Лидия Константиновна Рудянская принимает по средам.
В этот день лакей Антон уже с двух часов во фраке, а горничная Маша надевает свой самый хорошенький чепец и кокетливый передник.
Комнаты слегка ароматизируют каким-то тонким благовонием, из передней убирают лишние пальто и шубы.
В этот день Николай Степанович, муж Лидии Константиновны, раньше возвращается со службы. Он любит свою ‘среду’ и старается не манкировать ею.
Обыкновенно около четырех часов раздается первый нерешительный звонок. Это Таня Слезкина, дальняя родственница Николая Степановича, бедная девушка, давно уже перевалившая за тридцать. Она не пропускает ни одной среды и является всегда в своем лучшем платье. Она проходит в будуар к Лидии Константиновне, почтительно целует ее в щеку и помогает ей оканчивать туалет.
Лидия Константиновна очень еще сохранилась, и трудно поверить, что у нее такие взрослые дети.
Немного спустя, приезжает Ник, старший сын Рудянских, красивый гвардейский офицер, живущий на отдельной квартире. Он тоже проходит к матери в будуар, целует ей руку и закуривает папиросу. Только одному Нику и позволено курить в этой комнате, и то потому, что он курит очень хорошие и легкие папиросы. А то сам даже Николай Степанович, направляясь сюда, должен оставлять свою сигару в кабинете.
Ровно в четыре Лидия Константиновна готова и переходит в смежную с будуаром гостиную. За ней следуют Ник и Танечка Слезкина. Ник рассказывает матери городские и полковые новости, Танечка молча улыбается.
Но вот опять звонок. Это уже чужие. Приезжают молодые люди, все они очень корректны и хорошо одеты. Приезжают нарядные дамы и входят в гостиную, не снимая шляп и перчаток. Лакей Антон вкатывает изящный чайный столик на колесах. Столик в несколько ярусов со множеством полочек. Лидия Константиновна любит сама разливать чай. Гости берут чашки, и завязывается светский разговор. Говорят о политике:
— Бедные буры!.. Но сколько в них мужества… Ах, этот Чемберлен!..
О литературе:
— Нет, серьезно. Вы прочитайте Максима Горького…
— Боже мой, но его нельзя читать без перчаток!
— Quelle idee! Ну, читайте в перчатках.
О театре:
— Но, ведь, это скучно, этот Станиславский! Вечно этот Бьернсон, Ибсен и ‘Дикая утка’.
— Но зато какая срепетовка!
— Нет, я просто люблю нашу Савину.
О Михайловском театре говорят по-французски. Ник сообщает новости о цирке. Но больше всего отводится места опере. В этом вопросе все лучше осведомлены.
Среди разговора входит молодая девушка. Она стройна и хороша собой. Это Елена Николаевна, ‘Нелли’, старшая дочь Рудянских. Молодые люди вскакивают, дамы запросто целуют Нелли. Перездоровавшись, Нелли старается сесть так, чтобы загородиться кем-нибудь от людей. Обыкновенно она садится сзади Танечки Слезкиной и вдумчивыми глазами смотрит на гостей.
К этому времени приезжает со службы и Николай Степанович. Переменив вицмундир на более удобное платье, он выходит к гостям. Его добродушное выбритое лицо приветливо улыбается. У дам он целует кончики пальцев, мужчинам протягивает обе руки. Затем, садится в кругу гостей и берет свою чашку чаю. Он с удовольствием смотрит на это изящное и веселое общество. Но чаще всего останавливает свой взгляд на милой головке дочери.
Бодрой и быстрой походкой врывается в комнату юный студент. Мундир на нем с иголочки и удивительно хорошо сидит. Это Анатоль, второй сын Рудянских. От него веет свежестью и морозцем. Ловко и легко здоровается он со всеми гостями, целует руку матери и дает shak-hands отцу.
— Ты от бабушки? — тихо спрашивает его Николай Степанович.
— Да, — громко отвечает Анатоль. — Grande mere чувствует себя великолепно, и очень может быть, что приедет к обеду. — С последними словами он уже обращается к матери.
— А где же Сергей Юрьевич? — как-то вскользь спрашивает Лидия Константиновна.
— Он прошел к Пете, — отвечает Танечка Слезкина.
— Я здесь, — откликается в дверях молодой человек с кудреватой бородкой.
На нем черный сюртук, хорошо сшитый, наглухо застегнутый. Не совсем уверенной походкой приближается он к Лидии Константиновне и почтительно целует ей руку. Та слегка прикасается губами к его склонившейся голове.
Николай Степанович берет его руку в обе свои и пригибает его к себе.
— Ну, как дела? — почему-то на ухо спрашивает он его.
— Merci, ничего, — улыбаясь, отвечает молодой человек и затем здоровается с знакомыми гостями. Незнакомым Лидия Константиновна представляет его:
— M-r Столбухин, Сергей Юрьевич, будущий ученый.
Молодой человек слегка конфузится и направляется к Елене Николаевне.
Та просиявшими глазами смотрит на него и дружески жмет ему руку.
А гости все меняются. Одни приезжают, другие уезжают. Появляются уже люди зрелого возраста и даже старички. При входе каждого нового лица Николай Степанович встает с места. Особенно почтенных он провожает до передней, а возвратившись в гостиную, мягко потирает себе руки и, словно гладя всех добрыми глазами, думает: ‘Вот моя среда. Как хорошо!’
Когда глаза его останавливаются на Столбухине, они делаются еще добрее, еще ласковее.
‘А давно ли я, — мысленно продолжает он, — был вот таким же безвестным юношей. И даже в худшем положении, потому что этот носит все-таки старую дворянскую фамилию, а я был сыном простого, мелкого чиновника. Но люди мною не побрезговали, и я стал человеком. А, главное, поддержал меня покойный Константин Алексеевич’.
Покойный Константин Алексеевич был отцом Лидии Константиновны и важным сановником, с либеральными взглядами. Он не погнушался родством с молодым чиновником Рудянским, несмотря на горячие протесты всей семьи, и выдал за него свою дочь, Лидочку, безумно влюбившуюся в красивого в то время, хотя и очень скромного Николая Степановича, и, благодаря своему влиянию и связям, помог зятю сделать карьеру. Благодарная память к благодетелю-тестю неугасимо живет в сердце Николая Степановича, и он теперь, глядя на молодого Столбухина, чувствует себя почему-то обязанным помочь и ему.
‘Да, да! Он кое-что уже заметил. Между Нелли и Сергеем Юрьевичем несомненно существует какое-то сердечное влечение, и это уже не первый день и даже не первый год. Еще когда тот посещал их дома, студентом, в качестве репетитора сначала кончавшего курс гимназии Анатоля, а потом подросшего Пети, Нелли всегда как-то особенно охотно беседовала со Столбухиным. Что ж, противиться не буду! Не буду!’ — решает Николай Степанович и украдкой бросает взгляд на дочь и молодого магистранта, о чем-то горячо разговорившихся у окна, возле клетки старого, вечно спящего попугая.
II
К шести часам из гостей остаются только наиболее интимные, т. е. такие, которым Лидия Константиновна шепнула:
— Оставайтесь обедать.
Дамы сняли шляпы и перчатки. Простых визитеров больше уже не будет, и когда раздался звонок в передней, все поняли, что это приехала бабушка. Лидия Константиновна встала с места и сама пошла навстречу к своей матери.
Маленькая, седая старушка, с большими, но совершенно потухшими глазами, Елена Ипполитовна Раздольская, урожденная княжна Дюртюлей и вдова когда-то очень влиятельного сановника, держала себя в доме зятя, человека хотя и чиновного, но, как-никак, все-таки parvenu, несколько надменно и брезгливо. Любила она здесь только двух внуков: офицера Нику и студента Анатоля, хотя на последнего все-таки сердилась, зачем он студент, а не правовед, но крайней мере. К дочери она относилась покровительственно, к Николаю Степановичу почти небрежно, ‘всерьез’ его не принимая. И когда тот, склоняя перед ней свою лысеющую голову, целовал ей руку, она только делала вид, что хочет поцеловать его в маковку, а на самом деле просто кивала ему своей кружевной наколкой. У Рудянских она бывала редко, всегда заранее объявляя о дне и часе своего приезда, чтобы не встретить у них кого-нибудь из таких, которых бы она встречать не желала.
И на этот раз Рудянские, зная, что бабушка приедет к обеду, оставили у себя только, что называется, избранных.
Проследовав в гостиную и осмотрев общество, старуха уселась в кресло и подозвала к себе одного почтенного старца, бывшего когда-то подчиненным ее мужа. Старец почтительно подсел на табуретке, возле кресла Елены Ипполитовны, и заговорил с ней о чем-то вполголоса.
Молодежь как-то невольно отстранилась от их угла и сбилась в другом конце гостиной.
Но вот объявили, что кушать подано. В большой столовой стол блестит белоснежной скатертью и переливает огоньками хрусталя. Бабушку усаживают на одном конце, рядом с Лидией Константиновной. Николай Степанович садится на другом. К нему стягивается молодежь. Из внутренних комнат выходят два мальчика в лицейских куртках. Один из них — Петя или Пита, как его зовут в семье. Это младший сын Рудянских. Другой — Бобик Раздольский, троюродный брат Питы.
Начало обеда идет в чинном молчании. Бабушка не любит громких разговоров. Первым эту тишину срывает обыкновенно студент Анатоль, сообщая какую-нибудь сенсационную новость.
На этот раз он говорит о предстоящем любительском спектакле в доме князей Листопад-Древлянских. Ставят ‘Гамлета’. Он, Анатоль, будет играть Лаэрта. Глаза его разгораются, и чувствуется, что он будет хороший Лаэрт.
— Слаба у нас только Офелия, — говорит он, — совсем не подходит к этой роли. Отчего бы тебе, Нелли, не сыграть Офелию? — обращается он к сестре. — У тебя все данные. Ты и поешь хорошо.
Елена Николаевна сконфуженно улыбается, затем сейчас же делается серьезной и говорит!
— Я не люблю театра.
Анатоль передергивает плечами.
— Это более, чем странно, — ворчит он вполголоса, — не любить театра. Ведь это не какая-нибудь кукольная комедия или пошлый фарс. Это ‘Гамлет’.
И затем, сейчас же воодушевившись, продолжает:
— А какой у нас будет чудный Полоний! Восторг! Домашний доктор Древлянских, знаете этот, Александр Федорович Заузе.
— А кто же играет самого Гамлета? — спрашивает кто-то.
Анатоль делает удивленные глаза.
Разве он не сказал?
— Гамлета играет сам князь Борис! И как играет! У него огромный талант. А какой голос! Какая пластика! Из него выйдет великолепный актер.
— Как, выйдет актер? — удивляется одна из дам.
— Ну, да! Актер! Потому что князь намерен серьезно посвятить себя этому делу и поступить на настоящую сцену.
— Что ты сказал? — переспрашивает бабушка.
— Я говорю, grande mere, что князь Борис Древлянский хочет сделаться актером.
— Князь Борис актером? — повторяет бабушка и сердито смотрит на студента. — Не говори глупостей.
— Это не глупос…
— Не говори глупостей! — сердится уже старуха и брезгливо пожевывает губами.
Анатоль вспыхивает и замолкает.
— А я третьего дня был в театре ‘Русский Буфф’, — сообщает офицер Ник. — Они ужасно смешно играют.
— Да, говорят, — отзывается кто-то из дам.
— Только досадно, — продолжает офицер, — что у них заболел главный их комик Тулубьев, и его отправляют на юг.
— Я слышал, что на его место выписан кто-то другой? — вставляет какой-то корректный молодой человек.
— Да, да! Мне говорили! — подхватывает офицер. — Из Москвы или из Казани, не помню уж теперь… Какой-то известный провинциальный… Говорят, необычайно смешон… И фамилию называли… тоже забыл… дурацкая какая-то фамилия!
Сидящий напротив Ника Сергей Юрьевич вздрагивает и низко опускает голову над тарелкой.
— Ну, что это вы все про театр, как будто нет других тем, — сердится бабушка.
И в столовой опять все напряженно стихает.
После обеда пожилые мужчины пошли курить в кабинет Николая Степановича, молодежь — в комнату Анатоля.
— А я знаю фамилию этого комика, про которого вы говорили! — обратился к офицеру корректный молодой человек. — Его фамилия Канчур. Я видел его прошлым летом в Москве, в саду ‘Абракадабра’. Он удивительно смешон, гораздо смешнее здешнего Тулубьева. Такие фортели, такие штучки выкидывает! Вы знаете, в ‘Даме от Максима’ он просыпается под диваном, и у него таз на голове… обыкновенный умывальный таз… И он с этим тазом…
— Охота вам говорить про эти гадости! — вмешался Анатоль. — Ну, разве это театр? Разве это актеры? Это просто пошлый балаган, в котором кривляются жалкие гаеры. Я понимаю серьезную комедию, трагедию, но это…
— Почему такая нетерпимость? — остановил его брат Ник. — И между артистами театра ‘Буфф’ есть люди несомненно талантливые.
— Талантливые? — загорячился студент. — Вылезать из-под дивана с тазом на голове это талант? Да это гадкое фиглярство и не больше.
Столбухин нервно загасил свою папиросу и вышел из комнаты Анатоля.
— Вы чем-то расстроены? — спросила его в гостиной Нелли.
Он грустно посмотрел на нее и сказал:
— Да, расстроен.
— Что с вами? Разве вы не можете мне сказать? — настаивала девушка, а глаза ее смотрели на него ласково и досказывали недосказанную мысль.
В гостиной уже никого нет. Бабушку проводили, а оставшиеся две-три интимных гостьи прошли в будуар Лидии Константиновны.
Столбухин взял руку Елены, поднес ее к своим губам, но не поцеловал.
— Вы любите меня? — чуть слышно спросил он.
Нелли, молча, опустила голову.
— И ни в каком случае не откажетесь от меня?
Глаза ее испуганно вскинулись на него.
— О каком случае вы говорите?
Он грустно молчал.
— Я могу просить вашей руки? — после тяжелой паузы проговорил он.
— Да, вы это знаете давно. Но… о каком случае вы сейчас сказали?
— Я дворянин. Я ничем никому не обязан, — быстро прошептал он.
— Ах, мне это все равно! — остановила его Нелли. — Я знаю вас и…
Она не договорила, а только положила и другую свою руку к нему на руку.
Он тихо, почти благоговейно, поцеловал ее руки, потом провел пальцами по своим волосам и сказал:
— Завтра.
— Папа один в кабинете, — шепнула Елена, как бы спрашивая этим: отчего не сегодня и что томит его?
— Нет, завтра, — повторил он и, поцеловав еще раз руки любимой девушки, ушел, ни с кем не простившись.
III
‘Гаер… Шут… Фигляр… Таз на голове…’ — мелькало в мыслях Столбухина, когда он возвращался пешком от Рудянских.
Он шел по Литейному проспекту, задумчиво глядя себе под ноги и ничего не замечая вокруг, не чувствуя, как мелкий порхающий снег набивался ему за барашковый воротник пальто и как толкали его прохожие, не замечая выразительных взглядов встречавшихся женщин. Он шел и думал:
‘Неужели это может стать препятствием? За Нелли он спокоен. Она не такова. Но бабушка, мать, отец и даже братья? Даже этот офицер Ник, который не знает лучшего развлечения, как цирк и театр ‘Буфф’. За что? За что это? И, наконец, при чем они тут?’
И опять вспоминаются ему презрительные клички: ‘гаер’, ‘шут’, ‘фигляр’.
Кто-то его толкнул в плечо.
— Осторожней! Надо смотреть, куда идете! — раздался над ним голос.
Столбухин взглянул. Высокий, плотный господин, шедший под руку с дамой, смерил его строгим взглядом.
— Довезти прикажете? — крикнул ему стоявший у панели извозчик.
Столбухин отстегнул полость и сел в сани.
— На Колокольную, — приказал он.
И опять назойливо полезли в голову те же мысли.
‘Нелли… он не может жить без нее… Решится ли она однако перенести полное отчуждение от всей семьи?.. Но, наконец, это же вздор, предрассудки… а с предрассудками надо бороться… Да, бороться… Но это гораздо легче сказать, чем сделать’.
Конка зазвонила у него над самым ухом. Это они переезжали Бассейную.
‘Бороться… Но он чувствует, что и в нем самом сидит этот предрассудок, так что приходится уже не бороться, а только прощать… И даже не прощать, а терпеть и примиряться… Канчур — дурацкая фамилия, — думает он дальше. — Милый Канчур… Чей он теперь? Кто живет в нем, в их родовом гнезде?’
И ему вспоминается детство, покойница мать, вечно больная и тихая женщина. Она только и отдыхала душой и телом, когда они приезжали в Канчур. Там она и умерла, там и погребена, на том самом кладбище, куда он с Васей, мельниковым сыном, любил бегать и где собирал какие-то маленькие, голубые цветочки… Эти цветы любила его мать и своими худыми, длинными пальцами плела ему из них маленькие веночки… А теперь Канчур — фигляр, гаер, шут…
— Да разве он не мог найти себе какого-нибудь другого дела? — с укоризной и почти вслух воскликнул Столбухин и осмотрелся.
Поток ярого света облил его: Невский проспект, — оживленный, вечно двигающийся, живущий какой-то удвоенной жизнью Невский проспект.
— Шут… гаер… — повторил Сергей Юрьевич, глядя на эту широкую, светлую улицу.
На Колокольной он остановил извозчика у высокого, пятиэтажного дома. Расплатившись, он вошел во двор и, миновав его, стал подниматься по лестнице к себе в квартиру.
К себе, в квартиру! Давно ли ‘своя квартира’ была для него предметом недосягаемых мечтаний? Но он работал и берег каждую копейку. И вот, у него своя квартира.
Он остановился перед дверью, на которой была прибита медная дощечка с надписью: ‘С. Ю. Столбухин’, и позвонил.
Пожилая опрятная женщина отворила ему дверь и сняла пальто. Сергей Юрьевич прошел к себе в кабинет, небольшой, скромный, но, благодаря обилию книг на полках, уютный и даже солидный кабинет.
— Ну, что, Афанасьевна, приготовили?
— Все готово, батюшка, пожалуйте посмотреть! — ответила опрятная женщина.
— Хорошо, потом посмотрю. А вы мне дайте-ка чаю да можете ложиться спать.
Афанасьевна вышла.
Переменив сюртук на домашнюю куртку, Столбухин взял со стола свечу и пошел в смежную гостиную, совсем уже маленькую, но еще более уютную комнатку. За гостиной маленькая столовая, а вот и четвертая комната, самая большая и самая заветная. В эту квартиру Столбухин думал ввести свою молодую жену, а в этой комнате — устроить ее гнездышко. Нелли знала уже все об этой квартире. Столбухин рассказывал ей, когда он ее нанимал, чертил ей расположение комнат, вместе с ней обсуждал, какими обоями оклеивать их, какою мебелью обставить. Свою комнату она просила не обставлять ничем. Это все сделает папа. Она была в восторге, что они будут жить всего в четырех комнатах. Это так уютно! Кабинет мужа, гостиная, столовая и ее комната, а в ней все: и будуар, и спальня, и уборная. Чего же еще больше! Она знала, что мама будет протестовать против такой нищенской квартиры, что бабушка никогда не посетит их — помилуйте, вход со двора и пятый этаж! — но в этом вопросе она решила поставить на своем. И папа будет ее союзником. О, она знала своего отца и его безвестное прошлое.
‘Сколько мечтаний, сколько надежд! И неужели они разобьются прахом? И из-за чего?’ — думал Сергей Юрьевич, осматривая эту большую, почти пустую комнату.
Вся мебель ее теперь состояла только из железной кровати с новым, сегодня лишь купленным, матрацем, ломберного стола, трех венских стульев и небольшого умывальника.
Осмотрев комнату, он вернулся к себе в кабинет. Там Афанасьевна стлала ему постель на широкой оттоманке.
— Чай вам в столовую или сюда подать? — спросила она.
— Нет, сюда, Афанасьевна, я заниматься буду.
Афанасьевна вышла.
Сергей Юрьевич присел к столу и, вынув из него распечатанный уже конверт, стал перечитывать заключавшееся в нем письмо.
Афанасьевна, тихо ступая мягкими башмаками, внесла чайный сервиз и, поставив его на низенький столик возле оттоманки, пожелала барину спокойной ночи и вышла из кабинета.
— Разбудите завтра в семь часов, — крикнул ей вслед Сергей Юрьевич.
— Слушаю-с! — донесся ответ из коридора, и в квартире все стихло.
‘Дорогой сын Сережа! — в третий раз уже перечитывал Столбухин лежавшее перед ним письмо. — Итак, волею судеб нам предстоит близкое и на этот раз продолжительное свидание. Я кончил с вашим петербургским Буффом и послезавтра выезжаю к вам, в вашу хладную Пальмиру. Ты писал, что могу остановиться у тебя. Стало быть, у тебя и остановлюсь. То-то побеседуем и потолкуем, дружище! В Питере я не был лет двадцать пять, и, признаться сказать, меня тянет туда. Интересно побывать и в Милютиных лавках, и у Бореля (жив ли он?), да мало ли где? Одним словом, примем мы с тобой по пятнадцати капель внутрь! А пока — до свиданья. О выезде телеграфирую. Отец твой, Егор Столбухин’.
А рядом с письмом лежала телеграмма:
‘Выезжаю почтовым. Встреть, если можешь. Канчур’.
‘Примем по пятнадцати капель внутрь, — повторил Сергей Юрьевич. — На жаргоне отца это значит — выпьем или, вернее, — напьемся. В Петербурге его интересуют Милютины лавки и Борель, кажется, не существующий уже больше пятнадцати лет… Канчур’…
Столбухин вздохнул, потер лоб ладонью, отодвинул письмо и телеграмму, а вместо них положил перед собой какую-то рукопись и принялся за работу.
‘Как это нехорошо! Как это гадко! Я не только не радуюсь, но мне, как будто даже неприятно предстоящее свидание с отцом. А ведь он любит меня, и я люблю его, и не видались уже мы более четырех лет! Как это гадко!’ — укорял он себя, а глаза его в это время совсем машинально бегали по рукописи.
IV
Над Петербургом висела дымка раннего морозного утра, когда Столбухин подъехал к Николаевскому вокзалу. На платформе, к которой прибывают поезда, было мало народу. Столбухин взглянул на часы: оставалось всего семь минут до прихода почтового. Но и эти семь минут потянулись для него невыразимо вяло и скучно. Он ходил взад и вперед по платформе и мысленно представлял себе, как подойдет поезд, как выйдет из вагона отец, как они поцелуются, а потом заговорят. О чем? Не здесь же ведь, не на вокзале объявит он ему о своей женитьбе. Женитьбе… да, может быть, женитьбы-то и не будет совсем. Может быть, ему откажут…
Сердце у Столбухина мучительно ныло, и откуда-то издали, в тон ему, так же мучительно заныл свисток паровоза.
Люди, бывшие на платформе, оживились и почти все обернули головы туда, откуда должен был появиться паровоз.
И он появился. Большой, черный, медленно полз он по рельсам и потом, громыхая и шипя, прокатился мимо Столбухина, таща за собою ряд длинных, скучных вагонов. В одном из окон их мелькнула какая-то знакомая физиономия. Столбухин пошел вдогонку за этим вагоном. Поезд остановился.
Широкое, помятое, но весело улыбающееся лицо смотрело из окна первого класса. Столбухин узнал отца и закивал ему головой. А тот в ответ пальцами одной руки забарабанил ему по стеклу, а другой рукой делал какие-то знаки. Носильщики бросились по вагонам, и почти сейчас же отец повернул к окну свою широкую спину.
Столбухин остался на платформе и ждал. Пассажиры выходили один за другим, за ними выбирались носильщики с ручным багажом.
Но вот показался и отец.
— Здравствуй, Сережа! — громким и несколько хриповатым голосом крикнул он еще с площадки вагона.
Затем, ловко и легко сошел, почти спрыгнул на перрон и, разведя руками, в одной из которых была кожаная картонка с шляпой, обнял сына и несколько раз сочно поцеловал его прямо в губы.
— Здравствуй, мой мальчик! Здравствуй, дружище! — приговаривал он при этом. — Спасибо, что встретил!
И вдруг, круто повернувшись, крикнул:
— До свиданья, голубчик, Александр Иванович!.. До свиданья, родной! Непременно буду у вас, завтра же!
И так же сочно расцеловался с приехавшим вместе с ним каким-то господином.
— А где же Федор Степанович? — спросил он, не выпуская его руки.
— Да уж он вышел, кажется!
— Досадно! Сына-то я и не успел с ним познакомить. Вот, вот мой сын!
И он, схватив Столбухина за локоть, подтолкнул его к Александру Ивановичу.
— Очень приятно, — пробурчал тот.
— К нам милости просим! — суетился и нервничал почему-то отец.
— Очень приятно! — повторил Александр Иванович и, пожав Столбухину руку, пошел по платформе, сопровождаемый своим носильщиком.
— Этот Александр Иванович, голубчик мой, большая шишка! Он, видишь ли, дружище, директор новостроящегося железопрокатного завода… акционерное общество… громадное предприятие… Александр Иванович миллионами ворочает, т. е. будет ворочать, — торопливо сообщал отец Столбухину.
А тот смотрел на него и думал: ‘Зачем он мне говорит все это?’ — и перебил его:
— У тебя, вероятно, помимо ручного, есть еще и другой багаж?
— Да, да, — заторопился старик. — Кофр и чемодан.
И, повернувшись к бывшему возле них носильщику, сказал:
— Надо багаж получить.
— Позвольте квитанцию.
Все трое двинулись к месту выдачи багажа.
‘Какой он нервный… возбужденный’, — думал Столбухин, глядя на тучную, хотя и приземистую фигуру отца, юрко вертевшуюся среди толпы приехавших пассажиров.
— Ну, что, как у вас тут в Петербурге? — спрашивал отец и тут же сейчас кричал носильщику: — Черный! Черный чемодан, понимаешь, черный! А кофр — серый!.. Говорят, сборы в театре ‘Буфф’ упали? Ну, да мы поднимем, небось! Поднимем!.. Это кто с тобой сейчас раскланялся? — сыпал он, как из мешка горохом.
Наконец, багаж был получен, нанято два извозчика — на одного из них водружен кофр с чемоданом, а на другого сели отец с сыном.
— Давно не видал я Петербурга! Черт знает, как-то все не приходилось! — тараторил старый актер, осматриваясь направо и налево. — Наша, брат, актерская столица Москва-матушка! К ней у нас ближе сердце лежит!.. А было время, я и в Петербурге был не чужим человеком… Но всего больше рад я, милый мой, что с тобой поживу!
И отец крепко пожимал сыну руку.
Столбухин внимательно всматривался в его лицо: широкое, измятое, с толстым носом и очень подвижными губами, оно было крайне некрасиво, но что-то милое, почти дорогое было в этом лице для сына. Особенно любил он веселые и добрые глаза его.
— А ты постарел! — сказал он вдруг, глядя на отца.
Тот весело рассмеялся.
— Да, время, брат, не красит человека, а мне ведь уж шестой десяток на исходе, — отозвался старик и в свою очередь пристально посмотрел на сына. — А ты, Сережа, того… тоже возмужал и страшно похорошел! К тебе эта бородка идет! Но как ты похож на мать! Как ты похож на мать! — громко и с каким-то, как показалось Столбухину, не совсем искренним пафосом воскликнул старик.
И они оба замолчали.
— А у тебя премилая квартирка! — через несколько минут ораторствовал уже старик Столбухин, осматривая квартиру сына. — А это для меня комната? Славная комната. Только почему она совершенно без мебели?
Сергей Юрьевич замялся.
— Еще не успел, — уклончиво ответил он.
Ему не хотелось сейчас же заводить разговор о невесте.
— Ну, и отлично! Ну, и отлично! Все в свое время образуется. Ведь мне немного и нужно: есть кровать да стол — и ладно! Я человек походный! Бивуачный человек! Недаром когда-то в военной службе служил!.. А сам ты где спишь? В кабинете? Великолепно! А как твою прислугу зовут? Афанасьевна? Так и будем звать!.. Ну, так вот что, голубушка Афанасьевна! Вот тебе ключи от сундука, достань ты из него весь мой гардеробчик да развесь его. Понимаешь, чтоб он отвиселся… Ну, а теперь и перекусить можно.
В столовой стояли уже на столе самовар, хлеб, масло и сливки. Старик осмотрел все это беглым взглядом и с легким недоумением приподнял брови кверху.
— Нет, вот что, Сереженька, — заговорил он, беря сына за руку, — ты, вероятно, помнишь ведь, что я до чаю не большой охотник, а кофе я в Любани пил. Ты, брат, дай мне закусить чего-нибудь поосновательнее, да водочки! Главное, голубчик, водочки!
Столбухин сконфузился и стал извиняться перед отцом, что он не предусмотрел этого.
— Ну, полно! Что за вздор! — остановил его тот.
И, обратившись к вошедшей в столовую Афанасьевне, ласково заговорил с ней:
— Вот что, Афанасьевна, милый человек! Что бы такое наскоро могла ты приготовить нам пожевать? Что у вас в доме есть?
— Бифштекс можно-с… можно яичницу, — ответила та.
— Ну, и чудесно! Бифштекс так бифштекс! Только не пережарь, родная! Я с кровцой люблю. Да хренку натри, настругай его… Живым манером, матушка!
Афанасьевна вышла.
— А я пока тем случаем воспользуюсь, умоюсь! — тараторил старик, отправляясь в другую комнату. — А ты, Сережа, не стесняйся, пей чай-то, если не пил еще.
Сергей Юрьевич остался в столовой и налил себе стакан чаю. Он чувствовал себя смущенным. В его обычную, тихую, размеренную жизнь ворвалась какая-то новая, необычная струя. Он чувствовал, что совсем отвык от отца, и, кроме того, ему было как-то совестно перед ним. Совестно, что он не позаботился поуютнее приготовить для него комнату, омеблировать ее, и вот теперь старик должен ютиться в своих четырех пустых стенах, не распорядился приготовить для него завтрак. И вдруг, спохватившись, что в доме нет ни водки, ни вина, ни пива, — быстро встал и вошел в комнату к отцу. Тот в это время, кряхтя, полоскался возле умывальника, немилосердно брызгая во все стороны.
— Ах, какая прелесть эта невская вода! Мяконькая! И мыло как хорошо в ней мылится! — бурчал он. — Ведь это невская вода, Сережа?
— Невская, — ответил тот и сейчас же спросил: — А ты что пьешь?
— Только не воду, милый мой, только не воду! Водой я умываюсь…
— Нет, я хотел тебя спросить, какое ты вино пьешь? Вино или пиво?
— Все равно, голубчик! Все, кроме воды, керосину и скипидару. Одним словом, что есть под рукой, то и давай.
— Да у меня ничего нет, — сконфуженно улыбаясь, ответил Сергей Юрьевич.
— Ну, тогда пошли купить пивца. Пиво, ведь, у вас здесь в Петербурге хорошее. Да кстати вели прихватить и селедку к водочке… Да! Лучку скажи, чтоб Афанасьевна накрошила, лучку побольше!
И молодой Столбухин пошел в кухню, чтобы сделать соответствующее распоряжение Афанасьевне.
— Чудеснейшая селедка! — восхищался старик, наливая себе вторую рюмку водки. — А ты-то что же не выпьешь? — обратился он к сыну, видя, что рюмка Сергея Юрьевича осталась нетронутой. — Не пьешь, разве?
— Не то что не пью… т. е. вообще, я пью мало… да к тому же рано еще! — заминаясь, ответил тот.
Отец весело расхохотался.
— Помнишь анекдот? ‘Нет уж извините! Во-первых, я совсем не пью, во-вторых, еще слишком рано, а в третьих — я уже достаточно выпил!’
И старик лихо хлопнул и вторую рюмку.
Затем он принялся за бифштекс. Он резал большие куски, проворно отправлял их к себе в рот и жадно пережевывал крепкими, еще сохранившимися зубами. Выпив рюмки четыре водки, он принялся за пиво. И все, что он ел и пил, все он похваливал и, видимо, был вполне всем доволен.
— Ну, ты теперь что будешь делать? — спросил он сына, отирая жирные, лоснящиеся губы.
— Право, не знаю, — как-то нерешительно начал Сергей Юрьевич.
— Да ты, голубчик, не стесняйся! Если тебе куда-нибудь нужно идти, — иди! Я и сам сейчас отправлюсь в театр на репетицию. Да, вообще, раз навсегда: не будем стеснять друг друга. Кстати: где ты сегодня обедаешь?
— Как всегда, дома.
— А не махнем ли куда-нибудь в трактирчик или по-вашему, по-здешнему — в ресторан? Кстати, я сегодня не занят, стало быть, и пятнадцать капель принять можно.
— Пожалуй… как хочешь… — замялся сын.
— Нет, это ты как хочешь! Я ведь тебе сказал: первое условие — не стеснять друг друга.
— Да нет, я что же… я с удовольствием.
— Ну, а когда так, так условимся, где сойтись.
И они решили сойтись к пяти часам дома, а отсюда уже отправиться в ресторан.
— За обедом-то и побеседуем, потолкуем! — твердил старик уже в передней, облекаясь в свою большую, но какого-то сомнительного меха шубу. — Как у вас тут извозчики-то, по таксе? — с лестницы спросил он сына.
— Да как тебе сказать? Такса-то есть, да только… — начал было Сергей Юрьевич.
— Ну, ладно, ладно! — крикнул ему отец и, не дослушав, проворно побежал вниз.
‘Какой он живой и жизнерадостный! — думал Сергей Юрьевич, возвращаясь к себе в кабинет. — А ведь ему почти шестьдесят… А мне, вот, двадцать семь, а я утомляюсь, даже только глядя на него. Откуда в нем эта живучесть такая? Ведь нелегка доля актера, а он на вон какой! бодрый… И видно, что не укатали его еще крутые горки… Однако, что же я буду делать? Работать как-то не хочется… день все равно весь разбит… — Он мысленно чуть не сказал ‘испорчен’, но остановился. — Пойти к Рудянским?.. И рассказать Елене все?.. Боже мой, как это глупо, что я раньше скрывал от нее… Ну, зачем мне нужно было говорить, что отец мой бедный, почти разорившийся помещик, живущий где-то у себя в захолустном именьице? Отчего мне прямо было не сказать, что отец мой известный провинциальный комик Канчур. Тот самый Канчур, фамилия которого, прочтенная даже только на афише, вызывает уже веселую улыбку! Тот самый Канчур, которого саратовские купцы купали в шампанском, тот Канчур, долги которого в конце каждого сезона покрываются подпиской среди почитателей его таланта. Известный Канчур, которого, однако, он, сын его, никогда не видел на сцене… Да, в самом деле! Как это случилось, что он никогда не видел игры своего отца? Пока жива была мать, отец еще не поступал на сцену, а жил действительно помещиком, правда мелкопоместным, в — ской губернии. Со смертью матери все как-то сразу обрушилось. Его отдали в гимназический пансион, а отец, слывший когда-то талантливым любителем, поступил на сцену, но в другом, отдаленном от К. городе, взяв себе в псевдоним название их разоренного и уже проданного имения… Затем, Сергей кончил курс и поступил в петербургский университет. Отец помогал ему сначала кое-какими крохами, но вскоре и сын стал зарабатывать сам настолько, что мог обойтись и без отцовской помощи. Они несколько раз съезжались для свидания в Москве, но это всегда случалось или постом, или летом, когда Канчур не играл. А вот теперь он здесь, и, может быть, ему придется увидеть отца на сцене в шутовском парике. Почему же ‘в шутовском’? — раздраженно повторил Сергей Юрьевич.
И он, чтобы разогнать неприятные мысли, взялся за лежавшую перед ним на столе еще неразвернутую газету. Быстро и рассеянно пробегал он глазами отдел за отделом. И вдруг какое-то знакомое слово приковало его внимание. Под рубрикой ‘Театр и музыка’ была помещена коротенькая заметка: ‘Завтра, в пятницу, в театре Русский Буфф впервые выступает в фарсе ‘Дама от Максима’, в роли Петипон, известный провинциальный комик Канчур, приглашенный антрепренером театра на место заболевшего любимца петербургской публики Тулубьева. Г. Канчур давно стяжал уж себе громкую известность в провинции и в Москве, как необычайно веселый и даже талантливый актер’.
— И даже талантливый! Какое оскорбительное ‘даже’! — проговорил про себя Сергей Юрьевич, бросая газету.
‘А в следующую среду у Рудянских, если только бабушка не явится к обеду, будут рассказывать, как Канчур вылезал из-под дивана с тазом на голове… И Нелли будет слушать это и знать, что этот Канчур — ее будущий второй отец… А Анатоль обзовет этого отца гаером, шутом, фигляром… А он сам будет молчать, краснеть и стыдиться! Фу! Как это гадко!’
И Сергей Юрьевич порывисто встал из-за стола и стал ходить взад и вперед по комнате.
— Нет! — решительно заговорил он сам с собой. — Не стану я ни молчать, ни краснеть, ни стыдиться и громко заявлю: ‘Да! Это мой отец, но он честный человек! Да! Честный человек! И этого довольно! Честный человек! Вот и все!.. Вот и все!..’
И он снова опустился на кресло перед письменным столом и еще несколько раз повторил: ‘честный человек’, но с каждым разом как-то все менее и менее уверенно. И вовсе не потому, что он сомневался в честности своего отца, но потому, что ему стало казаться, что одной честности еще мало для того, чтобы стать вторым отцом Елене.
‘Ну, да будет, что будет!’ — вздохнул он и насильно принудил себя заняться своей обычной работой.
V
Около пяти часов вернулся домой Канчур. Еще в передней, не снимая шубы, он крикнул сыну:
— Ну, что, Сережа? Готов ты? Идем обедать?
Сергей Юрьевич сложил свою работу и встал.
— Да, пожалуй, идем. Я проголодался, — ответил он.
— И я тоже! Репетиция затянулась долго! Потом товарищи звали меня, да я сказал, что обедаю с сыном. Ну, и аппетита не хотел портить, — говорил старик, входя в кабинет. — Труппочка-то у нас, кажется, неважная! Хорошеньких мордочек, впрочем, много… Ну, трех-четырех старых приятелей встретил… Завтра еще одна репетиция, а вечером — пожалуйте к ответу! Ну, да я, брат, не боюсь! Я этого Петипошу так отхватываю, что ни Тулубьеву, ни Поляковскому и во сне не снилось. Говорят, завтра полный сбор будет. Сегодня уже во всех газетах есть о моем дебюте… в ‘Ежедневнике’ так даже обстоятельная статья… Это уж наш антрепренер постарался! Завтра, вероятно, интервьюверы приедут, — тараторил Канчур, и вдруг, словно спохватившись, сказал: — Однако, брат, соловья баснями не кормят, едем-ка обедать!
— Ну, куда ж ты меня повезешь? — спрашивал отец сына, когда они уже вышли на улицу и усаживались на извозчика.
— Да, право, не знаю! Я, признаться сказать, по этой части не знаток и очень редко бываю в ресторанах, — ответил тот.
— Экий, братец мой, какой ты… того… — не договорил и расхохотался старик. — Ну, а я так уж навел справочки. Борель-то, оказывается, тю-тю! Но есть и другие хорошие места.
И он, застегнув полость, уверенным голосом приказал извозчику везти в один из первоклассных французских ресторанов, при этом точно определил улицу и даже самое место.
— А я, брат, сегодня у антрепренера авансик порядочный перехватил, так что могу угостить тебя на славу… А изменился, изменился, все-таки, ваш Петербург! И, право, не к лучшему! Кислее он как-то стал. Размаху в нем прежнего не осталось! А весело прежде здесь жилось!
— Да, но посмотри, сколько выросло новых зданий, — вступился было сын.
— Да что мне здания! В Москве зданий новых выросло еще больше. Людей прежних нет! А здания — пустяки. Не со зданиями жить, а с добрым человеком!