позволили мне считать вас моим братом и одно лишь это дает мне смелость написать к вам несколько слов дрожащею рукою. Я больна, и должна ли я сказать вам, наш добрый Анатолий, что вы причиною моей болезни? — Мы узнали о вашем ужасном приключении от одного приезжего из Австрии, который ночевал в одной гостиннице с вами в Лемберге. Простите мне — я помешана — я сама не знаю, что пишу и какие делаю вам признания. Я хотела пешком идти в Лемберг, чтобы ухаживать за вами как сестра — как служанка. Мне сказали, что вы лежите в беспамятстве. Я уже собралась-было в дорогу. К несчастью, горячка, которую произвело в моем слабом теле потрясение от этого страшного известия, остановила мою ревность. Быть-может эта горячка была в этом случае умнее моего бедного рассудка. Теперь мне несколько лучше: как скоро оправлюсь, я уеду отсюда — далеко! — далеко! — вы уже меня не увидите. Мне нельзя долее оставаться в П***: я очернена: репутация моя растерзана здешними дамами самым наглым и бесстыдным образом, мне остается только изгнание. Даже болезнь мою перетолковали мне в бесчестие. Дружба ваша, добрый Анатолий, погубила вашу несчастную сестру, — если еще позволите мне, бедной девушке, употреблять это имя. Но не пугайтесь, я не думаю упрекать вас, напротив того, я всегда буду благословлять руку, от которой погибла, и грущу только о том, что не могу прижать ее к моим устам, облить ее этими слезами, и передать облитую той, которая истинно достойна ее и которая составит ваше счастие. Через несколько дней я уезжаю отсюда, и вы никогда не узнаете места, где навсегда скроются мой стыд и мое безрассудство. Да, Анатолий, мое безрассудство, я заслужила от света это страшное наказание, я не умела довольствоваться прелестью дружбы, более пламенное чувство пожирало мою внутренность, и одна безграничная преданность моя к человеку, выше которого я ничего не постигаю в мире, дала мне силу и способность не оскорбить его здесь обнаружением этого чувства, между-тем как оно меня убивало. Мы нашли средство получать несколько раз известия о состоянии вашего здоровья: я знаю, что вам лучше и уже выздаравливаю этою мыслию. Анатолий! ужасная вещь — любовь безнадежная!…. Вы никогда не испытаете этого на себе, потому что ни одна женщина не может устоять против очарования, которое вы разливаете вокруг себя. Надобно бы быть мною, и в моем положении, чтобы знать это. Прощайте, добрый наш Анатолий, прощайте навеки! В вашем грустном уединении, мысль о том, что есть на свете сердце, преданное вам безпредельно, бесконечно, и преданное без всякой надежды на личную выгоду, без всякого желания награды, даже без просьбы о сострадании, эта мысль быть-может доставит вам минуту утешения. Я более ничего не желаю. Сожгите это безрассудное письмо, сожгите его сами, и когда потухнет последнее его пламя, забудьте о существовании преданнейшей вам из женщин.
Катерина М.’
Анатолий зарыдал. Несчастие этой благородной девушки, сумасбродное его поведение, ее самоотвержение, ее высокая преданность, расстроили его до глубишы души. Он только тогда приметил, как опасно, как неприлично было, с его именем, с его титулом и богатством искать дружбы бедной девушки в деревянном городе и, для удовольствия, какое доставляли ему ее ум и образованность, подвергать ее злобе и мщению общества, совершенно праздного. Он горько упрекал себя за свою непонятливость, которая не допустила его догадаться, что Катенька не могла быть ему ни сестрою, ни другом , что между молодой и невинной девушкой и молодым Богу грешным мужчиною дружбе быть нельзя, что между ними может только существовать любовь или вражда, которая тоже любовь, но только отрицательная.
— Экой я дурак! вскричал он, с яростью ударив кулаком по столику.
Сказав эту великую истину, он почувствовал себя гораздо легче, потому что люди обыкновенно думают, что, признательно назвавши себя дураками, расплатились этим со всеми своими глупостями, и с той самой минуты стали удивительно умны,—чувство, которое, как вы сами знаете, чрезвычайно приятно. Но что же делал Анатолий с-тех-пор как он стал умнее?…. Долг историка возлагает на меня обязанность сказать откровенно, что с-тех пор он еще менее мог смыслить, нежели пока был дураком. Он решительно не знал, что делать. Он был взволнован, растроган, беспокоен, взбешен, — взбешен между прочим на Джованнину, от которой и на десять последних писем не получал ни какого ответа. Тысячи планов проходили через его горячий мозг, и все, по кратком соображении, оказывались глупыми, — ужасно глупыми. Каммердинер в это время навернулся ему на глаза, и Анатолий, в своем душевном волнении, хотел дать ему оплеуху…… удержался…… и вс-таки дал. Вот это было умно, потому что его каммердинер был большой мошенник.
— Чт бы это значило? думал Анатолий, прикладывая себе пластырь в креслах, которые жид хозяин имел слабость называть ‘вольтеровскими’. Здорова ли она? Доходят ли к ней мои письма? Или не решилась ли она, не дождавшись меня в Вене, ехать ко мне в Лемберг?…. О, этот ангел готов тоже на все пожертвования! Добрая Катенька хотела пешком идти ко мне….. ну, да эта не имеет нужды идти! Она приедет. Я уверен, что она приедет!….. И я женюсь на ней здесь. Передумав все это, он заснул и увидел во сне, будто в ту самую минуту, когда он сбирается вступить во владение Джованниной , какой-то парикмахер, явясь ни-весь откуда, поднял ее на гребенке, расчесал всю, сделал из нее огромный noeud и приколол этот noeud у него на маковке, чт придало ему вид очень гадкий и совершенно неуместный. Анатолий не верил снам, он даже почитал их пустяками, однако этот сон встревожил и рассердил его ужаснейшим образом, потому что ни за какое благо не хотел бы он, чтоб Джованнина даже и во сне превращалась для него в какую-нибудь головную уборку. — Говорят, что если во сне видишь гребенку, подумал он однако ж, то наверное кто-нибудь из родных или приятелей захворал в это время. Странная вещь — ну! а если в самом деле она больна!….. А если, чего Боже сохрани, она теперь умирает и ищет меня глазами около постели?….. И меня там нет!…… И я не являюсь на предсмертный вызов ее?…. О, это ужасно!…. Боже мой! Боже мой! Он схватил себя за волосы, хотел вскочить с кресел и нечаянно ушиб больную руку. Боль возобновилась. Это еще усилило хандру его. Наконец доктор позволил ему ехать далее. Сколько мечт играло его воображением во время дороги! Как послушно облекались они в те формы, какие надевало на них его собственное желание! В каких светлых чертах являлось ему будущее! Он уже видел Джованнину у себя в деревне, отвыкшею от макаронов, хозяйкою богатого Русского поместья. Он уже воображал своих детей, миленьких, беленьких, полненьких, как их маменька. Наконец, после утомительного путешествия, он увидел Рим. Остановившись в трактире, он приказал привесть наемную карету и поехал прямо в дом, которого адрес дала ему Джованнина в последнем письме своем. Первым действием его было броситься к дверям. Двери были заперты. Он хозяином начал стучаться в них. Сперва никто не показывался, но спустя некоторое время старичек вышел со двора наведаться о причине этого необычайного шуму.
Анатолий закричал ему что есть силы:
— Жива ли маркиза!….. Здорова ли маркиза!…… Дома ли маркиза?…… Я хочу видеть маркизу!…… Веди меня к маркизе!
— О какой маркизе вы изволите спрашивать? отвечал хладнокровный привратник.
— Дурак!… разумеется, о маркизе дель-Бомбелли.
— Она давно уже не живет здесь. Маркиза дель Бомбелли……. то есть, вы хотите сказать, графиня де Клик…… уехала из Рима еще в начале нынешнего года.
— Как!….. Чт?…. Да какая Клик?… Говорят тебе, маркиза дель-Бомбелли?
— Оно, сударь, выходит все равно, Бомбелли или Клик…… Клик или Бомбелли, потому что, с позволения вашего, маркиза дель-Бомбелли вышла замуж за Французского графа мусью де-Клик.
— С моего позволения!….. Мерзавец!….. Я удавлю тебя!
— Помилуйте, сударь, чем же я виноват?…… Воля ее сиятельства, выходить за кого ей угодно. Они обвенчались, да и уехали во Францию.
— Ну! дорезывай….. А разве она не ожидала меня?
— Вас?….. Не могу сказать, сударь. Это не по моей части. Люди ее говорили, что она ждет кого-то из Московии, да граф мусью де-Клике убедил ее, что в Московии очень холодно, и что в Париже житье гораздо лучше. Так они и решились не ждать этого господина из Московии и поскорее обвенчались.
— Не ждать меня?…… Я им докажу, что значит не ждать меня!…. Лошадей!…. Я еду в Париж!… Я застрелю, я изжарю на вертеле этого парикмахера Француза!……
Блестящий луч свету вдруг озарил ум его, когда он произнес два последние слова. ‘Так вот что значил, воскликнул Анатолий, парикмахер, которого я во сне видел в Лемберге!….. И я, дурак , не догадался в ту ж минуту, что она мне изменяет и выходит замуж за Француза?… О
Джованнина, Джованнина! в тебе, я вижу, течет чистая кровь той знаменитой породы Русских женщин, для которой всякий пролаза Французик драгоценнее лучшего Русского человека…… особенно если с Французиком сопряжена еще надежда жить в Париже!…. Даже под жарким солнцем Италии не испарилась из твоих жил эта испорченная кровь, которую северные матери передают дочерям! О, я несчастный!….. Татьяна, мерзкая Татьяна!…..’
Теперь, как все кончено, мы может сказать признательно, что, в самом деле, это была Татьяна, а не Джованнина. Длятого только чтобы сделать ее интереснее, маменька, по приезде в Италию, переименовала ее в Джованнину, основываясь на том, что синьоришу Татьяну звали ТатьянойИвановной.
После вышеописанного монолога, Анатолий пошел тихим шагом в гостиницу, премудро размышляя о непостоянстве судьбы человеческой. На лестнице трактира попала ему на встречу какая-то длинная фигура, которая пристально всматривалась в нашего путешественника.
— Ба! это вы, князь?
— Сир Роберт!
— Откуда вы?
— С охоты.
—С охоты? На кого же вы охотились, любезный Анатолий?
— На медведицу.
— А! понимаю. Что ж, убили?
— Нет, сир Роберт, дал промах.
— А я так убил двух прекрасных медведей под самым Петербургом. Чудо, что за охота! Мне никогда в жизни не было так весело!…. Пойдемте в мой нумер, я покажу вам две великолепные кожи. Лучше бы и вы, любезный Анатолий, стреляли медведей чем медведиц: по-крайней-мере, после потехи, там остается в руках кожа, а тут чт?…..
Сир Роберт взял Анатолия под руку и повел его в свою комнату. Князь С*** пересказал ему все свое несчастие, и благородный баронет совершенно его успокоил. По справке оказалось, что после Анатолия, Татьяна Ивановна имела постепенно пять любовников, подробный список коихпри сем прилагается для сведения.
    — Молодой Американский живописец. 2. Прусский полковник. 3. Один из Бонапартовских племянников. 4. Сир Роберт Гленельг, Ваrt., возвратившийся с двумя медвежьими кожами из России. 5. Dittо, Бонапартовский племянник, убитый потом в мятеже против папы.
Но все эти честные господа были ненадежны, и Татьяна Ивановна, имея, на случай смерти маркиза, надобность в муже, вела между-тем огненную переписку с князем Анатолием С*** для поддержания в нем страсти, которая могла пригодиться. Через неделю после письма, отправленного в Вену, явился молодой секретарь одной Французской миссии, граф де-Клико, подостоверным известиям сир Роберта, сын Парижского пивовара, называвшийся графом en vertu des us et liberts du peuple souverain.
Следственно, и жалеть было нечего! Анатолий и не жалел. Он благословлял небо, которое избавило его из сей зияющей пасти смрада, говоря высоким слогом. Простившись с сир Робертом , он ушел в свой нумер, и уснул сном твердым и крепительным. Однако ж, на следующее утро, обнаружилась у него горячка, следствие вчерашнего огорчения и усталости. Несколько дней пролежал он в постели, и имел все время обдумать свое положение. Само собою разумеется, что первою его мыслью было сравнение чистой, благородной любви Катеньки с романическими склонностями этой светской красавицы. Потом взвесил он в уме своем обязанности князя С*** к бедной и невинной девушке, которую лишил он драгоценнейшего достояния, единственного, каким она обладала, — репутации, подвергши ее злословию своими посещениями, своей дружбою, своим покровительством, даже своей гордостью, потому что отчасти избрал он в П*** самое скромное знакомство чтобы не смешиваться с остальным обществом. Анатолий был человек благородный в душе, и ему не нужно было толковать того, чего требовала честь. А когда еще он сообразил редкие прелести ума Катеньки, ее кротость и все сокровища прекрасной души ее, то она даже показалась ему красавицею. Не забывайте, что, прежде всего, Анатолий был художник, то есть, страстный обожатель формы.
Искренняя привязанность, которую он питал к Катеньке, без труда превратилась в нем в сильную любовь. Он поклялся отыскать ее, где бы она ни находилась, упасть к ногам ее и предложить ей свою жизнь в возврат за ее любовь, будучи уверен, что с нею только, с одной Катенькою, он может быть счастлив в этом свете. И он стрелою пустился из Рима.
На П-ских улицах заметно было особенное движение и многолюдство. Осьмистекольные двуместные кареты и коляски, совершенно похожие на раковины, запряженные тощими клячами, тянулись к дому Авдотьи Семеновны. Народ шел в ту же сторону, будочники суетились, сам полицеймейстер, хватом разъезжая на новеньких Московских дрожках, отдавал разные приказания квартальным, и при входе в собор поставил на часы, двух жандармов.
Это происходило утром, при благоприятной погоде и в то самое время, когда Анатолий на возвратном пути из Рима радостно въезжал в город, в котором надеялся найти добрую Авдотью Семеновну и узнать от нее о месте пребывания своей бесценной Катеньки.
Навстречу ему попался полицеймейстер.
— Здравствуйте, Тимофей Петрович, закричал Анатолий: что это у вас крестный ход сегодня?
— Никак нет-с! отвечал Тимофей Петрович, кланяясь, и проскакал мимо.
Анатолий поехал далее. У ворот дома Авдотьи Семеновны он увидел множество экипажей. Эта неожиданность испугала его. Он выпрыгнул из коляски и, едва занес ногу на крыльцо, как увидал на нем роковой ельник.
— Добродетельная, почтенная старушка! воскликнул он: ты не дождалась моего возвращения! Боже мой, от кого я узнаю, где моя Катенька?
Он шел далее по лестнице, не обращая внимания на толпу. Все двери были настежь, везде ходили люди. В зале, на столе, окруженном четырьмя серебряными подсвечниками, стоял розовый гроб.
У гроба на коленях молилась Авдотья Семеновна.
В гробе лежала Катенька!
Ее убила любовь.
Несчастная! она уже не могла восстановить своего здоровья с той поры как писала Анатолию в Лемберг. Напрасно льстила она себя, что скоро выздоровеет и уедет к дальней родственнице своего отца в Тобольскую губернию. Ее убила любовь!
Отчаяние Анатолия не знало пределов. Он плакал, ревел, сходил с ума, призывал Катеньку, надевал на ее мертвый палец обручальное кольцо, объявлял ее своей законною женою, хотел даже унести труп ее с собою. Последняя надежда на счастие была у него похищена, у него, который жил всегда воображением!
Анатолий заперся в деревне, покинул живопись, отказался от всех удовольствий и впал в глубокую хандру. Он еще жив, но можете уже считать его покойником.
Его убьет воображение!
Библиотека для чтения, том 25
1837
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека