К. Баранцевичъ.Подъ гнетомъ. Повсти и разсказы. Спб. 1884.
‘Мерещится мн всюду драма’. Этотъ стихъ поэта г. Баранцевичъ могъ-бы взять эпиграфомъ къ своимъ повстямъ. Собственно говоря, противъ такого міросозерцанія г. Баранцевича мы, въ принцип, ничего возразить не имемъ. Дйствительная жизнь, точно, дло суровое, тяжелое, зачастую мрачное и печальное. Даже въ мелочахъ жизни вдумчивый и наблюдательный взглядъ откроетъ драматическіе элементы, и это естественно. Огромному большинству живется теперь, какъ и прежде, плохо, т. е. и голодно и холодно, безсмысленно и неразумно вотъ вамъ и великая драма человчества, надъ которой можно и должно горевать, думать о ней, говорить, изображать ее. Великіе люди, какъ прекрасно сказалъ Достоевскій, должны ощущать на этомъ свт великую грусть. Мы, лди малые, только въ минуты особаго нравственнаго просвтленія можемъ возвышаться до этого чувства, но это не мшаетъ намъ понимать его, его законность, его красоту! его, наконецъ, значеніе въ практическомъ отношеніи. Вдь эта грусть — только одна изъ видоизмненій активной любви къ людямъ, ни за волосъ не похожая на разслабленную апатію, которой не ‘грустно’, а просто ‘скучно’ на этомъ свт, что совсмъ не одно и то-же.
Такимъ образомъ, мы ровно ничего не имемъ противъ того, что г. Баранцевичъ усматриваетъ въ жизни много всяческаго ‘гнета’. Тмъ не мене, мы все-таки считаемъ нелишнимъ представить на усмотрніе автора нкоторыя соображенія, которыя, быть можетъ, внесутъ въ его міросозерцаніе нкоторую поправку. Дло все въ томъ, что есть гнетъ и гнетъ, и есть страданіе и страданіе. Графъ Толстой, помнится, замтилъ гд-то, что изнженный! богачъ-сибаритъ страдаетъ отъ завернувшагося въ его постели розоваго листика ничуть не меньше, нежели и бднякъ отъ своихъ голыхъ досокъ. Въ субъективномъ смысл это, пожалуй, врно. Но субъективное мрило можетъ имть значеніе именно только для самого субъекта и не имть никакой важности въ глазахъ всхъ остальныхъ людей. Съ субъективной точки зрнія проигравшійся въ пухъ и прахъ игрокъ можетъ быть гораздо несчастне, т. е. страдать сильне и больне, нежели обсчитанный подрядчикомъ рабочій, но неужели изъ этого слдуетъ, чти первый заслуживаетъ большаго состраданія, нежели второй? Съ субъективной точки зрнія, человкъ, который портитъ свое собственное существованіе своимъ характеромъ или своимъ малоуміемъ, можетъ быть несчастне человка, котораго преслдуютъ вншнія неудачи, но опять-таки неужели мы отдадимъ наши симпатіи первому, а не второму? Такихъ примровъ, очевидно, можно привести безчисленное множество, а смыслъ ихъ былъ бы все тотъ-же. Не всякое страданіе, какъ-бы оно ни было искренно и сильно, заслуживаетъ участія, не всякое несчастіе иметъ право на утшеніе. Манфредъ, по юмористическому замчанію Глба Успенскаго, буквально вылъ волкомъ отъ тоски: ‘мн ску-у-ушно!’, но людямъ-то что за дло до него?
Г. Баранцевичу чужды эти простыя соображенія. Слишкомъ ужь у него широкое сердце, слишкомъ много у него участія, до того, повидимому, много, что онъ раздаетъ его зря, и направо, и налво, безъ разбору. Ему симпатично всякое несчастіе, его волнуетъ всякій ‘тетъ’, хотя-бы это былъ не гнетъ обстоятельствъ, жизни, условій, наконецъ, случая, а гнетъ, собственной глупости. Приведемъ образчики. Всякій читатель, разумется, поблагодаритъ г. Баранцевича за то теплое чувство, которое возбуждается его искренно прочувствованнымъ очеркомъ ‘Одни’. Эта картина голодающихъ дтей, нарисованная, къ тому-же, не безъ мастерства и собственно въ художественномъ отношеніи производитъ впечатлніе, которое не забывается долго. Мы приведемъ изъ этого очерки отрывокъ, который кстати дастъ понятіе и о литературной манер г. Баранпевича. ‘Тихо въ изб. Даже мыши ушли отъ голодной смерти и не скребутся въ подполиц. Холодомъ могилы ветъ отовсюду, а маленькія, безсильныя существа все еще борются…
‘Пылающая голова уперлась въ затканное морозными узорами стекло, сомкнулись уставшія вки, и хорошіе, долгіе сны сняться Параньк…
‘Снятся ей груды, горы хлба, полныя крынки молока, котораго такъ рдко приходилось ей видть, снится мамка, которая ее такъ голубитъ, такъ ласкаетъ и манитъ, все манитъ куда-то далеко,— далеко, гд такъ свтло и прекрасно, гд такъ много красивыхъ, никогда даже не виданныхъ Паранькой цвтовъ. Съ ними и Петька, такой веселый, смется, бгаетъ… А Васюты нтъ. Паранька ищетъ, ищетъ его и все нивахъ не можетъ найти, словно кто его унесъ, нарочно спряталъ отъ нея… И жалко ей и досадно, что его нтъ, что не играетъ онъ съ ними въ песочекъ, не полощется въ вод, которой такъ много кругомъ, а солнце въ ней такъ и играетъ.
‘И вдругъ, среди этихъ сновидній послышался страшный, раздирающій душу крикъ. Сейчасъ-же ей пришла въ голову мысль о Васю т.
— Это онъ кричитъ, бдный Васюта! что съ нимъ сдлали!
‘Она проснулась вся въ слезахъ и страх за братишку, и по привычк ощупью, въ потьмахъ, добралась до люлки. Тамъ все было тихо,— совсмъ тихо…
‘Она опустила руку въ люльку и нащупала холодное, какъ ледъ, голое тльце, стада ощупывать дальше, попала на лицо, и коснулась пальцемъ открытаго рта. И тамъ, во рту, страшное дло, былъ такой-же холодъ.
‘Точно что ударило ее. Смутно, по-дтски, она поняла, что Васюта умеръ, также какъ мамка! Но ей еще не хотлось врить.
— Васюта, Васюта! зашептала она, и стала его теребить, двигать, поворачивать… Онъ не подавалъ голоса.
‘Вдругъ страхъ, какой-то безсознательный, инстинктивный страхъ напалъ на нее. Она отскочила къ своему оконцу, закутала голову и замерла тамъ, чуть дыша, не смя пошевелиться.
‘Въ томъ-же род и дух написаны и нкоторые другіе разсказы г. Баранцевича, какъ напр., ‘Кляча’, ‘На волью Божью’. Впечатлніе отъ этихъ разсказовъ получается тмъ сильне, что, не смотря на свою участливость, свою любвеобильность, авторъ, въ сущности, очень объективенъ,— не ютъ недостатка, а отъ сдержанности чувства. Но вотъ разсказъ ‘Нелли’. Какъ разсказъ, какъ литературное произведеніе, онъ ничмъ не уступаетъ напр., очерку ‘Одни’, но впечатлніе производитъ — странно сказать — почти комическое. Дло идетъ въ разсказ обо одной молодой двушк, надъ самоотверженіемъ которой г. Баранцевичъ проливаетъ горькія слезы, по обыкновенію. Но въ чемъ заключается это самоотверженіе? Пусть разскажетъ самъ авторъ.
— Модель… Модель… онъ хочетъ модель сжечь… Ему велли… они!.. Не зная, что длать, чмъ помочь, бдная двушка ломала себ руки.— Гоня его!.. Прочь! Не хочу! Не отдамъ, не отдамъ замужъ!
О, теперь она поняла! Поняла эту страшную ненависть отца къ тому, поняла, что ихъ планы никогда не могли осуществиться. Въ бреду старикъ высказалъ все, что скрылъ отъ ней тогда, затаилъ въ глубин души, но что, конечно, должно было выясниться, стать между ними, отравить ихъ любовь.
Да, она должна была оттолкнуть отъ себя любимаго человка, того, кому она такъ беззавтно отдалась, съ кмъ думала навсегда соединить свою судьбу, кому были посвящены вс думы, раскрыты вс тайники двственнаго сердца! Она стояла посреди комнаты, блдная, трепещущая, съ цлымъ вихремъ самыхъ противоположныхъ мыслей и чувствъ.
Страшная борьба происходила въ ней.
— Нелли!..
Она бросилась за драпировку. Старикъ сидлъ на кровати и въ страх озирался. Сдые волосы поднялись копной, воротъ рубахи отстегнулся.
— Не уходи!.. Не уходи съ нимъ! Дитя мое, дорогое, Нелличка, не бросай меня.
Онъ протянулъ сухія костлявыя руки, обвилъ ее шею, приннвъ и наплавалъ навзрыдъ, какъ ребенекъ.
— Папаша, я не оставлю васъ, никогда, никогда не оставлю!..
Клянись! (253).
Нелли такъ и поступила: не смотря на то, что любимый человкъ, имвшій несчастіе навлечь на себя ненависть сумасшедшаго, говорилъ ей, что ‘это безуміе’, она ршительно оттолкнула его и, разумется, очень скоро превратилась въ ‘худую, изможденную, съ желтымъ морщинистымъ лицомъ’ женщину. Жизнь разбита, самая надежда на счастіе навсегда утрачена — изъ за чего и за что? Приглашаемъ г. Баранцевича самому обсудить нравственное значеніе мнимаго ‘подвига’ своей героини. Нелли поступила-бы, разумется, какъ бездушной зврь, если-бы оставила на произволъ судьбы своего сумасшедшаго отца. Да разв въ этомъ была надобность? Разв передъ Нелли стояла такая страшная дилемма — бросить отца или бросить жениха? Все дло, разршившееся такой драмой, могло-бы кончиться какъ веселый водевиль, къ удовольствію всхъ участниковъ. Ненависть сумасшедшаго — да разв въ самомъ дл это не чисто водевильное препятствіе къ браку, по крайней мр къ любви? По всей вроятности, стоило жениху Нелли признать несчастнаго маніака — геніемъ, а его нелпое изобртеніе — великимъ открытіемъ и дло было-бы улажено. Но Нелли только подумала о такомъ прозаически благоразумномъ исход и все-таки обрекла себя на свой ‘подвигъ’. Все, конечно, бываетъ на свт, бываютъ и такіе удивительные подвиги и подвижники. Но мы и упрекаемъ г. Баранцевича не въ томъ, что онъ сочинилъ фактъ, а въ томъ, что онъ его опоэтизировалъ, далъ ему неправильное освщеніе. Люди, по глупости, просто жить не умютъ, а г. Баранцевичъ надъ чмъ-то тутъ умиляется. Безцльные подвиги не трогательны и не почтенны, а только смшны. Сцеволла сжегъ для спасенія отечества свою руку и исторія называетъ его героемъ. Но если-бы, человкъ, желая закурить ситару, ползъ голыми руками въ печь, его назвали-бы не героемъ, а… безумцемъ, хотя-бы онъ пережегся почище всякаго Сцеволлы. Серьезное отношеніе къ жизни и къ людямъ дло похвальное въ молодомъ писател, но ненужно утрировать, пересаливать. Слабая сторона г. Баранцевича въ томъ и заключается, что ему именно часто мерещатся драмы. Гамлетъ горько размышлялъ надъ черепомъ орика, г. Баранцевичъ столь-же горько готовъ размышлять надъ выденнымъ яйцомъ. Образцомъ такого размышленія можетъ служить повсть ‘Чужакъ’, единственная большая и единственная окончательно слабая вещь г. Баранцевича. Человкъ изъ интеллигентной среды женился на совершенно необразованной крестьянк, которая, разумется, его не понимаетъ. Ну, такъ что-жь? спросите вы. Да оно казалось-бы ничего: дло довольно въ наше время обыкновенное и никого не удивляющее. Но герой г. Баранцевича ухитрился запутать самыя простыя отношенія и положенія, истерзался разными сомнніями и угрызеніями, то старался поднять свою жену до себя, то опустить себя до нея, то терзался отъ того, что его жена не интеллигентна, то печалился, зачмъ онъ, интеллигентъ, не мужикъ, то находилъ, что жена его не стоитъ, то, наоборотъ, что онъ ея не стоитъ и т. д. ‘Эхъ-эхъ, молодой человкъ! хочется сказать читателю, глядя на всю эту возню.— То-то, молодо-зелено! Жизнь гораздо проще, чмъ вы полагаете и мудрить съ нею еще не доказываетъ мудрости. Будьте сами попроще, попряме, поестественне и все прочее приложится. Не втискивайте вы всюду свои ‘принципы’, не стройте разныхъ программъ своего поведенія, не предъявляйте ни себ, ни другимъ неудобоисполнимыхъ требованій не сочиняйте, однимъ словомъ, жизни, а просто пользуйтесь ею. Вс мы люди, вс человки. Сами видите: изъ всхъ вашихъ подниманій и опусканій ни для васъ, ни для вашей жены ничего кром напрасныхъ страданій не вышло, тогда какъ относитесь вы къ ней не какъ педагогъ и не какъ экспериментаторъ какой-то, а какъ просто человкъ — результатъ былъ-бы иной’.
Нчто въ род этого мы можемъ сказать и самому г. Баранцевичу. Повторяемъ еще разъ: относиться къ жизни серьезно не значить серьезно относиться къ житейскимъ пустякамъ, которыхъ вдь очень много. Видть во всемъ какую-то мелодраму — странно. А г. Баранцевичъ доходитъ въ этомъ отношеніи иногда до послдней крайности. Случалось-ли вамъ, читатель, въ пору своего студенчества сидть въ проголодь, занимать у товарищей пятіалтынные и другривенные и пр.? Десятки разъ, разумется, и, не правда-ли, не только безъ горечи, но съ любовью и со вздохомъ вспоминаете вы это время — не только какъ время своей молодости, но и какъ время настоящихъ человчныхъ безцеремонныхъ и безпретенціозныхъ отношеній. Но г. Баранцевичъ и тутъ ухитрился найдти поводъ для слезопролитія. ‘Слдующій день онъ (одинъ юноша) не лъ ничего, только воду пилъ… Но на третій день онъ не выдержалъ, черезъ силу выползъ на улицу и дотащился до квартиры одного бывшаго товарища.
‘Въ этотъ день онъ былъ накормленъ и товарищъ далъ даже сколько-то копекъ, ‘до лучшихъ дней’ больше не бывать, что этотъ день есть первый, позорный день его нищенства!..
‘Дйствительно, за этимъ днемъ потянулся цлый рядъ такихъ-же, Отличавшихся, между прочимъ, тмъ что, ‘подачки’, какъ онъ ихъ внутренно называлъ, становились все меньше и меньше. Въ это время состояніе его духа было невыносимое: онъ мучился сознаніемъ своего нищества, какъ ребенокъ плакалъ по ночамъ, и упорно помышлялъ о самоубійств, въ то-же время проклиная свою позорную слабость, свое малодушіе, удерживавшія его покончить съ собою разъ навсегда’. (225).
Неужели это не мелодраматическое преувеличеніе? Перехватить деньжонокъ у товарища — это ‘позорное нищенство!’ Посл этого выпить чашку чая у знакомаго будетъ значить воспользоваться чужимъ имуществомъ, подпись въ письм ‘вашъ покорный слуга’ можно назвать низкой лестью, а сказать жен ‘душа моя’ будетъ кощунствомъ, ибо души наши безсмертны, а жены смертны. Г. Баранцевичъ, право, нсколько напоминаетъ того ‘трагика’ Островскаго, который пересыпалъ свой разговоръ фразами, въ род: ‘кинжалъ въ грудь по самую рукоятку!’