Избранные, Шолом-Алейхем, Год: 1911

Время на прочтение: 38 минут(ы)

Избранные.

(Изъ жизни маленькихъ людей).

Переводъ съ рукописи.

ГЛАВА I.
Избранные въ дорог.

Величественный древній, большой городъ, который вотъ уже около тысячи лтъ стоитъ, разбросанный въ длину и въ ширину по холмистому берегу стараго, могучаго Днпра, давно не видалъ такого сорта евреевъ, какіе появились въ немъ однажды раннимъ утромъ, уже на исход лта. Нельзя сказать, чтобы этотъ самый не еврейскій городъ, сохрани Богъ, смотрлъ бы на еврея съ особеннымъ любопытствомъ, какъ на диковинку. Наоборотъ,— извстно, что онъ издавна и усердно занимается евреями, какъ будто самъ онъ ужъ такъ благополученъ во всхъ отношеніяхъ, что ему, какъ говорится, ничего больше не достаетъ — только и свербитъ, что еврей да болячка! Когда бы вы туда ни пріхали, когда бы ни развернули тамошнюю газету — первое, что вамъ бросается въ глаза, это — ‘еврей’ Столько-то и столько-то евреевъ подали прошеніе въ университетъ и не были приняты. Столько-то и столько-то евреевъ пойманы на ‘облав’, и вс были ‘приняты’. Чтобы когда-нибудь, съ ними случилось наоборотъ — чтобы евреевъ въ университеты приняли, а на облав не ‘приняли’ — этого быть не можетъ, какъ не можетъ быть того, напримръ, чтобы вы, будучи очень голодны, пронесли кусокъ мимо своего рта въ чужой.
Все-таки, что же это были за евреи въ то раннее утро, о которомъ мы разсказываемъ? То были голодаевскіе представители, выборные, уполномоченные отъ своего города для очень, очень важнаго дла, для очень, очень большой и святой миссіи. То были, одинъ къ одному, почтеннйшіе люди, виднйшіе хозяева, цвтъ Голодаевки. Я бы вамъ перечислилъ всхъ по именамъ, но — лишнее: голодаевскій еврей не гоняется за почестями, онъ не привыкъ, чтобы его имя печаталось гд-то тамъ по разнымъ газетамъ — ему достаточно почестей, которыми онъ пользуется у себя дома, и благодаритъ Создателя, когда его хоть тамъ-то оставляютъ въ поко.
Среди уполномоченныхъ былъ одинъ старый, совсмъ старый человкъ,— старикъ-еврей, давно перешагнувшій за восемьдесятъ. Согбенный, опирающійся на толстую палку, онъ держится, чтобы не сглазить, еще совсмъ не худо. Одтъ онъ по субботнему — въ шелковую, шуршащую бекешу безъ рукавовъ, поверхъ стараго, длиннаго, атласнаго кафтана съ разрзами, въ мховой круглой шапк, туфляхъ и въ длинныхъ чулкахъ Остальные одты уже не такъ празднично. Зато вс, безъ исключенія, празднично настроены. Шли твердымъ шагомъ, торопливо, нервно, неся подъ мышкой пузатые мшки съ молитвенными принадлежностями: ‘талесомъ и твилемъ’ и зонтики, огромные, дождевые, безобразные зонтики — и одинъ Богъ знаетъ — на что эти зонтики имъ понадобились, когда на двор ни дождя, ни солнца! Авторъ этой повсти уже давно замтилъ, что существуетъ порода евреевъ, которые ни за что не могутъ разстаться съ зонтикомъ — ни лтомъ, ни зимой. И, сколько я на своемъ вку ни встрчалъ такихъ евреевъ — я еще никогда не видалъ у нихъ зонтика раскрытымъ, какимъ ему, по назначенію, надлежитъ быть. Большею частью бываетъ такъ: бжитъ еврей, согнувшись, втеръ дуетъ ему прямо въ лицо, раздувая фалды кафтана и подымая ихъ сзади, извините, прямо таки на голову, а зонтикъ, безъ толку болтаясь взадъ и впередъ, бьетъ его по ногамъ. Разъ мн пришла охота остановить такого еврея и взвсить его зонтикъ примрно на руку — такъ вышло, скажу я вамъ, что онъ тянетъ препорядочно. Раскрыть его невозможно, а ужъ если вы его открыли, то можете съ нимъ распрощаться — вы его больше не закроете. Спицы перекувыркиваются головками вверхъ, зонтикъ превращается въ парашютъ, который, при хорошемъ втр, въ состояніи, не дай Богъ, поднять васъ и унести подъ облака, врод аэроплана. Но оставимъ зонтики и вернемся къ нашимъ евреямъ.
Шли они торопливо, какъ будто кто подгонялъ ихъ по затылку, либо боясь опоздать на какой-нибудь праздникъ, обдъ, или собраніе. Говорили, какъ водится, во всю глотку и вс сразу. Изрдка останавливались, закладывали руки за спину и осматривали высокіе, красивые, богатые, городскіе дома: то-то загляднье, жаль глаза отвести!
— Нравится вамъ, напримръ, вотъ этотъ ‘домикъ’?— говоритъ одинъ, сдвигая шапку на затылокъ, пыхтя, какъ кузнечный мхъ, и раздувая бока, будто загнанная лошадь,— умете вы оцнить этотъ ‘домикъ’?
— Да, ничего себ, ‘домина’!— отвчаетъ ему другой, почти шопотомъ, еле дыша отъ усталости.
— Сколько, Вы думаете, можетъ стоить такой ‘домишко’?— отзывается третій еврей, катарральный, съ блестящими глазами, упираясь обими руками въ бока.
— Этотъ ‘домище’?— откликается еще новый еврей, съ широкимъ лбомъ, какъ видно, математикъ и знатокъ по части недвижимой собственности.— Я думаю, не купить и за сто тысячъ!
— Ха-ха-ха!— смется еще одинъ,— молодой человкъ, съ блднымъ лицомъ и еле пробивающейся на немъ растительностью,— сто тысячъ, говорите вы? Желалъ бы я, чтобы мы вс вмст имли то, насколько онъ стоитъ больше!
— Неужели?— говоритъ катарральный съ блестящими глазами,— какой ты, право, умникъ! Если уже желать — лучше мы себ пожелаемъ имть то, сколько на этомъ ‘домик’ долга банку.
И тутъ начинается разговоръ о домахъ, длинный разговоръ безъ всякой цли, но это не больше, какъ предлогъ. Въ сущности, вс они очень устали, взбираясь на гору, имъ просто хочется остановиться на минутку, чтобы передохнуть.
— Вамъ, какъ видно, трудновато, ребе, взбираться на гору? Можетъ быть, вы присядете, отдохнете минутку?— обратился одинъ къ старику, который, несмотря на свои 80 лтъ, шелъ твердыми шагами впереди всхъ. Выборные изъ Голодаевки остановились и искали глазами, гд бы усадить старика. Но прежде, чмъ они успли оглядться, въ какомъ это такомъ мстечк благо свта они очутились, передъ ними вырасла, какъ изъ-подъ земли, нкоторая особь человческая, вооруженная съ головы до ногъ, съ краснымъ лицомъ и въ блыхъ перчаткахъ и — прямо на нихъ. Делегаты наши учуяли, что кровь въ жилахъ у нихъ застыла, и вс глаза устремились на стараго еврея: что онъ скажетъ? Но старый еврей и двухъ словъ не сказалъ. Онъ только сильне оперся на толстую палку и, попрежнему, бодрымъ шагомъ пошелъ впередъ, точно какой-нибудь богатырь, и вс поспшили за нимъ. А вооруженный субъектъ остался въ недоумніи, не зная, что съ ними сдлать. Задержать? За что? Кому они мшаютъ? Пропустить? Но какъ же не разузнать, что это за удивительныя созданія такія выползли откуда-то на свтъ Божій? Въ нершимости онъ обернулся и смотрлъ имъ вслдъ, пока они не скрылись изъ виду — далеко, далеко, повернувъ на крутомъ подъем, за уголъ. Тамъ они остановились и позвонили у воротъ большого великолпнаго дома.
Куда же, собственно, шли уполномоченные изъ голодаевки? Къ кому и зачмъ?
Это шли бдняки къ богачамъ за подаяніемъ: просить хлба, будить состраданіе къ заброшенному, сирому мстечку Голодаевк. Случилось несчастье въ Голодаевк. Вы меня знаете, другъ читатель, кажется, не со вчерашняго дня, вы знаете, что я не охотникъ приносить дурныя всти, но что длать? Пришло время и вамъ объ этомъ узнать.
— Евреи! Наша Голодаевка сгорла, сгорла до-тла!

ГЛАВА II.
Фишель изощряется.

Да, друзья мои! Голодаевка сгорла! Но, вы думаете,— просто такъ вотъ и сгорла Голодаевка? Этимъ лтомъ, не подъ Господень гнвъ будь сказано, горло много еврейскихъ городишекъ и мстечекъ. Но Голодаевка, очевидно, захотла перещеголять всхъ,— казалось, она говорила другимъ городамъ: ‘Что? Вы горите? Ха-ха! Пустите-ка меня — вотъ вы тогда увидите — что называется горть’… И Голодаевка запылала, какъ свча. Но, нтъ! Описаніе голодаевскаго пожара мы предоставили нашему коллег, Фишелю-корреспонденту, это его дло. На завтра, тотчасъ же посл пожара, Фишель-корреспондентъ, который самъ тоже погорлъ и еле выскочилъ изъ пламени живымъ, нашелъ гд-то, чудомъ какимъ-то перо и чернила и разослалъ во вс еврейскія газеты корреспонденціи, написанныя красивымъ витіеватымъ слогомъ и прекраснымъ каллиграфическимъ почеркомъ. Вотъ что писалъ Фишель: ‘Вопли наши возносятся къ небу. Плачетъ Голодаевка о великихъ скорбяхъ своихъ! Плачетъ и не хочетъ утшиться. Язва на язв, рана на ран! Еще не пришла въ себя Голодаевка отъ прежнихъ бдъ, какъ хлынулъ на нее новый потокъ Божьяго гнва… Горькую чашу выпила она изъ рукъ Господа. Пламя, снисшедшее съ неба, зажгло городъ съ одного конца до другого, святыя синагоги стерло съ лица земли до основанія, безъ пощады, съ дымомъ и пламенемъ унесло на небо маленькихъ, грудныхъ дтей. Также стариковъ, бдныхъ, больныхъ, слабыхъ стариковъ! Они сдлались жертвою пламени въ тотъ страшный день, когда Богъ наказалъ насъ за великіе грхи наши! Даже свою святую Тору не пожаллъ Господь-Богъ — она сгорла вмст со старой синагогой! Подъ открытымъ небомъ скитаемся мы — нагіе, босые, покинутые, алчущіе и жаждущіе. Какъ очи евреевъ, когда вышли они сухи изъ водь моря Чермнаго, такъ и наши взоры съ упованіемъ и мольбою устремляются къ великодушнымъ братьямъ нашимъ — дтямъ отцовъ великодушныхъ! Умоляемъ васъ — сжальтесь! Утшьте насъ! Да вспыхнетъ состраданіе, въ добрыхъ сердцахъ вашихъ, и пусть щедрыя руки ваши протянутся къ намъ за помощью cкорою, ибо страшно мы обнищали. Будьте намъ пристанищемъ.— И да не разсется по міру уцлвшая горсть евреевъ, братьевъ вашихъ!’…
Кажется,— что за бда была бы въ томъ, если бы эта душу раздирающая корреспонденція, въ которой каждое слово — стонъ, и каждая буква — слеза, была бы таки, Богъ съ нею, напечатана въ еврейской газет? Такъ нтъ же! Стали тамъ въ редакціи сокращать трудъ бдняги Фишеля, жать и выжимать изъ него суть и, наконецъ, гд-то въ уголк газеты самымъ мелкимъ шрифтомъ напечатали еле-еле полторы строчки:
‘Пожаръ произошелъ въ Голодаевк. Не обошлось безъ человческихъ жертвъ. Просятъ помощи’. Положимъ, газеты оправдываются: он не виноваты, он получаютъ, говорятъ редакторы-издатели, корреспонденціи отъ этого самаго Фишеля изъ Голодаевки чуть не каждый день. Если бы, говорятъ они, печатать все, что посылаетъ имъ этотъ корреспондентъ, то имъ нужно было бы, говорятъ они, выпускать для Голодаевки особую газету, имть спеціальную типографію и держать спеціальныхъ рабочихъ. Чудеса, говорю я вамъ, да и только. Какъ дойдетъ до чего-нибудь серьезнаго,— Голодаевка становится всмъ — какъ бревно въ глазу! Вотъ взять хоть бы этихъ самыхъ редакторовъ-издателей. Въ начал года, выпуская газету, они не жалютъ для Голодаевки большихъ, подробныхъ проспектовъ и отнюдь не стыдятся называть маленькихъ людей ‘глубокоуважаемыми, любезными подписчиками’. Правда, большимъ количествомъ подписчиковъ въ Гододаевк они не могутъ похвастать: круглымъ числомъ они имютъ тамъ, всего-на-всего, одного абонента: это Зейдлъ — нашъ старый пріятель Зейдлъ, зять богача ребе Шая. У него заимствуется газетой корреспондентъ Фишель, а посл него ужъ вс остальные, жаждущіе печатнаго слова. Но какое отношеніе это иметъ къ Фишелю? Почему вс его корреспонденціи и письма идутъ прямо подъ столъ въ корзину? Даже раньше, чмъ узнаютъ ихъ содержаніе? Почему? Когда, подъ какой-нибудь большой праздникъ, редакторъ выступитъ съ цвтистой статьей о племени Израилевомъ, и, разгорячившись, восклицаетъ: ‘Кто считалъ смя Іакова?’… ‘Кто поводилъ итоги колнамъ Израилевымъ?’ — не пишетъ ли онъ тогда, заодно, о всхъ маленькихъ людяхъ? Или, напримръ, въ тхъ передовицахъ, которыя бичуютъ наши недостатки, называя насъ такими миленькими именами, какъ ‘эксплоататоры’, ‘міроды’, ‘кровопійцы’ и т. д., не подразумваетъ ли онъ тогда попутно и голодаевскихъ евреевъ?
Да! Ему можно, а вотъ Фишелю изъ І’олодаевки нельзя! Голодаевка таки можетъ сказать о себ — ‘на бднаго Макара вс шишки валятся’.
Не думайте, однако, чтобы голодаевцы, посл пожара, ограничились однми корреспонденціями Фишеля. Были разосланы также письма — очень краснорчивыя, прекрасно написанныя письма, опять таки работы Фишеля, ко всмъ столпамъ еврейства. Повсюду, гд находится богачъ, имя котораго извстно свту, въ Кіевъ, въ Одессу, въ Москву, въ Лодзь и даже въ Парижъ, къ самому великому Ротшильду. Пусть васъ не удивляетъ, какимъ это образомъ угораздило Голодаевку забраться не больше и не меньше, какъ въ Парижъ къ Ротшильду. Представьте себ такую странность, что долгое время — Голодаевка получала каждый годъ, наканун пасхи по адресу ребе Ейзепа, 100 франковъ для бдныхъ отъ Ротшильда изъ Парижа. Правда, уже очень давно Ротшильдъ пересталъ посылать эти деньги,— никто не знаетъ, почему,— тмъ не мене, письма ему пишутъ при каждомъ удобномъ случа — радостномъ, или, не дай Богъ, печальномъ. Не говорю уже о большихъ несчастіяхъ, да сохранитъ отъ нихъ Богъ. Ну, вы же спросите, почему это они столько лтъ не имютъ отъ Ротшильда никакого отвта? Вотъ вопросъ! Не вс же сть вареннички съ сыромъ! Можетъ быть, пишутъ адресъ неврный? Или, быть можетъ, случилось тамъ въ Париж у Ротшильда, чтобъ не согршить сравненіемъ, то же, что приключилось съ царемъ Фараономъ, какъ оно разсказано въ Библіи: ‘И воцарился другой властелинъ и ни о чемъ знать не хотлъ’… Я говорю о секретар Ротшильда, о томъ, который получаетъ почту и читаетъ письма. Т, что нравятся секретарю, онъ передаетъ Ротшильду, а т, что ему не нравятся, такъ онъ съ ними и не церемонится, а прямо швыркъ подъ столъ. Наврное сказать не могу, но думаю, что какъ-нибудь этакъ оно должно быть, въ такомъ род.
Однимъ словомъ, вы уже видите, что Голодаевка, слава Богу, мстечко, состоящее въ связи и корреспонденціи со всмъ цивилизованнымъ міромъ. Поэтому, какъ только случилось несчастіе, голодаевцы сейчасъ же дали знать о немъ, черезъ Фишеля-корреспондента, во вс концы свта,— растарабанили, какъ говорится, на весь міръ, и теперь ждали съ нетерпніемъ отклика на постигшее ихъ бдствіе.

Глава III.
Голодаевка горитъ, какъ свча.

Какъ же началось и откуда взялось бдствіе? Отъ старой голодаевской бани, которую мы уже однажды описали. Какъ-то разъ въ четвергъ затлла балка, немного спустя, занялась крыша, и вскор вся баня была въ огн. Когда ‘Адамъ’ и ‘Ева’ — банщикъ и банщица, выскочили изъ бани,— первое, что имъ пришло въ голову:— ‘Горе намъ! Ребе! Ребе!’. Однимъ прыжкомъ ‘Адамъ’ — банщикъ, опять вскочилъ внутрь бани, и, какъ маленькаго ребенка въ люльк, вынесъ ребе Ейзепа на своихъ могучихъ рукахъ. И ребе Ейзепъ, какъ маленькій ребенокъ, заслонилъ глаза обими руками отъ яркаго пламени, освщавшаго всю рку и вербы и полъ-неба въ томъ направленіи, куда тянуло пламя и валилъ густой дымъ, пересыпанный веселыми искрами. Все сразу приняло другой видъ, сказочную привлекательность,— все сдлалось ярко-краснымъ: рка красная, небо красное, вербы красныя, люди красные. Ребе Ейзепъ никогда не видалъ такого цвта и такой красоты, онъ де могъ надивиться и, когда ‘Адамъ’ поставилъ его на землю, онъ сказалъ самому себ: ‘Какъ прекрасенъ міръ Божій!’.— Но тотчасъ же спохватился, и, обернувшись къ ‘Адаму’ и ‘Ев’, спросилъ:
— Дти мои,— не было ли человческихъ жертвъ? Хвала Создателю, что онъ насъ не покаралъ огнемъ!
— Не покаралъ огнемъ?— не удержался банщикъ и продолжалъ съ горькой усмшкой,— а чмъ же онъ насъ покаралъ — водой, что ли?
— Я не то имлъ въ виду,— оправдывался ребе,— я говорю о чуд, о томъ, что вы, слава Всевышнему, спасли жизнь свою!
— Жизнь? На что намъ жизнь, если у насъ нтъ бани?
— Ты говоришь, какъ дитя,— сказалъ ему ребе Ейзепъ, заслоняя глаза отъ свта,— какъ дитя, говоришь ты. Гд это написано, что у тебя должна быть баня? Когда ты родился, разв ты родился, имя баню? Или ты воображаешь, что сто лтъ спустя, дай теб Богъ столько прожить, ты явишься на тотъ свтъ съ собственною баней? Вотъ, я теб скажу, былъ однажды нкій святой, ангеламъ равный…
И ребъ Ейзепъ хотлъ разсказать, по своему обыкновенію, очень красивую притчу про святого, ангеламъ равнаго,— но банщикъ, не въ обиду ребе будь сказано, остановилъ его въ самомъ начал:
— Что за святой? Какіе тамъ ангелы? Смотрите-ка лучше сюда, пожалуйста! Пламя-то тянетъ прямо къ мстечку, да и втеръ что-то задулъ слишкомъ сильно! Боюсь, какъ бы не занялся у Лейбе-Мордхе-мясника домъ съ конюшней. Тогда — прощай Голодаевка!
Тутъ пламя, какъ будто ожидавшее этого слова, перескочило на домъ Лейбе-Мордхе-мясника, и сразу озарился новый кусокъ неба. Пошелъ трескъ и шумъ, заблеяли козы, и дв курицы, откуда ни возьмись, пустились бжать, сломя голову, съ горы внизъ — распустивъ крылья и роняя перья во вс стороны. Освтилась вся гора, все мстечко и все небо. Ужасный крикъ и шумъ поднялся въ мстечк. Шумъ растетъ и крпнетъ, сливаясь съ лаемъ собакъ, мычаньемъ коровъ, визгомъ женщинъ, плачемъ дтей, съ крикомъ:— воды! ведеръ! спасайте! скоре! огонь! горимъ! Вдругъ — глядь — головешка скачетъ на четырехъ ногахъ: танцуетъ, трясетъ рогами и бжитъ прямо къ рк. Не добжала, упала растянулась на земл, ножками вверхъ, дрожитъ и издаетъ глухое — ме-е-е! Это коза-бдняжка, по великой своей глупости, взяла да и прыгнула въ огонь. Конечно, сейчасъ же о томъ пожалла и выскочила обратно, но уже было поздно — шубка-то на ней загорлась. Тогда она заскакала, какъ бшеная, куда глаза глядли, наугадъ, безъ всякаго разсчета и цли — дура-дурой.
Не больше ума было въ бготн голодаевскихъ евреевъ и евреекъ. Они метались изъ одной улицы въ другую, какъ отравленныя крысы, или, какъ недорзанныя куры. Черные отъ дыма, какъ демоны, они сообщали другъ другу новости:
— Вы знаете? Эля-Дувидъ горитъ!
— Вы знаете? Огонь уже на базар!
— Вы знаете? Уже все мстечко горитъ!— убей меня громъ!— все мстечко!
— Какъ свча! Какъ сальная свча!
А пламя бушуетъ и реветъ, какъ море, когда оно разъиграется, а втеръ несетъ цлыя головешки, цлые снопы соломы, а искры летятъ безъ конца. Искры падаютъ на высохшія отъ ветхости соломенныя и деревянныя крыши, слышится трескъ и шумъ падающихъ бревенъ, стнныхъ обваловъ, и все это сливается въ одно съ крикомъ о помощи, съ визгомъ и плачемъ, и черти, дьяволы, совсмъ не люди, бгаютъ кто куда, кто сюда, обезумвшіе, бросаясь во вс стороны, какъ отравленныя крысы, какъ недорзанныя куры, и огромное, яркое пламя освщаетъ и расцвчаетъ ихъ мрачныя, горестныя, на-смерть перепуганныя, лица…— И Голодаевка горитъ, — горитъ, какъ свча!..

ГЛАВА IV.
Ребъ Ейзепъ воюетъ съ Богомъ.

Покуда горла баня, ни ‘Адамъ’, ни ‘Ева’ не обращали вниманія на ребъ-Ейзепа. Но потомъ, когда отъ бани остался только желзный когелъ да труба — (даже ‘микве’ {Бассейнъ.} вся выгорла),— ‘Адамъ’ и ‘Ева’ хватились ребе — нтъ ребе! Напрасно искали они его повсюду — у колодца, по берегу рки, въ камышахъ, въ мстечк, по горящимъ улицамъ.
— Не встрчали ли вы гд-нибудь ребе?— разспрашивалъ банщикъ у мечущихся несчастныхъ погорльцевъ. Но, отчаянные, смертельно перепуганные, горожане — будто и не слыхали, о чемъ ихъ спрашиваютъ, и, какъ безумные, глядя безсмысленными глазами, переспрашивали:
— Какой ребе? Чей ребе?
Гд же былъ ребъ-Ейзепъ? Ребъ-Ейзепъ, раввинъ, придя въ себя и понявъ, что весь городъ въ опасности, почувствовалъ, что у него, какъ будто, вырасли крылья. Онъ схватилъ свою старую, спасенную изъ пламени, мховую шапку и толстую палку и пустился по направленію къ городу, къ своимъ евреямъ — даже не думая о томъ, куда онъ бжитъ и зачмъ. Для восьмидесятилтняго старика, это была порядочная прогулка, но, завидвъ передъ собой цлое море огня, онъ уже ни о чемъ не думалъ: его несло, какъ по воздуху — туда, къ старой синагог, гд онъ почти всю свою жизнь провелъ въ бесд съ Богомъ. Неужели Господь не сотворитъ чуда ради Дома своего? Неужели Всевышній не спасетъ святыню, свою собственную Тору?
Съ этими мыслями ребъ-Ейзепъ пришелъ къ старой синагог какъ разъ во время,— когда кругомъ уже бушевалъ огонь. Красные языки рвались со всхъ сторонъ и освщали полуразвалившіяся, облупленныя стны древней голодаевской синагоги. Вотъ-вотъ, еще минута, и Божій домъ будетъ объятъ пламенемъ!
И не можетъ понятъ ребъ-Ейзепъ умомъ своимъ, что же это мшкаютъ евреи? Почему не спасаютъ синагогу, святыя книги, священные свитки? Вмсто того онъ видитъ евреевъ — мечутся туда и сюда, какъ дикари, скачутъ въ огонь, спасаютъ старыхъ больныхъ женщинъ, маленькихъ дтей, стулья, кровати, подушки, горшки, скарбъ, бебехи,— а Божій домъ забыли, его какъ будто оставили на произволъ судбы! Что же это? Какъ это можетъ быть? Ребъ-Ейзепъ пробуетъ кричать, звать на помощь: Спасайте! Святыню! Синагогу!— Никто его не слышитъ. Еще минута, и ребъ-Ейзепъ — одинъ въ синагог и — прямо къ амвону! Схватилъ одинъ свитокъ, потомъ другой — съ трудомъ выбрался на улицу, положилъ ихъ невдалек на поломанный стулъ, спасенный кмъ-то изъ пламени, а самъ сталъ возл и громкимъ голосомъ обратился къ Господу:
— Все, что я могъ,— я сдлалъ! Сколько я могъ, я спасъ — остальныя святыни я оставилъ Теб! Я не уйду отсюда ни на одинъ шагъ,— посмотримъ, какъ-то Ты дашь сгорть Твоей собственной Тор, которую Ты самъ далъ намъ, черезъ раба Твоего Моисея, на гор Сина!
Въ эту минуту подосплъ нашъ знакомый банщикъ ‘Адамъ’. Сердце ему подсказало, что старикъ долженъ быть гд-нибудь поблизости синагоги. Замтивъ ребе возл горящаго храма ‘Адамъ’, безъ лишнихъ церемоній, подхватилъ его на свои здоровыя, мускулистыя руки, и, вмст съ обоими свитками, отнесъ раввина, подальше отъ пожара — къ самой сгорвшей бан, что на берегу рки.

V.
Посл разрушенія.

Ужъ такой на свт порядокъ, что, покуда кипитъ война, величина бдствія отступаетъ предъ ея разгаромъ на задній планъ, и павшихъ считаютъ лишь потомъ, когда настаетъ перемиріе. А вотъ, когда все прошло, начинаютъ подводить итоги — сколько въ битв понесено потерь. То же самое было и въ Голодаевк. Насколько велико было несчастье, поняли только на завтра, посл пожара. Вначал, конечно, какъ водится, разсказывались чудеса, какъ, и когда, и какимъ образомъ они узнали про пожаръ. При этомъ каждый, по обыкновенію, долженъ былъ разсказать свою исторію — длинную исторію, какъ онъ вчера, будто на зло, пришелъ рано домой, потому что, цлый день ему длать было нечего, и, будто на зло, онъ въ этотъ вечеръ былъ голоденъ, какъ собака и, будто на зло, кушать ему было нечего, такъ онъ, будто на зло, легъ рано спать и, будто на зло, отъ голода никакъ не могъ заснуть, и, будто на зло, за полчаса до пожара вдругъ заснулъ и тутъ же, будто на зло, заснулъ крпко-прекрпко. Вдругъ онъ слышитъ — ‘огонь’, ‘горимъ’!..
Другой разсказываетъ исторію еще лучше, еще подробне, какъ вчера онъ всталъ очень рано, почти до свта, и вышелъ на базаръ, въ надежд купить что-нибудь, что случится — шкурку, немного сна, мшокъ картофеля, что случится, — лишь бы заработать малую толику. Какъ нарочно, не было ни живой души на базар,— всего одинъ мужикъ съ мшками угля. Такъ я его спрашиваю:— ‘ну, сколько возьмешь, примрно, за этотъ уголь?’. Онъ отвчаетъ:— ‘пятиалтынный’. Такъ я говорю:— ‘можетъ, довольно съ тебя гривенника?’ — Онъ отвчаетъ: ‘пятиалтынный’. Такъ я говорю: можетъ, довольно съ тебя двухъ съ половиною пятаковъ?’. Онъ отвчаетъ: ‘пятиалтынный’. Затвердилъ мужчина пятиалтынный, хоть заржь его, да и только! Такъ я купилъ у мужика мшокъ съ углемъ, взвалилъ таки мшокъ, съ позволенія вашего сказать, себ на плечи и т. д., и т. д.,— исторія на битыхъ три часа, пока разсказчикъ доберется до пожара, и — въ конц-то-концовъ окажется, что, когда начался пожаръ, онъ спалъ себ, кзъ убитый, и его насилу, насилу добудились.
У третьяго разсказецъ еще лучше. Начинаетъ онъ съ третьяго дня и разсказываетъ безконечную исторію — еще длинне той, что съ мшкомъ угля. Но вдругъ, въ разговоръ вмшивается женщина и наотрзъ отрицаетъ всю исторію.
— Богъ ихъ знаетъ, что за сказки они вамъ тамъ разсказываютъ! Небылицы какія то! Вотъ я вамъ разскажу, какъ это началось — я въ четвергъ передъ пожаромъ замсила тсто изъ той муки, что привезъ Берль, Брухинъ сынокъ — ужъ нечего сказать, хороша ихъ мука — Господи, прости меня, гршную! Когда же она вовсе прогорклая?! Чтобъ врагамъ моимъ былъ такой годъ, какъ эта мука!
И потянется разсказъ на битыхъ три часа — о прогорклой мук, о прокислыхъ дрожжахъ, о корыт, которое ея сосдка Песя — ужъ и нещечко тоже эта Песя — то-то подарокъ отъ Бога! и т. д. и т. д.— исторія безъ конца. И вамъ кажется, что до пожара она не доберется, хотя бы разсказывала безъ умолка до конца жизни своей.
Но въ ропотъ этихъ занимательныхъ разсказовъ о пожар, то и дло, врываются плачъ, крики, стоны, рыданія разбитыхъ сердецъ, обиженныхъ душъ, убитыхъ, одинокихъ — нищихъ, нищихъ, нищихъ!.. Тамъ стонетъ мать: ломаетъ руки и рыдаетъ по своемъ ребеночк-крошк: сгорлъ птеньчикъ вмст съ колыбелькой.. А тамъ еврей оплакиваетъ тихими, горькими слезами своего стараго, больного отца: какъ разъ въ эту ночь легъ онъ спать на чердак и сгорлъ тамъ до костей. Никогда раньше онъ тамъ спать не ложился, и, вотъ, какъ разъ въ эту ночь!.. А здсь блуждаетъ двушка, почти обезумвшая, смется и бьетъ себя кулаками по голов:
— Мама моя! Мама! Мама!…
Прости, другъ-читатель, что я этакъ взялъ да и оборвалъ на середин. Муза, стоящая подл меня въ то время, какъ я вожу перомъ похожа на голодаевскихъ обывателей. Веселая она душа! Бдная, но веселая. Она не любитъ слезъ, ей не нравятся грустныя сцены. Она говоритъ, что названія слезъ заслуживаютъ только т, которыя мокры и солоны, а вс т слезы, что писатель выливаетъ на бумагу, это, говоритъ она, сухія, дланныя слезы, ничего не стоющія! Она говоритъ, что скорбь — это только та скорбь, которая въ сердц кипитъ,— а не та, что передается словами. Поэтому оставимъ душу раздирающія сцены, уйдемъ отъ нихъ подальше и остановимся на убыткахъ, понесенныхъ нашими голодаевскими обывателями отъ пожара. Бда въ томъ, что совершенно невозможно сосчитать огромной суммы убытковъ въ Голодаевк. Это во-первыхъ. Во-вторыхъ — что выйдетъ изъ того, если мы съ вами подсчитаемъ убытки? Разв кто-нибудь ихъ вернетъ? Страховыя отъ огня общества вс какъ будто сговорились и уже давно вычеркнули Голодаевку съ географической карты, точно никогда никакой Гододаевки и не существовало на бломъ свт. И, потомъ, кто это можетъ оцнить чужое добро? Особенно, когда оно уже давно превратилось въ пепелъ? Хозяйство вообще повсюду, а особенно въ Голодаевк, иметъ свою особую цнность, которую никакъ нельзя опредлить. Старыя тряпки, битая посуда, ломанная утварь — все это для бдняка такъ же дорого — (а, можетъ быть, еще дороже), какъ великолпныя зеркала и блестящая мебель для богача. Потому что, если пропадаетъ вещь у богача — онъ за деньги можетъ сейчасъ же купить другую, а бдняку кто вернетъ то, что сожралъ у него огонь?
Такъ обдумывали голодаевскіе погорльцы свое положеніе и видли ясно, что одною философіей длу не поможешь — надо что-нибудь предпринять, что-нибудь придумать,— найти способъ, чтобы спасти мстечко. Это не штука, чтобы цлое мстечко пустилось по міру за подаяніемъ, какъ обыкновенные погорльцы. Нтъ! Эт не планъ! Надо стараться, чтобы Голодаевка осталась Голодаевкой! Вотъ надъ чмъ ломали головы погорльцы.
На вс пламенныя и душу раздирающія письма, разосланныя, во вс стороны, отозвались какихъ-нибудь два городка — такіе же бдные, какъ сама Голодаевка, и выслали — кто немного хлба, кто старую одежду, а кто и нсколько рублей наличными. И хватало этого — что называется, на одинъ зубъ! Положеніе становилось ужаснымъ. Пришлось такъ туго и горько, что уже перестали плакать и жаловаться и даже вздыхать. Такъ бываетъ, когда человкъ замерзаетъ: онъ, начитаетъ потихоньку засыпать и, глядь,— незамтно заснулъ навки.
И здсь, какъ всегда въ ршительные моменты Голодаевки, выступилъ на сцену ребъ-Ейзепъ, раввинъ, во всей своей сил, которую Господь Богъ вложилъ въ это слабое тло. Онъ созвалъ сходку — да! онъ самъ! собственною персоною!— не посылая служекъ, не ожидая почестей и не возвышаясь надъ людьми. Просто и скромно всталъ,— и обратился ко всмъ собравшимся съ такими словами:
— Слыши, Израиль! Слушайте, евреи, что я вамъ скажу. Не я говорю, а Всевышній говоритъ моими гршными устами. Не печальтесь — благословеніе Божіе надъ вами. Я вамъ предсказываю, что съ Божьей помощью все будетъ хорошо. Въ чемъ, собственно, суть? Суть вотъ въ чемъ: Господь покаралъ насъ огнемъ — мы сгорли со всмъ, что имли: съ синагогами, со святой Торой, съ древними священными свитками, были человческія жертвы, погибли даже маленькія, крошечныя дти, которыя ничмъ не повинны были предъ Богомъ и понесли къ Нему одну только чистую душу сбою. Конечно, это великое, горькое наказаніе — но, безъ сомннія, мы заслужили его отъ Всевышняго по достоинству. Но очень горевать объ этомъ намъ тоже нельзя. Во-первыхъ,— горемъ длу не поможешь, а во-вторыхъ, мы покажемъ Господу, что разрушеніе Голодаевки для насъ, упаси Боже, горше разрушенія Іерусалима, хуже разрушенія великаго храма! Какъ говорится въ притч про одного святого, ангеламъ равнаго: былъ однажды святой, ангеламъ равный, у котораго былъ единственный сынъ…
Тутъ ребъ-Ейзепъ пустился разсказывать, по своему обыкновенію, очень красивую исторію про святого, ангеламъ равнаго, и кончилъ ее такими словами:
— Изъ одного этого легко понять, что намъ никакъ нельзя гнвить Господа. Надо собраться съ силами. Возьмемте, дти мои, посохи въ руки и пойдемте вс отбывать ‘голусъ’ {Рабство, неволя. Здсь въ смысл испытанія, посланнаго Богомъ.}. Послушайте меня, дти мои, я тоже пойду съ вами. Я вамъ предсказываю, что куда бы мы ни пришли, повсюду мы съ Божьей помощью, найдемъ сочувствіе въ сердцахъ нашихъ богатыхъ братьевъ. Они намъ не дадутъ погибнуть — говорю я вамъ. Ободритесь, евреи, соберитесь съ силами и съ Богомъ въ путь!ъ
И при этихъ словахъ спина ребъ-Ейзепа выпрямилась и лицо засіяло. Онъ чувствовалъ себя молодымъ и свжимъ, какъ юноша, какъ богатырь, готовый къ бою! И все собраніе какъ будто ожило и чувствуетъ себя готовымъ въ путь хоть сейчасъ. Теперь вопросъ — куда? ‘Куда раньше? Вдь на свт, чтобъ не сглазить, такая масса еврейскихъ городовъ, и въ нихъ такъ много еврейскихъ богачей — только бы ихъ не сглазить!’…

VI.
Сторонись! Голодаевка детъ!

Вопросъ: кому хать — сильно взволновалъ городъ или, какъ выразился Фишель въ одной изъ своихъ корреспонденцій,— ‘заварилъ цлую кашу’. Для этой миссіи нашлось въ Голодаевк очень много охотниковъ — почти все мстечко было готово хать. Всякому хотлось принять участіе въ такомъ добромъ дл, а, можетъ быть, просто провтриться и встряхнуться. Почему бы и нтъ? Вдь можно заплсневть, сидя всегда на одномъ и томъ же мст. Въ каждомъ человк живетъ духъ любопытства, всегда его толкающій куда-то: хочется посмотрть свтъ, повидаться съ людьми и потомъ привести домой цлый коробъ новостей. И, правду сказать, что можетъ быть пріятне возвращенія домой, посл долгихъ странствій? Со всхъ сторонъ къ вамъ протягиваются привтливыя руки: Шоломъ-Алейхемъ! {Добро пожаловать.}. Люди расталкиваютъ другъ друга, чтобы пробраться впередъ и увидть васъ, посмотрть вамъ прямо въ лицо. Кажется — съ чего бы? Лицо, какъ вс лица!— нтъ, все-таки, кажется, что у путешественника быаетъ какое-то особенное, другое лицо. Если же вы, притомъ, еще разсказываете новости съ дороги, чудеса большого города,— сотни людей смотрятъ вамъ прямо въ ротъ, жадно глотаютъ ваши слова, а вы стоите себ, чтобы васъ не сглазить, передъ этакой-то толпой — и разсказываете, и разсказываете!… Въ глазахъ всхъ получаете вы какой-то особый интересъ. Вы становитесь первымъ человкомъ въ городк, героемъ на нсколько дней. Правда, эти нсколько дней скоро проходятъ и герой возвращается въ состояніе обыкновеннаго смертнаго, теряетъ весь свой интересъ и превращается въ прежняго голодаевца, заурядъ всмъ, его окружающимъ. Тмъ не мене, кому не хочется побыть героемъ? Хоть на одинъ часъ, а все-таки герой! Но возвратимся къ прерванному разсказу. Возможное ли дло, чтобы цлое мстечко пустилось въ путь? Поэтому поршили избрать депутацію только изъ нсколькихъ человкъ. Но тутъ закрутилось все сначала: кого выбрать? Само собой понятно, что, когда дло пошло на выборъ, то какъ и везд, принято выбирать самыхъ первыхъ богачей и почетнйшихъ хозяевъ. Но попробуйте-ка вы опредлить въ Голодаевк съ точностью разницу между большимъ богачемъ и зажиточнымъ человкомъ? Разберитесь-ка, какого хозяина уважать больше, какого — меньше? Когда въ Голодаевк вс сплошь — уважаемые хозяева, а богачи, вс сплошь, не въ обиду имъ будь сказано,— бдные люди?! Но, какъ хорошенько-то разсудить, вдь, все-таки, каждый городъ иметъ свой укладъ. Что за глупости. Банщика и водовоза, понятное дло, нельзя послать! Поэтому, постановили выбрать старостъ отъ всхъ синагогъ и обществъ, съ ребе-Ейзепомъ-раввиномъ во глав,— это ужъ само собою разумйся. Такъ оно и стало. Приготовились въ дорогу, уложили вещи, каждый взялъ свои самыя, необходимыя вещи-принадлежности — мшокъ съ ‘талесомъ и твилемъ’ {Одяніе для молитвы.} и, неизмнный зонтикъ,— наняли дв большія подводы, и, честь-честью, распрощались съ высыпавшимъ провожать ихъ и пожелать всякаго преуспянія, мстечкомъ, уполномоченные,— въ часъ добрый — пустились въ путь.
Двое сутокъ тряслись наши депутаты на подводахъ по густой вязкой грязи, останавливаясь на самое короткое время гд-нибудь въ корчм, когда необходимо было помолиться, перекусить, чмъ Богъ послалъ, и покормить лошадей, и, только на третій день, ихъ, разбитыхъ, изломанныхъ, измученныхъ, подвезли къ станціи желзной дороги. Тутъ уполномоченные, вс сразу, давя другъ друга, пустились къ касс за билетами. Пассажиры на вокзал уступали имъ дорогу и, посмиваясь, говорили:— Сторонись! Голодаевка детъ!… О христіанахъ и говорить нечего: т просто столбами останавливались и диву давались на этихъ диковинныхъ евреевъ, которые говорили вс сразу, во всю глотку, при этомъ, усиленно размахивая руками. Когда же посл перваго звонка пришла пора занимать мста въ вагонахъ, между уполномоченными началось настоящее столпотвореніе. Толкотня, бготня, шумъ, суматоха и крики:— Лейзеръ! Лузеръ! Хуне! Мехлъ! оглушали всю публику. Жандармъ такъ посмотрлъ на сторожа, что тотъ долженъ былъ закрыть обими руками свое, изрытое оспой, лицо, чтобы не видно было, какъ онъ смется всмъ своимъ широкимъ ртомъ, скаля большіе, блые зубы. Гогочетъ, а самъ кричитъ: ‘якъ вороны, злытылыся жиды!’. У поздной бригады голодаевскіе депутаты тоже не имли особеннаго успха. Кондукторъ загналъ ихъ всхъ въ особый вагонъ, отведенный для самаго простого народа. Обошлись съ ними совсмъ не такъ, какъ слдовало обойтись съ почетными хозяевами, съ богачами, съ делегатами, которые дутъ для такого важнаго дла. И уже здсь, въ вагон, начался для нашихъ уполномоченныхъ цлый рядъ мытарствъ, непріятностей, разочарованій и гоненій. Одно слово: сказано — ‘голусъ’ — ну, такъ онъ, ‘голусъ’ и есть!
Во-первыхъ, они попали въ такой вагонъ, что, если бы тамъ не сидли люди, съ лицами по образу и подобію Божію, то голодаевцы наврное подумали бы, что ихъ впустили въ вагонъ для скота. Грязь была такая ужасная, дымъ былъ такой густой, воздухъ былъ такой невыносимый, что у нашихъ Голодаевцевъ, которые сами тоже не были особенно изнжены, захватило дыханіе, почти до обморока. Не говорю уже о давк: набили людей, какъ сельдей въ бочку! Но еще и народъ-то здсь былъ все чернорабочій, съ отвратительно воняющими огромными мшками за плечами и еще ужасне пахнущими лаптями на ногахъ. Ко всему тому — курили они такую махорку, что хоть задохнись. Ссть негд. Куда бы ни ткнулись наши евреи, отовсюду на нихъ кричали:— ‘Пошли вонъ, пархатые, занято!’ Если перевести эту краткую фразу на нашъ еврейскій языкъ, она обозначаетъ: ‘Будьте такъ добры, господинъ, проходите — здсь занято!’ Повсюду занято и даже тамъ, гд не занято — тоже занято! Такимъ образомъ, наши голодаевскіе уполномоченные должны были, не въ обиду имъ будь сказано, стоять, сбившись въ кучу, въ углу, какъ бараны, давя другъ друга, но даже въ этакой тснот, все-таки, продолжали безъ устали говорить, говорить, размахивая руками, во всю глотку, и по обыкновенію, вс заразъ.
Говорили, само собой понятно, о ныншнихъ порядкахъ, о желзныхъ дорогахъ, о вагонахъ и поздахъ, издвались надъ модными выдумками, очень сожалли о голодаевскихъ подводахъ, на которыхъ было, хоть и не ахти какъ важно, но все же гораздо лучше, чмъ здсь.
— Все суета!— говорили наши депутаты.
Дураки, сумасшедшія выдумки эти желзныя дороги. Чепуха, суматоха, ярмарка — ха-ха!
Вотъ они — какъ! А тамъ-то, въ государственныхъ учрежденіяхъ сидятъ сотни и тысячи ученыхъ людей, изобртателей, согнувшись въ три погибели, скрипятъ перьями, пишутъ доклады, телеграфируютъ во вс концы свта, ломаютъ головы, выдумываютъ все новое и новое, какъ бы облегчить способы передвиженія, чтобы можно было хать быстре, удобне, дешевле. И совершенно того не подозрваютъ, имъ даже во сн не снится, что здсь, въ вагон, детъ кучка голодаевскихъ маленькихъ людей, представителей мстечковыхъ, и что кучка эта всячески критикуетъ ихъ дла, уничтожаетъ вс ихъ планы и изобртенія — да не какъ-нибудь по тиху, а во весь голосъ, передъ всмъ честнымъ народомъ…
‘Сторонись! Голодаевка детъ!’

ГЛАВА VII.
Голодаевна среди ‘чужихъ’,

Наши голодаевскіе уполномоченные долго еще точили, такимъ образомъ, языки, всячески куражась надъ желзными дорогами и надъ ныншними выдумками, вообще, покуда имъ это самимъ не надоло. Тогда они стали оглядываться по сторонамъ, отыскивая мста, и прежде всего, разумется, для старика ребъ-Ейзепа. Онъ, бдняга, былъ уже сильно утомленъ путешествіемъ. И Господь имъ помогъ — они нашли мсто и устроили старца возл одного пассажира — хорошаго, можно сказать, молодца! въ красной рубах на выпускъ и съ гармоникой въ рукахъ. Немножко этотъ парень былъ ‘того’ — это значитъ: подъ хмелькомъ. Глаза у него стали совсмъ безсмысленные. Онъ наигрывалъ на гармоник и при этомъ напвалъ слдующую замчательную псенку:
Костюшкина мать
Собиралась помирать!
Собиралась помирать,
Умереть не умерла —
Даромъ время провела!
И опять сначала, только тономъ повыше:
Костюшкина мать
Собиралась помирать!
Собиралась помирать,
Умереть не умерла —
Даромъ время провела!
И опять, и опять то же самое, но еще выше и быстре:
Костюшкина мать
Собиралась помирать!
Собиралась помирать…
И т. д. безъ конца, какъ машина.
Все-таки сосдъ этотъ, по крайней мр, былъ веселый. Зато съ другой стороны Господь наградилъ ребъ-Ейзепа сосдомъ въ овчиномъ полушубк: этотъ былъ золъ и сердитъ на весь свтъ и все время только и длалъ, что плевался, и каждый плевокъ выпускалъ съ такой злобой, какъ будто малаго этого на убой везли, или такъ кто-нибудь крпко обидлъ.
Счастье, что ребъ-Ейзепъ ничего этого не замчалъ. Его мысли витали совсмъ не здсь, но далеко — гд-то тамъ, въ большомъ город, среди ‘великихъ міра сего’.
Какъ вс голодаевскіе евреи, нашъ старый ребъ-Ейзепъ былъ большимъ мечтателемъ — съ головою, всегда погруженною въ міръ фантазій. И теперь, здсь, въ вагон, фантазія подхватила его на свои крылья и унесла прямо туда, къ самому первому изъ богачей. Ему представлялся дворецъ съ золотой мебелью, гд на самомъ верху, на почетномъ мст, сидитъ, въ золотомъ кресл, богачъ. Увидвъ евреевъ, богачъ подымается имъ навстрчу, здоровается съ ними за руку и вжливо спрашиваетъ, чему онъ обязанъ удовольствіемъ ихъ видть? Тогда выступаетъ онъ, самъ ребе Ейзепъ, значитъ, и говоритъ — такъ, молъ, и такъ, такъ и такъ, и разсказываетъ богачу про Голодаевку съ ея евреями и со всми ихъ бдствіями: какъ несчастны они, какъ страдаютъ уже издавна, особенно же теперь, посл великаго разрушенія. И богачъ выслушиваетъ всю исторію до конца, затмъ подымается, подходитъ къ несгораемому шкафу, вынимаетъ оттуда хорошій кушъ и спрашиваетъ его, ребе-Ейзепъ, значитъ:
— Какъ вы думаете — этого будетъ довольно?
— Что за вопросъ? Легко сказать — довольно!— отвчаетъ ему ребъ-Ейзепъ, не замчая, что онъ громко разговариваетъ самъ съ собою и, при этомъ, машетъ руками, мигаетъ глазами и морщитъ лобъ. Онъ не замчаетъ, что напротивъ, на скамь, сидятъ чужіе пассажиры и, между ними, бабы съ красными лицами, которыя лущатъ смячки и заразительно смются надъ нашими голодаевцами прямо имъ въ глаза — кривляются, передразниваютъ ихъ говоръ, ихъ жесты, подражаютъ, какъ они потряхиваютъ пейсами, въ особенности же забавляются самимъ старымъ ребе-Ейзепъ, его удивительной бекешей и мновой шапкой.
Но смхъ и издвательства возвращались этимъ насмшникамъ сторицей. Голодаевскіе обыватели съ своей стороны тоже не молчали: они критиковали публику, шутили между собой, подтрунивали надъ веселыми пассажирами, и, въ особенности, надъ парнемъ въ красной рубах, который, подъ гармонику, все плъ да плъ свою замчательную псенку.
— И какъ не надодаетъ ему повторять семьсотъ разъ одн и т же слова: ‘Костюшкина мать собиралась помирать, собиралась помирать’…
— Очевидно, онъ сегодня уже хватилъ!— говоритъ одинъ изъ нашихъ голодаевцевъ, а другой подхватываетъ по-древнееврейски:
— Сотвориша благословеніе надъ питіемъ!
— Стаканъ и большой, одинъ и другой!— вставляетъ рифму третій.
— Черезъ край хватилъ!— отзывается еще одинъ и смотритъ, какъ будто мимо парня въ потолокъ, а слдующій кончаетъ разговоръ:
— Да — теперь ему море по колно!— И съ хитрымъ видомъ почесываетъ затылокъ.— Нравится вамъ мотивъ этой псни?
— Чисто еврейскій напвъ!
— Глубокомысленныя слова!
— Многозначительныя! Мать этого Костюнніи чуть не умерла — шутка ли?
— Даже ребъ-Ейзедъ, человкъ, далекій отъ шутокъ, и тотъ не могъ удержаться, чтобы не спросить, съ улыбкой, у своихъ голодаевскихъ евреевъ, что, собственно, означаютъ странныя слова этой безконечной псенки? Тутъ нашелся одинъ, объяснившій ему:
— Вылъ, понимаете ли, какой-то Костюшка, то-есть, повидимому, человкъ, котораго звали Костюшкой, такъ этотъ самый Костюшка имлъ мать, такъ эта самая мать, говоритъ онъ, собиралась умереть и не умерла…
Ребъ-Ейзепъ напрягаетъ вниманіе, по никакъ не можетъ понять смысла — въ чемъ же тутъ штука? Что это значитъ — ‘собиралась помирать’? Какъ это возможно? Разв отъ человка зависитъ умереть? За неволю вдь умираютъ!
— И охота вамъ объ этакой дряни разсуждать!— говоритъ одинъ изъ уполномоченныхъ, качая головой и глядя на толпу сверху внизъ. Но онъ тотчасъ же получаетъ комплиментъ съ враждебной стороны — тамъ передразниваютъ евреевъ, какъ они молятся — бьютъ себя кулаками въ грудь и, качаясь, гнусятъ нараспвъ: ‘Тателе! Мамеле! Тателе! Maмеле!’ И вся компанія докатывается со смху.
— Это смются надъ нами, евреями. Везд, повсюду надъ нами издваются!— говоритъ одинъ изъ уполномоченныхъ, глубоко вздыхая и кивая головой ребе, а ребъ-Ейзепъ смотритъ на кривляющихся пассажировъ.
— Не надъ нами смются они,— говоритъ ребъ-Ейзепъ.— Надъ нами смяться нечего, душа моя, надъ нами плакать нужно, плакать и казниться:
Чмъ были мы и во что превратились!
И ребъ-Ейзепъ разсказываетъ при этомъ очень красивую притчу, конечно, про святого, ангеламъ подобнаго, вс выслушиваютъ, наврное, уже не въ первый разъ слышанную притчу, а парень въ красной рубах съ гармоникой поетъ, опускаясь все ниже и ниже тономъ,— очевидно, ему самому уже надоло:
Костюшкина мать
Собиралась…
Помирать…
Помирать….. Помирать…
— Шоломъ-Алейхемъ!— вдругъ привтливо обращается къ уполномоченнымъ, какъ будто съ неба упавшій, новый пассажиръ.— Откуда это дутъ евреи и куца? И чего это вы забрались въ такое мсто, среди этихъ вотъ?.. Пойдемте къ намъ, въ нашъ вагонъ. Тамъ вы, по крайней мр, будете среди нашихъ, среди своихъ….

VIII.
Между ‘нашими’.

Какъ рыбы, только что пойманныя въ сть и обратно пущенныя въ воду, такъ чувствовали себя наши депутаты, когда они перекочевали въ другой вагонъ къ ‘нашимъ’ — къ евреямъ. Нельзя сказать, чтобы здсь было чище и просторне. Можетъ быть, здсь, на новомъ мст имъ даже стало еще тсне, потому что тамъ, въ прежнемъ вагон, публика, въ большомъ количеств, сидла и на полу, и не имла узловъ — мшокъ да пара сапогъ и кончено. А здсь, на новомъ мст, среди евреевъ, шума было гораздо больше, тснота ужаснйшая и, изъ-за узловъ, повернуться негд.
Ужъ таковъ порядокъ, что евреи въ дорог имютъ съ собой не меньше двухъ-трехъ узловъ, а женщины кром того, еще везутъ подушки, одяла, тряпки — невроятное количество тряпокъ! Поэтому евреи въ дорог имютъ видъ, не пассажировъ, а скитальцевъ, и всегда кажутся эмигрантами, людьми, перезжающими на жительство куда-то въ далекую страну, гд ни за какія деньги нельзя достать ни подушекъ, ни одялъ, ни тряпокъ… Оттого они и чувствуютъ себя повсюду, какъ у себя. Еврей, куда бы онъ ни пріхалъ, привозитъ съ собой, слава Богу, свой домъ, свое гетто, свой ‘голусъ’… И поэтому, очевидно, они имютъ повсюду свой обликъ, со всмъ мирятся и чувствуютъ себя хорошо только тогда,— когда они среди ‘нашихъ’. А міръ то и радъ:— Ахъ, вамъ угодно жить среди ‘нашихъ’? Сдлайте.милость! Такъ и живите среди вашихъ!
Перейдя въ новый вагонъ и почувствовавъ себя дома, наши уполномоченные развалились, ‘какъ у отца въ виноградник’! Побросали свои узлы на узлы другихъ, услись тсно другъ подл друга, попросили сосдей немножко подвинуться, а, забравшись на мсто, уже безъ стсненія принимались толкать и тискать ближняго своего: почему же, въ самомъ дл, тутъ я не притиснуть, и даже выжить сосда окончательно? Вдь это же наши, евреи!
И не безпокойтесь — до ссоры не дойдетъ изъ-за такихъ пустяковъ. Подтрунить слегка, посмяться надъ другимъ — это — отчего же нтъ? Это обязательно. Напримръ: если одинъ наступитъ другому больно на ногу, тотъ подожметъ ее и, какъ будто мимоходомъ, замчаетъ:
— Ой! Твердая же у васъ походка, чтобъ не сглазить.
Иди если кто-нибудь насунетъ свой чемоданъ на спину сосда, этотъ подшучиваетъ не надъ хозяиномъ чемодана, но будто надъ самимъ чемоданомъ, и бормочетъ себ подъ носъ:
— Скажите, пожалуйста, вашъ чемоданъ еще никогда не боллъ?
Или если одинъ заслоняетъ другому свтъ, тотъ ему говоритъ:
— Знаете, что я вамъ скажу? Я боюсь, что вы совсмъ не стеклянный!
А если случится даже, что споръ изъ-за мста между двумя пассажирами дойдетъ до колкостей, то и тутъ, вотъ какъ они ехидно, но галантерейно сражаются.
— Извините, пожалуйста, дядя, это мсто мое!
— Неужели? А чмъ, напримръ, вы докажете, что это мсто ваше?
— Потому что я здсь сидлъ!
— Ну, такъ что же съ того? Разв вы здсь праздновали субботу? Или здсь имется ваша надпись?
И сидящій пассажиръ поднимается и самымъ серьезнымъ образомъ ищетъ надписи.
Въ публик громкій смхъ. Это задваетъ вытиснутаго пассажира, и онъ обращается къ сидящему:
— Послушайте — вы, кажется, уже слиткомъ, ‘того’!
— Чего ‘того’?— спрашиваетъ сидящій, а смхъ въ публик растетъ до тхъ поръ, пока находятъ средство для перемирія — сдвигаются, насколько то возможно, и устраиваютъ мсто стоявшему. И въ самомъ дл: ужъ если услось на скамь, чтобъ не сглазить, столько евревъ, такъ можетъ ссть и еще одинъ… И недавніе противники, подувшись еще минутку, понемножку начинаютъ заговаривать другъ съ другомъ. Берутся за часы.— Который часъ по вашимъ? Или смотрятъ въ окно.— Не знаете ли, какая это станція?— И начинается разговоръ о станціяхъ, о желзныхъ дорогахъ, о длахъ, и катится разговоръ, какъ по маслу. Такъ что нсвый, только что вошедшій, пассажиръ, увидя ихъ, безъ сомннія, увренъ въ томъ, что это два компаньона по дламъ, или близкіе родственники, или сваты, или просто два хорошихъ давнишнихъ пріятеля изъ одного города…
Пусть мудрецы придумываютъ, что хотятъ, пусть сочиняютъ они разныя поговорки и остроты, врод — ‘жить должно среди христіанъ, умирать среди евреевъ’, или ‘съ евреемъ хорошо только пироги сть’ и т. д. Но я настаиваю на своемъ, что еврей, вообще, а голодаевскій еврей въ особенности,— между своими чувствуетъ себя гораздо лучше, гораздо свободне даже если бы, въ сущности, и было очень, очень тсно!

ГЛАВА IX.
Алмазъ-человкъ.

Еврей, упавшій съ неба, чтобы перетащить нашихъ делегатовъ въ другой вагонъ,— былъ одинъ изъ тхъ драгоцнныхъ типовъ, которыхъ можно встртить только на пути. Стоитъ вамъ съ нимъ столкнуться, чтобы вы тотчасъ же сдлались лучшими друзьями и пріятелями, точно вы съ нимъ сто пудовъ соли съли. Кто онъ — вы не знаете. Что онъ — вы тоже не знаете. Онъ можетъ быть купцомъ, но онъ также можетъ быть маклеромъ и биржевымъ зайцемъ. Скоре же всего, что ремесленникъ, примрно, военный портной, любимецъ ‘начальства’, кормящійся вокругъ да около ‘право-жительства’…
Самъ онъ человкъ среднихъ лтъ, средняго роста, жгучій брюнетъ армянскаго типа, съ маленькой бородкой и съ маленькими черными безпокойными глазками. Въ шляп, вчно съзжающей на затылокъ, подвижной, живой,— не можетъ и минуты усидть на мст,— все долженъ что-то длать, съ кмъ-нибудь говорить,— главнымъ образомъ, говорить! Разговоръ — это его жизнь! Есть въ вагон еврей — тмъ лучше, нтъ,— найдется мужикъ, солдатъ, баринъ, священникъ. Когда и этихъ нтъ, тогда кондукторъ, истопникъ, смазчикъ, чортъ, дьяволъ — лишь бы во образ человка, да не былъ бы глухонмой отъ рожденія. Вся штука въ томъ, что онъ знаетъ, понимаете ли, какъ съ кмъ и о чемъ начать разговоръ, а потомъ — пошла машина!— говорить онъ съ вами будетъ о чемъ угодно. Почти съ увренностью можно сказать, что нтъ предмета на свт, по которому онъ не былъ бы компетентенъ, и нтъ человка на земл, котораго онъ не зналъ бы. Съ такимъ пассажиромъ истинное удовольствіе сидть въ вагон! Ко всему этому, онъ просто добрый человкъ, сердечный, очень покладистый и услужливый. Онъ можетъ видть васъ въ первый разъ въ своей жизни и, несмотря на то, готовъ сдлать для васъ все, чего пожелаете. Угодно — пойдетъ въ кассу за билетомъ, угодно — поможетъ вамъ увязать вещи съ величайшимъ удовольствіемъ! Попутно онъ заглянетъ въ вашъ чемоданъ, оцнитъ его, оцнитъ вашу шубу, ваши часы, высчитаетъ вамъ съ точностью, въ которомъ часу съ минутами вы будете у себя дома, во сколько обойдется вамъ багажъ, дастъ вамъ совтъ, по какой дорог лучше хать, и гд вамъ остановиться. При этомъ онъ будетъ дергать васъ за пуговицу, всунетъ палецъ въ петлю вашего пальто, и — шляпа у него уже сползла совсмъ на затылокъ, и щечки у него горятъ, и глаза блестятъ, какъ будто онъ длаетъ какое-то необычайно важное дло. Такъ вотъ каковъ былъ этотъ пассажиръ. Такихъ евреевъ у насъ называютъ полунасмшливымъ именемъ ‘алмазъ-человкъ’.
Для нашихъ голодаевскихъ пассажировъ, этотъ самый еврейскій ‘алмазъ-человкъ’, дйствительно, явился, можно сказать, какъ бы кладомъ, драгоцнной находкой! Шутка ли, люди взяли на себя такую миссію! Въ первый разъ въ чужомъ город, въ такомъ большомъ город, въ которомъ ихъ прабабушка даже и во сн не бывала! не знаютъ, какъ и что, а дутъ для такого важнаго дла, съ такою святою задачею.
Пассажиръ также былъ очень радъ имъ — просто въ восторгъ пришелъ онъ! Узнавъ, куда и къ кому и зачмъ они дутъ, онъ засыпалъ ихъ совтами: какъ имъ поступить съ перваго момента, какъ только они выйдутъ на вокзал и пока доберутся до главной цли своего путешествія. А голодаевекіе уполномоченные смотрли ему прямо въ ротъ, кивая головами и глотая съ жадностью каждое его слово.
— Вы дете, друзья мои,— втолковывалъ онъ имъ, какъ отецъ родной, улыбаясь и поглаживая свою бородку,— вы дете, друзья мои, по очень важному, можно сказать, по святому длу. Дай Богъ вамъ удачи — да вы, съ Божьей помощью, наврное, успете — я увренъ въ этомъ, какъ въ томъ, что сегодня на бломъ свт вторникъ, впрочемъ, виноватъ, сегодня, кажется, среда. Главное, вамъ нужно знать, какъ и за что взяться. Городъ великъ, разбросанъ по всмъ направленіямъ — русскій городъ — понимаете ли вы меня? Но евреевъ тамъ, чтобъ не сглазить, достаточно. И богачей много, хотя порядочно и бдняковъ, можетъ даже быть, что бдняковъ гораздо больше, чмъ богачей. Но о бдныхъ говорить нечего, бдныхъ вамъ вдь не нужно — бдныхъ, говорите вы, у васъ самихъ довольно! Поэтому, идти вамъ нужно только къ состоятельнымъ людямъ, къ самымъ, такъ сказать, выдающимся. Кто же у насъ самый, выдающійся — спросите вы? Такъ возьмите, пожалуйста, кусокъ бумаги и карандашъ и записывайте — я вамъ ихъ всхъ назову по именамъ и даже со всми семейными подробностями, съ адресами, понимаете ли, со всей подноготной каждаго въ отдльности. Важные они вс эти господа и хотли бы другъ друга перещеголять — просто такъ вотъ таки перепрыгнуть другъ черезъ друга, проглотитъ одинъ другого совсмъ хотли ли бы они, если бы могли!.. И вс тянутся вверхъ, за самымъ важнымъ, самымъ первымъ, самымъ великимъ — за ‘львомъ среди зврей’. Я по глазамъ вашимъ вижу, что вы знаете, о какомъ ‘льв’ идетъ рчь,— такъ его и зовутъ. И, если говорить правду, онъ и есть левъ, настоящій король! Богачъ онъ, большой, прямо сказать милліонеръ! Вы хотите знать, сколько у него капиталу? Даже не спрашивайте! Сколько бы вы себ ни представили — у него вдвое, втрое, въ десять разъ больше! Можно сказать: двадцать милліоновъ, пятьдесятъ милліоновъ — и можно сказать: семьдесятъ пять милліоновъ, а, если вы меня очень попросите, такъ, можетъ, у него наберутся и вс сто. Но это не важно. Къ нему вы должны, по моему, пойти уже къ концу, когда вы покончите со всми остальными, потому что у него вы, наврное, получите порядочно,— кругленькую сумму. Если вы разсчитываете на хорошій кушъ, то взять вы его можете только тамъ. Потому что, если вы попадете къ нему въ хорошую минуту,— кто тогда можетъ знать? Ему пожертвовать тысячу, и десять тысячъ, и пятьдесятъ тысячъ, и сто тысячъ — это — тьфу! плюнуть! Или — постойте! Знаете, что. Я вамъ дамъ совтъ еще куда лучше!
И тутъ нашъ ‘алмазъ-человкъ’ глубоко задумался. Затмъ, онъ схватилъ себя за бородку и, какъ человкъ, напавшій на блестящую идею, сказалъ:
— Послушайте же друзья мои, что я вамъ скажу. У васъ, говорите вы, выгорло все мстечко. Значитъ, вамъ необходимъ строительный матеріалъ. Такъ у него какъ разъ есть лсъ, и- какъ разъ въ вашей сторон,— но лсъ же говорю я вамъ! но лсъ! это что то замчательное! Теперь, спрашиваю я васъ, какое значеніе иметъ для такого богача, милліонера, обмакнуть перо въ чернила и написать пару теплыхъ словъ управляющему по лсной части: ‘прошу отпустить за мой счетъ столько-то и столько-то балокъ, столько-то и столькото досокъ’… И ‘алмазъ-человкъ’ длаетъ въ воздух росчеркъ рукой, точь-въ-точь, какъ богачъ сдлалъ бы это перомъ, а вс наши голодаевскіе уполномоченные, при этихъ словахъ, вскакиваютъ на ноги, и даже слезы выступаютъ у нихъ на глазахъ! Но здсь пассажиръ, очевидно, спохватясь, что онъ ихъ слишкомъ обнадежилъ, гладитъ бородку и замчаетъ:
— Но только, долженъ я вамъ сказать, друзья мои, опять таки нельзя ничего знать заране. Все зависитъ, какъ я вамъ сказалъ, отъ настроенія. Если вы, упаси Богъ, попадете, къ нему въ дурную минуту, то я вамъ не завидую! это человкъ, которому вс въ зубы смотрятъ, понимаете ли вы меня, это такой, можно сказать, магнатъ, что вы cam понимаете: какъ знать, что отъ него можетъ быть? Конечно, если бы вы не были евреями — э-ге-ге!
Голодаевскіе уполномоченные при этихъ словахъ совсмъ опшили — они никакъ не могли понять, что подразумваетъ подъ этими словами пассажиръ. Что это значитъ: если бы они не были евреями? Чмъ же другимъ должны они быть? Язычниками, что ли? Тогда пассажиръ, видя, что его не понимаютъ, принялся объяснять:
— Видите ли, друзья мои, человкъ этотъ очень уважаемъ, очень популяренъ среди христіанъ — генералы, увряю васъ, генералы приходятъ къ нему запросто въ гости, сидятъ съ нимъ, вотъ какъ я съ вами. Ну, понятное дло,— разъ христіанинъ такъ дружитъ съ евреемъ, то еврей съ радостью готовъ будетъ въ любой моментъ, что называется, въ прахъ расшибиться для христіанина.
Нельзя сказать, чтобы и это объясненіе было совсмъ понятно для нашей голодаевской публики. Они не переставали слушать, развсивъ уши, а тотъ не переставалъ поглаживать свою бородку и хвалить безъ конца тамошнихъ богачей, называя всхъ по именамъ, указывая улицы и номера ихъ домовъ, и останавливаясь почти у каждаго, чтобы въ краткихъ, но сильныхъ выраженіяхъ дать его характеристику.
Изъ одного того, что наговорилъ пассажиръ, можно было бы составить цлый томъ, если бы это было нашей цлью. Но, такъ какъ цль наша — разсказъ о голодаевскихъ погорльцахъ, то мы все это пропускаемъ мимо и возвращаемся къ голодаевскинъ делегатамъ въ большомъ древнемъ город, гд мы ихъ оставили, въ самомъ начал ихъ святой миссіи.

ГЛАВА X.
Въ великой сутолок.

Адъ кромшный, какъ онъ описывается въ нашихъ священныхъ книгахъ — вотъ что явилъ собой для уполномоченныхъ изъ Голодаевки городъ со всми своими богачами. Подобные душамъ нераскаянныхъ гршниковъ, которыя блуждаютъ по свту, забираясь во вс закоулки, все видя, слыша и чувствуя, подобно этимъ безпокойнымъ душамъ, были наши депутаты. Явилось ли тому причиною большое волненіе отъ разсказовъ, которыхъ они наслушались отъ пассажира въ вагон, или, можетъ быть, потому, что они впервые въ жизни попали въ большой широкій свтъ, но справедливо то, что они совсмъ растерялись.
Съ первой минуты все у нихъ пошло не ладно, во всякомъ случа не такъ, какъ они себ представляли, тмъ не мене, ходили они, какъ слдуетъ, правильно, сообразуясь съ тмъ, чему ихъ училъ пассажиръ ‘алмазъ-человкъ’ и руководствуясь адресами, которые онъ имъ далъ. Начали звонить у мене сильныхъ и постепенно добрались до ‘сильнйшихъ міра сего’. Нельзя сказать, чтобы они терпли неудачи. Наоборотъ, подаянія они получали повсюду. Какъ сами они впослдствіи выражались, разсказывая свои приключенія голодаевцамъ: ‘золото дождемъ лилось имъ на головы’. Лилось ли золото дождемъ, мы не знаемъ, но справедливо то, что у себя дома они къ такой милостын, конечно, не привыкли, и подаянія въ томъ размр, какъ они здсь получали, тамъ, у себя, они видли разв только во сн, да и то — за рдкость.
Чмъ же, собственно, были они недовольны? А недовольны они были вотъ чмъ: имъ казалось, что они совсмъ не находятся среди ‘нашихъ’… Какъ чужихъ, страшно далекихъ, принимали ихъ повсюду — сейчасъ же давали, что требовалось и… съ Богомъ!
Многіе даже не хотли видть ихъ въ лицо, высылали имъ подаяніе черезъ прислугу еще раньше, чмъ они переступали порогъ дома. Нкоторые, кром того, еще сердились, не давали имъ говорить, крича: Погорльцы? Слыхали! Слыхали мы эти сказки! Не впервой!
Были такіе, которые, раскричавшись, называли ихъ ужъ очень некрасивыми именами: ‘пролазы, попрошайки’ и т. д.
Одинъ молодой человкъ съ маленькой бородкой, расчесанной надвое, веллъ имъ показать книгу.
— Какую, примрно, книгу?
— Книгу, въ которой вы записываете пожертвованія.
Здсь уже выступилъ старой ребъ-Ейзелъ-раввинъ.
— Пожертвованія, которыя мы собираемъ, другъ любезный, для нашихъ погорльцевъ, записываются такими буквами, и въ такой книг, и на такомъ язык, который ни вы, ни я — не разумемъ.
Ребъ-Ейзепъ на этотъ разъ говорилъ иносказательно и даже, какъ всегда, спокойно улыбаясь, но въ голос его слышалась досада. Ребъ-Ейзепу вовсе не важно было, что ихъ подозрваютъ въ недобросовстности — нтъ, его оскорбляло то равнодушіе, которое ихъ встрчало повсюду, въ каждомъ еврейскомъ дом, у этихъ богачей. Онъ привыкъ у себя въ Голодаевк, чтобы, когда еврей подаетъ милостыню, пусть это будетъ грошъ, пусть будетъ даже 1/2 гроша, чтобы длалъ онъ это отъ полнаго сердца. Ибо, мало того, что еврей длаетъ доброе дло,— помогая ближнему, онъ еще,— и это прежде всего, и самое главное,— длаетъ угодное Богу, исполняя Его волю! Ребъ-Ейзепъ удивлялся, что среди всхъ этихъ ‘великихъ и сильныхъ’ не нашлось ни одного, который поздоровался бы съ ними, отдалъ бы имъ простой, родной, еврейскій ‘Шоломъ Алейхемъ’, разспросилъ бы ихъ о Голодаевк, захотлъ бы послушать про ихъ несчастье, про ихъ горькую долю… Онъ удивлялся тому, что, когда они пробовали разсказывать, жаловаться, описывать свое великое горе, все то, что они пережили — предъ ними безмолвно раскрывали кошельки, какъ бы желая сказать: берите и убирайтесь!
Привыкшій всхъ оправдывать, ребъ-Ейзепъ, по своему обыкновенію, и на этотъ разъ, старался найти оправданіе: ‘Что-жъ, въ сущности, ихъ жалко! Люди живутъ въ такой суматох, въ такой сутолк!’ — говорилъ онъ, идя впередъ, все дальше и дальше твердыми, совсмъ не по его возрасту, шагами.— Въ аду разв можетъ быть хуже? Не можетъ быть хуже!’…
Было уже поздно, когда наши депутаты изъ Голодаевки подошли къ дому самаго богатаго среди богатыхъ, къ самому сильному изъ сильнйшихъ, ко ‘льву среди зврей’, какъ назвалъ его тотъ человкъ въ вагон. И здсь они вспомнили то, что имъ было сказано про этого человка — если бы они не были евреями — эге-ге!
Холодный пріемъ, встрченный ими повсюду, понемножку повліялъ на нихъ такъ, что они, мало-по-малу, потеряли всю свою храбрость и вотъ теперь уже боялись позвонить кі такой особ, которая — шутка ли — считается ‘львомъ среди зврей’!
Довольно долго стояли они въ нершительности у дверей и спорили: позвонить ли просто, какъ звонили всюду, или — можетъ быть?…
— Что ‘можетъ быть?’
— Ничего.
— Что же вы говорите ‘можетъ быть’?
— Кто говоритъ ‘можетъ быть’? Разв я что-нибудь сказалъ?
— Если вы ничего не сказали, отчего же вы не позвоните?
— Гд это сказано, что позвонить долженъ я? Почему не вы?
— Ну, завели евреи исторію!
— Тише! Тише, дти мои! Да будетъ миръ!— отзывается ребъ-Ейзепъ и чуть-чуть дергаетъ звонокъ — чуть-чуть: насколько позволяютъ ему его восемьдесятъ лтъ.

ГЛАВА XI.
‘У параднаго подъзда’.

Стоя внизу, у двери самаго перваго богача, ‘льва среди зврей’, наши голодаевскіе делегаты воспользовались удобнымъ случаемъ, чтобы поговорить на тему о ‘богатыхъ хоромахъ’. Что творится тамъ внутри? Чмъ занимается, напримръ, богачи вотъ въ это самое время, когда внизу у подъзда стоятъ и ждутъ маленькіе люди, со своими маленькими нуждами, заботами, просьбами и упованіями? Можетъ быть, они сидятъ за своими огромными дловыми книгами, ломая голову, и такъ углублены въ свое занятіе, что даже не подозрваютъ о томъ, что длается внизу. Или, можетъ быть, они придумываютъ, что бы такое создать хорошее для своего народа, посредствомъ золота, которымъ такъ щедро наградилъ ихъ Всемилостивый. Создать что-нибудь прекрасное на пользу своего народа и всего человчества? А то, можетъ быть, они сидятъ попросту, сложивъ руки, безъ дла, доставляя себ всякія удовольствія — пьютъ, дятъ и опятъ, какъ обыкновенные люди?
Времени для этихъ размышленій у нихъ было достаточно — на слабый звонокъ стараго ребъ-Ейзепа не спшили отворять. Они имли время и на то, чтобы сговориться, какъ имъ предстать предъ ‘сильнйшимъ міра сего’ и кому съ нимъ говорить. Само собою понятно, что говорить съ нимъ долженъ раввинъ,— кому же другому? Вопросъ только въ томъ, съ чего начать, ибо, судя по тому, что говорилъ пассажиръ, надо знать, какъ съ нимъ держаться и о чемъ говорить. Недаромъ сказано у насъ: ‘однимъ какимъ-нибудь словомъ человкъ можетъ испортить столько, что потомъ не поправишь десятью тысячами словъ’.
Мннія у нихъ раздлились на два лагеря — правый и лвый. Правые, боле пожилые изъ выборныхъ, шли торнымъ путемъ. Они находили, что предъ такимъ богачемъ надо предстать во всемъ своемъ смиреніи. Обрисовать ему вс бдствія Голодаевки, со всми подробностями.
— Только что, молъ, было мстечко, какъ вс мстечки, и вдругъ поднялся среди ночи страшный ураганъ, упалъ огонь съ разгнваннаго неба, и съ дымомъ унесло все мстечко до тла. Стерло съ лица земли Голодаевку. При этомъ не надо жалть мрачныхъ красокъ обрисовать, напримръ, какъ у нихъ голые, босые, голодные лежатъ подъ открытымъ небомъ, мокнутъ подъ дождемъ, безъ куска хлба и, при этомъ, не мшаетъ пустить слезу — почему даже, если нужно будетъ, и не взвыть хорошенько?
Лвые, молодежь, разумется, были совсмъ другого мннія. Что это за плачъ — ни съ того, ни съ сего — что мы за бабы, въ самомъ дл? Или вы думаете, что богачамъ въ диковинку слезы? Нтъ! Ихъ надо брать справедливостью, толкомъ. ‘Что же это такое, надо ихъ спросить — въ то время, какъ здсь золото течетъ широкой ркой и люди живутъ безъ всякихъ заботъ, тамъ умираютъ отъ голода родные братья, кровь отъ крови вашей и плоть отъ плоти вашей?
— Ай-ай-ай!— кричали правые, схватившись за головы, — они собираются насъ зарзать безъ ножа, эта молодежь. Ахъ, ужъ эта молодежь!..
Но тутъ, къ счастью, вмшался ребъ-Ейзепъ, по обыкновенію, внеся своими кроткими словами миръ и успокоеніе.
— Дти мои,— сказалъ онъ имъ,— напрасно вы спорите! Можетъ ли человкъ, живой человкъ, созданный, не во гнвъ Господень будь сказано, какъ ничтожество, можетъ ли онъ предвидть то, что онъ будетъ говорить? Когда, Валаамъ, напримръ, подкупленный врагами, уже совсмъ былъ готовъ проклясть весь родъ Израиля, разв зналъ онъ, что Господь перевернетъ вс его слова вверхъ ногами? Я надюсь, съ Божьей помощью, тронуть богача смиреніемъ, не настойчивостью, а просто примромъ. Если Господь захочетъ, я разскажу ему притчу про одного святого, ангеламъ подобнаго, который, разсердившись на своихъ рабовъ, сжегъ свой собственный дворецъ и…
Жалю! Такая красивая притча — и прервалась на самомъ интересномъ мст. Ни ребъ-Ейзепъ, ни остальные уполномоченные не были тому виною. Виновато было совершенно постороннее лицо: тотъ самый вооруженный верзила, о которомъ я упомянулъ въ начал моего разсказа. Какъ видно, субъектъ этотъ, поставленный для наблюденія за порядкомъ на улиц, все время не переставалъ слдить за нашими голодаевцами. Ему, очевидно, вся эта компанія не пришлась по вкусу. Что за народъ кочуетъ изъ дома въ домъ, задираютъ головы, чтобы разглядть номера, ежеминутно останавливаются и переговариваются между собою во все горло и вс заразъ, какъ гуси ‘геръ-геръ-геръ’? Здсь, на ихъ послдней остановк, при вышеописанномъ оживленномъ спор, онъ ужъ не могъ дольше утерпть и устремился прямо на нихъ — на этотъ разъ уже съ большей ршительностью и настойчивостью, чмъ впервые.
Увидвъ предъ собой врага на такомъ близкомъ разстояніи и почуявъ опасность, наши делегаты обмерли и поняли, что имъ нужно бжать, спасаться во что бы то ни стало. Но куда бжать? Назадъ — это значитъ прямо въ раскрытую пасть. Тогда они давай звонить вс сразу, звонить изо всхъ силъ! И Господь помогъ: дверь, какимъ-то чудомъ, сразу раскрылась и на порог ея показался человкъ, съ краснымъ, огрублымъ лицомъ, во фрак и въ блыхъ перчаткахъ. Выбжалъ этотъ субъектъ въ страшномъ гнв, ругаясь, крича и размахивая руками, совершенно такъ, какъ если бы передъ нимъ стояли дикіе люди, разбойники или хулиганы, пришедшіе, чтобы среди бла дня разграбить домъ его господина.
Увидвъ предъ собой раскрытую дверь, якорь спасенія, наши голодаевскіе ‘хулиганы’, вс вмст, ринулись въ нее. Но человкъ съ краснымъ лицомъ во фрак и въ блыхъ перчаткахъ, со всей силой, вытолкалъ ихъ обратно. А въ этотъ самый моментъ подошелъ вооруженный кавалеръ, громко свистнулъ и тотчасъ же, какъ изъ-подъ земли, выросъ еще одинъ — тоже вооруженный съ головы до ногъ.
Напрасно умоляли наши голодаевскіе уполномоченные человка во фрак и въ блыхъ перчаткахъ впустить ихъ — хотя бы въ переднюю, хотя бы на кухню. Напрасно съ надеждой подымали они глаза вверхъ, глядя туда, на высокія зеркальныя окна: авось, Господь сотворитъ чудо (онъ, если хочетъ — можетъ), и самъ богачъ, или кто-нибудь изъ его семьи, увидвъ евреевъ въ опасности, отдастъ распоряженіе сверху, чтобы ихъ не трогали. Но, на ихъ бду, какъ разъ никто изъ высокихъ оконъ не выглядывалъ. И вотъ наши делегаты, почтеннйшіе хозяева Голодаевки, съ раввиномъ ребъ-Ейзепомъ во глав, были препровождены съ ‘большими почестями’ въ такое мсто, гд квартирныхъ не платятъ, гд вс равны и гд евреи, пусть это будутъ даже голодаевскіе евреи, имютъ ‘право жительства’, т. е.— могутъ сидть и сидть — пока достанетъ силъ.

ГЛАВА XII.
Чудо.

Т, кто думаетъ, будто въ наше время не бываетъ чудесъ, ошибаются. Правда, чудеса случаются нынче рдко, даже очень рдко — но, все-таки, они случаются — что тамъ ни говори. И доказательствомъ могутъ служить наши голодаевскіе узники. Читатели могутъ подумать, что я, какъ каждый сочинитель, изобртая разныя небылицы — нигд и ни съ кмъ не приключившіяся. А я утверждаю, что все, что я здсь разсказываю, не вымыселъ, а чистйшая правда. Какъ разъ въ тотъ моментъ, когда происходилъ вышеописанный случай съ голодаевскими делегатами у подъзда перваго богача въ город, ‘льва среди зврей’, какъ разъ въ ту минуту, когда голодаевцы стояли, дрожа и съ надеждой глядя на высокія окна, думая каждый про себя: откуда же прійдетъ спасеніе? Отъ Бога или отъ человка?— какъ разъ въ эту самую минуту случилось проходить мимо нашему знакомому пассажиру изъ вагона — тому самому, которому мы дали прозвище ‘алмазъ-человкъ’.
Шелъ онъ по своимъ собственнымъ дламъ, по обыкновенію, торопливо и со шляпою на затылк, размахивая руками, очевидно, въ глубокой задумчивости. Увидвъ знакомыхъ евреевъ, окруженныхъ полиціей, онъ остановился. Сейчасъ же нюхомъ почуялъ, что здсь происходитъ, и уже готовъ былъ сію же минуту врзаться въ сумятицу, поднять скандалъ и разсчитаться со всми по своему.
— За что? Почему? Кому они мшаютъ?
Но тутъ же онъ одумался. Себя онъ очень хорошо знаетъ — горячій онъ человкъ. Сгоряча, кто знаетъ,— какія слова могутъ у него вырваться? Онъ остановился. Нахрапомъ — нехорошо,— подумалъ онъ (всегда лучше, когда человкъ подумаетъ) и,— сдвинувъ шапку, схватившись за бородку и прищуривъ одинъ глазъ,— признакъ, что мозгъ у него заработалъ,— онъ повернулся и быстрыми шагами пошелъ назадъ, какъ человкъ, ршившій твердо провести свою идею до конца.
Куда же побжалъ ‘алмазъ-человкъ’?
Неизвстно, куда, но мы имемъ основаніе думать, что, вроятне всего, онъ помчался таки прямо туда, ко ‘льву среди зврей’!.. Это видно изъ событій, описанныхъ нами ниже…
А въ полиціи въ тотъ вечеръ все кипло. Скрипли перья, лились чернила, писались бумаги. И вдругъ нашихъ узниковъ, которые уже были готовы къ дальнйшему пути по этапу, будятъ среди ночи и переводятъ изъ тьмы кромшной на яркій свтъ съ такой быстротой, какъ если бы они были не голодаевскіе маленькіе люди, а Богъ знаетъ кто! Правда, креселъ имъ не указали, ссть не предложили, а объ извиненіяхъ не было и рчи — тмъ не мене, на нихъ и не кричали и, упаси Боже, не обзывали еврейскимъ титуломъ — ‘жидъ’. Наоборотъ,— все обошлось мирно, спокойно, но ужъ очень поспшно. Совершенно, какъ при выход евреевъ изъ Египта, произошло освобожденіе голодаевскихъ ‘хулигановъ’.
Младшіе чиновники и писцы не могли надивиться тому, что происходило: изъ-за такихъ-то еврейчиковъ — да столько шуму?
Въ первую минуту, когда вошли за нашими заключенными и попросили ихъ пожаловать наверхъ, они только переглянулись между собой и безъ словъ попрощались другъ съ другомъ. Что ждетъ ихъ тамъ, наверху? Это знаетъ одинъ Всевышній Богъ — Господь Всемогущій, сущій на небесахъ. Ужъ хоть бы обошлось все только тюрьмой.— Тюрьма? Пхе! Что въ наше время значитъ тюрьма, когда вислица стала обыкновеннымъ дломъ? Тюрьма — еще не бда, а пол-бды, если бы… Да вотъ въ томъ-то и закорючка, что, вдь, каждый еврей иметъ жену и дтей, и, если дло касается жены и дтей, то каждый еврей (мы должны въ томъ сознаться) становится ужаснымъ эгоистомъ!
Ноги подкашиваются, сердца трепещутъ,— привели нашихъ делегатовъ къ тлъ, въ чьихъ рукахъ теперь лежала судьба ихъ. Только одинъ шелъ впереди, какъ всегда, твердыми шагами, хотя сильно согнувшись и тяжело опираясь на палку: старый ребъ-Ейзепъ!
— Кто здсь между вами самый настоящій раввинъ?— обратились къ нимъ — полушутя, полугрозно.
— Это я,— отвтилъ ребъ-Ейзепъ и, воодушевленный новою смлостью, выступилъ впередъ съ такимъ видомъ, что — беру, молъ, всю вину на себя одного и готовъ сію же минуту идти на эшафотъ за своихъ братьевъ.
Великолпенъ былъ этотъ восьмидесятилтній старецъ. Его желтое, прозрачное, все собранное въ мелкія морщинки, лицо — сіяло, точно святой духъ почилъ на немъ. Въ его старыхъ глазахъ зажегся молодой огонекъ, только руки у него дрожали и плечи тряслись. Онъ ждалъ, что ему скажутъ, онъ былъ готовъ выслушать все — самое худшее, что могутъ выдумать люди. Кого можетъ бояться этотъ старецъ со своими восемьюдесятью годами на плечахъ? Онъ даже заложилъ одну руку назадъ и смотрлъ прямо въ глаза съ такой гордостью и смлостью, какихъ, на-смерть перепуганные, голодаевскіе уполномоченные отъ своего ребе еще никогда въ жизни не видели.
Это была, поистин, высокая минута, длившаяся долго, долго,— казалось, цлую вчность.
— Значитъ, это ты самый настоящій раввинъ и есть?— сказали ему еще разъ прежнимъ полушутливымъ, полугрознымъ тономъ,— ну, вотъ теб, старче, назадъ деньги, что вы выклянчили для вашихъ погорвшихъ еврейчиковъ. Возьмите ваши ‘лапсердаки’ (подъ симъ подразумвались, очевидно, молитвенныя принадлежности), ваши ‘панчохи’ (это, надо думать,— были ихъ знаменитые зонтики) и айда — поздомъ прямо домой! До утра — чтобы духа вашего здсь не было! Маршъ!

* * *

По прізд домой, наши уполномоченные много о чемъ имли поразсказать. Удивительны были чудеса путешествія и страхи, которыхъ они натерплись изъ-за погорльцевъ! И какъ они здили, и какъ они пріхали, и что они слыхали, и что они видали, и какой падалъ на нихъ потокъ милостыни — цлый потопъ милостыни (раньше это былъ только дождь — теперь это сталъ уже потопъ), и какъ ихъ тамъ задержали у ‘параднаго подъзда’ и отправили въ ‘почетное’ мсто, какъ отобрали у нихъ ‘монеты’ и посадили ‘на отдыхъ’, а посл этого, какъ произошло чудо, которымъ Всевышній доказалъ имъ, что для Него труднаго не существуетъ. Какъ ихъ освободили, вернули вс деньги до послдней копйки! И еще послдній случай — какъ, когда они уже были по дорог къ вокзалу, ихъ догналъ человкъ въ высокой шляп и передалъ имъ хорошенькій кушъ, пожертвованіе для голодаевскихъ погорльцевъ, таки отъ вотъ же отъ него самого — отъ того, котораго еврей въ вагон назвалъ именемъ ‘льва среди зврей’. А теперь ну, вотъ, и толкуйте, что нтъ Бога на небесахъ!
Да, голодаевскимъ делегатамъ было о чемъ поразсказать и еще будетъ у нихъ о чемъ разсказывать и разсказывать. Я думаю, имъ хватитъ матеріала на цлую зиму, а, можетъ быть, еще останется кое-что и на лто.
Только одинъ ребъ-Ейзепъ ничего не разсказывалъ. Онъ какъ будто набралъ полный ротъ воды и — ни слова… Онъ вернулся изъ путешествія очень уставшимъ, слабымъ и разбитымъ. Не такъ разбитъ былъ тломъ, какъ душой. Къ тому же онъ былъ слишкомъ занятъ самимъ собой — онъ, понимаете ли вы меня, началъ готовиться въ другой, боле далекій, путь, къ дорог, изъ которой еще никто до сихъ поръ назадъ не возвращался. Да, да! То-то вотъ и оно! Такой еврей, какъ ребъ-Ейзепъ — онъ можетъ быть и раввиномъ и восьмидесятилтнимъ старцемъ, и одинокимъ — безъ семьи, безъ дтей, безъ состоянія — но, если онъ находится на рубеж жизни — у него все-таки остается еще много, много, о чемъ подумать…

Шоломъ-Алейхемъ

Перевела съ рукописи Иза Креймеръ.

‘Современникъ’, кн. I, 1911

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека