Изошел, Ремизов Алексей Михайлович, Год: 1919

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Алексей Михайлович Ремизов
Изошел

Из циклаСемидневец

1

Кто хоть раз сиживал за каменными стенами губернского острога, знает Ивана Парфеныча Голубкова. Знают его и судейские и все прокуроры и сам тюремный инспектор Волков, который курит сигары из яшмового мундштука — дар Османа-паши.
Без пяти годов полсотни лет стукнуло на Аграфену Ивану Парфенычу, а так дашь ему не больше тридцати — румяный, кудрявый и вся борода в мелких колечках. Жаль, ростом не вышел, за то вширь пошел.
С десяти он в тюремной канцелярии, узкой и длинной, за своим столом, обложенный бумагами.
Шуршит, вертит, записывает.
— Эх, вы, голубчики, острожные мотыльки!
А помощники начальника кругом похаживают, искоса на него поглядывают, как в самой сказке красношапошной, ждут: разобрав бумаги, даст Иван Парфеныч каждому подходящее, каждому втолкует, что и как делать и с какою бумагою.
Народ, ведь, все легкий, разброщивый, и чем бы в дело вникать, всяк норовит как бы в кинематограф пройти или переметнуться в картишки.
Без Ивана Парфеныча все дело пропало бы, Иван Парфеныч — известно!
— Я, — говорит, — со времени военной службы двадцать два года за этим столом сижу, пол протоптал.
И всем рад услужить.
И нет у него злобы русской, ненависти застарелой. Деловитость и чадолюбие выше всего ценил Иван Парфеныч и нелицемерно гордился своим потомством.
Кругленькая в отца, старшая Люмушка против него за тем же столом. Строго ее учит отец канцелярскому делу. Закраснелась пушистая щечка, растрепалась коса: опустив ресницы, щелкает она костяшками, и пишет, — шелестит листок за листком.
— По-божески! — говорит Иван Парфеныч в оправдание своей строгости.
Словоохотлив Иван Парфеныч, любит порассказать о житейском и прошлом своем, и какая тюрьма была раньше — исконное место дел его и действии.
— Вместо канцелярии, — говорит Иван Парфеныч и всегда с каким-то необыкновенным удовольствием и весьма отчетливо, — тут вот стоял деревянный сараи с такими большущими окнами, а сидел я не на этом месте, а вон там, где Марк Николаевич сидит. (Марк Николаевич это писец, двумя пальцами пишет, только их у него два и осталось). А через три года построили каменную тюрьму, а еще через полгода я женился. Жена моя в горничных у исправника была. Говорю я ей: ‘Александра Петровна, нужно закон исполнить!’ А она мне: ‘Это, говорит, голь с нищетой повенчается! У тебя даже и тюфяка нет, чтобы спать лечь!’ ‘Даст Бог, Петровна, наживем!’ — говорю. И точно, с самого того дня, как повенчались, все хорошо пошло. Надежда на Бога беспроигрышная. Я пошел в первый же день сюда на службу, а она с корзиной на руке на фабрику. Так и начались дни.
В канцелярию вбежал рыжий, как таракан, начальник.
Помощники засуетились.
Трепет прошел по столам.
И один Голубков сидит, как был: все равно, без него не обойдутся.
И только, когда начальник подошел к нему, он поднялся и сразу, точно, не суетясь, стал объяснять самую суть дела и до того толково, самый бестолковый сообразит.
Так жил Иван Парфеныч, делая дела и не тужа.
И ведь дожил бы до честной кончины и под плач трех дочерей своих — Люмушки, Раечки и Валечки под высокий бы крест лег на Подосеновском кладбище, да кто ж ее знает судьбу-то конечную, и все вышло совсем не так и не то, что гадалось и думалось.

2

В один осенний дождливый день, когда в канцелярии из всех служащих сидел только Иван Парфеныч, заканчивая какие-то спешные дела — Иван Парфеныч частенько задерживался на час и даже больше — в приемной по-привычному брякнули ружья и затопали шаги.
Не обернулся Иван Парфеныч: знакомое дело — арестантов приводят пять раз на дню, это его не касается.
Да не случилось на время дежурного, один помощник начальника Густав Густавович, хромой.
Хрипло пискнул Густав Густавович.
Ну, значит, надо помочь.
И сумерки да и от дождя совсем затемнило, взял Иван Парфеныч лампочку, поставил на столик у перегородки, еще взял листок бумаги.
— Ближе подойди! — окрикнул арестанта.
И тоненький луч от лампы осветил бледное лицо, глаза, черную бороду.
Иван Парфеныч замотал головой: и веря и не веря глазам.
— Миша, ты? — спросил он, пристально глядя на арестанта.
— Тише! —- я Иван Исходящий.
Что вы тут говорите? — пискнул Густав Густавович.
— Ничего-с, это мне померещилось, — ответил по-всегдашнему Иван Парфеныч, и только листок задрожал в его руке.
Густав Густавович подошел к перегородке.
— Как звать? — пропищал хромой.
— Иван Исходящий, — повторил, насмехаясь, арестант, — был входящий, теперь исходящий, широкой земли гражданин, звания не хочу говорить! — и нетерпеливо подернулся весь, — надоели вы все.
— Аристов, возьми его в подвал, — пищал Густав Густавович, — в подвал, там вымоется в бане. Опрыскай одежу и во 2-й.
Стукнули шаги и все пропало.
‘Мишатка, братенок! Ведь, я его на руках носил! И что это сталось, Боже мой!’.
Хочет Иван Парфеныч дела закончить, а этот Мишатка — Иван Исходящий, которого повел Аристов сначала в подвал, потом во 2-й корпус, этот брат исходящий путает ему все дело: и простое привычное не поддается, небывалым обертывается, головоломным.
Всю ночь не спал Иван Парфеныч.
И только что заведет глаза, через него как стрела: так он и подпрыгнет, а брат будто стоит перед ним.
‘Тише! —- я Иван Исходящий’.
А ведь он никак не думал, что с братом такое выйдет, думал, что как в Сибирь уехал, устроился хорошо, и все благополучно. И понимает, и никак не может свыкнуться, что случилась беда и эта беда не без причины. Самой причины он не допускает.
Изметавшись, встал поутру, хотел помолиться, как привык с детства молиться, да рука не подымается лоб перекрестить, хотел заварить чаю, чайник разлил, разлил и выругался очень нехорошо, чего никогда не бывало.
С камнем на сердце пошел в канцелярию.

3

Какая была ясность голубковского духа!
Какое спокойствие голубковской души!
и оттого, верно, и речь его такая, только его, Голубкова, и поймешь и увидишь, а если укор, не обидишься.
И все через него, через эту ясность и спокойствие, как-то хорошим показывалось, и навязшее, как новое, и приевшееся нескушным, а люди — да тот же Густав Густавович со всем изнутренним своим хромоножием, с писком придирчивым, милейшим Густавом Густавовичем.
И вот оборвалось — жизнь оборвалась, жизнь оборвалась — началось житие.
А вы знаете, что такое житие? — да ведь это труд самой жизни, тягота дней, каждого дня — вот что такое житие, не жизнь!
И как часто вспоминался теперь Голубкову судебный кандидат Фирсов, спорщик и такой острый до боли и глазами, и улыбкой, и беспощадным словом, этот Фирсов говаривал со своей такой улыбкой:
‘Жизнь как хватит поперек через всю спину слева направо, забудете тогда славословие петь, за детей своих и братьев еще покаетесь!’
И вот оно пришло: хватило поперек —-
Брат, которого он когда-то на руках носил, сидел тут за стеной во 2-м корпусе, и то, что брат сидел за решеткой, а сам он ходил на свободе, с этим он никак не мог свыкнуться, а также не может он принять и то, что все это так и должно было случиться, да и как ему принять, раз самой причины — из-за чего попал брат в тюрьму он не допускает.
Вот оно, какое дело — бесконечное!
В одно из свиданий брат сказал:
— Запеки, Иван, пилку в хлеб: мне бежать надо.
Если бы кто-нибудь сказал про такое, Иван Парфеныч просто рассмеялся бы, принимая за самую смешную шутку: Иван Парфеныч и то дело, которое он так отлично делал, это дело с ним нераздельное, — в деле же во всяком есть закон и этот закон нельзя нарушить, или —-
И дело, которым гордился Иван Парфеныч, пошло насмарку.
Иван Парфеныч разрезал булку с обеих сторон, в середку положил пилку и, передавая хлеб брату, сам нарочно отломил кусок с того конца, где ничего не было.
— Помилуйте, чай, свой-то человек надежный! — заметил помощник Сементкович, искренно не понимая, как это Иван Парфеныч и точно не знает, что скорее начальника заподозришь, прокурора заподозришь, но его — Ивана Парфеныча —-
Темною ветреною ночью Иван Исходящий бежал, надписав на стене углем:

иван изошел

4

По-прежнему с утра и до позднего вечера сидел Иван Парфеныч в канцелярии за своим столом над послушными ему бумагами.
Никому, конечно, и в голову не пришло, чтобы он что-нибудь подобное — пилку там арестанту передать в хлеб или еще что. Скоро и вообще-то об этом забылось — мало ли бегает арестантов и с пилками и без пилок!
Но сам-то Иван Парфеныч ничего не забыл.
И еще никак ему не забыть о этом брате своем исшедшем:

иван изошел

Иван Парфеныч затосковал.
И не то, что он нарушил дело свое, смошенничал, нет, не это ему стало, нет, он уж если хотите, понял, что иначе не мог поступить. И о брате тоже, не то его замучило, что брату выпала доля такая, нет, не о брате, а о себе, что его-то собственная доля, что это такое?
Работа валилась из рук.
И ничему уж не рад.
Уныние напало — муть в голове, тоска на сердце и нету света нигде, тускло.
Отойти в сторонку, чтобы не видно, сжаться так вот —-
И нет никакой надежды.
И конца нет.
Летом в первый раз за всю свою службу взял он отпуск — ходил на богомолье. Говорил со старцем, добился-таки праведника на земле грешной!
Старец сказал:
— Дух уныния, соединяясь с духом скорби и через него подкрепляемый, дух лютый и тяжкий. Но надо помнить, что часто из любви поражает Бог своим духовным жезлом человека, чтобы преуспевал человек в добродетели. И в конце концов непременно произойдет изменение и все просветлеет опять и станет неколебимей. И еще надо помнить, — сказал старец, — что без Божьего попущения враг ничего не может нам сделать, и если печалит дух наш, то лишь столько, сколько попускается ему от Бога. И ничем человек так не может доказать своей любви к Богу, как благодушным перенесением печальных обстоятельств, и это возводит его к высшему совершенству. Иначе неблагодарность, хуление, сомнение, страх и отчаяние наполнят и вконец измотают душу. Сколько силы есть, надо молиться, — сказал старец, — а к молитве приложить чтение и рукоделие.
Иван Парфеныч никогда ничего не читал, но дело делал.
— Я работаю, — возразил он, — да все из рук валится.
— Понуждай себя, — сказал старец, — а когда останешься без дела, переноси мысли свои на какой-нибудь предмет божественный или простой человеческий сердечный. Главное же терпение и упование. Ведь, враг и наводит на нас уныние, чтобы лишить душу упования на Бога, но Бог-то никогда не допустит, чтобы душу, уповающую на него, одолели напасти.
И когда говорил старец, становилось легко и казалось, что все так и будет: он победит уныние свое и пойдет жизнь по-старому полной чашей, нет, еще полнее, дочерей замуж выдаст, внучат дождется —- А когда вернулся в свою тюрьму и взялся за канцелярское свое дело, сразу же в первый же день ясно увидел, что не может.
И с каждым днем это все яснее ему.
А главное, конца-то не видно.
В полдень, когда в канцелярии никого не было, и даже Люмушка вышла, Иван Парфеныч, по-всегдашнему задерживающийся, один был среди бумаг тюремных.
В руках он держал какое-то дело, которое нужно было ему положить на стол, и он этого никак не мог сделать: и не то, чтобы забыл, а просто пошевельнуться не мог.
И в таком оцепенении своем безнадежном увидел крюк от лампы, знакомый, испокон века торчавший в потолке. И какое-то чувство смутное, но сильное, как от случайной находки, в которой может быть цель всей жизни, толкнуло его и сразу он вышел из оцепенения своего.
Дело положил он на стол, куда следует, потом пододвинул стол, поставил на стол стул, сам залез на стул, зацепил за стул сахарную бечевку и как-то само уж собой вспетлил бечевку — и так же вошла петля как-то уж само собой на шею —
Что ж еще?
— Ну —- прощай!
И оттолкнул ногами стул.
И там, над бумагами, где никогда не светила лампа, точно в насмешку, в самый ясный осенний полдень, закачался вместо лампы, как темная лампа, спокойный и ясный Голубков.
1919 г.

Комментарии
(Обатнина Е. Р.)

Семидневец

Печатается по: Шумы города. Ревель: Библиофил, 1921, Первые пять рассказов, не включенные в настоящее издание, созданы на основе фольклорных источников. О том, что название цикла возникло до издания книги ‘Шумы города’, свидетельствует афиша петроградского Дома Искусств от 26 июля 1920, написанная рукой Ремизова, с программой авторского вечера. В первом отделении писатель предполагал прочесть ‘Жизнь несмертельную’, которая была обозначена в афише как ‘повесть’. Во втором отделении, озаглавленном ‘Рассказы из Семидневца’, анонсировалось 6 новелл, среди которых был и рассказ ‘Изошел’ (РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 1. No 47. Л. 2).
[Вступление], [Два старца], [Змея], [Панна Мария], [Добрый приставник], [Лис преподобный]

Изошел

Впервые опубликован: Красный балтиец. 1920. No 14. С. 23—26 (под названием ‘Шум города’).
Рукописные источники: Беловые автографы — РНБ. Ф. 634. No 8, РГБ. Ф. 1.3.26 (с авторской правкой и правкой рукой неизвестного лица).
Дата: 1919.
Первоначально рассказ был отдан в редакцию ‘Ежемесячного журнала’, но 11 октября 1919 г. Ремизов сообщил В. Миролюбову об изменении планов: ‘У вас лежит мой рассказ ‘Изошел’. Когда-то в незапамятные времена Вы его приняли. Когда у Вас будет журнал, я его заменю другим. А этот рассказ отдаю в Петербургский сборник. Сборник выйдет скоро’ (ИРЛИ. Ф. 185. Оп. 1. No 998. Л. 16). Однако, и этот план писателя не был осуществлен.
…на Аграфену — праздник, отмечаемый церковью как день памяти святой мученицы Агриппины, которая в народе именовалась Аграфеной-Купальницей (23 июня). В народном календаре этот день непосредственно связан своими обрядами с праздником Ивана Купалы (24 июня).

————————————————————————-

Источник текста: Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 367—373.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека