Шума много, раздражение большое, недовольство поднимается волной, а исцеления не видно. Мне кажется, к этому можно свести положение вещей в учебном ведомстве, особенно в высших учебных заведениях. Тороплюсь раньше всего другого, раньше всякого дела и мыслей, спросить у министерства: а что же, учителя гимназий опять забыты? В мою пору ученичества, в 1877 г., жены учительские потихоньку от мужей-учителей, имея на руках детей и хозяйство, подбавляли к заработку мужа по нескольку рублей в месяц белошвейным заработком. Именно они предлагали холостым учителям ‘найти швею’ для шитья белья: но, взяв материал, шили по ночам сами и клали плату не в кошелек белошвейки, а в карман мужу, потихоньку и от него и от заказчика. Мне это известно, как брату учителя, жившему в казенной квартире, обок с несколькими учительскими семьями. Уже в 1877 г. учителя задыхались в нужде, холостые — не решались жениться, так как ‘честь учительская’ требовала жениться на ‘бедной образованной девушке’, и женитьба на девушке с какими-нибудь средствами всегда вызывала косые взгляды, подозрения и проч. Point d’honneur! [Вопрос чести (фр.).] Корпус учителей, при недостаточной умелости учить, при страшных по этой части злоупотреблениях (очень редко), имеет и что-то идеалистическое в себе. Я знавал учителей, потихоньку шивших одежду беднейшим ученикам из жалованья, бесплатно репетировавших слабых и вместе даровитых учеников. Заглянуть бы солнышку сюда, много хорошего могло бы вырастить. Но солнышко не заглядывает. Не заглянуло и теперь.
Что же жалованье учителям? Почему в Г. Думе промолчал об этом А.Н. Шварц? Отказа бы не было. Наверно. Значит, он просто не захотел вспомнить об этом? Можно ли этому не удивляться? Если в 1877 г. учителя задыхались от нужды и уже подумывали о мальтузианско-пролетарском ‘не размножаться’, то как эти бедные настоящие пролетарии существуют теперь, я не умею ни представить себе, ни понять этого. Ведь за японскую войну и особенно после забастовок и подъема всюду заработной платы на фабриках цены на все товары поднялись на 25%, а в зависимости от этого поднялась и цена вообще всех продуктов и условий существования, мяса, провизии, квартиры. Не известно разве это на Чернышевом мосту? Неделю назад я подробно, в цифрах, выспрашивал о ‘получениях’ сельского священника в приходе достаточном, почти хорошем, но не отличном однако: оказывается, около 1500 р. в год, да земля, десятин 17, да домик свой. Этой суммы обстоятельств ни у одного учителя нет: между тем после всех высчетов ближайший родственник священника мне сказал: ‘Только? Очень бедно!’ — ‘Как бедно, — ответил я, — это — сельский доход, и человек без высшего образования. Учитель, живя в губернском городе, т.е. за все платя втрое и не имея своего домика и землицы, получает столько же деньгами, а некоторые, именно начинающие учителя, обычно и менее. Между тем труд учителя тяжелее труда сельского священника’.
Кстати, этот родственник сельского священника сказал мне: ‘Они (священники) задыхаются от безделья, и огромным пустым временем, совершенно ничем не наполненным за всю неделю, объясняются пороки сельского духовенства, карты и пьянство. Читать они не привыкли и ничего не читают. Потребности в образовании, т.е. ответственности за необразование, — никакой. Остается ездить в гости к небольшому помещику или становому, и тут фатально приходят карты и вино. Дьякон обычно занимается в училище, и это спасает его нравственно’. Передаю это, как слышал. Пусть подумают об этом кому должно. ‘Задыхаются от безделья’ — это я передаю буквально. Работа только в посты и в большие праздники. Земля 17 десятин сдана крестьянам в аренду. За небольшой своей скотиной ходит работник. Дети, хозяйство — на матушке. Действительно, остается что же? ‘Куда-нибудь поехать’…
Между тем о пополнении средств существования священников везде говорят, настойчиво говорят, и, кажется, — это ‘решено’. За них есть ходатай — обер-прокурор Синода. Есть священники, члены Думы. В учителях есть что-то безмолвное и беззащитное. Даже сельские учителя и ‘учительницы’ как-то больше умеют себя защитить, больше на виду, больше вызывают о себе молвы. Учитель гимназии есть что-то почти спрятанное в погреб. Кроме учеников, его никто не видит, нигде его не видно. Как бывший учитель, объясню, что их нигде не видно потому, что у них абсолютно не остается ни малейшего времени куда-нибудь показываться. До чего у них вырвано и отнято все время, можно видеть из того, что, когда я раз, внове по приезде в город, пришел в воскресенье с визитом к учителю древних языков, то он, воспользовавшись тем, что я рассматриваю какую-то книгу на столе, сказал мне: ‘Вас эта книга интересует? Будьте добры, посмотрите ее, а я пока прочту еще 1-2 тетрадочки’ (письменные упражнения учеников). Рабочий день всех учителей с письменными упражнениями (математика и языки) несравненно больше 9-часового: и притом это труд страшно интенсивный, не допускающий ни минуты рассеянности и забывчивости! Рассеянный учитель в классе — невозможное явление! Рассеянно поправлять тетрадь — совершенно невозможно, как это понятно само собою. От этого на 10-й, на 12-й год учителя, позволю употребить прискорбное выражение, но очень точное и действительное, ‘чумеют’, теряют как-то человека в себе, лицо в себе, становятся ‘столбом’, чем-то тупым, немым, глухим, невпечатлительным, глубоко молчаливым. Это не сатира, это — горе. Что это далеко от сатиры, я скажу, как — даже на предмете без тетрадок (самая проклятая часть учительства) — к этому 13-му году службы я тоже начал ‘чуметь’, т.е. сделался до того равнодушным к ученикам, к преподаванию, к гимназии и уже, конечно, ко всему человечеству, ко всей цивилизации, как… пациент перед заболеванием, может быть, перед сумасшествием! Почему это так, до подробностей должно выходить так, — это можно бы объяснить в книге. Скажу только, что профессура сравнительно с учительством — это такая легкая, счастливая вещь, такая просторная и широкая вещь, что и сравнить нельзя. Один плавает в море, другой — в луже: а душа у них, даже в смысле сведений, почти та же, а в смысле живости, интересов, влечений — совершенно одна.
И этим ‘углекопам’ цивилизации, трудящимся тоже под землей и без света, никто не хочет помочь. А сами они особенностями своего дела, этим постоянным давлением на мозг крошечных тусклых впечатленьиц, калейдоскопически вращающихся 10-15-20-25 лет (уроки задаваемые и спрашиваемые), приведены к состоянию какого-то полупаралича и не могут ни сказать о себе, ни закричать, ни кому-либо пожаловаться. Еще прибавьте сюда железную дисциплину. Есть всеобщая мысль: ‘Он учитель и должен подавать пример ученикам’, т.е., разумеется, пример покорности, послушания, безропотности, небунтарства (в итоге и общем очерке). Эти правила особенно примерного поведения не лежат даже на священнике, который подает пример все-таки взрослым и самостоятельным людям, и от этого самочувствие его гораздо шире и свободнее. В учителе есть что-то низкорослое и детское: так все ожидают. Большое дитя, подающее пример малым, ученик самого первого сорта, служащий образцом ученикам второго сорта. Этого грима на себе, не вытекающего нисколько из существа его как человека, — учитель не смеет сорвать с себя даже во сне. Какой же он учитель, если он просто человек! Весь мундир рассыплется. От этих условий и каких-то общих ожиданий жизнь учителя, быт учителя и, наконец, даже самая психика учителя полны такого стеснения, отсутствия своей подвижности, своего лица, какого-либо простора и собственного движения, как этого нет ни в одной профессии, нет у священника, у офицера, у члена суда, у врача, у инженера. Какое разнообразие деятельности у каждого из перечисленных лиц! Вещи новые, люди новые! Священник в каждом исповедании видит новую душу человека! У учителя — никогда нового! Все те же моря Европы, все те же латинские спряжения! Все та же маленькая психика учеников, до которой он должен приседать. Оцените одно это приседание души, чтобы быть понятным ученикам и понять их, а 9/10 жизни учителя проходят в общении с учениками, т.е. 9/10 жизни он бывает присевши. С взрослыми почти нет общения, круг всего взрослого, интересы всего взрослого — не круг его интересов и должности. Если вы оцените это и примете во внимание, что эта одна профессия до того поглощена трудом, что учитель никогда даже не показывается в обществе, что выражения: учитель в театре, учитель на балу, учитель в клубе, учитель на концерте суть звуки, к которым не привыкло ухо, потому что этого не слышно и потому что этого не бывает, то вы измерите, какое жалкое, расшибленное существо скрыто под синим вицмундиром со Станиславом 3-й и 2-й степени, с Анной 3-й и 2-й степени (дальше не идет).
Их винят, что они дурны. Да, они дурны. Я сам как учитель был плохой, т.е. тупой и злой. Но я же заболевал, и, в сущности, все учителя суть заболевающие больные, незаметные хроники, только не доживающие до бурного периода у каждого своей болезни. Они дурны от несчастия. От безмерной тяжести своей профессии и неблагоприятности самых условий обстановки ее. Общество, которое хочет получить лучших учителей, должно лучше поставить учителей…
Но все это начинается с аза: с корма, квартиры, с возможности летом нанять дачу, поехать на Волгу. Всего этого учитель не может.
Почтальонам прибавили жалованья, судебным чиновникам, которые и раньше получали больше учителей, имея одинаковое с ними образование и не больше труда, прибавили тоже. Только одних учителей опять забыли, т.е. о них забыл и не напомнил Г. Думе г. Шварц.
Не знаю, кому стыдно от этого. Всей России стыдно.
Впервые опубликовано: ‘Новое Время’. 1908.31 июля. N11632.