Капиталисты, Окунев Яков Маркович, Год: 1917

Время на прочтение: 24 минут(ы)

Яков Окунев

Капиталисты

I.

Главный директор ‘Северной акционерной компании’ Павел Николаевич Назимов сидел в кабинете правления. Как всегда, он был одет с иголочки, чисто выбрит, надушен. Пред ним на столе лежал огромный портсигар с папиросами очень большого формата. Он курил одну толстую папироску за другой, говорил по телефону, записывал что-то на листе бумаги и, выразительно играя глазами, просил биржевого дельца, с физиономией коридорного низкопробной гостиницы и звучной иностранной фамилией — де Бриер, подождать несколько минут, пока он окончит разговор.
Он был вечно занят, он никогда, казалось, не отдыхал.
И днем, и ночью, и, кажется, даже во сне он думал о деле, которое не оставляло ему ни минуты свободного времени.
— Да, да, — говорил он в телефонную трубку. — Пустить в оборот все имеющиеся у нас акции ‘Меркурия’. Создайте ими наводнение на бирже. Что? Да, да! Паника, хе-хе, паника. Этого мне и надо. Мы потеряем на разнице? Беру разницу на себя. Вы говорите — сто тысяч? Ну, это пустяки, право. Да, да! До свидания.
Он закурил новую папиросу и, забыв о посетителе, задумался.
Завтра общее собрание акционеров. Атмосфера на бирже создана: сегодня на биржу хлынет со всех банков, на которые он нажал, поток акций ‘Меркурия’. Кто купит эти акции после того, как в двух ходких газетах напечатано, что ‘Меркурий’, из-за забастовки рабочих в южном районе, не выполнил к сроку казенные заказы и что предприятие переживает кризис? Завтра, конечно, будет напечатано опровержение, но Назимову нужен только один день, — сегодняшний день.
— Ну, что, любезнейший де Бриер, — встрепенулся Назимов.
— На бирже все с ума сошли.
— А что?
— Вы сами знаете… хе-хе!
— Хе-хе-хе, — ответил смешком Назимов.
Но, вспомнив о деле, оборвал смех, нахмурился и выдвинул ящик письменного стола. Там лежали аккуратно сложенные синие и серые пакеты.
Назимов протянул де Бриеру два пакета — синий и серый. Тот небрежно сунул их в карман и, пожав три пальца назимовской руки, вышел.
В вестибюле де Бриер распечатал синий пакет и, пересчитав новенькие кредитки, положил их в бумажник. Потом вынул из серого пакета акцию, бережно сложил ее вчетверо и потер руки.
— Гайда, тройка, снег пушистый… — пропел он ржавым голоском и пошел прыгающей птичьей походкой к выходу.
Приходили и уходили ‘акционеры на день’, ставленники Назимова, голосовавшие за него на общих собраниях. Он раздавал пакеты, они получали и неслышно испарялись. Прилетел журналист Кикин. Расшаркался, распространил вокруг запах опопонакса и, сверкнув лысиной, пенсне и лакированными ботинками, наклонился к Назимову.
— Изволили читать заметку?
— Да, хорошо. Вы за материалами общего собрания?
— Совершенно верно, — с затаенной улыбкой ответил Кикин.
— Извольте. — Назимов протянул ему пакеты. — Но у нас будет еще особый разговор.
— Рад служить.
Кикин выразил всей своей фигурой готовность лететь, бежать, мчаться сломя голову, куда прикажет Назимов.
— Нет, не теперь. Между шестью и семью вечера у меня на квартире.
— С уд-доволь-ствием!
Назимов, не протягивая ему руки, кивнул головою. Кикин улетучился.

II.

В доме Назимова живет одинокий маленький человек. Это — Александр Назимов. Ему всего десять лет, но личико его серьезно и строго, в глазах холодное спокойствие, как у отца, движения медлительны и рассчитаны, и речь деловито кратка и точна
Мальчик стоял у окна и смотрел на улицу. У панели боролись два извозчика и хлопали друг друга по спинам кулаками в желтых рукавицах, а третий грелся у костра и посмеивался в заиндевевшую черную бороду, крича что-то городовому, который фукал в озябшие руки в белых перчатках. Из-за двойной рамы не было слышно, что он кричит. Видно было только, как открывался рот и вылетал клуб белого пара, оседавшего серебром на бороду.
Приехала мать, Мария Алексеевна Назимова, с одного из бесчисленных заседаний дамского комитета.
— Шура!
Он повернулся к матери. Глаза его выразили напряженную тоску, точно спросили:
— Ах, да что ей от меня надо?
Мария Алексеевна заботливо осмотрела сына, поправила выбившийся у него галстучек и поцеловала мальчика в лоб.
В её черных глубоких глазах — скука. У сочных губ легли две резкие морщинки… Никто не знает, что она, оставаясь одна в своей комнате, ломает свои пальцы с отшлифованными ногтями и плачет.
Пришел Назимов, напевая:
— Три-ди-дим…
Думая о своих бесчисленных делах, он всегда вторит свое ‘три-дим’.
— А-а, мое почтение! — произнес он, увидев жену и сына.
Поцеловав руку жены, он заметил в руках Александра картонного паяца и гневно нахмурился:
— Эт-то что такое! Сколько раз я просил не давать ему глупых игрушек!
Он вырвал паяца.
— Ну, пойми сам, Александр, — сказал он, — это, ведь, глупая мертвая кукла. Человек должен заниматься делом, а не пустяками… М-г Шарпантье уже был?
Мальчик отрицательно качнул головою.
— Что у вас сегодня на уроке?
— Физика.
— Г-м! Это отлично! Это наука деловая. Три-ди-ди! Факты, факты, факты, мой друг. Ну, ступай… Ди-ди-ди!
Назимов направился к дверям.
— Павел, — остановила его Мария Алексеевна.
Не оборачиваясь, он спросил:
— Ну?
— Иди сюда.
— Ах, мне некогда.
Он недовольно пожал плечами.
— Вечно ты занят. Неужели ты не найдешь для меня минуту времени?
— Что делать? Дела!
— Дела! Мне нужно поговорить с тобою.
— За обедом.
— За обедом ты читаешь биржевые бюллетени… Ведь, так жить нельзя, Павел!
У неё нервно зазвенел голос и сорвался.
Назимов повернул к ней голову и спокойно сказал:
— Если у человека — нервы, дело дрянь. Полечись.
— Слушай. Я полжизни прожила с тобою и всегда одна.
— У тебя есть свои дела.
— Дамские общества? Ха! Переливание из пустого в порожнее. Как ты не понимаешь того, что на эти дурацкие собрания я езжу от тоски, от одиночества и пустоты!
— Вот, погоди. Летом мы будем в Кисловодске вместе целые две недели. А?.. Та-та-та!.. Номер Бронштейна, кажется, 711 — 20?.. Не помнишь?.. Видишь ли, теперь особенно некогда. У нас борьба с ‘Меркурием’ — кто кого! Я скупил треть их акций и пустил все сразу на биржу. Теперь там такой кавардак, что… Впрочем, мне некогда.
— Биржа? Акции? Какое мне дело! — звонко вскрикнула Мария Алексеевна. — Я хочу жить, а у тебя акции, и ты забыл о человеке.
— Ну, ну, ну, — замахал обеими руками Назимов. — Я сейчас позвоню профессору Ленцу. Единственный в России!
Он вышел слишком торопливо и плотно прикрыл за собою двери.
Мария Алексеевна опустила голову на руки и бессильно заплакала.

III.

Из детской доносился скрипучий голос француза-учителя. Мария Алексеевна подняла голову и прислушалась.
— Вы сказали, мой друг, — скрипел француз, — что крылья этой бабочки красивы. Это выражение не точно. Красота условна, но и целесообразна. Яркие цвета на крыльях бабочки нужны ей для привлечения других бабочек, самцов. Для этой же цели служит поразительное пение соловья, стрекотание насекомых и так далее. Мой друг! Если трезво смотреть на природу, можно увидеть, что все в ней расчетливо, деловито и экономно…
Александра окружили гербариями — вместо живых растений, чучелами — вместо животных, физическими приборами — вместо природы.
В десять лет его нарядили в пиджачок с манишкой и галстуком, дали ему кошелек, часы и тросточку: маленький старичок!
Мария Алексеевна глубоко вздохнула и вышла в ванную комнату освежить свое заплаканное лицо. В час дня ей нужно было заседать в ‘Обществе помощи детям Алеутских переселенцев’.
А Назимов разговаривал в кабинете с редактором ‘Столичного Утра’. Это был высокий господин с изящными манерами, в безукоризненном фраке. Он походил на покойного французского президента Феликса Фора и подчеркивал это сходство прической, подвитыми усами и костюмом. Не хватало только ленты через плечо и ордена Почётного Легиона.
— Когда я был в Париже… — начал редактор.
Назимов усмехнулся и оборвал его:
— Будем говорить о деле, господин Гайдаров. Теперь уже без двадцати час. У меня в распоряжении двадцать минут.
— Это относится к делу. Итак, когда я был в Париже, французский министр иностранных дел приезжает однажды ко мне на квартиру…
— Сколько вам нужно денег для того, чтобы газета соответствовала моим… планам? — снова оборвал его Назимов.
— Вот смета, — протянул ему Гайдаров чисто переписанный на машинке лист.
— Смета? Зачем мне смета?
— Для того, чтобы проводили ваши взгляды, вы должны финансировать нашу газету. Такой же случай был однажды в Париже с издателем ‘Petit Parisien’…
— Словом, сколько? — нетерпеливо стуча согнутым пальцем по столу, допытывался Назимов.
— На год или на меньший срок?
— На год. — Назимов брезгливо поморщился и подумал: ‘Точно панельная женщина’.
— Содержание газеты обходится около полумиллиона в год.
— Вы хотите, чтобы я покрыл всю стоимость её содержания?
— Видите ли, глубокоуважаемый Павел Николаевич. Во Франции в этих случаях так и водится. Например, ‘Journal de Bourse’…
— Хорошо. Я беру на себя следующее: я покупаю ежедневно двадцать тысяч экземпляров вашей газеты. Это устраивает вас?
— Н-не совсем, — с изящным жестом произнес Гайдаров. — Это значительно меньше той суммы, которая…
— Значит, нам не о чем говорить.
Назимов встал с кресла и протянул Гайдарову кончики пальцев. Двойник Феликса Фора казался потрясенным.
— Позвольте, позвольте, — лепетал он. — Как это говорится в пословице…
Гайдаров силился вспомнить подходящую французскую пословицу.
Назимов с намеренной грубостью произнес:
— Русская пословица гласит: ‘купить — не купить, а поторговаться можно’. Так, что ли?
— Г-м, не совсем так, не совсем… Издатель парижского ‘La Bourse» в этих случаях говорил…
— Так согласны?
— Единственно из идейных соображений.
— Хорошо. Я могу вас авансировать.
Назимов вынул из ящика письменного стола чековую книжку, написал четким почерком сумму и размашисто подписался затейливыми завитушками.
Гайдаров бережно сложил чек и спрятал его в жилетный карман.
— Первая статья — о расширении нашей судостроительной программы будет прислана мною, — сказал Назимов. — До свидания.
Гайдаров раскланялся и сделал изящный поворот к дверям.
Назимов запер ящик письменного стола и закурил папиросу.
— Ди-ди-ди!
В его голове пронеслась вдруг странная мысль:
— Как котируется на бирже человек?
Мысль эта была неожиданной и показалась ему до того нелепой, что, топнув ногою, он проворчал:
— Ерунда!
И, бросив только что взятую папиросу, закурил новую.

IV.

Назимов никогда не допустил бы мысли о том, что в его прочно налаженной жизни — трещина. Он был доволен собою, своими деловыми затеями и проектами, своим домом, женою, даже фраком, который плотно облегал его крепкую фигуру.
О нем говорили, у него была своя печать, он делал в стране свою политику и был уверен, что на будущих выборах он попадет в верхнюю палату, а там… Впрочем, Назимов не любил предаваться мечтаниям.
Вспышки жены он считал истерикой, и если бы кто-нибудь сказал ему, что она глубоко несчастна, он пожал бы плечами и ответил бы:
— Дурит!
Конечно, у него были свои взгляды на женщину. Женщина может быть либо женой, либо любовницей, но жена не должна быть любовницей: это неприлично. Она должна создавать уют в доме, семейную обстановку, должна воспитывать детей. А любовниц можно нанимать на час, на месяц, на год, как ремингтонистку для переписки.
С деловым видом он отпускал жене положенное число поцелуев, в определенные часы и дни приходил в её комнату, и когда через восемь лет после женитьбы заметил, что Мария Алексеевна пополнела, то сказал:
— Это оч-чень хорошо, Marie! Нам нужен сын.
И задумчиво произнес про себя:
— Назимов, сын и Кo.
По пятницам, в третьем часу пополудни, в правленском кабинете звонил телефон. И кто-то сообщал:
— Иван Иванович Королев ждет вас по делу.
— Через полчаса буду, — отвечал Назимов.
Сначала Иваном Ивановичем Королевым была черноглазая испанка Лора, потом золотистая венка Эльза Красс, а в последние три года — маленькая вертлявая француженка Франсуаза Жилье.
По пятницам, в половине четвёртого, желтый автомобиль Назимова останавливался на углу Невского и Владимирского. Заложив руки за спину, Назимов шел подпрыгивающей походкой по Владимирскому и останавливался у парадных дверей, на которых легкомысленно голубела узкая визитная карточка. Он нажимал пуговку звонка и, напевая ‘дрим-дим’, скрывался за дверью.
Ровно через час, никогда не позже, Назимов, окончив свои дела у Королева, выходил на подъезд и шагал обратно к Невскому. Уже не напевая, а, сосредоточенно нахмурившись, думал над какой-нибудь деловой комбинацией, садился в автомобиль и уезжал в правление ‘Всеобщего Банка’, где по пятницам присутствовал на заседаниях учётного комитета.
Иван Иванович Королев отнимал мало драгоценного делового времени — и это было хорошо. Жена, правда, изредка бунтовала, но, в общем, создавала семейную обстановку, и это тоже было хорошо. Прежде всего на свете нужны две вещи: порядок и… и опять порядок.

V.

С Урала приехал главноуправляющий заводов Назимова, Илья Ильич Шестаков. Конечно, это был вполне счастливый человек: ведь, он служил у Назимова. Кроме того, он был его воспитанником: Назимов дал ему средства на образование и послал его на свой счет за границу усовершенствоваться.
В тот вечер, когда приехал Шестаков, Мария Алексеевна собиралась на концерт. Назимов не мог поехать с нею — в этот вечер у него было общее собрание.
И когда Шестаков, высокий, статный и красивый брюнет, с очень блестящими глазами и длинными волосами, скорее похожий на провинциального поэта, чем на инженера, вошел в кабинет Назимова, тот неожиданно обрадовался ему и бросился навстречу:
— А, Ильюша! Здорово, брат, здорово!
И крепко потряс ему руку.
‘С чего это он?’ — подумал Шестаков.
— Ты как нельзя кстати, — сказал Назимов. — Ты сейчас поедешь в театр.
— В театр? Зачем? — удивленно поднял свои красивые брови Шестаков.
— Зачем? Затем, — шутливо ответил Назимов.
Он внимательно осмотрел Шестакова и поцеловал кончики своих пальцев:
— Сударь ты мой? Да ты, ей Богу, красавец! Мария Алексеевна будет поражена таким сюрпризом.
— Какой сюрприз? В чем дело?
— Видишь ли: нынче я занят, а жене хочется в театр. Вот ты и заменишь меня. Идея, а?.. Дрим-дрим! Пойдем.
Мария Алексеевна сидела с вязаньем и тоскливо глядела на улицу. Когда Назимов постучался, она повела плечами и нахмурилась:
— Можно.
Провела рукою по лицу и точно стерла выражение тоски. Теперь она улыбалась, но улыбка её была напряженная.
Назимов заметил смену выражений и пожал плечами.
‘Дурит еще’, — подумал он с досадой.
Мария Алексеевна перевела взгляд с мужа на Шестакова. Сначала она увидела только его глаза и даже не глаза, а зрачки. Она вспомнила, как три года тому назад, когда она была с мужем на Урале, в первый раз встретила Шестакова, и как эти глаза поразили ее тогда. Вспомнила, смешалась и, не произнеся ни слова, подала ему свою похолодевшую руку.
Он говорил о чем-то — она не слышала. Лицо её запылало, она почувствовала, что краснеет, подошла к зеркалу и сделала вид, будто поправляет прическу.
Из зеркала на нее глядела другая женщина, на нее глядела девушка, а не мать, не тоскующая жена, — девушка, с румянцем стыда на лице, с горящими глазами, с взволнованно колыхающейся грудью.
Назимов нажал кнопку репетитора на своем золотом хронометре: часы тихо прозвенели семь.
— Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно… — дурашливо проговорил он.
— Я сейчас, — сдавленно сказала Мария Алексеевна и, не глядя на Шестакова, пошла переодеваться.
Она почти добежала до будуара и, закрыв лицо руками, упала на chaise longue. Сидела подавленная, без движения и дум. И вдруг вспомнила: муж никогда не говорил ей:
— Я тебя люблю.
А в те минуты, когда она зажигала его своей страстью, произносил:
— М-да-а!
Вспомнила и вслух повторила восклицание мужа:
— М-д-а!
Она еще раньше выбрала себе платье для концерта, но теперь оно казалось ей слишком затейливым и старившим ее. Она долго перебирала платья в шкафу, несколько раз переодевалась, наконец, остановилась на шелковом платье стального цвета, совсем не подходившем для концерта, сняла все кольца, даже обручальное, переменила бриллиантовые серьги на скромные рубиновые, а вместо ожерелья надела на шею простую черную бархатку, и сразу превратилась из миллионерши Назимовой в молодую девушку — курсистку или учительницу.
А Шестаков ходил по гостиной в ожидании Марии Алексеевны, ходил и думал о том, что она сильно изменилась за три года: она постарела, в её взгляде какой-то надрыв, в движениях — усталость.
Ему было жаль этой женщины с печальным надломленным взглядом. И, чтобы отделаться от этого гнетущего чувства, он остановился у курительного столика, закурил сигару и сказал про себя:
— А какое мне, в сущности, дело?

VI.

Тускло мерцал слизлый петроградский день. На перекрестках улиц суетились цилиндры, котелки и шапки. Они рвали из рук газетчиков еще непросохшие, еще маркие листы, потревожившие весь этот рой деловых людей, высыпавший на улицу. И в вагонах трамвая, и в автомобилях, и в пролетках — везде, как бумажный дождь, мелькали сероватые листы вечерней газеты.
Одно только слово взволнованно передавалось из уст в уста. Оно гудело по телефонным проводам, металось в выкриках газетчиков, выстукивалось на телеграфных аппаратах. Оно звенело всюду: в кафе, в ресторанах, в вестибюлях банков и контор, на лестнице биржи. Слово это было короткое, резкое, зловещее, как карканье ворона:
— Крах!
В продолжение недели на бирже была паника. Ценные бумаги, без всякой видимой причины, падали одни за другими. Сначала в провинции лопнул целый ряд банкирских контор. Потом по всей стране прокатился тревожный слух о крахе ‘Судостроительного товарищества’. Слух этот оказался немного преждевременным: он предупредил крах товарищества на один только день. Утром в газетах было напечатано опровержение за подписью директора Столярова, а в шесть часов вечера Дмитрий Семенович Столяров повесился на шнурке в дверях своей ванной комнаты.
Догорел туманный день. Зажглись огненные четки на Невском проспекте. Желтый автомобиль мчался среди пролеток.
Назимов, откинувшись на спинку упругого сиденья, спокойно глядел на бумажный дождь и чуть-чуть шевелил губами. Он видел растерянные лица, слышал гудение взволнованных голосов, до него доносились выкрики газетчиков. Он покачал головою, улыбнулся и прошептал:
— Ид-дио-ты!
Сегодня, несмотря на панику, его бумаги опять сделали резкий скачек вверх. В биржевой газете, за подписью К—н, была напечатана статья о новой судостроительной программе и о том, что ведомство решило сдать заказ ‘Северной компании’. А вчера, между шестью и семью часами вечера, пятнадцать радужных бумажек перешли из стальной кассы Назимова в надушенный опопонаксом бумажник Кикина.
Автомобиль остановился пред зданием с затейливым фронтоном в русском стиле. По лестнице торопливо поднимались акционеры. Назимов, не спеша, направился в залу.
Там уже гудел говор. Среди черных сюртуков мелькали кургузые пиджачки и синие поддевки. Бородатые и бритые, старозаветные дельцы и молодежь во фраках последнего парижского покроя толпились у дверей, у секретарского столика, у окон. Слышалось напевное московское оханье и волжское оканье, слышалась картавая французская речь и английское шипение.
Среди настоящих акционеров были фиктивные, такие, как де Бриер или мелкий банковский служащий Леонтьев, который, в своем обдерганном сюртучке со слишком низкой талией, все время юлил вокруг Назимова, стараясь обратить на себя его внимание. В портфеле Леонтьева, получавшего полторы сотни жалованья, лежало на несколько десятков тысяч акций, списанных на него банком, за который он будет сегодня голосовать. Сейчас он — сила: у него столько голосов, сколько акций, — несколько десятков тысяч голосов! А завтра? Завтра он будет бранить свою чахоточную жену за истраченный зря полтинник и будет мучительно напрягать ум — где бы перехватить красненькую до первого?
Часы пробили восемь. Длинный секретарь, похожий на ножницы, на которые натянули брюки, сосчитал по подписям на листе количество собравшихся.
— Ну, что? — зевая в белый платок, спросил Назимов.
— Можно начинать, — ответил ножницеобразный секретарь.
Вяло задребезжал колокольчик. Акционеры заняли места.
Леонтьев пробился вперед и сел в первом ряду. Де Бриер, вытянув рысью мордочку, перевязанную черной повязкой, точно у него болели зубы, оперся о спинку стула.
Назимов прищурился, оглядел собрание и, опять зевнув в платок, начал играть своим огромным золотым портсигаром. Ему было скучно: он знал заранее, кто и что будет говорить.
В первом ряду ерзал на своем месте Кикин, занося что-то в свой блокнот и глядя преданными глазами на Назимова. Сегодня Кикин чувствовал себя важной персоной, и когда мимо него прошел де Бриер, суя знакомым и незнакомым свою холодную потную руку, Кикин повернулся к нему спиною, решив:
— А вот возьму да не протяну ему руки. Потом придется мыть руки карболовым мылом.
Кикин был маленьким человеком. Он пережил мытарства, голод и унижения, несколько лет толкался в передних редакций и доставлял скандальную хронику. И вдруг он нашел себя.
Он начал обивать иные пороги, толкаться в других передних, — там, где звенело золото и шуршали кредитки. Его инспирировали, он получал материалы в синих конвертах. Материалы эти он аккуратно носил каждый месяц в сберегательную кассу.
И вот сегодня он даже акционер, он, хотя бы и в малой степени, но все же близок к столпам, ворочающим страной, и в кармане у него лежат радужные материалы, — пятнадцать штук, новенькие, чистенькие, только что выглянувшие на свет Божий из экспедиции заготовления государственных бумаг.
Де Бриер попросил слова. Его записали первым, и он начал свою речь. Он громил правление, говорил о недочетах и злоупотреблениях, а из его кармана торчал десяток правленских карандашей, которые он, проходя мимо стола, сгреб по обыкновению, нисколько не стесняясь того, что все видели его проделку.
Де Бриер громил, а Назимов равнодушно слушал. Сейчас встанет Грядкин и начнет примирительную речь. Все налажено, не о чем беспокоиться. Пусть попробует кто-нибудь пойти против его планов: десятки тысяч акций в руках банков, десятки тысяч голосов за него и за нынешний состав правления.
Закурив колбасу-папиросу, Назимов терпеливо ждет конца заседания. Мысли его не здесь: он на Урале, где воют заводские сирены, где в бешеной спешке вертятся колеса и рычаги, где стальные машины сотрясают землю, и буравы долбят каменные груди гор. Ему не охватить умом своего огромного дела, оно давит его, и ему вдруг начинает казаться, что он — картонный паяц, — не больше, а его рабочие, инженеры, агенты, техники, биржевики, банковские дельцы, — они хозяева дела.
Назимов встряхивает головою и ворчит:
— Глупости, глупости!

VII.

Чинная тишина в назимовском доме казалась еще более чинной в сумерки, когда еще не зажигали огня. Одинокие, случайные голоса, сочное чмокание дверей, всплески далёкого смеха в детской — умирали без отголосков. Скучно тикали часы на камине, отсекая минуты и вызванивая часы. Далеко в конторе вперебивку стрекотали счётные машины.
В Казанском соборе звонили.
Марии Алексеевне слышалось:
— Во-от, во-от!
А малые колокола бойко подхватывали:
— Кон-чено, кон-чено!
Ей было ясно, что ничего не может измениться в том порядке, который гнетет ее, в чинности и холодности назимовского дома. Приехал Шестаков, тронул что-то в её душе. Что же из этого? Разве у неё теперь больше сил, чем прежде?
Вчера Шестаков сказал, что он женится. Эту девушку зовут… Не все ли равно, как ее зовут?
Звонок. Кто-то пришел. Мария Алексеевна вскочила с кушетки, открыла электричество и дрожащими руками поправила прическу. Увидела морщинки под глазами и удивилась: откуда они? Раньше их не было.
— Стара, стара, — произнесла она вслух и, взяв со столика пудреницу, начала припудривать лицо пуховкою.
Вошла горничная.
— Ну, кто там? — недовольно спросила Мария Алексеевна.
— Господин Шестаков.
— Просите в гостиную.
Она сказала это с оттенком досады в голосе, а между тем ждала его весь вечер. Сердце стучало, пугалось воспоминания о нем, было жутко.
Мария Алексеевна не пошла в гостиную. Она пробралась на цыпочках в детскую и подошла к сыну, который был погружен в книгу. Он сидел, втянув свою стриженую круглую голову в плечи, и читал.
Она обняла его, начала его порывисто целовать, точно боялась, что ей помешают.
Александр удивленно посмотрел на нее и недовольно произнес:
— Я занят, мама.
Он был недоволен таким нарушением порядка: поцелуи полагаются, когда здороваются или прощаются — по утрам и перед сном.
— Что ты читаешь, Шура?
— Книгу Тиндаля о звуке.
В глазах его мелькнуло:
‘Ну, что ты в таких вещах понимаешь?’
— Шура, милый, скажи… — Она задержала дыхание, голос её дрогнул. — Если бы твоя мама умерла, ты пожалел бы ее?
Мальчик внимательно посмотрел ей в глаза и пожал плечами:
— Папа говорит, что у тебя нервы. Но это, ведь, пустяки, право.
Она вздохнула и вышла из детской.
Двери гостиной были открыты. Мария Алексеевна откинула портьеру Шестаков сидел вполоборота к ней и думал о чем-то. Потом вдруг встал, шумно отодвинул стул и счастливо улыбнулся.
У неё перехватило дыхание. Она пересилила себя и вошла в гостиную.
— Здравствуйте, Илья Ильич!
Лицо его сразу изменилось, сделалось официально приветливым и чужим.
— Здравствуйте. Я пришел попрощаться.
— Попрощаться?!
Она отвернулась, чтобы скрыть побелевшее лицо,
— Я получил распоряжение Павла Николаевича и послезавтра уезжаю в Англию. Я очень польщен: мне дали ответственное поручение. Меня ценят, и я счастлив, Мария Алексеевна. Я так счастлив!
Шестаков сиял и говорил захлебывающимся голосом о своей карьере: Павел Николаевич делает его участником предприятия, Павел Николаевич оценил его, Павел Николаевич…
А Мария Алексеевна ничего не слышала. У неё двоилось в глазах, и казалось, что Шестаков становится похожим на мужа. Черные глаза его заволакиваются дымкой деловитой озабоченности, голос твердеет и гудит солидными басовыми перекатами.
Она рассмеялась:
— Ха-ха-ха! Назимов и КЊ. Ха-ха-ха!
Потом овладела собою и сухо сказала:
— Что ж, я рада за вас. Мой муж умеет ценить…
И опять сорвалась:
— Ха-ха! Остригите ваши кудри. Они не идут деловому человеку.
— Мои кудри? Причем кудри? — обиженно пожал он плечами. — Ничего не понимаю!
— Ну, не сердитесь, — уже успокоившись, примирительно проговорила она. — Поедемте со мною в гостиный двор за покупками.
— Охотно.
Через полчаса они сидели в закрытом автомобиле. Мария
Алексеевна истерически болтала, то издеваясь над Шестаковым, то прося у него прощения.
Когда автомобиль остановился у гостиного двора и они вышли, Мария Алексеевна искренно сказала:
— Мне никаких покупок не надо. Просто хотелось проехаться с вами. Пройдемся немного и — домой.
Все, что она ни делала в этот вечер, было странно, бессвязно и случайно. А Шестаков почтительно покорялся ей: смеялся, когда она смеялась, отвечал, когда спрашивала, и не обижался, когда она издевалась над ним. Она зашла с ним в цветочный магазин и купила ароматную гвоздику и кровавые розы. Потом она вдруг устала и захотела домой.
Когда они сели в автомобиль, она прижала букет к своему лицу и начала вдыхать опьяняющий аромат цветов. И, точно опьянев, опять громко рассмеялась.
Шестаков отодвинулся от неё в угол автомобиля и настороженно ждал, что будет.
— Послушайте, — сказала она сквозь смех, — если я захочу, вы не только не поедете в Англию: вам придется уйти со службы.
— К чему вы это говорите? — спокойно спросил он.
— Вам придется оставить службу, — повторила она. — Я говорю это к тому, что вы… что я…
Она оборвалась и, закрыв лицо букетом, бессильно и жалко заплакала.
— Что с вами? — тревожно спросил Шестаков и взял ее за руки. — Мария Алексеевна, успокойтесь, ради Бога.
— Ах, я стара, у меня седеют волосы, уходит жизнь, — жаловалась она сквозь слезы.
И снова неожиданно расхохоталась.
Шестаков облегченно вздохнул, когда автомобиль остановился у подъезда. Он помог Марии Алексеевне выйти. Она все еще истерически смеялась:
— Ха-ха-ха! Господин Шестаков делает карьеру. Ха-ха!
Он вспыхнул и топнул ногою о тротуар:
— Перестаньте! Вы больны, но есть границы…
Она перестала смеяться, все еще всхлипывая, и протянула ему цветы.
— Не сердитесь, — сказала она. — Передайте эти цветы вашей невесте от меня и скажите… Ах, если бы вы знали, если бы знали, как мучительно быть миллионершей и женою делового человека! Ну, прощайте.
Она быстро скрылась за дверью. Он видел, как она, подойдя к лифту, вынула из муфты носовой платок и прижала его к своим глазам.

VIII.

Столица готовилась к торжествам. Английский флот под командой адмирала плыл к нашим берегам. Назимов, как представитель от акционерной промышленности северного района, должен был участвовать в церемонии встречи и произнести речь.
Он был в состоянии поддерживать легкий салонный разговор на английском языке. Но тут надо было выступить с серьезной речью и произнести ее, по-назимовски, деловито и веско.
Во время одного из своих кратковременных посещений ‘Ивана Ивановича Королева’ Назимов спросил:
— Франсуаза, ты владеешь английским языком?
— Немного, мой милый, очень немного, — ответила она.
— Видишь ли, мне нужно составить речь на английском языке.
— Закажи ее своему корреспонденту, — посоветовала француженка.
— О, нет! Никто не должен знать, что я в такой степени не владею языком: ни корреспондент, ни кто-либо другой, близкий к нашим кругам. У меня много врагов.
Он думал в эту минуту о ‘Меркурии’. Там воспользуются малейшим его промахом. Очутиться в смешном положении — значит, дать им козырь в руки.
— Какого чёрта едут англичане, — ворчал он. — Если бы это были французы!
— Вот что, — сказала Франсуаза. — Я составлю тебе речь. Изложи по-русски текст.
— Как же ты сделаешь это?
— Секрет!
— Ладно.
И Назимов, севши за стол, пропотел часа два над составлением речи, черкая, комкая бумагу, ломая перья и десятки раз посылая к чёрту обычай произносить речи.
Шофёр Назимова был крайне изумлен столь долгому пребыванию своего патрона у ‘Ивана Ивановича’. Никогда не было, чтобы Назимов занимался там деловой беседой более часа.
И когда Назимов, наконец, показался на углу, с заложенными за спину руками, по обыкновению посвистывая, шофёр спросил:
— Куда прикажете? В банк, ведь, поздно?
— Дур-рак! — произнес сквозь зубы Назимов. — Мне никогда не поздно. В банк!
Он знал, что, запоздай он даже на четыре часа, его будут ждать. Он мог бы и не поехать сегодня, но именно потому, что он опоздал, ему было приятно войти в кабинет директора банка, барона Кесселя, и небрежно бросить:
— Извините, опоздал. Дела, знаете.
Как только Назимов вышел, Франсуаза повалилась на диван и залилась смехом.
— Ха-ха-ха! — чуть не впадая в истерику, хохотала она. — Кому я поручу составить речь! Ха-ха-ха!
Она подошла к телефону и вызвала своего друга, букмекера Томаса Никольсона.
— Можешь ты сейчас приехать ко мне, Томас? — подавляя новые приступы смеха, спросила она.
— Разве это экстренно?
— Да, крайне спешно, ха-ха! Приезжай сию минуту.
— All right! — ответил англичанин.
Через полчаса букмекер Томас был у француженки, которая встретила его хохотом.
— Представь себе, представь… ха-ха! — давясь смехом, произнесла Франсуаза.
— Говори толком, в чем дело, — похлопывая хлыстиком по своим желтым сапогам, сказал англичанин.
— Представь себе, Томас, — собралась она, наконец, с силами. — Нас с тобою удостоили чести составить речь, которую некий столп произнесет при приеме твоих соотечественников.
И она, прерывая свой рассказ смехом, объяснила англичанину, в чем дело.
Тот сразу проникся важностью своей роли и, нахмурившись, сел за стол переводить речь Назимова.
Окончив работу, он стал в позу и выразительно произнес приветственную речь француженке.
— Браво! Браво! — аплодировала она. — Знаешь, мой друг, что мне пришло в голову?
— Именно?
— Мы пойдем с тобою на торжество и послушаем, как он прочтет твою речь.
— Идет, — ответил букмекер, сохраняя серьезное выражение.

IX.

Мария Алексеевна не спала всю ночь. Она думала о сыне, о муже, о своем одиночестве и о своей любви, которая пришла так поздно и не встретила отклика. Несколько раз она принималась писать письма, но рвала их и снова писала сыну, Шестакову, мужу. Измученная, она забылась, когда уже брезжил мутный рассвет.
Ей снилось, будто она, совсем голая, стоит посреди огромной круглой площади.
Горит небо закатными огнями, блекнут последние шафрановые отблески.
Но на площади светло, — светлее, чем при ярких лучах полуденного солнца.
Из неведомого источника льются потоки света и падают на нее, только на нее одну.
В сумеречной синеве волнуется толпа. Она прет на площадь, напирает со всех сторон и заполняет ее.
Это все люди в цилиндрах и котелках, деловые люди. На их лицах — азарт. Они жестикулируют, показывают друг другу числа и выкрикивают:
— Даю двести!
— Триста!
— Шестьсот!
Позади неё, на ступеньках биржи стоит муж с молоточком в руке и, готовясь ударить им по столику, выкрикивает:
— Кто больше?
Ей мучительно стыдно, но некуда спрятаться. Ноги приросли к земле, и она не может сдвинуться с места.
— Кто больше? — повторяет Назимов.
К ней тянутся тысячи рук.
— Мне! Мне! Мне!
Мария Алексеевна опускает глаза и видит, что она вся — золотая, из чистого литого золота. Оттого так тяжелы её руки, которых она не имеет сил поднять, она не может сойти с места.
— Семьсот!
— Тысяча!
Цена растет. Назимов медлит опустить молоточек и грохочет радостным хохотком.
— Дрим-дим! — поет он.
На площади не толпа, а огромный многорукий спрут с жадными зелеными глазами.
— Миллион! Миллион! — гремит спрут.
И лапы его, мохнатые и липкие, уже охватили ее.
Молоточек Назимова опускается. Назимов смеется громче и громче, его смех подобен уже раскату грома и еще оглушительнее…
…Мария Алексеевна проснулась вся в поту. Наяву она слышала все еще продолжающийся грохот.
Она вскочила с постели и прислушалась. Что-то гремело на улице.
Подошла к окну. Вереница ломовых телег, нагруженных стальными полосами, катила по улице. Везли сталь с завода.
Мария Алексеевна накинула пеньюар и натерла лоб и виски одеколоном.
Постучались в двери.
— Кто там?
— Это я, — послышался голос Назимова. — Можно к тебе?
— Потом… сейчас… можно, — колеблясь, ответила она.
Он вошел. Лицо его было странно: оно выражало не то смущение, не то испуг.
— Только что мне телефонировали, что директор-распорядитель ‘Меркурия’ Аронштейн покончил с собою.
— Аронштейн?
Она сразу не поняла его.
— Он вскрыл себе вены. Акционерная компания ‘Меркурий’ потерпела крах. У них была единственная надежда — казенный заказ.
— Который ты получил?
— Да, мы перебили этот заказ у ‘Меркурия’.
— Таким образом, ты — косвенный виновник этого самоубийства.
— Глупости! Такова жизнь. Меня беспокоит другое: крах ‘Меркурия’ отразится на бирже, а я зарвался.
Назимова пожала плечами.
— Вообще, — продолжал он, — сегодня творится что-то непонятное. Аронштейн вскрыл себе вены, Уральский банк, не имеющий никакого отношения к ‘Меркурию’, вдруг прекратил операции. Будет общий крах, и мне надо держаться начеку… Ну, бегу, бегу.
Он устремился к дверям.
Мария Алексеевна остановила его:
— Погоди, мне нужно спросить тебя кой-о-чем.
— Ну? Скорее!
— Ты посылаешь этого… — она почему-то задержалась на мгновение прежде, чем произнести имя. — Ты посылаешь Шестакова в Англию?
— Да. А тебе что?
— Пошли кого-нибудь другого.
— Почему другого? И какое тебе дело? Вот новости!
— Я прошу тебя. У тебя есть другие инженеры. Пошли Викентьева.
Назимов с любопытством посмотрел на жену, усмехнулся и, ничего не ответив, вышел.

X.

Мария Алексеевна не выходила из комнаты до полудня. В час дня она приказала подать автомобиль и поехала на кладбище.
Утром ярко светило солнце, разбежались веселые зайчики по тротуарам, зажегся шпиль адмиралтейства. И вдруг поднялся туман с чухонских болот, — и утонул, сгинул город: ни набережных, ни дворцов, ни бронзовых монументов на Аничковом мосту.
В гнилой желтизне зажглись золотые электрические яблоки и расплылись мутно-оранжевыми пятнами. Сверху сеяла мга, покрывая тусклым глянцем тротуары и мостовые.
Мария Алексеевна едва нашла в тумане могилу отца. Она давно здесь не была. Тишина кладбища в этот туманный день, похожий на сумеречный вечер, угнетала и давила.
Не было слез, но острая, безнадежная тоска так терзала Марию Алексеевну, что мучительно было не плакать. Она прошла за ограду и припала к гранитной плите: было только холодно, — и больше ничего. Отсыревший гранит холодил лицо, пахло мокрой землей и прелью.
Мария Алексеевна встала и пошла по дорожке к фамильному склепу Назимовых. Это было целое сооружение из мрамора, яшмы и гранита, нелепое и безвкусное, но стоившее около полумиллиона денег. Рядом стояли такие же монументы. Здесь, в этой аллее, покоились только фирмы и торговые дома. Вот основатель торгового дома ‘Дынина сыновья’, лежит под мрачным обелиском из дикого финляндского гранита, он торговал железом и чугуном, а теперь на вершине обелиска реет почему-то ангел с венком в руках, дальше белый, легкий портал с тонкими колоннами высится над могилой создателя банкирского дома ‘Н. С. Рыкачев и К®’. Здесь, среди останков солидных фирм, рядом с отцом Назимова, который пришел из Сибири в Петроград в лаптях и основал миллионное дело, похоронят и ее, Марию Алексеевну…
Она повела плечами. Ей стало холодно, как раньше, когда она лежала на сырой могильной плите. И, резко повернувшись, Мария Алексеевна быстро пошла к воротам кладбища, где ее ждал автомобиль.
Приехав домой, она заперлась у себя в комнате. Ей было очень тяжело. Она металась по комнате, не находя себе места, потом устала от беготни и прилегла на кушетку. Ей сделалось холодно, она позвонила горничной и приказала затопить камин.
Когда горничная ушла, Мария Алексеевна принялась рыться в комоде. Там, перевязанные ленточками, лежали пачки писем, которые писал ей муж, когда она была его невестой. Она начала читать первое письмо. Он писал ей о своих делах, которые вынуждают его отложить свадьбу на два месяца, о каких-то онкольных операциях, коносаментах и векселях. Она рванула письмо и разорвала его пополам, потом, не разбирая, бросила всю пачку в камин. Огонь лизнул пачку, края писем приподнялись кверху, свернулись и вспыхнули.
Роясь в комоде, Мария Алексеевна нашла в самом углу его маленький темный пузырек с этикеткой: ‘Опий’. Она поставила его на столик и заперла комод.
До этой минуты она не думала о смерти. Нужен был какой-то выход, но она не знала его. Теперь ей стало легко: выход найден.
Почти не сознавая, что она делает, она разделась, легла в постель и, откупорив пузырек, проглотила все содержимое. Сладкий, вяжущий вкус вызвал позыв к рвоте. Она налила стакан воды и выпила залпом.
Вдруг она вспомнила, что ничего не написала, и горько усмехнулась: о чем писать? Села за письменный столик и, подумав, написала:
‘Не хороните меня в склепе’.
Она почувствовала, что хочет спать, и опять легла. Голова налилась звоном и отяжелела, веки сомкнулись, и Мария Алексеевна забылась. В полузабытьи слабо мелькнула мысль о том, что она умирает, и вдруг захотелось жить. Она хотела крикнуть, но у неё вырвался только тихий стон, и руки судорожно вцепились в подушку. На уголках губ сбилась желтоватая цепочка пены, и лицо начало быстро покрываться шафрановыми пятнами.

XI.

Рано утром Назимову сообщили по телефону, что на заводе началось брожение среди рабочих.
Он поморщился и спросил:
— Чего они хотят?
— Они не выставляют никаких требований, — ответили ему с завода.
— Если так, то нам нет никакого дела, — сказал Назимов. — Сообщите, куда следует, и дело с концом.
И, повесив трубку, пришел в прежнее благодушное настроение, навеянное на него удачной котировкой его бумаг на вчерашнем биржевом собрании.
Он подошел к зеркалу и начал репетировать свою английскую речь. Но не добрался и до середины её, до того места, где были самые патетические фразы, которые он произносил с особенным смаком, как опять позвонили по телефону.
— Алло! Алло! — с досадой крикнул в трубку Назимов. — Ну, в чем дело? Я занят, чёрт побери!
— На заводском дворе происходит митинг, — сообщили ему.
— Вы приняли меры?
— На заводе размещена полиция.
— Так зачем же вы тревожите меня? Когда понадобится, эту сволочь разгонят нагайками. А я занят, не мешайте мне.
Он снял трубку с вилки аппарата. Подойдя к зеркалу, он сделал широкий жест и произнес по-английски:
— Вся Россия до последнего рабочего и пахаря охвачена сегодня праздничным чувством по случаю вашего посещения нашей столицы, дорогие гости!
По окончании репетиции, он позвонил на завод и спросил:
— Ну, что?
— Митинг разогнан, — ответили с завода. — Пришлось применить силу.
— Пострадавшие есть?
— Несколько человек.
— Так. Я рад, что все окончилось благополучно.
И, мурлыча под нос мотив из ‘Веселой вдовы’, пошел переодеваться…
Через часа два он встречал английских гостей. Среди публики были Франсуаза и букмекер Томас Никольсон, которые с нетерпением ожидали речи Назимова.
Англичане поднялись по лестнице, по красной дорожке, в залу. Музыка на хорах заиграла ‘Rule Britannia’. Крики заглушили гимн свободной страны.
Потом восстановилась тишина, и Назимов начал свою приветственную речь. Он произносил ее наизусть, изредка косясь влево, где скучились промышленники. Во взгляде его было выражение превосходства и торжества, точно он говорил:
— Ну-ка, попробуйте, как я! Шалишь!
Франсуаза прижала к губам платок: она давилась от смеха. Когда он дошел до патетической части, — до той самой части, которую её друг написал после некоторого отдыха, вдохновившись на шелковых подушках француженки, она не выдержала и быстро вышла в вестибюль, чтобы не расхохотаться в зале.
С чувством достоинства выслушал Назимов и ответную речь, в которой понял немного более четверти, и, усадив гостей за стол, вступил в беседу с моряками. Легкий разговор почти не затруднял его, тем более, что всякий раз, когда ему не хватало слов, предупредительный собеседник приходил на помощь, и он с поразительным английским акцентом говорил:
— Благодарю вас. Вот это именно я и хотел сказать.
Эти фразы он знал в совершенстве, и беседа, к вящему торжеству Назимова, шла гладко. Все было так, как надо.
Против Назимова сидел заводчик Дынин. Англичанин моряк рассказывал что-то Дынину, не понимавшему ни слова по-английски. Дынин, улыбаясь, гладил свою рыжую бороду и вторил:
— Пр-равильно, миляга! Оно, ежели рассудить, конечно, того…
— И, чокаясь с моряком, лез к нему через стол целоваться.

XII.

В ту самую минуту, когда Назимов поднял тост за процветание английской промышленности, журналист Кикин пробивал себе локтями дорогу через толпу. Его блестящий цилиндр сбился на затылок, пенсне упало и висело на шнурке, вид у него был крайне встревоженный и вместе с тем торжествующей.
Он первый узнал о трагедии в доме Назимова, сообщил о ней в газету и теперь спешил к Назимову, бормоча на ходу:
— Скан-дал, скандал!
Да, на его взгляд это было скандально. Он не слыхал о таких случаях, чтобы миллионерши отравлялись. Они прокучиваются, проигрывают в Монако сотни тысяч, завязывают любовные интриги с приказчиками и кучерами, но отравляться — никогда!
Запыхавшись, он протолкался к столу и прервал тост Назимова восклицанием, в котором было больше торжественности, чем тревоги:
— Павел Николаевич, у вас дома несчастье!
Назимов скосился в сторону Кикина. В его руках дрогнуть бокал с шампанским, однако, Назимов овладел собою, договорил спич и, выпив залпом бокал, вышел из-за стола.
— Что вы мелете? Какое несчастье? — спросил он.
— Ваша жена… Ваша жена… — задыхаясь, силился сказать Кикин.
— Моя жена. Что моя жена?
— Ваша супруга изволила отравиться, — почтительно произнес, наконец, Кикин.
— Что-о! Врешь! — с искаженным лицом вскрикнул Назимов. Но сейчас же пришел в себя, оглянулся и зашипел: — Тс-с! Никто не должен знать… Едем.
По дороге он спросил Кикина:
— Вы сообщили в газету?
— А как же!
Назимов побагровел от гнева и с перекошенным лицом крикнул:
— Как вы смели! Ни звука!
Он полез за бумажником в карман и, бросив не считая, Кикину пачку кредиток, закончил:
— Вот! поезжайте, сделайте, что надо. Ни в одной газете чтобы не было ни слова. Слышите?
У подъезда Назимов увидел, что двери его квартиры открыты.
— Запереть! — крикнул он швейцару. — И не болтать, мерзавец!
В комнате Марии Алексеевны были полицейские, понятые и доктор. Она лежала на кровати и казалась слишком длинной и тонкой. Лицо её уже синело, губы были черны.
Александр стоял у изголовья и, приподымаясь на носки, старался увидать лицо матери. В его холодных глазах было любопытство, а не горе или страх.
— Шура! ступай к себе! — хрипло сказал Назимов. И, обратившись к доктору, спросил: — Безнадежно?
Доктор махнул рукою.
— Господин пристав, — сказал Назимов. — Если вы исполнили все формальности, я прошу вас выйти из этой комнаты.
Он остался один. Увидел на столике записку Марии Алексеевны, прочел ее и изорвал в мелкие клочки. Взглянул на жену и, потупившись, вышел из её комнаты.
Спустя несколько часов он отдал распоряжение, чтобы приготовили в семейном склепе Назимовых место для его жены, и разослал во все газеты траурные объявления о скоропостижной смерти обожаемой жены и матери Марии Алексеевны Назимовой.

—————————————————-

Впервые: журнал ‘Пробуждение’, No 8, 1917 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека